double arrow

Обряды разрывания


Я упомянула, но не осветила такие факты, как омонимичность агнца и хлеба в литургии или античный параллелизм жертвы животной и мучной. Особенно


наглядна эта семантическая тождественность именно в агнце, — возьмем ли мы его в прототипе, пасхальной жертве, или в символике просфоры. В последнем случае часть службы так и называется термином жертвоприношения. Хлеб или мучная жертва все время мыслится юным животным; она, подобно животной жертве, поднимается кверху; при разрезании ее священник говорит: “приносится в жертву агнец бога”; орудием разрезания служит копье, и священник “пронзает” им “тело” хлеба: деление мучной жертвы на частицы понимается как расчленение животного, и священник говорит: “дробится и разделяется агнец бога, раздробляемый и не разъятый” и т.д.; вино уподобляется крови животного. Самый термин, обозначающий раздробление хлеба, является разновидностью греческого термина 'спарагмос', 'расчленение животного' — хорошо известного технического обозначения распространеннейших на всем земном шаре обрядов: это разрывание, расчленение, разнятие по частям, с целью вкушения, тотемного бога-животного80. И мы видим по выражению “агнец раздробляемый и не разъятый”, что расчленение носит в себе представление о разнятии, как и 'спарагмос'. Итак, теперь от нас самих зависит понять и смысл еврейского обряда преломления хлеба и увидеть, что и тут находится в центре “разъединение” хлебной жертвы, расчленение жрецом, патриархом или главой семьи, с целью раздачи и вкушения соучастникам. Однако такова и всякая архаическая еда в своих бытовых формах: глава дома закапает животное и первую его часть, пересыпав ячменной мукой, бросает в огонь алтаря — это еда для бога; затем все присутствующие жарят все остальные части, и хозяин разделяет их, давая каждому по части81. В первобытном обществе еда совершается сообща, и главарь разделяет пойманного зверя на части, которые раздает среди присутствующих. Таковы спартанские сисситии и афинские обеды в пританее: каждый получал свою долю в общественном столе, даровом, связанном с общественной должностью82. Не случайной предстает перед нами и омонимичность хлеба и животного. Не только образы 'бога' и 'человека' слиты, но слиты образы животного и растения. Особенно ярко обнаруживает себя этот, как я сказала бы, пасхальный комплекс в обвинениях в убийстве мальчика и обрядовом вкушении его крови. По словам римлянина у Минуция Феликса, — одного из самых образованных раннехристианских писателей, — христиане собираются в потаенных местах и с религиозной целью разрывают на части и пьют кровь мальчика, покрытого


мукой83. В сюжете этого обвинения заключается одна из словесных интерпретаций Пасхи как евхаристии84: соборное вкушение мучной жертвы юного живого существа, разрывание и питье крови, дающее спасение от смерти85. Таким образом акт еды первобытного человека представлялся актом еды и самого божества (т.е. жертвоприношением), но к этому присоединилось еще и разрывание объекта пищи и совокупное съедание тела и выпивание его крови — если это было животное, хлеба и растительного напитка — если это были злаки86. Такое совокупное разрывание есть способ первобытной общественной еды, когда рука служила главным производственным орудием87. Омонимичность богочеловека и терио-злака ясно говорит о том случае, когда разрывается и вкушается человек или бог. Культ Диониса и идеи причастия служат примерами. Мы знаем, что в мистериях Элевсина и в обрядах Аттиса существовало такое же символическое вкушение, за которым, еще древнее, было вкушение совершенно конкретное88. Оно тем бесспорнее, что параллель к нему существует у всех почти первобытных народов; его классический пример дает Греция в религии Загрея, который в детстве был похищен, убит и разорван на части, а потом оживлен89. Биография всех богов, имеющих свою историю смерти и воскресения, имеет и историю рождения, переходящую в историю детства. Это биографии пасхальные и рождественские, в которых всегда есть рассказ о матери-деве, тайно рождающей младенца, о похищении его или убийстве, об его оживлении и сверхъестественной силе о врагах, насильственно убивающих его, и об его воскресении. Начатки растений представляются тождественными первенцам и животных, и людей90, и потому рядом с их вкушением существует “детоядение”, которое во всех этих обрядах и сказаниях так бросается в глаза. Таким образом и Рождество, и Пасха есть только в иных формах интерпретированное жертвоприношение и трапеза, и их обрядовый стол остается их рудиментарным омонимом. Это те же теоксении с угощением бога, лишь с той разницей, что пасхальный бог сам для себя убивает первенцев, бог же греческий помещен в условия более куртуазные. Но “детоядение” — и чисто греческое явление: когда Крон проглатывает своих детей, он в грубом виде дает нам пасхальный комплекс на греческой почве, с тем же упрощенным “ритуальным убийством”. Здесь, следовательно, уже прямая форма трапезы бога, и трапезы собственных младенцев91. Этим оправдывается образ 'еды' как жертвоприношения, но и как


убийства. Более того: 'убийство животного для бога' получает новый смысл.

7. 'Еда' как воскресение

Замечательно, что персонификация жертвоприношения, (Θυέστης) Фиест, имеет в своей биографии эпизод чисто пасхального божества: его брат из мести делает так, что Фиест, не ведая того, съедает собственного сына92. Единство семантики в мифе подчеркивается и тем, что генеалогия Фиеста идет от Крона, через Тантала и Пелопса, а Тантал — это тот герой, который угостил богов собственным сыном, приготовив из него мясное блюдо93. Этот сын был Пелопс, которого боги оживили; но впоследствии его дочери, с целью его омоложения, разняли его на части, сварили и возродили94. Сын этого Пелопса — Фиест. Здесь, начиная с Крона95, ясно видна одна и та же семантика, слегка варьированная, и она-то вполне показывает единство образов еды, жертвоприношения, священного варева и убийства, разрывания, бессмертия. 'Сварить', изжарить мясо в огне — это значило получить не только омоложение, но палингенесию, 'новое рождение', 'воскресение'. Космогоническое значение варки надолго осталось и в греческой мифологии, и в греческой философии. Самый огонь — алтаря, костра или печи — получил семантику того начала, которое родит и оживляет; отсюда — семантика погребального костра как частный случай регенерационной сущности огня. Отсюда же и семантика мирового пожара, который перерождает и обновляет вселенную96. Бог, пожирающий убитое животное, изжаренное в огне алтаря, тем самым становится богом воскрешающим. Несомненно, что первоначально Агамемнон убивал и клал на костер Ифигению как жрец или священник — агнца97, т.е. для бога и, в качестве его репрезентанта, для себя самого. Такова жертва Авраама и Тантала. Но иначе следует теперь посмотреть и на Молоха с его детскими жертвами, и на Минотавра, и на пожирательницу детей Ламию, да и на весь генезис сказок о пожирателях детей. Иначе посмотрим и на закаливание детей в огне и на прохождение через огонь. Все эти Деметры, в огне дающие закал младенцам, Изиды, Фетиды, Ино — это все героини эпизодов, где воспроизводится священное варево98, и где эти героини являются перед нами как жрецы, т.е. как те сакральные повара, о религиозных функциях которых говорил нам Афиней. Дети здесь — омоним мучного или мясного блюда. Евхаристия священника, съедающего бога-агнца, получает глубокий смысл: в его лице и сам бог съедает своего сына. Убий-


ство, разрывание, съедание не только животного, но бога и человека, особенно близкого, родного, становится осмысленным99. Когда бог убивает перворожденного, или человек убивает человека — это ведет к его воскресению. Следовательно не одна еда, но и смерть воспринимается первобытным обществом не так, как нами. Мы видели, что Тантал приносит сына в жертву, что фиест съедает своего сына; мы знаем, что христианский бог жертвует своим сыном, но священник, его представитель, съедает его — 'жертвовать' и 'съедать' идентично100. Итак, акт смерти и акт еды все время встает перед нами в виде устойчивого и непреодолимого омонима.


Сейчас читают про: