О том, чего здесь нет 10 страница

Мозг Фрейда, один из самых смачных и значительных мозгов нашей эпохи, — это прежде всего улитка земной смерти. Впрочем, именно в этом-то и кроется суть извечной трагедии еврейского гения, который всегда лишен этого первостепенного элемента: Красоты, непременного условия полного познания Бога, который должен обладать наивысшей красотою.

Похоже, даже сам об этом не подозревая, я в карандашном портрете, сделанном за год до смерти Фрейда, в точности обрисовал его земную смерть. Моим основным намерением было сделать чисто морфологический рисунок гения психоанализа, а вовсе не пытаться изобразить тривиальный портрет психолога.

Когда портрет был закончен, я попросил Стефана Цвейга, который был посредником в моих отношениях с Фрейдом, показать ему этот портрет, и принялся с тревогой и нетерпением ждать тех замечаний, которые он мог высказать по этому поводу. Я был в высшей степени польщен его восклицанием после нашей с ним встречи:

— Сроду не видывал столь совершенного прототипа испанца! Вот это фанатик!

Он сказал это Цвейгу после того, как долго и ужасно проницательно меня допрашивал. И все-таки ответ Фрейда мне удалось узнать лишь четыре месяца спустя, когда я, обедая однажды в обществе Галы, снова повстречался со Стефаном Цвейгом и его женой. Мне было так невтерпеж, что я, даже не дождавшись, пока принесут кофе, спросил, какое впечатление произвел на Фрейда мой портрет.

— Он ему очень понравился, — был ответ Цвейга. Я продолжал расспрашивать, не высказал ли Фрейд каких-нибудь замечаний или хотя бы комментариев, ведь все это было бы для меня бесконечно ценно, но Стефан Цвейг, казалось, либо увиливал от ответа, либо был слишком поглощен совсем другими мыслями. Рассеянно заверив меня, что Фрейд высоко оценил «тонкость рисунка», он тотчас же вновь вернулся к своей навязчивой идее: ему очень хотелось, чтобы мы приехали к нему в Бразилию. Это, уверял он, было бы восхитительное путешествие, и оно внесло бы в нашу жизнь весьма плодотворное разнообразие. Эти планы, а также наваждение в связи с преследованием евреев в Германии составляли бессменный лейтмотив его монолога в продолжение всей нашей совместной трапезы. Слушая его, можно было подумать, что поездка в Бразилию была для меня и вправду единственным способом выжить на этом свете. Я, как мог, сопротивлялся — тропики всегда внушали мне отвращение. Художник, утверждал я, может существовать только в окружении серых оливковых рощ или благородных красных земель Сиены. Ужас, который я испытывал перед всякой экзотикой, растрогал Цвейга до слез. И тогда он начал обольщать меня огромными размерами бразильских бабочек, в ответ я лишь заскрежетал зубами — по мне, бабочки всегда и повсюду чересчур крупны. Цвейг сокрушался, он был просто в отчаянии. Казалось, он и вправду верил, будто только в Бразилии мы, Гала и я, способны обрести совершенное счастье.

Цвейги оставили нам тщательнейшим и подробнейшим образом записанный адрес. Он так до самого конца и не хотел смириться с моим строптивым упрямством. Было такое впечатление, что наш приезд в Бразилию был для этой четы вопросом жизни и смерти!

Два месяца спустя до нас дошла весть о двойном самоубийстве Цвейгов в Бразилии. Решение вместе покончить счеты с жизнью пришло к ним в момент полнейшего ясновидения, после того как они обменялись друг с другом письмами.

Слишком крупные бабочки?

И, только читая. заключение посмертно изданной книги Стефана Цвейга «Завтрашний мир», я понял наконец правду о судьбе своего рисунка: Фрейду так и не довелоось увидеть свой портрет. Цвейг лгал мне из самых лучших, благочестивых побуждений. Он считал, что портрет столь поразительным образом предвещал близкую смерть Фрейда, что так и не решился его показать, зная, что тот неизлечимо болен раком, и не желая причинять ему ненужных волнений:

Я не колеблясь причисляю Фрейда к лику героев. Он лишил еврейский народ самого великого и прославленного из его героев: Моисея. Фрейд неопровержимо доказал, что Моисей был египтянином, и в предисловии своей книги о Моисее — самой лучшей и самой трагической из его книг — предупредил читателей, что это разоблачение было не только самой честолюбивой и самой заветной, но и самой разъедающе горькой из его целей!

Все, нет больше крупных бабочек!

НОЯБРЬ

Париж, 6-е

Только что Жозеф Форэ доставил мне первый оттиск «Кихота» с иллюстрациями, которые я исполнил по своей новой методике, произведшей, с тех пор как я изобрел ее, настоящий фурор во всем мире, — хотя она и совершенно недоступна для подражания. И снова, в который раз, Сальвадор Дали одержал воистину императорскую победу. Уж во всяком случае, не в первый. Еще будучи двадцати лет от роду, я заключил пари, что завоюю «Гран при», Большой приз, присуждаемый за лучшее произведение живописи мадридской Королевской академией, представив картину, которую напишу, ни на мгновение не прикасаясь к холсту. И, Бог свидетель, я и вправду завоевал этот приз. На картине была изображена молодая женщина, обнаженная и девственная. Находясь на расстоянии не ближе метра от мольберта, я метал краски, и они сами разбрызгивались по холсту. Вещь поразительная, но за все время работы над картиной мне не пришлось сожалеть ни о едином лишнем пятнышке. И каждая капелька краски, попавшая на холст, была непорочна.

Вот уже год, день в день, как я снова заключил такое же пари, правда, на сей раз в Париже. Летом в Порт-Льигате объявился Жозеф Форэ, нагруженный чрезвычайно тяжелыми гравировальными камнями. Он во что бы то ни стало хотел, чтобы я именно на этих самых камнях награвировал иллюстрации к «Дон Кихоту». Должен сознаться, что. в те времена — по причинам эстетического, морального и философского порядка — я был вообще против искусства гравюры. Я считал, что в технике этой нет суровости, нет монархии, нет инквизиции. На мой взгляд, это была методика чисто либеральная, бюрократическая, дряблая. И все же настойчивость Форэ, без конца снабжавшего меня этими камнями, в конце концов одержала верх над моей антигравюрной волею к власти, приведя меня в состояние гиперэстетической агрессивности. Вот в этом-то состоянии челюсти моего мозга и свела одна ангельская идея. Не говорил ли еще Ганди; «Ангелы владеют ситуацией, не нуждаясь ни в каких планах»? Так и я, словно ангел, внезапно завладел ситуацией со своим Дон Кихотом.

Если бы я попробовал выстрелить из аркебузы по бумаге, пуля непременно бы ее порвала, а по камню можно стрелять сколько угодно, и он от этого не расколется. Поддавшись уговорам Форэ, я позвонил в Париж и велел приготовить к моему приезду аркебузу. Все тот же друг мой, художник Жорж Матье, подарил мне тогда весьма ценную аркебузу XV века с прикладом, инкрустированным слоновой костью. И вот 6 ноября 1956 года я, в окружении сотни агнцев — искупительного жертвоприношения, символически представленного одной-единственной головой, покоящейся на листе пергамента, поднявшись на палубу одной из барж Сены, выпустил первую в мире свинцовую пулю, начиненную литографической краской. Расколовшись, эта пуля открыла эру «булетизма». На камне появились божественные пятна, нечто вроде ангельского крыла, легкостью мельчайших деталей и суровой динамикой линий превосходившие все известные до того дня технические приемы. В последующую неделю я самозабвенно предался своим новым фантастическим экспериментам. На Монмартре, перед исступленной, неиствовавшей от восторга толпой, в окружении близких к экстазу восьмидесяти юных дев я заполнил пропитанным краскою хлебным мякишем два предварительно выдолбленных носорожьих рога, а затем, взывая к памяти своего Вильгельма Телля, разбил их о камень. И вот случилось чудо, за которое надо на коленях возблагодарить Господа: носорожьи рога начертали два треснувших мельничных крыла. Но это еще не все, произошло двойное чудо: когда я получил первые оттиски, на них из-за плохой печати появились какие-то посторонние пятна. Я счел своим долгом зафиксировать и даже акцентировать эти пятна, дабы параноически проиллюстрировать таким манером все электрическое таинство этой литургической сцены. Дон Кихот лицом к лицу встречается с параноическими великанами, которых он носил в себе. В сцене с бурдюками вина Дали обнаружил химерическую кровь героя и логарифмическую кривую, которая обрисовывает выпуклый лоб Ми нервы. Мало того, будучи испанцем и реалистом, Дон Кихот вовсе не нуждался ни в какой лампе Аладдина. Ему достаточно было зажать в пальцах обыкновенный дубовый желудь, чтобы возродился Золотой век.

Когда я вернулся в Нью-Йорк, телевизионные комментаторы только и делали, что без конца обсуждали мои эксперименты в области «булетизма». Я же, со своей стороны, спал без просыпу, дабы найти в сновидениях самый точный и верный способ нацеливать начиненные краскою пули и добиться математического распределения выбоин на камне. Призвав себе в помощь специалистов оружейного дела из нью-йоркской Военной академии, я желал ежеутренне просыпаться от звука выстрелов из аркебузы. Каждый маленький взрыв давал жизнь новой, целиком и полностью завершенной гравюре, мне лишь оставалось поставить под нею свою подпись, и поклонники, горя нетерпением поскорей приобрести ее, буквально выхватывали гравюру у меня из рук, платя баснословные цены. И опять, уже в который раз, я осознал, что предвосхитил последние открытия в науке, ибо три месяца спустя после первого своего выстрела из аркебузы узнал, что ученые, как и я, пользовались ружьем и пулей, стремясь проникнуть в тайны мироздания.

В мае нынешнего года я снова оказался в ПортЛьигате. Там уже поджидал меня Жозеф Форэ с новой порцией камней, до отказа набив ими багажник своего автомобиля. И снова выстрелы из аркебузы знаменовали возрождение Дон Кихота. Убитый горем, он превращался в юношу с увенчанной кровью головой, оправдывающей всю его душераздирающую скорбь. При достойном Вермеера свете, сочащемся сквозь испано-мавританские стекла, он читал свои рыцарские романы. С помощью наивного старомодного шара, вроде тех, какими играют американские дети, я создал спирали, по которым текла гравюрная краска: и вот получилась ангельская фигура с золотящимся пушком, рождение дня. Дон Кихот, этот параноический микрокосмос, то сливался, то возникал на фоне Млечного Пути, который есть не что иное, как дорога, которой шел Святой Жак.

Святой Жак охранял мое творение. Он обнаружил свое участие в день своего праздника, 25 августа, когда я, занимаясь своими опытами, произвел на свет пятно, которому отныне суждено занять славное место в истории морфологической науки. Оно навеки выгравировано на одном из камней, которые с поистине святым упорством прилежно поставлял ослепительным вспышкам моей фантазии Жозеф Форэ. Я взял пустую бургундскую улитку. и целиком заполнил ее литографической краской. После чего я зарядил ею ствол аркебузы и с очень близкого расстояния прицелился прямо в камень. Выстрел — и вот объем жидкости, в совершенстве повторивший все изгибы улиточной спирали, оставил пятно, которое, чем больше я его изучал, казалось мне все божественней и божественней — по правде говоря, у меня создавалось такое впечатление, будто это не что иное, как некое состояние «до-улиточной галактики» в наивысший момент ее творения. Так что день Святого Жака останется в глазах истории днем, который стал свидетелем самой что ни на есть убедительной далианской победы над антропоморфизмом.

Назавтра после этого благословенного дня разыгралась непогода и с неба градом повалили крошечные жабы, которые, стоило мне окунуть их в краску, превратились в рисунок расшитого дон-кихотовского платья. Эти жабы создали ощущение той земноводной влажности, которая явилась полной противоположностью приступам исступленной суши высокогорных кастильских равнин, царившей в голове героя. Химера из химер. И ничто уже не казалось более химерой. В свою очередь появился и Санчо — таким, каким его задумал Сервантес: «Нереальным и земным», а Дон Кихот тем временем прикасался пальцами к драконам доктора Юнга.

И сегодня, после того как Жозеф Форэ только что положил мне на стол этот редчайший экземпляр, мне остается только воскликнуть: «Ай да Дали! Браво! Ты сделал иллюстрации к Сервантесу. И в каждом из созданных тобою пятен в зародыше, в потенции таятся мельница и великан. Твое творение есть библиофильский великан, это вершина всех самых плодотворных противоречий ремесла гравюры…»

Й год

СЕНТЯБРЬ

Порт-Льигат, 1-e

Трудно удерживать на себе напряженное внимание мира больше, чем полчаса подряд. Я же ухитрялся проделывать это целых двадцать лет, и притом каждодневно. Мой девиз гласил: «Главное, чтобы о Дали непрестанно говорили, пусть даже и хорошо». Двадцать долгих лет удавалось мне добиваться, чтобы газеты регулярно передавали по телетайпам и печатали самые что ни на есть невероятные известия.

Париж. — Дали выступает в Сорбонне с лекцией о «Кружевнице» Вермеера и Носороге. Он прибывает туда на белом «роллс-ройсе», набитом тысячью белоснежных кочанов цветной капусты.

Рим. — В освещенном горящими факелами парке княгини Паллавичини Дали воскресает, неожиданно появляясь из кубического яйца, испещренного магическими текстами Раймондо Луллив, и произносит по-латыни зажигательную речь.

Герона, Испания. — В Обители Пресвятой девы с Ангелами Дали только что вступил в тайный литургический брак с Галой. «Теперь оба мы — существа архангельские!» — заявил он.

Венеция. — Гала и Дали, наряженные великанами девятиметрового роста, спускаются по ступеням Дворца Бейстегуи и вместе с шумной приветствующей их толпой танцуют на главной площади города.

Париж. — На Монмартре, прямо напротив мельницы «Ла Галетт», Дали, стреляя из аркебузы по гравировальному камню, создает свои иллюстрации к «Дон Кихоту». «Обычно, — заявляет он, — мельницы делают муку — я же собираюсь из муки делать мельницы». Заполнив мукою и смоченным типографской краской хлебным мякишем два носорожьих рога, он с силой выстреливает всем этим и выполняет свое обещание.

Мадрид. — Дали произносит речь, где приглашает Пикассо вернуться в Испанию. Начинает он со следующего заявления: «Пикассо испанец-и я тоже испанец) Пикассо гений — и я тоже гений! Пикассо коммунист — и я тоже нет!»

Глазго. — Муниципалитет города только что принял единодушное решение приобрести картину Дали «Христос Святого Иоанна на кресте». Сумма, заплаченная за это произведение, вызвала взрывы негодования и ожесточенные споры.

Ницца. — Дали объявляет о своем намерении приступить к созданию фильма «Тачка во плоти» с Анной Маньяни в главной роли, где героиня без ума влюбляется в тачку.

Париж. — Дали продефилировал через весь город во главе процессии, несущей батон хлеба пятнадцатиметровой длины. Хлеб был торжественно возложен на сцену театра «Этуаль», где Дали выступил с истерической речью о «космическом клее» Гейзенберга.

Барселона.-Дали и Луис Мигель Домингин решили устроить сюрреалистический бой быков, в конце которого вертолет, наряженный Инфантою в платье от Баленсиаги, унесет в небо жертвенного быка, который далее будет сброшен на священной горе Монтсеррат и растерзан кровожадными грифами. Тем временем Домингин на импровизированном Парнасе увенчает короною голову Галы, одетой Ледою, а у ног ее выйдет голым из яйца Дали.

Лондон. — В планетарии воспроизвели расположение звезд на небосводе Порт-Льигата в момент рождения Дали. Согласно заявлению его психиатра, доктора Румгэра(Доктор Пьер Румгэр, с парижского медицинского факультета, является, кроме всего прочего, еще и автором исследования на на тему «Далианская мистика в свете истории религий», текст которого можно найти в Приложении.), Дали провозгласил, что они с Галою воплощают космический и величественный миф о Диоскурах (Касторе и Полидевке). «Мы, Гала и я, являемся детьми Юпитера».

Нью-Йорк. — Дали высадился в Нью-Йорке, одетый в золотой космический скафандр и находясь внутри знаменитого «овосипеда» его собственного изобретения — прозрачной сферы, нового средства передвижения, основанного на фантазмах, вызываемых ощущениями внутриутробного рая. Никогда, никогда, никогда, никогда ни избыток денег, ни избыток рекламы, ни избыток успеха, ни избыток популярности не вызывали у меня — пусть даже хоть на четверть секунды — желания покончить жизнь самоубийством… совсем наоборот, мне это очень даже нравится. Вот как раз совсем недавно один приятель, который никак не мог понять, как это весь этот шум не приносит мне ни чуточки страданий, явно выступая в роли этакого искусителя, спросил меня:

— Неужто же такой ошеломляющий успех и вправду не доставляет вам никаких страданий?

— Никаких!

Уже с просительной интонацией:

— Ну хотя бы какое-нибудь легкое нервное расстройство… (На лице было написано: «Ну, пожалуйста, что вам стоит».)

— Нет! — категорически отмел я. После чего, зная о его неслыханном богатстве, добавил:

— Дабы доказать вам свою искренность, могу тут же, не моргнув глазом, принять от вас 50 000 долларов.

Во всем мире, и особенно в Америке, люди сгорают от желания узнать, в чем же тайна метода, с помощью которого мне удалось достигнуть подобных успехов. А метод этот действительно существует. И называется он «параноидно-критическим методом». Вот уже больше тридцати лет, как я изобрел его и применяю с неизменным успехом, хотя и по сей день так и не смог понять, в чем же этот метод заключается. В общем и целом его можно было бы определить как строжайшую логическую систематизацию самых что ни на есть бредовых и безумных явлений и материй с целью придать осязаемо творческий характер самым моим опасным навязчивым идеям. Этот метод работает только при условии, если владеешь нежным мотором божественного происхождения, неким живым ядром, некой Галой — а она одна-единственная на всем свете.

Стало быть, в качестве бесплатного образчика этого товара хочу подарить читателям своего дневника рассказ об одном-единственном дне — дне накануне моего последнего отъезда из Нью-Йорка,прожитом в полном соответствии с прославленным параноидно-критическим методом.

Рано утром я видел сон, будто произвел на свет множество белоснежных экскрементов, чистейших на вид и доставивших мне, пока я их создавал, изрядное наслаждение. Проснувшись, я сказал Гале:

— Сегодня у нас будет золото!

Ведь, по Фрейду, этот сон без всяких эвфемизмов свидетельствует о моем сродстве с курицей, несущей золотые яйца, или же с легендарным ослом, который, стоит поднять ему хвост, испражняется золотыми монетами, это не говоря уже о божественном полужидком золотом поносе Данаи. Сам я вот уже неделю чувствую себя чем-то вроде реторты алхимика и задумал в полночь — свою последнюю перед отъездом ночь в Нью-Йорке — собрать в Шампанском зале ресторана «Эль Морокко» группу друзей, среди которых блистали бы красотою четыре самых очаровательных манекенщицы города, чье присутствие уже само по себе послужило бы анонсом возможности Парсифаля. Возможность осуществления этого самого Парсифаля, планы которого я непрерывно обдумывал на протяжении всех событий дня, чудеснейшим образом стимулировала все мои спо-собности к активным действиям, всю мою силу и власть, которым в тот день суждено было достигнуть наивысшей точки, самым расторопным образом разрешая все мои проблемы, да так, что они всякий раз лишь на прусский манер щелкали передо мною каблуками.

В половине двенадцатого я вышел из гостиницы, поставив перед собой две вполне конкретные цели: заказать у Филиппа Хальсмана иррациональную фотографию и попытаться еще до обеда продать американскому миллиардеру и меценату ХантингтонуХартфорду свою картину «Святой Жак Компостельский, покровитель Испании». По чистейшей случайности лифт останавливается на втором этаже, где меня восторженно приветствует толпа репортеров, с нетерпением ожидавших меня в связи с намеченной пресс-конференцией, на которой я должен был представить изобретенный мною новый флакон духов и о которой начисто забыл. Меня фотографируют в момент вручения мне чека, который я комкаю и сую в карман жилета, слегка раздосадованный тем, что мне, по сути дела, нечего им предложить и единственное, что мне остается, это тут же наскоро придумать и изобразить какой-нибудь флакон, предусмотренный контрактом, о котором я с тех пор так ни разу и не вспомнил. Я тут же, ни минуты не колеблясь, поднимаю с пола брошенную кем-то из фотографов перегоревшую лампочку от вспышки. Она голубоватая, цвета анисовой водки. Я показываю ее присутствующим, бережно зажав между большим и указательным пальцами, словно какой-то очень ценный предмет.

— Вот она, моя идея!

— Но она не изображена на бумаге!

— Да ведь так во сто раз лучше! Вот он, ваш новый флакон, в готовом виде!

Вам остается лишь скрупулезнейшим образом воспроизвести его в натуре!

Я слегка прижимаю лампочку к столу, раздается едва слышный хруст, теперь она слегка расплющилась и может сохранять вертикальное положение. Я показываю на патрон, это будет золотая пробка. Пришедший в экстаз парфюмер испускает крик:

— Это просто, как Колумбово яйцо(Речь идет о приписываемой легендой Христофору Колумбу идее расплющить тупой конец яйца, дабы заставить его сохранять вертикальное положение (примеч. пер.).), но в этом явно что-то есть! И как же, мой дражайший мэтр, полагаете вы назвать эти уникальные духи, которым суждено положить начало Новой Волне?

— Flash!

— Flash! Flash! Flash!(Flash (англ.) — вспышка (примеч. пер.).)-сразу же принимаются кричать все вокруг. — Flash!

Все будто на спектакле Шарля Трене. Уже в дверях меня снова ловят, чтобы задать вопрос:

— Что такое мода?

— Это все, что может стать немодным!

Меня умоляют сказать последнее далианское слово о том, что должны носить женщины. Ни секунды не мешкая, отвечаю:

— Груди на спине!

— Почему?

— Да потому, что груди содержат в себе белое молоко, а оно в свою очередь наделено способностью производить ангельское впечатление.

— Вы имеете в виду непорочную белизну ангелов? — спрашивают меня.

— Я имею в виду женские лопатки. Если пустить две молочные струи, как бы удлинняя таким образом их лопатки, и если сделать стробоскопическую фотографию того, что получится, то результат в точности воспроизведет «капельные ангельские крылышки», подобные тем, что писал Мемлинг.

Вооружившись этой ангельской идеей, я отправляюсь на свидание с Филиппом Хальсманом с твердым намерением фотографически воспроизвести состоящие из отдельных капелек крылья, только что так поразившие и взволновавшие мое воображение.

Но у Филиппа Хальсмана не оказалось необходимого оснащения, чтобы делать стробоскопические снимки, и я тут же, не сходя с места, решаю сфотографировать волосяную историю марксизма. С этой целью вместо своих капелек вешаю себе на усы шесть белых бумажных кружочков. На каждый из этих кружочков Хальсман по порядку, один за другим, накладывает портреты: Карла Маркса с львиной гривой и бородой; Энгельса с теми же, но существенно более скудными волосяными атрибутами; Ленина, почти совершенно лысого и с редкими усами и бороденкой; Сталина, чья густая поросль на лице ограничивалась усами, и, наконец, начисто бритого Маленкова. Поскольку в моем распоряжении еще остается последний кружочек, то я провидчески сохраняю его для Хрущева с его луноподобно лысой головой(Симон и Шустер, которые опубликовали книгу Хальсмана «Усы Дали», посоветовали Дали воздержаться в будущем от каких бы oo ни было пророчеств, опасаясь, как бы они не скомпрометировали совершенства того, что уже происходило ранее.). Нынче Хальсман рвет на себе последние волосы, особенно после своего возвращения из России, где,эта самая фотография оказалась в числе снимков, опубликованных в его книге «Усы Дали» и к тому же пользовавшихся наиболее шумным успехом.

К Хантингтону-Хартфорду я отправляюсь, держа в одной руке последний кружочек без лица, а а другой — репродукцию своего святого Жака, которую собирался ему показать. Едва очутившись в лифте, вспоминаю, что этажом выше над Хантингтоном-Хартфордом обитает принц Али Хан. И вот по причине своего неукротимого врожденного снобизма я, с минуту поколебавшись, передаю лифтеру репродукцию святого Жака с наказом преподнести ее от моего имени в подарок принцу. Тотчас же чувствую себя каким-то рогоносцем — ведь мне приходится переступать порог Хантингтона-Хартфорда не только с пустыми руками, но еще и с пустым кружочком, вдвойне смехотворным оттого, что болтается на ниточке. Начинаю находить удовольствие в этой абсурдной ситуации, уверяя себя, что все в конце концов завершится превосходно. И в самом деле, мой параноидно-критический метод тотчас же воспользуется этой бредовой ситуацией, дабы превратить ее в самое успешное и плодотворное событие всего дня. Капитал Карла Маркса уже проклевывался в будущем далианском яйце Христофора Колумба.

Хантингтон-Хартфорд тут же спрашивает, принес ли я ему цветную репродукцию святого Жака. Я отвечаю, что нет. Тогда он спрашивает, нельзя ли отправиться в галерею, дабы поглядеть, что собой представляет большая картина. И как раз в тот самый момент, ни минутой раньше, ни минутой позже, я, сам не знаю почему, решаю, что святого Жака надо непременно продать в Канаду.

— Лучше я напишу вам другую картину, «Открытие Христофором Колумбом Нового Света».

Это прозвучало как волшебное слово, да, в сущности, это и было волшебным словом! Ведь не случайно же будущему музею Хантингтона-Хартфорда суждено будет возникнуть именно на Colombus Circle, прямо напротив единственного памятника, где изображен Христофор Колумб, — совпадение, которое мы обнаружим лишь много месяцев спустя. В тот момент, когда пишутся эти строки, присутствующий тут же мой друг, доктор Колэн, спрашивает, а не заметил ли я, что лифт в доме, где жил Принц, изготовлен Данном и Кш. Так, значит, это о леди Данн я, не отдавая себе в этом отчета, подумал, подыскивая покупателя для «Святого Жака», и ведь так и случилось, именно она-то его потом и купила.

Я и поныне еще не устаю благодарить Филиппа Хальсмана за то, что тот отказался поместить на пустом кружочке портрет Хрущева. Полагаю, я теперь с полным правом могу называть его «мой Колумбов круг», ведь кто знает, может, без него мне так и не суждено было бы написать свою космическую грезу о Христофоре Колумбе. К тому же совсем недавно обнаруженные советскими историками географические карты в точности подтвердили тезис, который я выдвинул своим полотном, и это с особой настоятельностью требует экспонировать это произведение в России. Как раз сегодня один из моих друзей, С. Юрок, захватив с собой репродукцию моего полотна, отправился туда, намереваясь предложить советскому правительству культурные обмены, ставящие меня в один ряд с двумя великими соотечественниками — Викторией из Лос-Анджелеса и Андресом Сеговией.

Прибываю на пять минут раньше, чтобы пообедать вместе с Галой. Но не успеваю даже присесть. Меня вызывают из Палм-Бича. Звонит мистер Уинстон Гэст, он заказывает мне написать «Мадонну Гваделупскую», а также портрет его двенадцатилетнего сына Александра, у которого, как я приметил, волосы бобриком, как у цыпленка. Только я было направляюсь, чтобы наконец присесть, как меня вызывают к соседнему столу, где спрашивают, не соглашусь ли я сделать яйцо из эмали в стиле Фаберже. Яйцо предназначается для того, чтобы хранить в нем жемчужину.

Между тем я так и не мог понять, то ли я голоден, то ли чувствую себя нездоровым; причиной этого недомогания с одинаковой вероятностью могли быть как легкая тошнота, так и постоянное, всякий раз все более определенное эротическое возбуждение при мысли о Парсифале, который ждал меня в Полночь. За весь обед я не съел ничего, кроме одного-единственного яйца всмятку и пары-тройки гренок. И опять-таки необходимо отметить, что, должно быть, параноидно-критический метод весьма эффективно действовал на всю мою висцеральную параноидную биохимию, добавляя белок, необходимый для проклеивания всех воображаемых невидимых яиц, которые я весь день носил у себя над головой — тех яиц, которые так похожи на яйцо Евклидова совершенства, что подвесил над головой своей Мадонны Пьеро делла Франческа. Яйцо это превращалось для меня в некий Дамоклов меч, которому лишь передаваемые на расстоянии рычанья бесконечно нежного львенка (я имею в виду Галу) мешали в любой момент упасть и размозжить мне череп.

В полутьме Шампанского зала уже мерцал эротический спутник полночи, мой Парсифаль, мысль о котором с каждой секундой все больше и больше кружила мне голову. После того как мне пришлось подниматься лифтом принцев и миллиардеров, я из чистой порядочности почувствовал себя обязанным опуститься в подвал, где обитают цыгане. И вот, уже вконец измученный, я вознамерился нанести визит одной маленькой цыганской плясунье по имени Чунга, которая собиралась танцевать для испанских беженцев в Гринвич-Вилледже.

В этот момент вспышки фоторепортеров, желавших запечатлеть нас вместе, впервые в моей жизни показались мне гнусными, подлыми и омерзительными, и я почувствовал, что настало время заглотать их вовнутрь, чтобы иметь потом возможность вицерально выкинуть их вон.. Прошу одного приятеля отвезти меня в гостиницу. Все еще сохраняя фосфены яиц на блюде без блюда где-то в глубине измученных закрытых глаз, я крупно выблевал, и почти одновременно с этим меня прохватил такой обильнейший понос, какого у меня еще не было никогда в жизни. Это поставило меня перед определенной проблемой дипломатического и Буриданова толка, о которой рассказывал мне Хосе Мария Серт; там речь шла о некоем типе, отличавшемся невероятно смрадным запахом изо рта, который сильно рыгнул, превзойдя всякие границы пристойности, и в ответ на это получил один весьма тактичный совет:

— Подобное зловоние куда удобнее испускать из совсем другого отверстия.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: