Философия как стремление к мудрости

Платон “Пир”//Платон “Избранные диалоги”. – М.: Рипол Классик. 2002. – 960 с., стр. 362 – 375.

Речь Диотимы, рассказанная Сократом.

Я попытаюсь пе­редать вам речь об Эроте, которую услыхал некогда от одной мантинеянки, Диотимы, женщины очень сведущей….

Итак, следуя твоему, Агафон, примеру, нужно сначала выяснить, что такое Эрот и каковы его свойства, а потом уже, каковы его дела. Легче всего, мне кажет­ся, выяснить это так же, как некогда та чужеземка, а она задавала мне вопрос за вопросом. Я говорил ей тог­да примерно то же, что мне сейчас Агафон: Эрот — это великий бог, это любовь к прекрасному. А она доказала мне теми же доводами, какими я сейчас Агафону, что он вопреки моим утверждениям совсем не прекра­сен и вовсе не добр. И тогда я спросил ее:

— Что ты говоришь, Диотима? Значит, Эрот безоб­разен и подл?

А она ответила:

— Не богохульствуй! Неужели то, что не прекрасно, непременно должно быть, по-твоему, безобразным?

— Конечно.

— И значит, то, что не мудро, непременно невежественно? Разве ты не замечал, что между мудростью и невежеством есть нечто среднее?

— Что же?

— Стало быть, тебе неведомо, что правильное, но не подкрепленное объяснением мнение нельзя назвать знанием? Если нет объяснения, какое же это знание? Но это и не невежество. Ведь если это соответствует тому, что есть на самом деле, какое же это невежество? По-видимому, верное представление — это нечто сред­нее между пониманием и невежеством.

— Ты права,— сказал я.                                      

— А в таком случае не стой на том, что все, что не прекрасно, безобразно, а все, что не добро, есть зло. И, признав, что Эрот не прекрасен и также не добр, не ду­май, что он должен быть безобразен и зол, а считай, что он находится где-то посредине между этими край­ностями.

— И все-таки,— возразил я,— все признают его ве­ликим богом.

— Ты имеешь в виду всех несведущих или также и сведущих? — спросила она.

— Всех вообще.

— Как же могут, Сократ,— засмеялась она,— при­знавать его великим богом те люди, которые и богом-то его не считают?                                                        

— Кто же это такие? — спросил я.

— Ты первый,— отвечала она,— я вторая.

— Как можешь ты так говорить? — спросил я.

— Очень просто,— отвечала она.— Скажи мне, раз­ве ты не утверждаешь, что все боги блаженны и пре­красны? Или, может быть, ты осмелишься о ком-нибудь из богов сказать, что он не прекрасен и не бла­жен?

— Нет, клянусь Зевсом, не осмелюсь,— ответил я.

— А блаженными ты называешь не тех ли, кто пре­красен и добр?

— Да, именно так.

— Но ведь насчет Эрота ты признал, что, не отлича­ется он ни добротою, ни красотой, он вожделеет к тому, чего у него нет.

— Да, я это признал.

— Так как же он может быть богом, если обделен добротою и красотой?

— Кажется, он и впрямь не может им быть.

— Вот видишь,— сказала она,— ты тоже не счита­ешь Эрота богом.

— Так что же такое Эрот? — спросил я.— Смерт­ный?

— Нет, никоим образом.

— А что же?

— Как мы уже выяснили, нечто среднее между бес­смертным и смертным.

— Кто же он, Диотима?

— Великий гений, Сократ. Ведь все гении представ­ляют собой нечто среднее между богом и смертным.

— Каково же их назначение? — спросил я.

— Быть истолкователями и посредниками между людьми и богами, передавая богам молитвы и жертвы людей, а людям наказы богов и вознаграждения за жертвы. Пребывая посредине, они заполняют проме­жуток между теми и другими, так что Вселенная связа­на внутренней связью. Благодаря им возможны всякие прорицания, жреческое искусство и вообще все, что относится к жертвоприношениям, таинствам, заклина­ниям, пророчеству и чародейству. Не соприкасаясь с людьми, боги общаются и беседуют с ними только че­рез посредство гениев — и наяву и во сне. И кто све­дущ в подобных делах, тот человек божественный, а сведущий во всем прочем, будь то какое-либо искусст­во или ремесло, просто ремесленник. Гении эти мно­гочисленны и разнообразны, и Эрот — один из них.

— Кто же его отец и мать? — спросил я.

— Рассказывать об этом долго,— отвечала она,— но все-таки я тебе расскажу.                                                 

Когда родилась Афродита, боги собрались на пир, и в числе их был Порос, сын Метиды. Только они отобе­дали — а еды у них было вдоволь,— как пришла про­сить подаяния Пения и стала у дверей. И вот Порос, охмелев от нектара — вина тогда еще не было,— вышел в сад Зевса и, отяжелевший, уснул. И тут Пения, заду­мав в своей бедности родить ребенка от Пороса, при­легла к нему и зачала Эрота. Вот почему Эрот — спутник и слуга Афродиты: ведь он был зачат на праздни­ке рождения этой богини; кроме того, он по самой сво­ей природе любит красивое: ведь Афродита красавица. Поскольку же он сын Пороса и Пении, дело с ним об­стоит так: прежде всего он всегда беден и вопреки распространенному мнению совсем не красив и не нежен, а груб, неопрятен, не обут и бездомен; он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах и, как истинный сын своей матери, из нужды не выхо­дит. Но с другой стороны, он по-отцовски тянется к прекрасному и совершенному, он храбр, смел и силен, он искусный ловец, непрестанно строящий козни, он жаждет разумности и достигает ее, он всю жизнь занят философией, он искусный чародей, колдун и софист. По природе своей он ни бессмертен, ни смертен: в один и тот же день он то живет и расцветает, если де­ла его хороши, то умирает, но, унаследовав природу от­ца, оживает опять. Все, что Эрот ни приобретает, идет прахом, отчего он никогда не бывает ни богат, ни бе­ден.

Он находится также посредине между мудростью и невежеством, и вот почему. Из богов никто не занимается философией и не желает стать мудрым, поскольку боги и так уже мудры; да и вообще тот, кто мудр, к му­дрости не стремится. Но не занимаются философией и не желают стать мудрыми опять-таки и невежды. Ведь тем-то и скверно невежество, что человек и не пре­красный, и не совершенный, и не умный вполне дово­лен собой. А кто не считает, что в чем-то нуждается, тот и не желает того, в чем, по его мнению, не испы­тывает нужды.

— Так кто же, Диотима,— спросил я,— стремится к мудрости, коль скоро ни мудрецы, ни невежды фило­софией не занимаются?

— Ясно и ребенку,— отвечала она,— что занимаются ею те, кто находится посредине между мудрецами и невеждами, а Эрот к ним и принадлежит. Ведь муд­рость — это одно из самых прекрасных на свете благ, а Эрот — это любовь к прекрасному, поэтому Эрот не может не быть философом, то есть любителем мудрос­ти, а философ занимает промежуточное положение между мудрецом и невеждой. Обязан же он этим опять-таки своему происхождению: ведь отец у него мудр и богат, а мать не обладает ни мудростью, ни богатством. Такова, дорогой Сократ, природа этого гения. Что же касается твоего мнения об Эроте, то в нем нет ничего удивительного. Судя по твоим словам, ты считал, что Эрот есть предмет любви, а не любящее начало. Пото­му-то, я думаю, Эрот и показался тебе таким прекрас­ным. Ведь предмет любви в самом деле и прекрасен, и нежен, и полон совершенства, и достоин зависти. А любящее начало имеет другой облик, такой примерно, как я сейчас описала.

Тогда я сказал ей:

— Пусть так, чужеземка, ты говорила прекрасно, но если Эрот таков, какая польза от него людям?

— А это, Сократ,— сказала она,— я сейчас и попы­таюсь тебе объяснить. Итак, свойства и происхождение Эрота тебе известны, а представляет он собой, как ты говоришь, любовь к прекрасному. Ну, а если бы нас спросили: «Что же это такое, Сократ и Диотима, лю­бовь к прекрасному?» — или, выражаясь еще точнее: «Чего же хочет тот, кто любит прекрасное?»

— Чтобы оно стало его уделом,— ответил я.

— Но твой ответ,— сказала она,— влечет за собой следующий вопрос, а именно: «Что же приобретет тот, чьим уделом станет прекрасное?»

Я сказал, что не могу ответить на такой вопрос сра­зу.

— Ну, а если заменить слово «прекрасное» словом «благо» и спросить тебя: «Скажи, Сократ, чего хочет тот, кто любит благо?»

— Чтобы оно стало его уделом,— отвечал я.

— А что приобретает тот, чьим уделом окажется благо? — спросила она.

— На это,— сказал я,— ответить легче. Он будет счастлив.

— Правильно, счастливые счастливы потому, что обладают благом, — подтвердила она. — А спрашивать, почему хочет быть счастливым тот, кто хочет им быть, незачем. Твоим ответом вопрос, по-видимому, исчер­пан.

— Ты права,— согласился я.

— Ну, а это желание и эта любовь присущи, по-тво­ему, всем людям, и всегда ли они желают себе блага, по-твоему?

— Да, — отвечал я. — Это присуще всем.

— Но если все и всегда любят одно и то же,— ска­зала она,— то почему же, Сократ, мы говорим не обо всех, что они любят, а об одних говорим так, а о дру­гих — нет?

— Я и сам этому удивляюсь,— отвечал я.

— Не удивляйся,— сказала она.— Мы просто берем одну какую-то разновидность любви и, закрепляя за ней название общего [понятия], именуем любовью только ее, а другие разновидности называем иначе.

— Например? — спросил я.

— Изволь, — отвечала она.— Ты знаешь, творчество — [понятие] широкое. Все, что вызывает переход из не­бытия в бытие,— творчество, и, следовательно, создание любых произведений искусства и ремесла можно назвать творчеством, а всех создателей их — творцами.

— Совершенно верно,— согласился я.

— Однако,— продолжала она,— ты знаешь, что они не называются творцами, а именуются иначе, ибо из всех видов творчества выделена одна область — область музыки и стихотворных размеров, к которой и приня­то относить наименование «творчество». Творчеством зовется только она, а творцами-поэтами — только те, кто ей причастен.

— Совершенно верно,— согласился я.

— Так же обстоит дело и с любовью. По сути, вся­кое желание блага и счастья — это для всякого великая и коварная любовь. Однако о тех, кто предан таким ее видам, как корыстолюбие, любовь к телесным упраж­нениям, любовь к мудрости, не говорят, что они любят или что они влюблены,— только к тем, кто занят и ув­лечен одним лишь определенным видом любви, отно­сят общие названия «любовь», «любить» и «влюбленные».

— Пожалуй, это правда,— сказал я.

— Некоторые утверждают,— продолжала она,— что любить — значит искать свою половину. А я утверж­даю, что ни половина, ни целое не вызовет любви, ес­ли не представляет собой, друг мой, какого-то блага. Люди хотят, чтобы им отрезали руки и ноги, если эти части собственного их тела покажутся им негодными. Ведь ценят люди вовсе не свое (если, конечно, не на­зывать все хорошее своим и родственным себе, а все дурное — чужим), нет, любят они только хорошее. А ты как думаешь?

— Я думаю так же,— отвечал я.

— Нельзя ли поэтому просто сказать, что люди лю­бят благо?

— Можно, — ответил я.

— А не добавить ли,— продолжала она,— что люди любят и обладать благом?

— Добавим.

— И не просто обладать им, но обладать вечно?

— Добавим и это.

— Не есть ли, одним словом, любовь не что иное, как любовь к вечному обладанию благом?

— Ты говоришь сущую правду,— сказал я.

— Ну, а если любовь — это всегда любовь к благу,— сказала она,— то скажи мне, каким образом должны поступать те, кто к нему стремится, чтобы их пыл и рвение можно было назвать любовью? Что они должны делать, ты можешь сказать?

— Если бы мог,— отвечал я,— я не восхищался бы твоей мудростью и не ходил к тебе, чтобы все это уз­нать.

— Ну, так я отвечу тебе,— сказала она.— Они долж­ны родить в прекрасном как телесно, так и духовно.

— Нужно быть гадателем,— сказал я,— чтобы по­нять, что ты имеешь в виду, а мне это непонятно.

— Ну что ж,— отвечала она,— скажу яснее. Дело в том, Сократ, что все люди беременны как телесно, так и духовно, и, когда они достигают известного возраста, природа наша требует разрешения от бремени. Разре­шиться же она может только в прекрасном, но не в бе­зобразном. Соитие мужчины и женщины есть такое разрешение. И это дело божественное, ибо зачатие и рождение суть проявления бессмертного начала в су­ществе смертном. Ни то, ни другое не может произой­ти в неподходящем, а неподходящее для всего божест­венного — это безобразие, тогда как прекрасное — это подходящее. Таким образом, Мойра и Илифия всякого рождения — это Красота. … Но любовь,— заключила она,— вовсе не есть стремление к прекрасному, как то тебе, Сократ, кажется.

— А что же она такое?

— Стремление родить и произвести на свет в пре­красном.

— Может быть,— сказал я.

— Несомненно,— сказала она.— А почему именно родить? Да потому, что рождение — это та доля бес­смертия и вечности, которая отпущена смертному су­ществу. Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, лю­бовь — это стремление и к бессмертию. …

— Так вот,— сказала она,— если ты убедился, что любовь по природе своей — это стремление к тому, о чем мы не раз уже говорили, то и тут тебе нечему удив­ляться. Ведь у животных, так же как и у людей, смерт­ная природа стремится стать по возможности бессмерт­ной и вечной. А достичь этого она может только одним путем — порождением, оставляя всякий раз новое вме­сто старого; ведь даже за то время, покуда о любом жи­вом существе говорят, что оно живет и остается самим собой — человек, например, от младенчества до старо­сти считается одним и тем же лицом, — оно никогда не бывает одним и тем же, хоть и числится прежним, а всегда обновляется, что-то непременно теряя, будь то волосы, плоть, кости, кровь или вообще все телесное, да и не только телесное, но и то, что принадлежит ду­ше: ни у кого не остаются без перемен ни его привыч­ки и нрав, ни мнения, ни желания, ни радости, ни го­рести, ни страхи, всегда что-то появляется, а что-то ут­рачивается.

А еще удивительнее, однако, обстоит дело с наши­ми знаниями: мало того, что какие-то знания у нас появляются, а какие-то мы утрачиваем и, следовательно, никогда не бываем прежними и в отношении знаний, — такова же участь каждого вида знаний в отдельности. То, что называется упражнением, обусловлено не чем иным, как убылью знания, ибо забвение — эта убыль какого-то знания, а упражнение, заставляя нас вновь вспоминать забытое, сохраняет нам знание настолько, что оно кажется прежним. Так вот, таким же образом сохраняется и все смертное: в отличие от божественно­го оно не остается всегда одним и тем же, но, устаревая и уходя, оставляет новое свое подобие. Вот каким способом, Сократ,— заключила она,— приобщается к бессмертию смертное — и тело, и все остальное. Дру­гого способа нет. Не удивляйся же, что каждое живое существо по природе своей заботится о своем потомст­ве. Бессмертия ради сопутствует всему на свете рачи­тельная эта любовь.

Выслушав ее речь, я пришел в изумление и сказал:

— Да неужели, премудрая Диотима, это действи­тельно так?

И она отвечала, как отвечают истинные мудрецы:

— … Кто хочет избрать верный путь ко всему этому, дол­жен начать с устремления к прекрасным телам в моло­дости. Если ему укажут верную дорогу, он полюбит сначала одно какое-то тело и родит в нем прекрасные мысли, а потом поймет, что красота одного тела равна красоте любого другого и что если стремиться к идее прекрасного, то нелепо думать, будто красота у всех тел не одна и та же. Поняв это, он станет любить все прекрасные тела, а к тому одному охладеет, ибо со­чтет такую чрезмерную любовь ничтожной и мелкой. После этого он начнет ценить красоту души выше, чем красоту тела, и, если ему попадется человек хорошей души, но не такой уж цветущий, он будет вполне дово­лен, полюбит его и станет заботиться о нем, стараясь родить такие суждения, которые делают юношей луч­ше, благодаря чему невольно постигнет красоту нравов и обычаев и, увидев, что все это прекрасное родствен­но между собою, будет считать красоту тела чем-то ни­чтожным. От нравов он должен перейти к наукам, что­бы увидеть красоту наук и, стремясь к красоте уже во всем ее многообразии, не быть больше ничтожным и жалким рабом чьей-либо привлекательности, пленен­ным красотой одного какого-то мальчишки, человека или характера, а повернуть к открытому морю красоты и, созерцая его в неуклонном стремлении к мудрости, обильно рождать великолепные речи и мысли, пока на­конец, набравшись тут сил и усовершенствовавшись, он не узрит того единственного знания, которое каса­ется прекрасного, и вот какого прекрасного…. Теперь, — сказала Диотима,— постарайся слушать меня как мож­но внимательнее.

Кто, наставляемый на пути любви, будет в правиль­ном порядке созерцать прекрасное, тот, достигнув кон­ца этого пути, вдруг увидит нечто удивительно пре­красное по природе, то самое, Сократ, ради чего и бы­ли предприняты все предшествующие труды,— нечто, во-первых, вечное, то есть не знающее ни рождения ни гибели, ни роста, ни оскудения, а во-вторых, не в чем-то прекрасное, а в чем-то безобразное, не когда-то, где-то, для кого-то и сравнительно с чем-то пре­красное, а в другое время, в другом месте, для другого и сравнительно с другим безобразное. Прекрасное это предстанет ему не в виде какого-то лица, рук или иной части тела, не в виде какой-то речи или знания, не в чем-то другом, будь то животное, Земля, небо или еще что-нибудь, а само по себе, всегда в самом себе едино­образное; все же другие разновидности прекрасного причастны к нему таким образом, что они возникают и гибнут, а его не становится ни больше, ни меньше, и никаких воздействий оно не испытывает.

Вот каким путем нужно идти в любви — самому или под чьим-либо руководством: начав с отдельных прояв­лений прекрасного, надо все время, словно бы по сту­пенькам, подниматься ради самого прекрасного вверх — от одного прекрасного тела к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям, пока не поднимешься от этих учений к тому, которое и есть учение о самом прекрасном, и не познаешь наконец, что же это — прекрасное. И в созерцании прекрасного самого по себе, дорогой Сократ,— продолжала мантинеянка, — только и может жить человек, его увидев­ший. …Так что же было бы,— спросила она, — если бы кому-нибудь довелось увидеть прекрасное само по себе прозрачным, чистым, беспримесным, не обременен­ным человеческой плотью, красками и всяким другим бренным вздором, если бы это божественное прекрас­ное можно было увидеть во всем его единообразии? Неужели ты думаешь, — сказала она, — что человек, ус­тремивший к нему взор, подобающим образом его со­зерцающий и с ним неразлучный, может жить жалкой жизнью? Неужели ты не понимаешь, что, лишь созер­цая прекрасное тем, чем его и надлежит созерцать, он сумеет родить не призраки добродетели, а добродетель истинную, потому что постигает он истину, а не при­зрак? А кто родил и вскормил истинную добродетель, тому достается в удел любовь богов, и если кто-либо из людей бывает бессмертен, то именно он.

Вот что — да будет и тебе, Федр, и всем вам извест­но — рассказала мне Диотима, и я ей верю. А, веря ей, я пытаюсь уверить и других, что в стремлении челове­ческой природы к такому уделу у нее вряд ли найдется лучший помощник, чем Эрот. Поэтому я утверждаю, что все должны чтить Эрота, и, будучи сам почитате­лем его владений и всячески в них подвизаясь, я и дру­гим советую следовать моему примеру и, как могу, славлю могущество и мужество Эрота.

Задание:

1. Каковы природа Эрота и его свойства?

2. Что есть любовь к мудрости?

3. В чем, на взгляд Платона, заключается роль Эрота в жизни человека?

4. На основании прочитанных отрывков попробуйте дать определение философии (в понимании Платона). Объясните смысл и значение философского знания в жизни человека.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: