Взгляд на русскую литературу 1846 года

А.И. Герцен                                             

ПУТЕВЫЕ ЗАПИСКИ Г. ВЕДРИНА1

Один неизвестный литератор, впрочем, очень почтенный чело­век, г. Вёдрин, объехавший с большой пользой многие страны, намерен издать в весьма непродолжительном времени свои «Путе­вые записки», - как для покрытия издержек, неминуемых при путешествиях, так отчасти для пользы и удовольствия читателей. Спешим познакомить публику с этими записками небольшим отрывком, в котором живо описывает г. Вёдрин выезд из Москвы. К путешествию присовокупится особо напечатанная на веленевой бумаге расходная книжка, в которой можно будет ясно видеть и всю воздержанность почтенного Вёдрина и все пренебрежение его к благам мира сего. Но вот отрывок, отдаем его на суд читателей.

«28. Клопы не дали спать всю ночь. Скверное насекомое! Говорят, на Дербеновке грузин продает кавказский порошок, уничтожающий клопов; да страшно дорого, рубль серебром фунт - а там выдохнется, перестанет действовать. Но все к луч­шему. Вскочил в 5, умылся и - в Рогожскую искать товарища. Долго толкался. Что за лихой народ извозчики! Борода, кушак... Размечтался и вспомнил Кеппена брошюру о курганах. Товарищ попался, купец из Нижнего, с брюшком, говорит на о. Потолко-

----------

1. «Путевые записки г. Вёдрина» - пародия на «Дорожный дневник» М.Н. Погодина, печатавшийся в течение 1843 года в «Москвитянине».

 

вали -сладили - через час едем. Домой за чемоданом - даль страшная, - хотел взять извозчика, очень стали дороги, 25 сер., меньше ни один взять не хотел... Идучи, проголодался, перехва­тил. Нельзя не отдать справедливости цивилизации, когда дело идёт об удобствах, - кабы не вред нравам! Только не завязывай туго кошелька; цивилизация требует за все деньги, но за этот презренный металл окружает человека такими предупредитель­ными удобствами, что менее жаль денег, Я бегу домой... верст пять - проголодался, в животе ворчит: а цивилизация тут; так аппетитно бросила в открытые лавки печенку; вынул грош; отля­пали кусок в две ладони, соль даром - разумеется, у них свой расчет. Заметил, что жевавши дорога кажется короче. Гастри­ческий обман! Встретился мальчишка обтерханный, продает голенища, стянул где-нибудь; посмотрел, немецкая работа, поторговал было - дорого просит - мимо!

Выехали в 11 часов.

На заставе солдат с медалью и усами. Люблю медаль и усы у воина; молодец! Нынче на заставах дают контрамарку с №. Получил - отдал, шлагбаум вверх - тррр... едем. Товарищ - человек тихий, занимает три четверти повозки, платит половину. Он дома поел пирога с луком. Странно: запах сивухи - ничего, лука - даже хорош, а эти два запаха вместе - препротивные. Пусть объясняют химики - не наше дело.

Места более плоски, нежели гористы; справа виднеется река - волны смалтово-серебристо-платинистые. Чудный вид! Что перед ним хваленая Италия! Деревни и села, и притом все рус­ские деревни и села... Мужички работают так усердно. Люблю
земледельческие классы: не они нам, мы им должны завидо­вать; в простоте душевной они работают, не зная бурь и тревог, напиханных в нашу душу, ни роскоши, вытягивающей мнимые
избытки.     

Село - церковь, довольно большая, византийской архитек­туры.

Станция. Ехали на вольных. Постоялки двор с резными укра­шениями. У ворот хозяин с рыжей бородой, на лице написано корыстолюбие; не пойду: слупит чёрт знает что! Остался в по­возке. Пока лошадей - наблюдать нравы. На улице мужик тузит какую-то бабу, вероятно, жену; это развеселило меня, хохотал; нищие помешали досмотреть. Отвратительная привычка у ни­щих - просить у проезжего: проезжему мелкие деньги нужны, не крупных же дать. Надоели, притворился сонным, помешали и тут: ямщик разбудил, требуя на водку, - еще скверный обычай! Что у них за служения мамону! Дал 3 коп. сер. (что составляет на асе. десять с половиной). Жалел. Пошел дождь - промочил до костей. Скучно.

Поскакали. До второй станции ничего особенного. Купец вы­лезал из повозки, так ненадолго; это было к сумеркам, я дрожал, сидя один с ямщиком; я родился не воином - признаюсь. Приехали, вышел на постоялый двор, закатил сивухи с перцем, славно!

А всего стоит 17 коп. с половиной асе. Сапоги долой - растянулся.

29. Чем свет разбудил товарищ и предложил выпить чаю (ой возит свой чай, маюкон, не цветочный, но хороший; это умно, гораздо дешевле: платишь только за самовар). Я не отказался: я люблю пить чай с кем-нибудь. Да и ему почти все равно, я же пью сквозь кусочек».

Очень сожалеем, что на первый раз г. Вёдрин не мог дать нам более отрывков из своих «Путевых записок», но в скором времени надеемся получить от него еще несколько отрывков, и тотчас же поделимся ими с нашими читателями.

Отечественные записки, 1843, № 11

 

«МОСКВИТЯНИН» И ВСЕЛЕННАЯ

В то время, как солнечная система, ничего не предчувствуя, спокойно продолжала свои однообразные занятия, а народы Запада, увлеченные со времен Фалеса в пути нехорошие, еще менее что-либо подозревая, продолжали свои разнообразные дела, совершилось втиши событие решительное: редакция «Москвитя­нина» сообщила публике, что на следующий год она будет выпи­сывать иностранные журналы, приобретать важнейшие книги, что у ней будут новые сотрудники, «которые не токмо будут участ­вовать, но и примут меры»... Из этого можно было бы подумать, что до реформы журналы не выписывались, книги приобретались Неважные и меры брались не сотрудниками, а подписчиками... Спустя несколько времени редакция успокоила умы насчет своего направления, удостоверяя, что оно останется то же, которое приобрело ее журналу такое значительное количество почита­телей. Впрочем, арифметическая сумма читателей никогда не за­нимала «Москвитянина»; цель его была совсем не та: он имел высшую, вселенскую цель - он собою заложил магазин обнови­тельных мыслей и оживительных идей для будущих поколений Европы, Азии, Америки и Австралии, он приготовил втиши якорь спасения погибающему Западу. Гибнущая Европа, нося в груди своей черные пророчества А.С. Хомякова, утопая в бесстыдстве знания, в алчном себялюбии, заставляющем европейцев жертво­вать собою науке, идеям, человечеству, ищет помощи, совета... и нет его внутри ее немецкого сердца, в нем одни слова - аутономия, социальные интерес - и слова, как видите, все ино­странные. Но придет время, кто-нибудь укажет на дальнем фин­ском берегу лучезарный «Маяк»1... Тогда народы всего земного шара побегут к «Маяку» и он им скажет: «Идите на Тверскую, в дом Попова, против дома военного генерал-губернатора: там го­тово для вас исцеление, там лежат девственные, непочатые запасы в конторе «Москвитянина»... и народы придут на Тверскую и уви-

1 Намек на махрово-реакционный журнал «Маяк».

 

дят, что против дома военного; генерал-губернатора никакой конторы нет, а что она сбоку, подпишутся на «Москвитянина», узнают много, оживут и потолстеют.

Когда я получил новую книжку «Москвитянина» и увидел другую обертку с изящным видом Кремля, понял я, что редакция не шутя говорила о перемене... И - как слаб человек! - мне смерть стало жаль старого «Москвитянина». Что будет в новом, думалось мне, кто знает? Сотрудники не токмо будут участво­вать, но и возьмут меры... А бывало, ждешь с нетерпением как-нибудь в феврале декабрьской книжки, и знаешь наперед: будет чем душу отвести, верно, будет отрывок из «путевого дневника» г. Погодина... энергические фразы, изрубленные в кус­ки: читаешь, и кажется, будто сам едешь осенью по фашиннику. Детски милое, наивное воззрение г. Погодина на Европу каза­лось нам иногда странным, но не надобно забывать: он, как кажется, имел в виду дикие племена Африки и Австралии - для них нельзя писать другим языком. Ну вот, например, шлегелевски глубокомысленные, основанные на глубоком изучении Данта, критики г. Шевырева не имели в тех странах далеко такого успеха, в них и Западу доставалось... а все не то! Бывало, королева Помара (как ее называет «Северная пчела»)1, как получит вселенскую книжку, только и спрашивает: «Есть ли днев­ник?» - «Есть!» - Она, моя голубушка, так и катается по полу (в Отаити это значит восторг) и посылает к Причарду за конья­ком - выпить за здоровье редакции. Оно кажется безделица, а ведь это главная причина раздора между Причардом и капи­таном Брюа. Брюа - моряк и думал, что еще более вселенский Журнал «Маяк», а Причард наклонен к пузеизму - словом, сим­патизирует во многом с «Москвитянином»... Впрочем, все это было в газетах, и Ризо насчет этого успокоил Пиля: Помарэ согла­силась кататься по полу и от «Маяка». В сторону политику - бог с ней! Обратимся к «Москвитянину». «Все ли прежние сотруд­ники останутся? - продолжал я думать, глядя на обертку с изящ­ным видом Кремля. - Останется ли г. Лихонин, переводивший Шиллерова «Дона-Карлоса», кажется, прямо с испанского и пере­водивший прекрасные стихи графини Сарры Толстой на вовсе не существующий язык - по крайней мере в земной юдоли? Останется ли главный сотрудник, дух праведного негодования против европейской цивилизации и индустрии?2. А ведь одному «Маяку» не справиться со всем этим. «Москвитянин-pere», что ни говорите, журнал был хороший: если б был кто-нибудь, кто его читал не в Отаити, а на Руси, тот согласился бы с нами. Чья вина? Кто же не велит читать?». Издатель «Маяка» математически доказал в своем несравненном отчете за пятилетнее управление современным просвещением: во-первых, что со всяким годом у

1 Вместо Помарэ. - А. Й. Г. (А. И. Герцен). Королева архипелага Таити.

2 С чувством увидели мы потом в оглавлении именно двух прежних сподвиж­ников «Москвитянина»: поэта М. Дмитриева и философа Стурдзу. — А. И. Г.

 

него подписчиков меньше и меньше, так что за 1844 год язык не повернулся признаться в цифре; во-вторых, что это очень стыдно читателям, а не журналу. Еще раз, жаль прежнего «Москвитянина». Господа! помните, как он вдохновенно объявил, что мы спим; а он не спит за нас (иные думали, что мы именно потому и спим, что он не спит!)? Разумеется, в этом сторо­жевом положении иногда говорил он что попало, чтоб разогнать дремоту, - человек слаб есть! Теперь его черед: пожелаем ему доброй ночи; пусть он спит легким сном: его не потревожат частые воспоминания. Воздав должную честь покойному «Москвитянину-реге», обратимся к новорожденному «Москвитянину-fils» (живой о живом и думает)1.

Светская часть начинается стихами; тут вы встречаете имена Жуковского, М. Дмитриева, Языкова (какое-то предчувствие говорит нам, что в следующей книжке будут стихи гг. Ф. Глинки и А. Хомякова). Рассказ г. Языкова о капитане Сурмине трога­телен и наставителен; кажется, успокоившаяся от сует муза г. Языкова решительно посвящает некогда забубённое перо свое поэзии исправительной и обличительной. Это истинная цель искусства; пора поэзии сделаться трибуналом de la poesie cor-rectionnelle2. Мы имели случай читать еще поэтические произве­дения того же исправительного направления, ждем их в печати; это гром и молния; озлобленный поэт не остается в абстракциях; он указывает негодующим перстом лица - при полном издании можно приложить адресы!.. Исправлять нравы! Что может быть выше этой цели? Разве не ее имел в виду самоотверженный Коцебу и автор «Выжигиных» - и других нравственно-сатири­ческих романов?

Замечательнейшие статьи принадлежат гг. Погодину и Киреев­скому. Статья г. Погодина «Параллель русской истории с исто­рией западных государств» написана ясно, резко и довольно верно, даже в ней было бы много нового, если б она была напе­чатана лет двадцать пять назад. Все же она не лишена боль­шого интереса. Если бы г. Погодин чаще писал такие статьи, его литературные труды ценились бы больше. Главная мысль г. По­година состоит в том, что основания государственного быта в Европе с самого начала были иные, нежели у нас; история развила эти различия, - он показывает, в чем они состоят, и ведет к тому результату, что Западу (т. е. одностороннему европеизму) на Востоке (т. е. в славянском мире) не бывать. Но в том-то и дело, что и на Западе этой односторонности больше не бывать: сам г. Погодин очень верно изложил, как новая жизнь побеждала в Европе феодальную форму, и даже заглянул в будущее. Если б автор не затемнил своей статьи поясняющими сравнениями, большею частик» математическими, своими 10/10 и 0,00001, при-

1 Мы считаем обязанностию отделить от прочих частей «Москвитянина» теологическую его часть - она не входит в обзор наш. - А. И. Г.

 2. Исправительной поэзии (фр.)

 

мером о шарах, свидетельствующим какое-то оригинальное понятие о механике, о линии и о бильярдной игре вообще, то она бы­ла бы очень недурна. Несмотря на славянизм, истина пробива­ется у г. Погодина сквозь личные мнения, и. сторона, которую
ему хочется поднять, не то, чтоб в авантаже была... Это - на­добно согласиться - делает большую честь автору: «Шел в ком­нату - попал в другую», но попал, увлекаемый истиною. Честь тому, кто может быть ею увлечен за пределы личных пред­рассудков.       

Другая статья принадлежит г. Киреевекому: «Обозрение совре­менного состояния словесности». Даровитость автора никому не нова. Мы узнали бы его статью { без подписи по благородной речи, по поэтическому складу ее; конечно, во всем «Москвитянине» не было подобной статьи. Согласиться с ней однако ж невоз­можно: ее результат почти противуположен выводу г. Погодина. Г. Погодин доказывает, что два государства, развивающиеся на разных началах, не привьют друг к другу оснований своей жизни; г. Киреевский стремится доказать, напротив, что славян­ский мир может обновить Европу своими началами. После живого, энергического рассказа современного состояния умов в Европе, после картины, набросанной смелой кистью таланта, местами страшно верной, местами слишком отражающей личные мне­ния, - вывод бедный, странный и ниоткуда не следующий! Европа поняла, что она далее идти не может, сохраняя германо-роман­ский быт; следовательно, она не имеет другого выхода, как при­нятие в себя основ жизни словено-русской? Это в самом деле так по исторической арифметике г. Погодина, что 10/10 не поместятся в 0,000001, а 0,000001 в 10/10 в случае нужды всегда поместится. Надобно быть слепым; чтоб не понимать великого значения сла­вянского мира, и не столько его, как России; но отчего же Европа должна посылать к нам за какими-то неизвестными основаниями нашего быта - так, как мы некогда посылали к ней за варяж­скими князьями? Петр I, обращаясь к Европе, знал, видел, за чем обращается...

Скажу вкратце о содержании остальной части журнала. Целый отдел посвящен апологическим разборам публичных чтений г. Шевырева в виде писем к иногородним, к г. Шевыреву, к самому себе, подписанных фамильями, буквами, цифрами; иные из них напечатаны в первый раз, другие (именно лирическое письмо, подписанное цифрами) мы уже имели удовольствие чи­тать в «Московских губернских ведомостях» (№ 2, января 13). Вообще, во всех статьях доказывается, что чтения г. Шевырева имеют космическое значение, что это зуб мудрости, прорезавшийся в челюстях нашего исторического самопознания. За этим отделом все идет по порядку, как можно было ждать a priori: статья о «Слове о полку Игореве», догадка о происхождении Киева, путе­шествие по Черногории и тому подобные живые, современные интересы; статья о сельском хозяйстве, может быть, и хороша, но что-то очень длинна для чтения. Из западных пришлецов, составляющих немецкую слободу «Москвитянина», статья о Стефенсе (он родился уж очень в холодной полосе и потому роднее нам) и интересная «Хроника русского в Париже». Историческая но­вость о том, как пытали и сожгли какую-то колдунью в Герма­нии в 1670 году (уж этот инквизиционный, аeтодафежный За­пад!), точно будто взята из Кошихина или Желябужского.

Не ограничиваясь настоящим, «Москвитянин» пророчит нам две новости; из них одна очень утешительна... Первая состоит в том, что профессор Гейман скоро издаст химию, а вторая - что пастор Зедергольм очень долго не издаст второй части своей
«Истории философии».                                                              

Кажется, довольно. Журнал будет выходить около 20 чисел месяца. Я ищу теперь в археографических актах ключа к этому и так занят, что кладу перо.

Отечественные записки, 1845, № 3

ПИСЬМА ИЗ AVENUE MARIGNY

Письмо второе

Париж, 3 июня 1847 г.      

<…> Нельзя понять парижских театров, не пустившись в глу­бокомысленные рассуждения а 1а Суэс о том, се gue c'est le tiers etat?1. Вы идете сегодня в один театр - спектакль неудачный (т.е. неудачный выбор пьес, играют здесь везде хорошо); вы идете на другой день в другой театр - та же беда, то же в деся­тый день, двадцатый. Только изредка мелькнет изящный водевиль, милая шутка или старик Корнель со стариком Расином вели­чаво пройдут, опираясь, на молодую Рашель и свидетельствуя в пользу своего времени. - Между тем театры полны, длинные «хвосты», тянутся с пяти часов у входа. Стало, парижане поглу­пели, потеряли вкус и образование; заключение основательное, приятное и которое, я уверен, многим очень понравится; остается узнать, так ли на самом деле; остается узнать, весь ли Париж выражают театры, и какой Париж - Париж, стоящий за цене, или Париж, стоящий за ценсом; это различие первой важности.

— Знаете ли, что всего более меня удивило, в Париже? — «Ипподром? Гизо?» — Нет! — «Елисейские поля? Депутаты?» — Нет! Работники, швеи, даже слуги, - все эти люди толпы до такой степени в Париже избаловались, что не были бы ни на что похожи, если б действительно не походили на порядочных людей. Здесь трудно найти слугу, который бы веровал в свое призвание, слугу безответного и безвыходного, для которого высшая роскошь сон и высшая нравственность ваши капризы, - слугу, который бы «не рассуждал». Если вы желаете иметь слугу-иностранца, берите немца: немцы охотники служить; берите, пожалуй, англича-

1 Что такое третье сословие? (фр.).

 

нина: англичане привыкли к службе, давайте им денег и будете довольны; но француза не советую брать. Француз тоже любит деньги до лихорадочного судорожного стремления их приобрести; и он совершенно прав: без денег в Париже можно меньше жить, нежели где-нибудь, без денег вообще нет свободного человека, разве в Австралии. Пора бы перестать разглагольствовать о корыстолюбии бедных, пора простить, что голодным хочется есть, что бедняк работает из-за денег, из-за «презренного ме­талла»... Вы не любите денег? Однако ж сознайтесь, немнож­ко - деньги хорошая вещь; я их очень люблю. Дело совсем не в ненависти к деньгам, а в том, что порядочный человек не подчиняет всего им, что у него в груди не все продажное. Фран­цуз-слуга будет неутомим, станет работать за троих, но не продаст ни всех удовольствий своих, ни некоторого комфорта в жизни, ни права рассуждать, ни своего point d'honneur1. <...>

Француз-слуга, милый в своем отсутствии логики, хочет слу­жить как человек (т.е. в прямом значении, у нас в слове «чело­век» заключается каламбур, но я говорю серьезно). Он не обманывает вас своею привязанностию, а с беззаботной откровен­ностью говорит, что он служит из денег и что, будь у него другие средства, он бы вас покинул завтра; у него до того душа суха и полна эгоизма, что он не может, предаться с любовью незнако­мому человеку франков за пятьдесят в месяц. Здешние слуги расторопны до невероятности и учтивы, как маркизы; эта самая учтивость может показаться оскорбительною, ее тон ставит вас на одну доску с ними; они вежливы, но не любят ни стоять навытяжке, ни вскочить с испугом, когда вы идете мимо, а ведь это своего рода грубость. Иногда они бывают очень забавны; повар, нанимающийся у меня, смотрит за буфетом, подает кушанье, уби­рает комнаты, чистит платье, - стало, не ленив, как видите, но по вечерам, от 8 часов и до 10, читает журналы в ближнем cafe, и это conditio sine qua non2.

Журналы составляют необходимость парижанина. Сколько раз я с улыбкой смотрел на оторопелый взгляд новоприезжего помещика, когда garson3, подавши ему блюдо, торопливо хватал лист журнала и садился читать в той же зале. Слуги, впрочем, еще не составляют типа парижского пролета­рия, их тип - это ouvrier, работник, в слуги идет бездарнейшая, худшая часть населения. Порядочный работник, если не имеет внешних форм слуги, то по развитию и выше и нравствен­нее. <...>

Есть бедные, маленькие балы, куда по воскресеньям ходят за десять су работники, их жены, прачки, служанки; несколько фонарей освещают небольшую залу и садик; там танцуют под звуки двух-трех скрипок. (...) На этих бедных балах все идет

1 Достоинства (фр.).

2 Непременное условие (фр.).

3 Официант (фр.).

 

благопристойно; поношенные блуз.ы, полинялые платья из хол­стинки почувствовали, что тут канкан не на месте, что он оскор­бит бедность, отдаст ее на позор, отнимет последнее уважение, и они танцуют весело, но скромно, и правительство не поставило муниципала, в надежде на деликатность - учеников слесарей и сапожников!

В праздник на Елисейских Полях ребенок тянется увидеть комедию на открытом воздухе, но как же ему видеть из-за толпы?.. Не беспокойтесь, какой-нибудь блузник посадит его себе на плечо; устанет - передаст другому, тот третьему, и малютка,
переходя с рук на руки, преспокойно досмотрит удивительное представление взятия Константины с пальбой и пожаром, с ка­ким-то алжирским деем, которого тамбурмажор водит на ве­рёвке. - Дети играют на тротуаре, и сотни прохожих обойдут их, чтоб им не помешать. На днях мальчик лет девяти нес по улице Helder мешок разменянной серебряной монеты; мешок прорвался, и деньги рассыпались; мальчик разревелся, но в одну минуту
блузники составили около денег круг, другие бросились под­бирать, подобрали, сосчитали (деньги были все налицо), завер­нули и отдали мальчику.

Это все Париж, за ценсом стоящий.

Но не таков буржуа, проприетер, лавочник, рантье и весь Париж, за цене стоящий. <...>

Буржуазия явилась на сцене самым блестящим образом в лице хитрого, увертливого, шипучего, как шампанское, цирюльника и дворецкого, словом - в лице Фигаро; а теперь она на сцене в виде чувствительного фабриканта, покровителя бедных и защитника притесненных. Во время Бомарше Фигаро был вне закона, в наше время Фигаро - законодатель; тогда он был беден, унижен, стягивал понемногу с барского стола и оттого сочувство­вал голоду и в смехе его скрывалось много злобы; теперь его бог, благословил всеми дарами земными, он обрюзг, отяжелел, ненавидит голодных и не верит в бедность, называя ее ленью и бродяжничеством. У обоих Фигаро общее - собственно одно лакейство, но из-под ливреи Фигаро старого виден человек, а из-под черного фрака Фигаро нового проглядывает ливрея, и, что хуже всего, он не может сбросить ее, как его предшественник, она приросла к нему так, что ее нельзя снять без его кожи. (...)

Буржуазия не имеет великого прошедшего и никакой будущ­ности. Она была минутно хороша как отрицание, как переход, как противуположность, как отстаивание себя. Ее сил стало на борьбу и на победу; но сладить с победою она не могла: не так воспитана. Дворянство имело свою общественную религию; пра­вилами политической экономии нельзя заменить догматы патрио­тизма, предания мужества, святыню чести; есть, правда, религия, противуположная феодализму, но буржуа поставлен между этими двумя религиями.

Наследник блестящего дворянства и грубого плебеизма, бур­жуа соединил в себе самые резкие недостатки обоих, утратив достоинства их. Он богат, как вельможа, но скуп, как ла­вочник. <...>  

Но осторожных правил своих Фигаро не оставил: его начали обижать - он подбил чернь вступиться за себя и ждал за углом, чем все это кончится; чернь победила - и Фигаро выгнал ее в три шеи с площади и поставил Национальную гвардию с полицией у всех дверей, чтоб не впускать сволочь. Добыча досталась ему - и Фигаро стал аристократом - граф Фигаро-Альмавива, канцлер Фигаро, герцог Фигаро, пэр Фигаро. А религии общест­венной все нет; она была, если хотите, у их прадедов, у непреклон­ных и настойчивых горожан и легистов, но она потухла, когда миновала в ней историческая необходимость. Буржуа это знают очень хорошо; чтоб помочь горю, они выдумали себе нравствен­ность, основанную на арифметике, на силе денег, на любви к порядку.

Современник, 1S47, № 10

 







Взгляд на русскую литературу 1846 года

Настоящее есть результат прошедшего и указание на будущее. Поэтому говорить о русской литературе 1846 года - значит гово­рить о современном состоянии русской литературы вообще, чего нельзя сделать, не коснувшись того, чем она была, чем должна быть. Но мы не вдадимся ни в какие исторические подробности, которые завлекли бы нас далеко. Главная цель нашей статьи - познакомить заранее читателей «Современника» с его взглядом на русскую литературу, следовательно, с его духом и направлением как журнала. Программы и объявления в этом отношении ничего не говорят: они только обещают. И потому программа «Современ­ника», по возможности краткая и не многословная, ограничилась только обещаниями чисто внешними. Предлагаемая статья вмес­те с статьею самого редактора1, напечатанною во втором отделе­нии этого же нумера, будет второю, внутреннею, так сказать, про­граммою «Современника», в которой читатели могут сами, до из­вестной степени, поверять обещания исполнением.

Если бы нас спросили, в чем состоит отличительный характер современной русской литературы, мы отвечали бы: в более и бо­лее тесном сближении с жизнью, с действительностию, в большей и большей близости к зрелости и возмужалости. <...>

Карамзин окончательно освободил русскую литературу от ло­моносовского влияния, но из этого не следует, чтобы он совер­шенно освободил ее от риторики и сделал национальною: он много для этого сделал, но этого не сделал, потому что до этого было еще далеко. Первым национальным поэтом русским был Пушкин*; с него начался новый период нашей литературы, еще больше про­тивоположный карамзинскому, нежели этот последний ломоносовскому. Влияние Карамзина до сих пор ощутительно в нашей литературе, и полное освобождение от него будет великим шагом вперед со стороны русской литературы. Но это не только ни на волос уменьшает заслуг Карамзина, но, напротив, обнаруживает всю их великость. Вредное во влиянии писателя есть запоздалое, отсталое, а чтобы оно владычествовало не в свое время, необхо­димо, чтобы в свое время оно было новым, живым, прекрасным и великим.

В отношении к литературе, как и искусству, поэзии, творче­ству, влияние Карамзина теперь совершенно исчезло, не оставив никаких следов. В этом отношении литература наша ближе к той зрелости и возмужалости, речью о которых начали мы эту ста­тью. Так называемую натуральную школу нельзя упрекнуть в ри­торике, разумея под этим словом вольное или невольное иска­жение действительности, фальшивое идеализирование жизни. Мы отнюдь не хотим этим сказать, чтобы все новые писатели, кото-

* Нам могут заметить, ссылаясь на собственные наши слова, что не Пуш­кин, а Крылов; но ведь Крылов был только баснописец-поэт, тогда как трудно было бы таким же образом, одним слоном, определить, какой поэт был Пушкин. Поэзия Крылова — поэзия здравого смысла, житейской мудрости, и для нее, скорее, чем для всякой другой поэзии, можно было бы найти готовое содержа­ние в русской жизни. Притом же самые лучшие, следовательно, самые народ­ные басни свои Крылов написал уже в эпоху деятельности Пушкина, и, сле­довательно, нового движения, которое последний дал русской поэзии (при­меч. В.Г. Белинского).

 

рых (в похвалу им или в осуждение) причисляют к натуральной школе, были все гении или необыкновенные таланты; мы далеки от подобного детского обольщения. За исключением Гоголя, который создал в России новое искусство, новую литературу и которого гениальность давно уже признана не нами одними и даже не в одной России только, - мы видим в натуральной шко­ле довольно талантов, от весьма замечательных до весьма обыкновенных. Но не в талантах, не в их числе видим мы собственно прогресс литературы, а в их направлении, их манере писать. Та­ланты были всегда, но прежде они украшали природу, идеализи­ровали действительность, то есть изображали несуществующее, рассказывали о небывалом, а теперь они воспроизводят жизнь и действительность в их истине. От этого литература получила важ­ное значение в глазах общества. Русская повесть в журнале предпочитается переводной, и мало того, чтобы повесть была напи­сана русским автором, необходимо, чтобы она изображала рус­скую жизнь. Без русских повестей теперь не может иметь успеха ни один журнал. И это не прихоть, не мода, но разумная потреб­ность, имеющая глубокий смысл, глубокое основание: в ней вы­ражается стремление русского общества к самопознанию, следо­вательно, пробуждение в нем нравственных интересов, умствен­ной жизни. Уже безвозвратно прошло то время, когда даже вся­кая посредственность иностранная казалась выше всякого таланта русского. Умея отдавать справедливость чужому, русское обще­ство уже умеет ценить и свое, равно чуждаясь как хвастливости, так и уничижения. Но если оно более интересуется хорошею рус­скою повестью, нежели превосходным иностранным романом, - в этом виден огромный шаг вперед с его стороны. В одно и то же время уметь видеть превосходство чужого над своим и все-таки ближе принимать к сердцу свое, - тут нет ложного патриотиз­ма, нет ограниченного пристрастия: тут только благородное и за­конное стремление сознать себя...

Натуральную школу обвиняют в стремлении все изображать с дурной стороны. Как водится, у одних это обвинение - умыш­ленная клевета, у других - искренняя жалоба. Во всяком случае возможность подобного обвинения показывает только то, что на­туральная школа, несмотря на ее огромные успехи, существует еще недавно, что к ней не успели еще привыкнуть и что у нас еще много людей карамзинского образования, которых риторика имеет свойство утешать, а истина - огорчать. Разумеется, нельзя, что­бы все обвинения против натуральной школы были положитель­но ложны, а она во всем была непогрешительно права. Но если бы ее преобладающее отрицательное направление и было односто­роннею крайностию, и в этом есть своя польза, свое добро; привычка верно изображать отрицательные явления жизни даст воз­можность тем же людям или их последователям, когда придет время, верно изображать и положительные явления жизни, не становя их на ходули, не преувеличивая, словом, не идеализируя их риторически.

Но вне мира собственно беллетристического влияние Карам­зина до сих пор еще очень ощутительно. Это всего лучше доказы­вает так называемая партия славянофильская. Известно, что в гла­зах Карамзина Иоанн III был выше Петра Великого, а допетров­ская Русь лучше России новой. Вот источник так называемого славянофильства, которое мы, впрочем, во многих отношениях считаем весьма важным явлением, доказывающим в свою очередь, что время зрелости и возмужалости нашей литературы близко. Во времена детства литературы всех занимают вопросы, если даже и важные сами по себе, то не имеющие никакого дельного прило­жения к жизни. Так называемое славянофильство, без всякого сомнения, касается самых жизненных, самых важных вопросов нашей общественности. Как оно их касается и как оно к ним от­носится - это другое дело. Но прежде всего славянофильство есть убеждение, которое, как всякое убеждение, заслуживает полного уважения, даже и в таком случае, если вы с ним вовсе не соглас­ны. Славянофилов у нас много, и число их все увеличивается: факт, который тоже говорит в пользу славянофильства. Можно сказать, что вся наша литература, а с нею и часть публики, если не вся публика, разделилась на две стороны - славянофилов и неславя­нофилов. Много можно сказать в пользу славянофильства, гово­ря о причинах, вызвавших его явление; но, рассмотревши его бли­же, нельзя не увидеть, что существование и важность этой лите­ратурной котерии2 чисто отрицательные, что она вызвана и жи­вет не для себя, а для оправдания и утверждения именно той идеи, на борьбу с которою обрекла себя. Поэтому нет никакого интере­са говорить с славянофилами о том, чего они хотят, да и сами они неохотно говорят и пишут об этом, хотя и не делают из этого ни­какой тайны. Дело в том, что положительная сторона их доктри­ны заключается в каких-то туманных мистических предчувствиях победы Востока над Западом, которых несостоятельность слиш­ком ясно обнаруживается фактами действительности, всеми вме­сте и каждым порознь. Но отрицательная сторона их учения го­раздо более заслуживает внимания не в том, что она говорит про­тив гниющего будто бы Запада (Запада славянофилы решительно не понимают, потому, что меряют его на восточный аршин), но в том, что они говорят против русского европеизма, а об этом они говорят много дельного, с чем нельзя не согласиться хотя наполовину, как, например, что в русской жизни есть какая-то двойственность, следовательно, отсутствие нравственного единства; что это лишает нас резко выразившегося национального характера, каким, к чести их, отличаются почти все европейские народы; что это делает нас какими-то междоумками, которые умеют мыслить по-французски, по-немецки и по-английски, но никак не умеют мыслить по-русски; и что причина всего этого в реформе Петра Великого. Все это справедливо до известной степени. Но нельзя остановиться на признании справедливости какого бы то ни было факта, а должно исследовать его причины в надежде в самом зле найти и средства к выходу из него. Этого славянофилы не делали и не сделали; но зато они заставили если не сделать, то делать это своих противников. И вот где их истинная заслуга. Заснуть в са­молюбивых мечтах, о чем бы они ни были - о нашей ли народной славе или о нашем европеизме, - равно бесплодно и вредно, ибо сон есть не жизнь, а только грезы о жизни; и нельзя не ска­зать спасибо тому, кто прервет такой сон. В самом деле, никогда изучение русской истории не имело такого серьезного характера, какой приняло оно в последнее время. Мы вопрошаем и допра­шиваем прошедшее, чтобы оно объяснило нам наше настоящее и намекнуло нам о нашем будущем. Мы как будто испугались за нашу жизнь, за наше значение, за наше прошедшее и будущее и скорее хотим решить великий вопрос: «Быть или не быть?». Тут уже дело идет не о том, откуда пришли варяги - с Запада или с Юга, из-за Балтийского или из-за Черного моря, а о том, прохо­дит ли через нашу историю какая-нибудь живая органическая мысль, и если проходит, какая именно; какие наши отношения к нашему прошедшему, от которого мы как будто оторваны, и к Западу, с которым мы как будто связаны. И результатом этих хло­потливых и тревожных исследований начинает оказываться, что, во-первых, мы не так резко оторваны от нашего прошедшего, как думали, и не так тесно связаны с Западом, как воображали. Когда русский бывает за границею, его слушают, им интересуются не тогда, как он истинно европейски рассуждает о европейских воп­росах, но когда он судит о них, как русский, хотя бы по этой при­чине суждения его были ложны, пристрастны, ограниченны, односторонни. И потому он чувствует там необходимость придать себе характер своей национальности и, за неимением лучшего, становится славянофилом, хотя на время и притом неискренно, чтобы только чем-нибудь казаться в глазах иностранцев. С другой стороны, обращаясь к своему настоящему положению, смотря на него глазами сомнения и исследования, мы не можем не видеть, как во многих отношениях смешно и жалко успокоил нас наш европеизм насчет наших русских недостатков, забелив и зарумя­нив, но вовсе не изгладив их. И в этом отношении поездки за границу чрезвычайно полезны нам: многие из русских отправля­ются туда решительными европейцами, а возвращаются оттуда, сами не зная кем и по тому самому с искренним желанием сде­латься русскими. Что же все это означает? Неужели славянофилы правы и реформа Петра Великого только лишила нас народности и сделала междоумками? И неужели они правы, говоря, что нам надо воротиться к общественному устройству и нравам времен не то баснословного Гостомысла, не то царя Алексея Михайловича (насчет этого сами господа славянофилы еще не условились меж­ду собою)?..

Нет, это означает совсем другое, а именно то, что Россия впол­не исчерпала, изжила эпоху преобразования, что реформа совер­шила в ней свое дело, сделала для нее все, что могла и должна была сделать, и что настало для России время развиваться самобытно, из самой себя. Но миновать, перескочить, перепрыгнуть, так ска­зать, эпоху реформы и воротиться к предшествовавшим ей време­нам, - неужели это значит развиваться самобытно? Смешно было бы так думать уже по одному тому, что это такая же невозмож­ность, как и переменить порядок годовых времен, заставив за вес­ной следовать зиму, а за осенью - лето. Это значило бы признать явление Петра Великого, его реформу и последующие события в России (может быть, до самого 1812 года - эпохи, с которой на­чалась новая жизнь для России), признать их случайными, каким-то тяжелым сном, который тотчас исчезает и уничтожается, как скоро проснувшийся человек открывает глаза. Но так думать срод­но только господам Маниловым. Подобные события в жизни на­рода слишком велики, чтоб быть случайными, и жизнь народа не есть утлая лодочка, которой каждый может давать произвольное направление легким движением весла. Вместо того, чтоб думать о невозможности смешить всех на свой счет самолюбивым вмеша­тельством в исторические судьбы, гораздо лучше, признавши неотразимую и неизменимую действительность существующего, дей­ствовать на его основании, руководясь разумом и здравым смыс­лом, а не маниловскими фантазиями. Не об изменения того, что совершилось без нашего ведома и что смеется над нашею волею, должны мы думать, а об изменении самих себя на основании уже указанного нам пути высшею нас волею. Дело в том, что пора нам перестать казаться и начать быть, пора оставить, как дурную при­вычку, довольствоваться словами и европейские формы и внешно­сти принимать за европеизм. Скажем более: пора нам перестать восхищаться европейским потому только, что оно не азиатское, но любить, уважать его, стремиться к нему потому только, что оно человеческое, и на этом основании все европейское, в чем нет че­ловеческого, отвергать с такою же энергиею, как и все азиатское, в чем нет человеческого. Европейских элементов так много вош­ло в русскую жизнь, в русские нравы, что нам вовсе не нужно бес­престанно обращаться к Европе, чтобы сознавать наши потребно­сти: и на основании того, что уже усвоено нами от Европы, мы достаточно можем судить о том, что нам нужно.

Повторяем: славянофилы правы во многих отношениях; но тем не менее их роль чисто отрицательная, хотя и полезная на время. Главная причина странных выводов заключается в том, что они произвольно упреждают время, процесс развития принимают за его результат, хотят видеть плод прежде цвета и, находя листья без­вкусными, объявляют плод гнилым и предлагают огромный лес, разросшийся на необозримом пространстве, пересадить на другое место и приложить к нему другого рода уход. По их мнению, это не легко, но возможно! Они забыли, что новая петровская Россия так же молода, как и Северная Америка, что в будущем ей представляется гораздо больше, чем в прошедшем, что в разгаре про­цесса часто особенно бросаются в глаза именно те явления, кото­рые по окончании процесса должны исчезнуть, и часто не видно именно того, что впоследствии должно явиться результатом про­цесса. В этом отношении Россию нечего сравнивать с старыми государствами Европы, которых история шла диаметрально про­тивоположно нашей и давно уже дала и цвет и плод. <...>

Прежде всего мы скажем, что решительно не верим в возмож­ность крепкого политического и государственного существования народов, лишенных национальности, следовательно, живущих чисто внешнею жизнию. В Европе есть одно такое искусственное государство, склеенное из многих национальностей, но кому же не известно, что его крепость и сила до поры и времени?.. Нам, русским, нечего сомневаться в нашем политическом и государ­ственном значении: из всех славянских племен только мы сложи­лись в крепкое и могучее государство и как до Петра Великого, так и после него, до настоящей минуты, выдержали с честию не один суровый экзамен судьбы, не раз были на краю гибели и все­гда успевали спасаться от нее и потом являться в новой и боль­шей силе и крепости. В народе, чуждом внутреннего развития, не может быть этой крепости, этой силы. Да, в нас есть национальная жизнь, мы призваны сказать миру свое слово, свою мысль; но какое это слово, какая мысль - об этом пока еще рано нам хлопотать. Наши внуки или правнуки узнают это без всяких усилий напря­женного разгадывания, потому что это слово, эта мысль будет сказана ими... Так как русская литература есть главный предмет нашей статьи, то в настоящем случае будет очень естественно со­слаться на ее свидетельство <...>

Присмотритесь, прислушайтесь: о чем больше всего толкуют наши журналы? - о народности, о действительности. На что боль­ше всего нападают они? - на романтизм, мечтательность, отвле­ченность. О некоторых из этих предметов много было толков и прежде, да не тот они имели смысл, не то значение. Понятие о «действительности» совершенно новое; на «романтизм» прежде смотрели, как на альфу и омегу человеческой мудрости, и в нем одном искали решения всех вопросов; понятие о «народности» имело прежде исключительно литературное значение, без всяко­го приложения к жизни. Оно, если хотите, и теперь обращается преимущественно в сфере литературы; но разница в том, что ли­тература-то теперь сделалась эхом жизни. Как судят теперь об этих предметах - вопрос другой. По обыкновению, одни лучше, дру­гие хуже, но почти все одинаково в том отношении, что в реше­нии этих вопросов видят как будто собственное спасение. В осо­бенности вопрос о «народности» сделался всеобщим вопросом и проявился в двух крайностях. Одни смешали с народностью ста­ринные обычаи, сохранившиеся теперь только в простонародье, и не любят, чтобы при них говорили с неуважением о курной и грязной избе, о редьке и квасе, даже о сивухе; другие, сознавая по­требность высшего национального начала и не находя его в дей­ствительности, хлопочут выдумать свое и неясно, намеками ука­зывают нам на смирение, как на выражение русской национально­сти. С первыми смешно спорить; но вторым можно заметить, что смирение есть, в известных случаях, весьма похвальная доброде­тель для человека всякой страны, для француза, как и для русско­го, для англичанина, как и для турка, но что она едва ли может одна составить то, что называется «народностью». Притом же этот взгляд, может быть, превосходный в теоретическом отношении, не совсем уживается с историческими фактами. Удельный период наш отличается скорее гордынею и драчливостию, нежели смирением. Татарам поддались мы совсем не от смирения (что было бы для нас нечестию, а бесчестием, как и для всякого другого народа), а по бессилию, вследствие разделения наших сил родовым, кровным началом, положенным в основание правительственной системы того времени. Иоанн Калита был хитер, а не смирен, Симеон даже прозван был «гордым», а эти князья были первоначальниками силы Московского царства. Дмитрий Донской мечом, а не смирением предсказал татарам конец их владычества над Русью. Иоанны III и IV, оба прозванные «грозными», не отличались смирением. Толь­ко слабый Федор составляет исключение из правила. И вообще, как-то странно видеть в смирении причину, по которой ничтож­ное Московское княжество сделалось впоследствии сперва Мос­ковским царством, а потом Российскою империей, приосенив крыльями двуглавого орла как свое достояние Сибирь, Малорос­сию, Белоруссию, Новороссию, Крым, Бессарабию, Лифляндию, Эстляндию, Курляндию, Финляндию, Кавказ... Конечно, в русской истории можно найти поразительные черты смирения, как и дру­гих добродетелей, со стороны правительственных и частных лиц; но в истории какого же народа нельзя найти их, и чем какой-ни­будь Людовик XI уступает Феодору Иоанновичу?..

Толкуют еще о любви как о национальном начале, исключи­тельно присущем одним славянским племенам, в ущерб галльским, тевтонским и иным западным. Эта мысль у некоторых обратилась в истинную мономанию, так что кто-то из этих «некоторых» ре­шился даже печатно сказать, что русская земля смочена слезами, а отнюдь не кровью, и что слезами, а не кровью, отделались мы не только от татар, но и от нашествия Наполеона. Не правда ли, что в этих словах высокий образец ума, зашедшего за разум, вслед­ствие увлечения системой, теориею, несообразною с действитель­ностью?.. Мы, напротив, думаем, что любовь есть свойство чело­веческой натуры вообще и так же не может быть исключительною принадлежностию одного народа или племени, как и дыхание, зрение, голод, жажда, ум, слово... Ошибка тут в том, что относи­тельное принято за безусловное. <...>

Естественно, что подобные крайности вызывают такие же про­тивоположные им крайности. Одни бросились в фантастическую народность, другие - в фантастический космополитизм, во имя человечества. По мнению последних, национальность происходит от чисто внешних влияний, выражает собою все, что есть в наро­де неподвижного, грубого, ограниченного, неразумного, и диамет­рально противополагается всему человеческому... Чувствуя же, что нельзя отрицать в народе и человеческого, противоположного, по их мнению, национальному, они разделяют неделимую личность народа на большинство и меньшинство, приписывая последнему качества, диаметрально противоположные качествам первого. Та­ким образом, беспрестанно нападая на какой-то дуализм, который они видят всюду, даже там, где его вовсе нет, они сами впадают в крайность самого отвлеченного дуализма. Великие люди, по их понятию, стоят вне своей национальности, и вся заслуга, все ве­личие их в том и заключается, что они идут прямо против своей национальности, борются с нею и побеждают ее. Вот истинно русское и в этом отношении резко национальное мнение, кото­рое не могло бы притти в голову европейцу! Это мнение вытекло прямо из ложного взгляда на реформу Петра Великого, который, по общему в России мнению, будто бы уничтожил русскую народ­ность. Это мнение тех, которые народность видят в обычаях и предрассудках, не понимая, что в них действительно отражается народность, но что они одни отнюдь еще не составляют народности. Разделить народное и человеческое на два совершенно чуж­дые, даже враждебные одно другому начала - значит впасть в са­мый абстрактный, в самый книжный дуализм. <...>

Без национальностей человечество было бы мертвым логичес­ким абстрактом, словом без содержания, звуком без значения. В отношении к этому вопросу я скорее готов перейти на сторону славянофилов, нежели оставаться на стороне гуманистических космополитов, потому что если первые и ошибаются, то как люди, как живые существа, а вторые и истину-то говорят, как такое-то издание такой-то логики... Но к счастию, я надеюсь оставаться на своем месте, не переходя ни к кому <...>

Важность теоретических вопросов зависит от их отношения к действительности. То, что для нас, русских, еще важные вопро­сы, давно уже решено в Европе, давно уже составляет там простые истины жизни, в которых никто не сомневается, о которых никто не спорит, в которых все согласны. И - что всего лучше - эти вопросы решены там самою жизнью, или, если теория и имела уча­стие в их решении, то при помощи действительности. Но это ни­сколько не должно отнимать у нас смелости и охоты заниматься решением таких вопросов, потому что, пока не решим их мы сами собою и для самих себя, нам не будет никакой пользы в том, что они решены в Европе. Перенесенные на почву нашей жизни, эти вопросы те же, да не те и требуют другого решения. - Теперь Ев­ропу занимают новые великие вопросы. Интересоваться ими, сле­дить за ними нам можно и должно, ибо ничто человеческое не должно быть чуждо нам, если мы хотим быть людьми. Но в то же время для нас было бы вовсе бесплодно принимать эти вопросы как наши собственные. В них нашего только то, что применимо к нашему положению, все остальное чуждо нам, и мы стали бы иг­рать роль дон-кихотов, горячась из них. Этим мы заслужили бы скорее насмешки европейцев, нежели их уважение. У себя, в себе, вокруг себя, - вот где должны мы искать и вопросов и их реше­ния. Это направление будет плодотворно, если и не будет блестя­ще. И начатки этого направления видим мы в современной рус­ской литературе, а в них - близость ее зрелости и возмужалости. В этом отношении литература наша дошла до такого положения, что ее успехи в будущем, ее движение вперед зависят больше от объема и количества предметов, доступных ее заведыванию, не­жели от нее самой. Чем шире будут границы ее содержания, чем больше будет пищи для ее деятельности, тем быстрее и плодови­тее будет ее развитие. Как бы то ни было, но если она еще не достигла своей зрелости, она уже нашла, нащупала, так сказать, прямую дорогу к ней, - а это великий успех с ее стороны.

Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 7—33

· «Взгляд на русскую литературу 1846 года». Впервые напечатана в «Со­временнике» (1847. N° 1).

 

Статья носила программный характер. В вос­произведенной первой части статьи содержатся важные для уяснения как литературных, так и общественных позиций автора рассуждения.

1 «Предлагаемая статья вместе с статьею самого редактора» - имеет­ся в виду статья официального редактора «Современника» А.В. Никитенко «О современном направлении русской литературы», опубликованная в том же номере, что и статья Белинского.

2 Котерии (фр.) — кружок, сплоченная группа.

 

 




double arrow
Сейчас читают про: