О том, чего здесь нет 8 страница

Тут, как я и ожидал, в публике началось совершенно невообразимое. Я понял, что победа за мной!

Тогда, не давая им опомниться, я заявил: несомненно, что Анри Матисс был одним из самых значительных современных художников, но ведь он олицетворял последние отзвуки Французской революции, которая вошла в историю как революция буржуазная, а это значит, что Матисс был прежде всего выразителем буржуазного вкуса. Буря аплодисментов!!!

Развитие нынешнего современного искусства привело к достижению максимального уровня рациональности и максимального скептицизма. Нынешние молодые современные художники уже вообще НИ ВО ЧТО не верят. А когда не верят ни во что, то рано или поздно приходят к тому, что, в сущности, именно это самое ничто и изображают, как это и случилось со всей современной живописью, включая как абстракционистов и эстетов, так и приверженцев академической манеры, за единственным исключением группы американских художников из Нью-Йорка, которые благодаря полному отсутствию традиций и пароксизму инстинкта вплотную подошли к новой предмистической вере, которой суждено оформиться, едва лишь мир осознает наконец последние достижения ядерной науки. Во Франции — на полюсе, диаметрально противоположном нью-йоркской школе,я вижу лишь один достойный упоминания пример: я имею в виду своего друга художника Жоржа Матье, который в силу своих монархических и космогонических атавизмов занял позицию, совершенно несовместимую с академизмом современной живописи.

И снова мои откровения были встречены громкими возгласами «браво!». Мне оставалось лишь окончательно оглушить их плодами своих медитаций, изложив свои псевдонаучные идеи. Я, конечно, не оратор и даже не претендую на то, чтобы причислять себя к почтенному ученому сообществу, но среди публики наверняка должны были быть люди, имеющие какоето отношение к наукам и особенно к морфологии, и я был вправе рассчитывать, что они смогут по достоинству оценить новаторский характер и обоснованность моих маниакальных наваждений.

Потом я рассказал, как в своем родном Фигерасе девятилетним мальчуганом, почти совершенно голый, восседаю посреди столовой. Опершись локтем о стол, я изо всех сил притворяюсь, будто меня сморил сон, дабы обратить на себя внимание молодой служанки. На столе рассыпаны хлебные крошки, и они больно впиваются в кожу у локтя(Дали уже несколько раз уточнял, что все значительные эмоции проникают в него через локоть. И никогда через сердце)). Эта боль почему-то ассоциируется у меня с неким подобием лирического экстаза, который я незадолго перед этим испытал, слушая пение соловья. Это пение взволновало меня буквально до слез. Вскоре после этого моей навязчивой идеей, настоящей маниакальной страстью, стала картина Вермеера «Кружевница», репродукция кото— рой висела в отцовском кабинете. Я смотрел через полуоткрытую дверь на эту репродукцию, а думал в это время о носорожьих рогах. Позднее друзья говорили, что это наваждение было просто-напросто результатом психического расстройства, но на самом деле все это было чистейшей правдой. Потому что когда много лет спустя я, уже вполне взрослый юноша, потерял где-то в Париже свою репродукцию Кружевницы, я просто заболел, не мог ни пить, ни есть, пока не достал себе другую…

Весь зал внимал мне затаив дыхание. Мне оставалось лишь продолжить и разъяснить им, каким образом моя постоянная сосредоточенность на Вермеере и в особенности на его «Кружевнице» привела меня в конце концов к очень важному решению. Я попросил в Лувре разрешения написать копию с этой картины. И вот однажды утром являюсь я в музей, а в голове у меня мысли о носорожьих рогах. В результате, к великому удивлению друзей и главного хранителя Лувра, на полотне у меня оказалось изображение рогов носорога.

Только что слушавшая, боясь пропустить хоть одно слово, публика в этом месте моего рассказа разразилась оглушительным хохотом, тотчас же, впрочем, утонувшим в рукоплесканиях.

Должен признаться, заключил я, что, в общем-то, именно этого я и ожидал.

Тогда было решено спроецировать репродукцию «Кружевницы» на экран, и я получил возможность показать, что именно больше всего потрясало меня в этой картине: все там сходится к иголке, которая не нарисована, а прямо торчит из холста. И острое прикосновение ее тонкого кончика я совершенно реально ощущал в своем собственном теле, в своем локте, когда, например, вскакивал, словно от укола, просыпаясь посреди блаженнейшего послеобеденного сна, самой райской сиесты. «Кружевница» всегда считалась картиной, исполненной безмятежного покоя, для меня же она была исполнена какой-то неистовой эстетической силы, с которой может сравниться разве что недавно открытый антипротон.

Потом я попросил киномеханика показать на экране репродукцию нарисованной мною копии этой картины. Все встали, зааплодировали и начали кричать: «Ваша лучше! Это очевидно!» Я объяснил, что, пока не написал эту копию, в сущности, почти ничего не понимал в Кружевнице и мне понадобилось размышлять над этим вопросом целое лето, чтобы осознать наконец, что я инстинктивно провел на холсте строгие логарифмические кривые. Мельчайшие хлебные крошки, словно столкновение летящих корпускул света, будто заново озарили для меня образ Кружевницы. Позже я понял, что должен продолжить работу над картиной: мои носорожьи идеи казались мне настолько очевидными, что я даже послал телеграмму своему другу Матье, где написал: «На сей раз никаких Луврских музеев. Мне необходимо пойти туда, где можно увидеть живого носорога».

Желая слегка разрядить атмосферу и вернуть несколько обалдевшую от моих головокружительных заоблачных высот публику на грешную землю, я пустил по рядам фотографию, где мы с Галой купаемся в Кабо-Креус в обществе портрета Кружевницы. Еще с полсотни таких портретов были раскиданы по моей оливковой рощице, дабы ежеминутно стимулировать во мне размышления на эту тему, значение которой поистине безгранично. Одновременно с этим я углублял свои исследования по морфологии подсолнуха — вопросу, по которому в свое время сделал чрезвычайно интересные выводы еще Леонардо да Винчи. Минувшим летом 1955 года я обнаружил, что на пересечении спиралей, образующих рисунок на созревшем подсолнухе, ясно просматриваются очертания носорожьих рогов. Сейчас морфологи выражают сомнения по поводу того, являются ли спирали подсолнуха действительно логарифмическими спиралями. Конечно, они к ним весьма близки, но случаются такие пересечения, которые вообще в принципе невозможно измерить со строго научной точностью, так что мнения морфологов насчет того, спирали это или не спирали, расходятся. В то же время я имел вчера вечером в Сорбонне все основания утверждать перед собравшейся публикой, что никогда еще в природе не существовало столь совершенного примера логарифмических спиралей, чем очертания рога носорога. Продолжая изучать подсолнух и неизменно выбирая и придерживаясь кривых, которые с большим или меньшим основанием можно было относить к числу логарифмических, я без всякого труда различил совершенно явственный силуэт Кружевницы, ее прическу, подушку — получалось немного в стиле мозаичных, дивизионистских полотен Сера. В каждом подсолнухе мне удавалось обнаруживать десятка полтора самых разных Кружевниц, более или менее похожих на оригинале картины Вермеера.

Вот почему, продолжил я, впервые увидев перед собой одновременно, лицом к лицу, фотографию Кружевницы и живого носорога, я сразу понял, что если уж им и суждено когда-нибудь столкнуться друг с другом, то верх одержит все-таки Кружевница — ведь морфологически Кружевница есть не что иное, как самый настоящий рог носорога.

Взрывами смеха и рукоплесканий публика приветствовала завершение первой части моего выступления. Мне оставалось лишь показать собравшимся бедняжку носорога, на носу у которого примостилась крошечная Кружевница, хотя на самом деле эта Кружевница как раз и была гигантским носорожьим рогом, наделенным сверхъестественной духовной силой, ибо, не обладая, разумеется, свойственным носорогу устрашающим зверством, она имеет нечто большее — ведь она являет собою символ абсолютной монархии целомудрия. Любое полотно Вермеера — совершенно полная противоположность любой картине Анри Матисса, которые можно считать прямо-таки хрестоматийными образцами бессилия, ибо его живопись, при всех своих достоинствах, не обладает целомудрием Вермеера, который даже не прикасается к своей модели. Матисс насилует реальную действительность, упрощая ее, обедняя и сводя к чему-то почти вакхическому.

Постоянно заботясь, как бы аудитория моя не предалась размышлениям, хоть в чем-то отличным от моих собственных, я велел показать на экране изображение моего Гиперкубического Христа и еще одну более или менее обычную картину, на которой мой друг Робер Дэшарн — тот, который снимает сейчас фильм под названием «Удивительная история Кружевницы и носорога», — проанализировал лицо Галы, само собой разумеется, составленное из восемнадцати носорожьих рогов…

На сей раз ответом на заключительную часть моей речи были уже не просто возгласы «браво!», а настоящие крики «ура!», зазвучавшие с новой силой, едва я добавил, что некоторые люди усмотрели евхаристическую связь между хлебом и коленями Христа, как с точки зрения материала, так и с точки зрения морфологии форм. Хлеб неотступно преследовал меня всю жизнь, и я писал его бессчетное число раз. Если получше рассмотреть некоторые кривые моего Гиперкубического Христа, там можно различить и почти божественные очертания носорожьего рога, непременной основы всякой эстетики, исполненной неистовой страсти и целомудрия. Те же самые рога, пояснил я, указав на экран, где как раз демонстрировали мою картину с размягченными часами, можно рассмотреть уже в этом самом первом далианском творении.

— А почему они такие мягкие? — спросил кто-то из публики.

— Какая разница, мягкие или твердые? — ответил я.-Ведь главное, чтобы они показывали точное время. А в этой картине можно различить признаки отваливающихся носорожьих рогов, что служит намеком на постоянную дематериализацию этого элемента, все больше и больше превращающегося у меня в элемент чисто мистического толка.

Нет, совершенно очевидно, что рог носорога по истокам своим не имеет ни малейшего отношения ни к романтическому, ни к вакхическому началу. Напротив, он прямо связан с культом Аполлона, как я обнаружил это, изучая форму шеи на портретах Рафаэля. С помощью аналитического метода я открыл, что все состоит из кубов или цилиндров. Рафаэль писал исключительно одни только кубы и цилиндры, по форме сходные с логарифмическими кривыми, легко различимыми в рогах носорога.

Дабы подтвердить мои заявления, на экране было показано изображение исполненной мною копии oaной из картин Рафаэля, где явно просматривалось влияние моих носорогических наваждений. Эта картина — распятие — представляет собой один из величайших примеров конической организации поверхности. Нет, здесь, как я и счел необходимым уточнить, речь вовсе не идет о носорожьем роге в том виде, в каком он присутствует у Вермеера (где, кстати, он наделен неизмеримо большей мощью),здесь мы имеем дело с носорожьим рогом, который можно назвать, скорее, неоплатоническим. Было выполнено графическое изображение этой картины, где можно увидеть самое основное, то есть общий план, на котором все фигуры распределены в пространстве в соответствии с божественными монархическими пропорциями Лукаса Пачелли, который постоянно употребляет в эстетическом смысле слово «монархический», ибо пять упорядоченным образом расположенных тел полностью подчинены там абсолютной монархии сфер.

И снова моя аудитория затаила дыхание. Мне предстояло огорошить ее новой порцией грубых, неудобоваримых истин. На экране предстала задница носорога, которую я как раз недавно тщательнейшим образом проанализировал, результатом было открытие, что задница у носорога представляет собою не что иное, как сложенный пополам подсолнух. Выходит, мало носорогу того, что у него прямо на носу одна из самых прекрасных логарифмических линий, он еще таскает на заднице подсолнух с целой галактикой всяких логарифмических кривых.

Зал огласился истошными криками, послышались возгласы «браво!». Итак, публика целиком у меня в руках: мы слились с нею в едином порыве далинизма. Настал миг пророчеств и предсказаний.

Изучение морфологии подсолнуха, продолжил я, навело меня на мысль, что у всего этого скопления точек, теней и извилин какой-то молчаливый, задумчивый вид, который в точности соответствует глубочайшей меланхолии Леонардо да Винчи как личности. Я задал себе вопрос: а не слишком ли все это механистично? Маска динамизма, надетая на себя подсолнухом, мешала мне увидеть в подсолнухе Кружевницу. Я как раз размышлял над этим вопросом, когда взгляд мой нечаянно упал на фотографию с изображением цветной капусты… И тут меня осенило: с точки зрения морфологии проблема цветной капусты совершенно идентична проблеме подсолнуха, ведь и она тоже состоит из настоящих логарифмических спиралей. Вместе с тем ее соцветия обладают некой экспансивной силой, которая почти сродни атомным силам. Здесь чувствовалась почти все та же готовая вот-вот разорвать барабанные перепонки звенящая напряженность, что виделась мне на столь страстно любимом мною упрямом, словно пораженном менингитом челе моей Кружевницы. В Сорбонну я прибыл в «роллсе», битком набитом цветной капустой, однако сезон гигантских кочанов еще не настал. Придется ждать до марта следующего года. Самый громадный кочан, который мне удастся отыскать, я собираюсь осветить и сфотографировать под определенным углом. И, клянусь честью испанца, как только я проявлю эту фотографию — весь мир сразу же узнает в ней Кружевницу со всеми характерными чертами техники самого Вермеера.

Тут зал пришел в какое-то настоящее исступление. Мне не оставалось ничего другого как рассказать им пару-тройку забавных историй. Я остановил выбор на одном занятном случае, который произошел с Чингисханом. Известно, что однажды Чингисхан, посещая какое-то райское место, где он желал быть погребенным, услышал вдруг соловьиное пение, а назавтра ему привиделся во сне белый носорог с красными глазами, по всей видимости альбинос. Приняв этот сон за вещий, Чингисхан отказался от завоевания Тибета. Не правда ли, какое поразительное сходство с уже рассказанным моим детским воспоминанием — ведь и оно, как вы помните, тоже начинается с соловьиного пения, как бы предваряющего последующее наваждение с образом Кружевницы, хлебными крошками и 'носорожьими рогами? И вот, представьте, как раз в тот самый момент, когда я был погружен в изучение жизни Чингисхана, неожиданно получаю от некоего господина по имени Мишель Чингисхан, который является постоянным генеральным секретарем Международного центра эстетических исследований, предложение выступить с этой лекцией. Этот эпизод, учитывая присущие мне от рождения империалистические наклонности, заслуживает особого внимания как поразительный пример настоящей объективной случайности.

А вот еще один занятный эпизод: не далее как два дня назад со мной произошел еще один чрезвычайно волнующий и совершенно объективный случай. Я обедаю с Жаном Кокто и рассказываю ему сюжет своей предстоящей лекции, вдруг вижу, как он бледнеет.

— У меня есть для тебя одна потрясающая вещь…

И прямо на глазах у заинтригованной, буквально оцепеневшей от любопытства публики я широким жестом извлекаю эту самую «вещь» — не более не менее, как подсвечник, с помощью которого зажигал огонь в печи булочник Вермеера. Не имея денег, чтобы заплатить своему булочнику, Вермеер давал ему вместо этого свои картины и вещи, и булочник разжигал печь, пользуясь вещью, принадлежавшей самому Дельфтскому, с изображением какой-то птицы и рога, правда, не носорожьего, но, похоже, вполне логарифмического. Это поистине редчайший экспонат, ведь личность Вермеера окутана непроницаемой тайной. То была единственная вещь, которая от него осталась.

Но зал бурно прореагировал на мое упоминание о Жане Кокто, и поэтому мне пришлось сообщить, что я просто обожаю академиков. Достаточно было произнести эти слова, чтобы зал снова разразился рукоплесканиями. Особенно же я обожаю академиков с тех пор, как один из самых прославленных академиков Испании, философ Эухенио Монтес, сказал мне нечто, доставившее огромное удовольствие — я ведь всегда считал себя гением. Он сказал: «Из всех человеческих существ Дали ближе всего к Архангельскому Образу Раймонда Луллио».

Эти слова приветствовала буря аплодисментов.

Я одним легким движением руки утихомирил восторги публики и добавил: «Думаю, после сегодняшнего выступления уже всякому ясно: догадаться перейти от Кружевницы к подсолнуху, потом от подсолнуха к носорогу, а от носорога прямо к цветной капусте способен только тот, у кого действительно есть кое-что в голове».

Й год

МАЙ

Порт-Льигат, 8-е

Газеты и радио с большой помпой сообщают, что сегодня годовщина окончания войны в Европе. А мне, когда я утром ровно в шесть как часы поднимался с постели, вдруг пришла в голову мысль: а ведь не исключено, что эту последнюю войну на самом деле выиграл не кто иной, как Дали. Эта догадка привела меня просто в восторг. Я, конечно, не был лично знаком с Адольфом, но теоретически вполне мог бы еще до Нюрнбергского процесса дважды встретиться с ним в достаточно интимном кругу. Незадолго до начала процесса один близкий друг, лорд Бернерс, попросил меня подписать для него мою книгу «Победа над Иррациональным», дабы преподнести ее лично Гитлеру, который ощущал в моих картинах некую большевистско — вагнеровскую атмосферу, особенно в моей манере изображать кипарисовые деревья. В тот самый момент, когда лорд Бернерс протянул мне для подписи экземпляр книги, я вдруг оказался во власти какого-то замешательства и растерянности и, вспомнив неграмотных крестьян, которые, приходя в контору отца, ставили вместо подписи на бумагах крестик, тоже взял и ограничился тем, что изобразил некий крест. Поступая таким образом, я — как, впрочем, и всегда, что бы я ни делал, — полностью отдавал себе отчет во всей важности происходящего, но никогда, клянусь Богом, никогда даже в мыслях не подозревал, что вот этот самый знак и станет причиной величественного крушения Гитлера. На самом же деле Дали, большому мастеру по части крестов, — в сущности, величайшему из всех, которые когда-либо существовали на свете, — удалось с помощью двух спокойных, безмятежных черточек графически, мастерски, да что там говорить, просто магически и в самом концентрированном виде выразить квинтэссенцию полнейшей противоположности свастики — креста, исполненного динамизма и ницшеанского духа, изломанного, насквозь проникнутого гитлеризмом.

Крест же, начертанный мною, был крестом стоическим — самым непоколебимо стоическим, веласкесическим и антисвастическим из всех, то был настоящий испанский крест, истинный символ вакхической безмятежности. Должно быть, Адольф Гитлер, обладавший ненасытно жадными до всякой магии, напичканными гороскопами щупальцами, прежде чем умереть в одном из берлинских бункеров, пережил немало страшных минут, раздумывая над моим зловещим предзнаменованием. Несомненно одно: Германия, невзирая на все сверхчеловеческие усилия, которые она приложила, чтобы оказаться побежденной, все-таки в конце концов действительно проиграла войну, а Испания, даже не принимая никакого участия в конфликте, практически ничего для того не делая, исключительно силою своей человечности, дантовской верою да Божьей помощью пришла к победе, одержала верх, победила, продолжает побеждать и еще одержит в этой войне не одну духовную победу. Вся разница между нею и мазохистской гитлеровской Германией состоит в том, что мы, испанцы, мы совсем не такие, как немцы, и даже чуточку наоборот.

Е

Я освобождаю судьбу от ее антропоцентрической оболочки. Я все глубже и глубже проникаю в противоречивую математику вселенной. В последние годы я завершил четырнадцать полотен, одно божественней другого. И на всех моих картинах неземной красотою блистают Мадонна и младенец Иисус. Здесь тоже все подчиняется строжайшим математическим законам — математике архикуба. Христос, распыленный на восемьсот восемьдесят восемь сверкающих осколков, которые сливаются, образуя магическую девятку. Скоро я перестану со скрупулезной дотошностью и бесконечным терпением отделывать свои восхитительные полотна. Быстрей, быстрей, надо отдавать всего себя, одним глотком, мощным и ненасытным. Я уже доказал, что способен на это, когда однажды утром в Париже отправился в Лувр и меньше чем за час написал вермееровскую Кружевницу. Мне захотелось изобразить ее в окружении четырех горбушек хлеба, будто она порождена случайным столкновением молекул в соответствии с принципом моего четырехъягодичного континуума. И весь мир увидел нового Вермеера.

Мы вступаем в эпоху великой живописи. Что-то ушло, завершилось в 1954 году, вместе со смертью этого певца морских водорослей, который как нельзя подходил для того, чтобы ублажать буржуазное пищеварение, — я говорю об Анри Матиссе, художнике революции 1789 года. Аристократия искусства возрождалась в исступленном безумии. Весь мир, от коммунистов до христиан, ополчился против моих иллюстраций к Данте. Но они опоздали на сто лет! Пусть Гюстав Доре представлял себе ад чем-то вроде угольных копей, но мне он привиделся под средиземноморским небом, и я содрогнулся от ужаса.

Теперь настает момент заняться фильмом, о котором я уже достаточно пространно говорил на страницах своего дневника, фильмом под названием «Тачка во плоти». С тех пор, как я о нем думаю, мне удалось довести сценарий до совершенства: женщина, влюбленная в тачку, будет жить вместе с нею и с ребенком, прекрасным, как ангел. Тачка обретет все атрибуты представителя рода человеческого.

Е

Я пребываю в состоянии непрерывной интеллектуальной эрекции, и все идет навстречу моим вожделениям. Явно обретает очертания моя литургическая коррида. И многие начинают уже задаваться вопросом, а не было ли этого на самом деле. Отважные кюре наперебой предлагают потанцевать вокруг быка, однако, учитывая грандиозные формы арены, ее иберийские и гиперэстетические свойства, я для пущей эксцентричности придумал убирать быка с арены не так, как заведено, плоским, круговым движением провозя его вдоль края арены с помощью обыкновенных мулов, а вместо этого поднимать его вертикально вверх с помощью автожира — аппарата в высшей степени мистического, который, как на то указывает само его название, взлетает, черпая силу в самом себе. Чтобы еще усилить впечатление от зрелища, надо, чтобы автожир унес труп быка как можно выше и как можно дальше, скажем, куда-нибудь на гору Монтсеррат, и пусть орлы там разорвут его на части — вот тогда это будет настоящая псевдолитургическая коррида, какой еще не видывал мир.

Добавлю, что единственный воистину далианский, пусть и слегка позаимствованный у Леонардо способ украсить арену — это спрятать за контрбарьером два шланга, которые будут потом принимать самые различные формы, лучше всего, конечно, связанные с пищеварением. В определенный момент, то будет момент апофеоза, эти шланги, за счет мощной струи кипящего и по возможности свернувшегося молока, вдруг живописно и аппетитно придут в состояние эрекции.

Да здравствует вертикальный испанский мистицизм, который из подводных глубин Нарсиссе Монтуриоля(Нарсиссе Монтуриоль, соотечественник Дали, родился в Фигерасе, считается, изобретателем подводной лодки.) вознесся вертолетом прямо в небеса!

Е

Исправно раз в год объявляется какой-нибудь молодой человек, который просит у меня аудиенции, дабы выведать, как добиться в жизни успеха. Тому, что пришел нынче утром, я сказал следующее:

«Чтобы добиться высокого и прочного положения в обществе, если вы к тому же наделены незаурядными талантами, весьма полезно еще в самой ранней юности дать обществу, перед которым вы благоговеете, мощный пинок под зад коленом. После этого сделайтесь снобом. Вот как я. У меня снобизм заложен еще с детства. Я уже тогда преклонялся перед вышестоящим социальным классом, который олицетворялся в моих глазах в образе конкретной дамы по имени Урсула Маттас. Была она аргентинкой, и влюбился я в нее поначалу главным образом потому, что она носила шляпу, каких не носили в моем семействе, и еще потому, что она жила на третьем этаже. А мне всегда хотелось попасть на этажи повыше и поважнее. Когда я приехал в Париж, меня буквально преследовала какая-то навязчивая идея, пригласят ли меня во все те дома, где, по моим тогдашним представлениям, мне следовало бы быть. Стоило мне получить вожделенное приглашение, как приступ снобизма мгновенно проходил — так отпускает болезнь, едва доктор возьмется за ручку двери. Позднее я начал поступать совсем наоборот и специально не появлялся там, куда меня приглашали. Или если уж шел, то непременно учинял скандал, чтобы мое присутствие сразу же было замечено, а потом мгновенно исчезал. Надо сказать, что лично для меня, особенно во времена сюрреализма, снобизм превратился в настоящую стратегию, ведь кроме Рене Кревеля я был единственным, кто появлялся в высшем свете и кого там принимали. Прочие сюрреалисты были с этой средой незнакомы и никогда туда не допускались. В их кругу я всегда мог, поспешно вскакивая с места, воскликнуть: „Чуть не забыл, ведь я сегодня обедаю в городе!“-и удалиться, оставляя их строить разные догадки и предположения — точные сведения поступят к ним лишь назавтра и, что весьма мне на руку, не от меня, а от третьих лиц — обедаю ли я у Фосиньи-Люсэнж или в каких-то других семействах, игравших для них роль сладкого запретного плода, ведь их-то туда никогда не позовут. Но, едва оказавшись в светской компании, я немедленно выкидывал другой, еще более изощренный и остроумный снобистский номер. Там я говорил: „Весьма сожалею, но буду вынужден покинуть вас пораньше, сразу же после кофе, у меня сегодня встреча с группой сюрреалистов“, которую я представлял им как некое закрытое для непосвященных сообщество, проникнуть в которое куда трудней, чем попасть в любой аристократический дом или познакомиться с любым человеком из их круга — ведь сюрреалисты слали мне оскорбительные письма и открыто заявляли, что весь этот так называемый высший свет — не более чем скопище ублюдков, которые ровным счетом ничего ни в чем не смыслят… В те времена мой снобизм заключался в том, чтобы позволить себе вдруг, ни с того ни с сего сказать: „Знаете, мне уже пора спешить на площадь Бланш, у нас там сегодня чрезвычайно важное собрание группы сюрреалистов“. Это производило огромное впечатление. С одной стороны были мои светские знакомые, умиравшие от любопытства, когда я отправлялся туда, куда им путь закрыт, с другой стояли сюрреалисты. Я же постоянно оказывался там, где и те и другие одновременно быть не могли. Снобизм состоит в том, чтобы постоянно находиться в местах, куда не могут попасть другие, это порождает у них чувство неполноценности. Всегда, в любых человеческих отношениях можно поставить дело так, чтобы полностью стать хозяином положения. Такова была моя политика в отношении сюрреализма. К этому следует добавить и еще одну вещь: я никогда не мог уследить за всеми сплетнями и пересудами, которые ходят по свету, и поэтому не знал, кто с кем поссорился. Подобно комику Харри Лангдону, я постоянно оказывался там, где мне не следовало появляться. Семейство Бомонов, к примеру, повздорило из-за меня и моего фильма „Золотой век“ с семейством Лопесов. Все вокруг были в курсе, что они в ссоре, что это произошло из-за меня, и поэтому они не кланяются и не встречаются. Я же, Дали, даже не подозревая обо всех этих рас— прях, совершенно спокойно наведываюсь к Бомонам, а потом прямиком отправляюсь к Лопесам, впрочем, будь я даже в курсе, все равно не обратил бы на это ни малейшего внимания. То же самое произошло у меня с Коко Шанель и Эльзой Шапарелли, которые вели между собой гражданскую войну из-за моды. Я завтракал с одной, потом пил чай с другой, а к вечеру снова ужинал с первой. Все это вызывало бурные сцены ревности. Я принадлежу к редкой породе людей, которые одновременно обитают в самых парадоксальнейших и наглухо отрезанных друг от друга мирах, входя и выходя из них когда заблагорассудится. Я поступал так из чистого снобизма, то есть подчиняясь какому-то неистовому влечению постоянно быть на виду в самых недоступных кругах».

Молодой человек уставилсяна меня своими круглыми рыбьими глазами.

— Что-нибудь непонятно? — спрашиваю я.

— Ваши усы… Они ведь уже совсем не такие, какими были, когда я увидел вас впервые.

— Мои усы постоянно осциллируют и не бывают одинаковы даже два дня кряду. В настоящий момент они в некотором расстройстве, ибо я на час спутал время вашего визита. Кроме того, они еще не поработали. В сущности, они еще только выходят из сна, из мира грез и галлюцинаций.

Немного поразмыслив, я подумал, что, пожалуй, для Дали эти слова выглядят чересчур банально, и почувствовал некоторую неудовлетворенность, которая толкнула меня на неподражаемую выдумку.

— Погодите-ка! — сказал я ему. Я побежал и прикрепил к кончикам своих усов два тонких растительных волоконца. Эти волокна обладают редкой способностью непрерывно скручиваться и снова раскручиваться. Вернувшись, я продемонстрировал молодому человеку это чудо природы. Так я изобрел усы-радиолокаторы.

Е

Критику — вещь возвышенная. Ею достойны заниматься только гении. Единственный человек, который был способен написать памфлет про критику, — это я, ведь именно мне принадлежит честь изобретения параноидно-критического метода. И я сделал это(Совсем недавно, в апреле, пересекая Атлантический океан на судне «С. С. Америка», Дали написал свой ужасный памфлет «Рогоносцы старого современного искусства», опубликованный издательством «Фаскель» в 1956 году.). Но и там, как и в этом дневнике, как и в своей «Тайной жизни», я не сказал всего, позаботившись припрятать.про запас среди подгнивших яблок парутройку взрывчатых гранат, так что, если меня, к примеру, спросят, кто является самым серым, самым заурядным существом, которое когда-либо существо— зало на свете, я сразу отвечу: Кристиан Сервос. Если мне скажут, что у Матисса дополнительные, то есть комплементарные, цвета, я отвечу: конечно, ведь они только и делают, что без конца говорят друг другу комплименты. А потом я в который раз повторю, что неплохо бы уделить немного времени и абстрактной живописи. Чем более абстрактной она становится, тем ближе к абстракции оказывается и ее денежное выражение. В нефигуративной живописи существует несколько различных степеней несчастья: есть абстрактное искусство, которое всегда производит весьма печальное впечатление; еще грустнее выглядит сам художник-абстракционист; от любителя абстрактного искусства веет уже какой-то настоящей вселенской скорбью; но есть и еще более мрачное и зловещее занятие — быть критиком и экспертом абстрактной живописи. Иногда у них там происходят такие странные вещи, что прямо оторопь берет: время от времени вся критика, словно сговорившись, начинает вдруг одного превозносить до небес, а другого, наоборот, ругать на чем свет стоит. Тут уж можно нисколько не сомневаться, что и то и другое — чистейшее вранье! Надо быть самым безнадежным, самым последним из кретинов, чтобы всерьез утверждать, будто всякие наклеейные бумажки со временем так же натурально покрываются позолотой, как волосы сединой.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: