Взгляд на русскую литературу 1847 года

Статья первая

Когда долго не бывает тех замечательных событий, которые резко изменяют в чем-нибудь обычное течение дел и круто повора­чивают его в другую сторону, все года кажутся похожими один на другой. Новый год празднуется, как условный календарный праздник, и людям кажется, что вся перемена, все новое, при­несенное истекшим годом, состоит только в том, что каждый из них еще одним годом стал старее -

И хором бабушки твердят:        .

      Как наши годы-то летят!

А между тем как оглянется, человек назад и пробежит в своей памяти несколько таких годов, то и видит, что все стало с тех пор как-то не так, как было прежде. Разумеется, тут у всякого свой календарь, свои люстры, олимпиады, десятилетия, годины, эпохи, периоды, определяемые и назначаемые событиями его собственной жизни. И потому один говорит: «как все перемени­лось в последние двадцать лет!». Для другого перемена произошла в десять, для третьего - в пять лет. В чем заключается она, эта перемена, не всякий может определить, но всякий чувствует, что вот с такого-то времени точно произошла какая-то пере­мена, что и он как будто не тот, да и другие не те, да не совсем тот порядок и ход самых обыкновенных дел на свете. И вот одни жалуются, что все стало хуже; другие в восторге, что становится лучше. Разумеется, тут зло и добро определяется большею частию личным положением каждого, и каждый свою собственную особу ставит центром событий и все на свете относит к ней: ему стало хуже, и он думает, что все и для всех стало хуже, и наоборот. Но так понимают дело большинство, масса; люди наблюдающие и мыслящие в изменении обычного хода житейских дел видят, напротив не одно улучшение или понижение их собственного положения, но изменение понятий и нравов общества, следовательно, развитие общественной жизни. Развитие для них есть ход вперед, следовательно, улучшение, успех, прогресс.

Фельетонисты, которых у нас теперь развелось такое мно­жество и которые, по обязанности своей еженедельно рассуждать в газетах о том, что в Петербурге погода постоянно дурна, считают себя глубокими мыслителями и глашатаями великих истин, - фельетонисты наши очень не взлюбили слово прогресс и преследуют его с тем остроумием, которого неоспоримую и блестя­щую славу они делят только с нашими же водевилистами. За что же слово прогресс навлекло на себя особенное гонение этих остроумных господ? Причин много разных. Одному слово это не любо потому, что о нем не слышно было в то время, когда он был молод и еще как-нибудь и смог бы понять его. Другому потому, что это слово введено в употребление не им, а другими, - людьми, которые не пишут ни фельетонов, ни водевилей, а между тем
имеют в литературе такое влияние, что могут вводить в употреб­ление новые слова. Третьему это слово противно потому, что оно вошло в употребление без его ведома, спросу и совета, тогда как он убежден, что без его участия ничего важного и не должно делаться в литературе. Между этими господами много больших охотников выдумать что-нибудь новое, да только это никогда им не удастся. Они и выдумывают, да все невпопад, и все их ново­введения отзываются чаромутием и возбуждают смех. Зато чуть только кто-нибудь скажет новую мысль или употребит новое слово, им все кажется, что вот именно эту-то мысль или это-то слово они и выдумали бы непременно, если бы их не упредили и, таким образом, не перебили у них случая отличиться нововведением.

Есть между этими господами и такие, которые еще не пережили эпохи, когда человек способен еще учиться, и по летам своим могли бы понять слово прогресс, так не могут достичь этого по другим, «не зависящим от них обстоятельствам». При всем нашем уважении к господам фельетонистам и водевилистам и к их дока­занному блестящему остроумию мы не войдем с ними в спор, боясь, что бой был бы слишком неравен, разумеется - для нас... Есть еще особенный род врагов прогресса, - это люди, которые тем сильнейшую чувствуют к этому слову ненависть, чем лучше понимают его смысл и значение. Тут уже ненависть собственно
не к слову, а к идее, которую оно выражает, и на невинном слове вымещается досада на его значение. Им, этим людям, хоте­лось бы уверить и себя и других, что застой лучше движения,
старое всегда лучше нового и жизнь задним числом есть настоя­щая, истинная жизнь, исполненная счастия и нравственности. Они соглашаются, хотя и с болью в сердце, что мир всегда изменялся и никогда не стоял долго на точке нравствен­ного замерзания, но в этом-то они и видят причину всех зол на свете. Вместо всякого спора с этими господами, вместо всяких доказательств и доводов против них мы скажем, что это - китай­цы... Такое название решает вопрос лучше всяких исследований и рассуждений...      

Слово прогресс естественно должно было встретить особенную неприязнь к нему со стороны пуристов русского языка, которые возмущаются всяким иностранным словом, как ересью или раско­лом в ортодоксии родного языка. Подобный пуризм имеет свое законное и дельное основание; но тем не менее он - односторон­ность, доведенная до последней крайности. Некоторые из старых писателей, не любя современной русской литературы (потому что она их далеко обошла, а они от нее далеко отстали и, таким, обра­зом, лишились всякой возможности играть в ней сколько-нибудь значительную роль), прикрываются пуризмом и твердят беспрестанно, что в наше время прекрасный русский язык всячески искажается и уродуется, особенно введением в него иностранных слов. Но кто не знает, что пуристы говорили то же самое об эпохе Карамзина? Стало быть, наше время терпит тут совершенную напраслину, и если оно виновато в том, в чем его обвиняют, то отнюдь не больше всякого другого времени, предшествовавшего ему. Если бы употребление в русском языке иностранных слов и было злом, - оно зло необходимое, корень которого глубоко лежит в реформе Петра Великого, познакомившей нас со множеством до того совершенно чуждых нам понятий, для выражения которых у нас не было своих слов. Поэтому необходимо было чужие понятия и выражать чужими готовыми словами. Некоторые из этих слов так и остались непереведенными и незамененными и потому получили право гражданства в русском словаре. Все к ним привыкли, и все их понимают; за что же гнать их? (...)

Слово прогресс отличается всею определенностью и точностью научного термина, а в последнее время оно сделалось ходячим словом, его употребяют все - даже те, которые нападают на его употребление. И потому, пока не явится русского слова, которое
бы вполне заменило его собою, мы будем употреблять слово прогресс.     

Всякое органическое развитие совершается через прогресс, развивается же органически только то, что имеет свою историю, а имеет свою историю только то, в чем каждое явление есть не­обходимый результат предыдущего и им объясняется. Если можно представить себе литературу, в которой являются от времени до времени сочинения замечательные, но чуждые всякой внутренней связи и зависимости, обязанные своим появлением внешним влия­ниям, подражательности, - у такой литературы не может быть истории. Ее история - каталог книг. К такой литературе слово прогресс неприложимо, и появление нового, почему-нибудь замеча­тельного произведения в ней не есть прогресс, потому что это произведение не имеет корня в прошедшем и не даст плода в будущем. Тут время и годы ничего не значат: они могут итти себе, ничего не изменяя. Не так бывает в литературе, развиваю­щейся исторически: тут каждый год что-нибудь да приносит с собою, - и это что-нибудь есть прогресс. Но не каждый год можно ясно увидеть и определить этот прогресс; часто он оказывается только впоследствии. Но, во всяком случае, очень полезно в определенные сроки, например по окончании каждого года, обозревал, в целом ход литературы, ее приобретения, ее богатство или ее бедность. Такие обозрения не бесполезны для настоящего времени и могут служить важным пособием для будущего историка литературы. (...)

Собственно новый 1847 год ничем не ознаменовал себя в литературе. Явились в преобразованном виде некоторые из старых периодических изданий, явился даже один новый листок; замечательными произведениями по части изящной словесности прошлый год был особенно богат в сравнении с предшествовавшими годами; явилось несколько новых имен, новых талантов и действователей по разным частям литературы. Но не явилось ни одного из тех ярко замечательных произведений, которые своим появлением делают эпоху в истории литературы, дают ей новое направление. Вот почему мы говорим, что собственно новым литература прошлого года ничем не ознаменовала себя. Она шла по прежнему пути, которого нельзя назвать ни новым, потому что он успел уже обозначиться, ни старым, потому что слишком недавно от­крылся для литературы, - именно немного раньше того времени, когда в первый раз было кем-то выговорено слово: «натураль­ная школа». С тех пор прогресс русской литературы в каждом новом году состоял в более твердом ее шаге в этом направле­нии. Прошлый 1847 год был особенно замечателен в этом отно­шении в сравнении с' предшествовавшими ему годами как по числу и замечательности верных этому направлению произведений, так и большей определенностью, сознательностью и силой самого направления и большим его кредитом у публики.

Натуральная школа стоит теперь на первом плане русской литературы. С одной стороны, нисколько не преувеличивая дела, по каким-нибудь пристрастным увлечениям, мы можем сказать, что публика, то есть большинство читателей, за нее - это факт, а не предположение. Теперь вся литературная деятельность сосре­доточилась в журналах, а какие журналы пользуются большей известностью, имеют более обширный круг читателей и большее влияние на мнение публики, как не те, в которых помещаются произведения натуральной школы? Какие романы и повести читаются публикой с особенным интересом, как не те, которые принадлежат к натуральной школе, или, лучше сказать, чита­ются ли публикой романы и повести, не принадлежащие к нату­ральной школе? Какая критика пользуется большим влиянием на мнение публики, или, лучше сказать, какая критика более сооб­разна с мнением и вкусом публики, как не та, которая стоит за натуральную школу, против риторической? С другой стороны, о ком беспрестанно говорят, спорят, на кого беспрестанно нападают с ожесточением, как не на натуральную школу? Партии, ничего не имеющие между собой общего, в нападках на натуральную школу действуют согласно, единодушно, приписывают ей мнения, кото­рых она чуждается, намерения, которых у ней никогда не было, ложно перетолковывают каждое ее слово, каждый ее шаг, то бранят ее с запальчивостью, забывая иногда приличие, то жалу­ются на нее чуть не со слезами. Что общего между заклятыми врагами Гоголя, представителями побежденного риторического направления, и между так называемыми славянофилами? - Ни­чего! - И однако ж последние, признавая Гоголя основателем натуральной школы, согласно с первыми нападают в том же тоне, теми же словами, с такими же доказательствами на натураль­ную школу и почли за нужное отличиться от своих новых союз­ников только логической непоследовательностью, вследствие кото­рой они поставили Гоголю в заслугу то самое, за что преследуют его школу, на том основании, что он писал по какой-то «потреб­ности внутреннего очищения». К этому должно прибавить, что школы, неприязненные натуральной, не в состоянии представить ни одного сколько-нибудь замечательного произведения, которое доказало бы делом, что можно писать хорошо, руководствуясь правилами, противоположными тем, которых держится натураль­ная школа. Все попытки их в этом роде послужили к торжеству натурализма и падению риторизма. (...)

В чем же обвиняют ее? Обвинений не много, и они всегда одни и те же. Сперва нападали на нее за ее будто бы постоянные нападки на чиновников. В ее изображениях быта этого со­словия одни искренно, другие умышленно видели злонамеренные карикатуры. С некоторого времени эти обвинения замолкли. Теперь обвиняют писателей натуральной школы за то, что они любят изображать людей низкого звания, делают героями своих повестей мужиков, дворников, извозчиков, описывают углы, убе­жища голодной нищеты и часто всяческой безнравствен­ности. (...)

«Бывало, - говорят они, - поэзия поучала, забавляя, застав­ляла читателя забывать о тягостях и страданиях жизни, пред­ставляла ему только картины приятные и смеющиеся. Прежние поэты представляли и картины бедности, но бедности опрятной, умытой, выражающейся скромно и благородно; притом же к концу повести всегда являлась чувствительная молодая дама или девица, дочь богатых и благородных родителей, а не то благодетельный молодой человек - и во имя милого или милой сердца водворяли довольство и счастие там, где была бедность и нищета, и благо­дарные слезы орошали благодетельную руку - и читатель не­вольно подносил свой батистовый платок к глазам и чувство­вал, что он становится добрее и чувствительнее... А теперь! - по­смотрите, что теперь пишут! Мужики в лаптях и сермягах, часто от них несет сивухою» баба - род центавра, по одежде не вдруг узнаешь, какого это пола существо; углы - убежища нищеты, отчаяния и разврата, до которых надо доходить по двору грязному по колени; какой-нибудь пьянюшка - подьячий или учитель из семинаристов, выгнанный из службы, - все это списывается с натуры, в наготе страшной истины, так что если прочтещь - жди ночью тяжелых снов...».

Так или почти так говорят маститые питомцы старой пиитики. В сущности их жалобы состоят в том, зачем поэзия перестала бесстыдно лгать, из детской сказки превратилась в быль, не всегда приятную, зачем отказалась она быть гремушкою, под которую детям приятно и прыгать, и засыпать. Странные люди, счастливые люди! Им удалось на всю жизнь остаться детьми и даже в старости быть несовершеннолетними, недорослями, - и вот они требуют, чтобы и все породили на них! Да читайте свои старые сказки - никто вам не мешает; а другим оставьте занятия, свойственные совершеннолетию. Вам ложь - нам истина: разде­лимся без спору, благо вам не нужно нашего пая, а мы даром не возьмем вашего... Но этому полюбовному разделу мешает дру­гая причина - эгоизм, который считает себя добродетелью. В са­мом деле, представьте себе человека обеспеченного, может быть, богатого; он сейчас пообедал сладко, со вкусом (повар у него прекрасный), уселся! в спокойных вольтеровских креслах с чашкой кофе перед пылающим камином, тепло и хорошо ему, чувство благосостояния делает его веселым, - и вот берет он книгу, лениво переворачивает ее листы, - и брови его надвигаются на глаза, улыбка исчезает с румяных губ, он взволнован, встревожен, раз­досадован... И есть от чего! Книга говорит ему, что не все на свете живут так хорошо, как он, что есть углы, где под лох­мотьями дрожит от холода целое семейство, может быть, недавно еще знавшее довольство, что есть на свете люди, рождением, судьбой обреченные на нищету, что последняя копейка идет на зелено вино не всегда от праздности и лени, но и от отчаяния. И нашему счастливцу неловко, как будто совестно своего ком­форта. А все виновата скверная книга: он взял ее для удоволь­ствия, а вычитал тоску и скуку. Прочь ее! «Книга должна приятно развлекать; я и без того знаю, что в жизни много тяжелого и мрачного, и если читаю, так для того чтобы забыть это!» - вос­клицает он. Так, милый, добрый сибарит, для твоего спокойствия и книги должны лгать, и бедный забывать свое горе, голодный свой голод, стоны страдания должны долетать до тебя музыкальными звуками, чтобы не испортился твой аппетит, не нарушился твой сон... Представьте теперь в таком же положении другого люби­теля приятного чтения. Ему надо было дать бал, срок прибли­жался, а денег не было; управляющий его, Никита Федорыч, что-то замешкался высылкой. Но сегодня деньги получены, бал можно дать; с сигарой в зубах, веселый и довольный лежит он на диване, и от нечего делать руки его лениво протягиваются к книге. Опять та же история! Проклятая книга рассказывает ему под­виги его Никиты Федорыча, подлого холопа, с детства привык­шего подобострастно служить чужим страстям и прихотям, жена­того на отставной любовнице родителя своего барина. И ему-то, незнакомому ни с каким человеческим чувством, поручена судьба и участь всех Антонов...1 Скорее прочь ее, скверную книгу!.. Пред-

------------

1. Намек на повесть Д.В. Григоровича «Антон Горемыка».

 

ставьте теперь еще в таком комфортном состоянии человека, кото­рый в детстве бегал босиком, бывал на посылках, а лет под пять­десят как-то очутился в чинах, имеет «малую толику». Все чита­ют - надо и ему читать; но что находит он в книге? - свою био­графию, да еще как вepно рассказанную, хотя, кроме его самого, темные похождения его жизни - тайна для всех, и ни одному сочинителю неоткуда было узнать их... И вот он уже не взволно­ван, а просто взбешен, и с чувством достоинства облегчает свою досаду таким рассуждением: «Вот как пишут ныне! вот до чего до­шло вольнодумство! Так ли писали прежде? Штиль ровный, гладкий, все о предметах нежных или возвышенных, читать сладко и обидеться нечем!».

Есть особенный род читателей, который, по чувству аристокра­тизма, не любит встречаться даже в книгах с людьми низших классов, обыкновенно не знающими приличия и хорошего тона, не любит грязи и нищеты, по их противоположности с роскош­ными салонами, будуарами и кабинетами. Эти отзываются о нату­ральной школе не иначе, как с высокомерным презрением, ирони­ческой улыбкой...

Природа - вечный образец искусства, а величайший и благо­роднейший предмет в природе - человек. А разве мужик - не человек? - Но что может быть интересного в грубом, необразованном человеке? - Как что? - его душа, ум, сердце, страсти, склонности, - словом, все то же, что и в образованном человеке. Положим, последний выше первого; но разве ботанист интере­суется только садовыми, улучшенными искусством растениями, презирая их полевые, дикорастущие первообразы? Разве для анатомика и физиолога организм дикого австралийца не так же инте­ресен, как и организм просвещенного европейца? На каком же основании искусство в этом отношении должно так разниться от науки? А потом - вы говорите, что образованный человек выше необразованного. С этим нельзя не согласиться с вами, но не безусловно. Конечно, самый пустой светский человек несравненно выше мужика, но в каком отношении? Только в светском обра­зовании, и это нисколько не помешает иному мужику быть выше его, например, со стороны ума, чувства, характера. Образование только развивает нравственные силы человека, но не дает их; дает их человеку природа. И в этой раздаче драгоценнейших даров своих она действует слепо, не разбирая сословий... Если из образованных классов общества выходит больше замечательных людей, - это потому, что тут больше средств к развитию, а совсем не потому, чтобы природа была для людей низших классов скупее в раздаче даров своих. «Чему можно научиться из книги, в которой описывается какой-нибудь спившийся с кругу горе­мыка?» - говорят еще эти аристократы средней руки. - Как чему? - разумеется, не светскому обращению и не хорошему тону, а знанию Человека в известном положении. Один спивается от лености, от дурного воспитания, от слабости характера, другой - от несчастных обстоятельств жизни, в которых он, может быть, нисколько не виноват. (...)

Посмотрите, как в наш век везде заняты все участью низших классов, как частная благотворительность всюду переходит в общественную, как везде основываются хорошо организованные, богатые верными средствами общества для распространения про­свещения в низших классах, для пособия нуждающимся и страж­дущим, для отвращения и предупреждения нищеты и ее неизбеж­ного следствия - безнравственности и разврата. Это общее дви­жение, столь благородное, столь человеческое, столь христианское, встретило своих порицателей в лице поклонников тупой и косной патриархальности. Они говорят, что тут действует мода, увлечение, тщеславие, а не человеколюбие. Пусть так, да когда же и где же в лучших человеческих действиях не участвовали подобные мел­кие побуждения? Но как же сказать, что только такие побужде­ния могут быть причиной таких явлений? Как думать, что главные виновники таких явлений, увлекающие своим примером толпу, не одушевлены более благородными и высокими побуждениями? Разумеется, нечего удивляться добродетели людей, которые бро­саются в благотворительность не по чувству любви к ближнему, а из моды, из подражательности, из тщеславия; но это добро­детель в отношении к обществу, которое исполнено такого духа, что и деятельность суетных людей умеет направлять к добру!. Это ли не отрадное в высшей степени явление новейшей цивили­зации, успехов ума, просвещения и образованности?

Могло ли не отразиться в литературе это новое обществен­ное движение, - в литературе, которая всегда бывает выражением общества! В этом отношении литература сделала едва ли не больше: она скорее способствовала возбуждению в обществе та­кого направления, нежели только отразила его в себе, скорее упредила его, нежели только не отстала от него. Нечего гово­рить, достойна ли и благородна ли такая роль; но за нее-то и на­падает на литературу безгербовая аристократия. Мы думаем, что довольно показали, из каких источников выходят эти нападки и чего они стоят...

Остается упомянуть еще о нападках на современную лите­ратуру и на натурализм вообще с эстетической точки зрения, во имя чистого искусства, которое само себе цель и вне себя не признает никаких целей. В этой мысли есть основание, но ее пре­увеличенность заметна с первого взгляда. Мысль эта чисто немец­кого происхождения; она могла родиться только у народа созерцательного, мыслящего и мечтающего, и никак не могла бы явиться у народа практического, общественность. которого для всех и каждого представляет широкое поле для живой деятель-

--------

1. «Считаем долгом напомнить нашим читателям небольшую статью (в от­деле «Смеси», в V-й книжке «Современника» прошлого года); под назва­нием «Спор о благотворительности», в которой превосходно решен вопрос о превосходстве общественной благотворительности над частною» {прцмеч, «Современника»).

  

ности. Что такое чистое искусство, - этого хорошо не знают сами поборники его, и оттого оно является у них каким-то идеалом, а не существует фактически. <...>

В наше время искусство и литература больше, чем когда-либо прежде сделались выражением общественных вопросов, потому что в наше время эти вопросы стали общее, доступнее всем, яснее, сделались для всех интересом первой степени, стали во главе всех других вопросов. <...>

Теперь что-нибудь одно из двух: или картины некоторых сторон общественного быта, представляемые писателями натуральной школы, проникнуты истиной и верностью действительности, - и в таком случае они порождены талантом, носят на себе отпечаток создания; или, если это наоборот, они не могут никого увле­кать и убеждать, и в них никто не видит ни малейшего сходства с действительностью. Так и говорят о них противники этой школы; но тогда следует вопрос: отчего же, с одной стороны, эти произведения пользуются таким успехом у большинства читаю­щей публики, а с другой - имеют способность так сильно раздра­жать противников натуральной школы? Ведь только золотая посредственность пользуется завидной привилегией - никого не раздражать и не иметь врагов и противников. (...)

Факт, что в лице писателей натуральной школы русская лите­ратура пошла по пути истинному и настоящему, обратилась к самобытным источникам вдохновения и идеалов и через это сделалась и современною и русскою С этого пути она, кажется, уже не сойдет, потому что это прямой путь к самобытности, к освобож­дению от всяких чуждых и посторонних влияний. Этим мы отнюдь не хотим сказать, что она всегда останется в том состоянии, как теперь; нет, она будет итти вперед, изменяться, но только никогда уже не оставит быть верной действительности по натуре. Мы нисколько не обольщены ее успехами и вовсе не хотим преуве­личивать их. Мы очень хорошо видим, что наша литература и теперь еще на пути стремления, а не достижения, что она только устанавливается, но еще не установилась. Весь успех ее заклю­чается пока в том, что она нашла уже свою настоящую дорогу и больше не ищет ее, но с каждым годом более и более твердым шагом продолжает итти по ней.

Современник, 1848, № 1

 





Письмо к Гоголю

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в которое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе неправы, приписавши это Вашим, действительно, не совсем лестным, отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство самолюбия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если бы все дело заключалось в нем, но нельзя перенести оскорб­ленного чувства истины, человеческого достоинства; нельзя молчать, когда под покровом религии и зашитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.

Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный с своей страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на та­кую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь свою наградою великого таланта, а потому, что в этом отношении я представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видели самого большого числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни ма­лейшего понятия о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о тех воплях дикой ра­дости, которые издали при появлении ее все враги Ваши - и нелитературные (Чичиковы, Ноздревы, городничие и т.п.) и литературные, которых имена Вам известны. Вы сами видите хорошо, что от Вашей книги отступились даже люди, по-видимому, одного духа с ее духом. Если бы она и была написана вследствие глубокого, искреннего убеждения, и тогда бы она должна была произвести на публику то же впечатление. И если ее принимали все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтобы не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур перетоненную проделку для достижения небесным путем чисто земных целей - в этом виноваты толь­ко Вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что Вы находите это удивительным. Я думаю, это оттого, что Вы глу­боко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого Вы так неудачно приняли на себя в Ва­шей фантастической книге. И это не потому, чтобы Вы не были мыслящим человеком, а потому, что Вы столько уже лет при­выкли смотреть на Россию из Вашего прекрасного далека; а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть, потому, что Вы в этом прекрасном далеке живете совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя или в однообразии кружка, одинаково с Вами на­строенного и бессильного противиться Вашему на него влиянию. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах циви­лизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и спра­ведливостью, и строгое, по возможности, их исполнение. А вместо этого она представляет собой ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр - не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Па­лашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гаран­тий для личности, чести и собственности, но нет даже и поли­цейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные на­циональные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможно­сти, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько послед­ние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостого кнута треххвостою плетью. Вот воп­росы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом сне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно худо­жественными, глубоко истинными творениями так могуществен­но содействовал самосознанию России, давший ей возможность взглянуть на самое себя, как будто в зеркале, - является с кни­гою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рыла­ми!.. И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел Вас за эти позорные строки... И после этого Вы хотите, чтобы верили искренности направления Вашей книги? Нет, если бы Вы действительно преисполнились истиною Христова, а не дьяволова учения, — совсем не то написали бы Вы Вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что так как его крестьяне - его братья во Христе, а как брат не может такими, какими нам хочется их видеть, потому, что Вы в этом прекрасном далеке живете совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя или в однообразии кружка, одинаково с Вами на­строенного и бессильного противиться Вашему на него влиянию. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах циви­лизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и спра­ведливостью, и строгое, по возможности, их исполнение. А вместо этого она представляет собой ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр - не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Па­лашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гаран­тий для личности, чести и собственности, но нет даже и поли­цейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные на­циональные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможно­сти, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько послед­ние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостого кнута треххвостою плетью. Вот воп­росы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом сне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно худо­жественными, глубоко истинными творениями так могуществен­но содействовал самосознанию России, давший ей возможность взглянуть на самое себя, как будто в зеркале, - является с кни­гою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рыла­ми!.. И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел Вас за эти позорные строки... И после этого Вы хотите, чтобы верили искренности направления Вашей книги? Нет, если бы Вы действительно преисполнились истиною Христова, а не дьяволова учения, - совсем не то написали бы Вы Вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что так как его крестьяне - его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им свободу, или хоть, по крайней мере, пользоваться их трудами как можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в лож­ном в отношении к ним положении.

А выражение: Ах, ты, неумытое рыло! Да у какого Ноздрева, у какого Собакевича подслушали Вы его, чтобы передать миру, как великое открытие в пользу и назидание мужиков, которые и без того потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А Ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли Вы в словах глупой бабы в повести Пушкина, и по разуму которой должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается вчастую, хотя чаще все­го порют только правого, если ему нечем откупиться от преступ­ления: быть без вины виноватым. И такая-то книга могла быть ре­зультатом трудного внутреннего процесса, высокого духовного просветления! Не может быть! Или Вы больны — и Вам надо спе­шить лечиться, или — не смею досказать моей мысли...

Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскуран­тизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы де­лаете? Взгляните себе под ноги, — ведь Вы стоите над бездною... Что Вы подобное учение опираете на православную церковь, — это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы на­шли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православ­ною церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, ра­венства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание прин­ципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть, по­борницей неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл Христова слова открыт философским движением прошло­го века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, во­сточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? Ведь это теперь не новость для всякого гимназиста...

А потому, неужели Вы, автор «Ревизора» и «Мертвых душ», неужели Вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русско­му духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства ка­толического? Положим, Вы не знаете, что второе когда-то было чем-то, между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же и в самом деле Вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем пре­зрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попо­ву дочь и попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, колуханы, жеребцы? - Попов. Не есть ли поп на Руси, для всех русских представитель обжорства, скупости, низкопок­лонничества, бесстыдства? И будто всего этого Вы не знаете? Странно! По-Вашему, русский народ - самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиэтизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе задницу. Он говорит об образе: годится - молиться, не годится -   горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие про­ходит с успехами цивилизации; но религиозность часто ужива­ется и с ними: живой пример Франция, где и теперь много ис­кренних, фанатических католиков между людьми просвещенны­ми и образованными и где многие, отложившись от христиан­ства, все еще упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация не в его натуре; у него слиш­ком много для этого здравого смысла, ясности и положитель­ности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огром­ность исторических судеб его в будущем. Религиозность не при­вилась в нем даже к духовенству, ибо несколько отдельных ис­ключительных личностей, отличавшихся тихою холодною аске­тическою созерцательностью, ничего не доказывают. Большин­ство же нашего духовенства всегда отличалось только толсты­ми брюхами, теологическим педантством да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме; его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольничес­ких сектах, столь противуположных, по духу своему, массе на­рода и столь ничтожных перед нею числительно.

Не буду распространяться о Вашем дифирамбе любовной свя­зи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил Вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к Вам, по их направ­лению. Что касается до меня лично, предоставляю Вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для Вас), только продолжайте благоразумно созерцать ее из вашего прекрасного далека: вблизи-то она не так красива и не так безопасна... Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania1, он тот­час же земному богу подкурит больше, чем небесному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества... Бестия наш брат, русский человек!..

Вспомнил я еще, что в Вашей книге Вы утверждаете за великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Что сказать Вам на это? Да про­стит Вас Ваш византийский бог за эту византийскую мысль, если только, передавши ее бумаге, Вы не знали, что творили.

«Но, может быть, - скажете мне, - положим, что я заблуж­дался, и все мои мысли ложь, но почему же отнимают у меня право заблуждаться и не хотят верить искренности моих заблуж­дений? - Потому, отвечаю я Вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже еще недавно оно было впол­не исчерпано Бурачком2 с братиею. Конечно, в Вашей книге более ума и даже таланта (хотя и того и другого не очень бога­то в ней), чем в их сочинениях, но зато они развили общее им с Вами учение с большей энергией и с большей последователь­ностью, смело дошли до его последних результатов, все отдали византийскому богу, ничего не оставили сатане; тогда как Вы, желая поставить по свече тому и другому, впали в противоре­чие, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театр, ко­торые с Вашей точки зрения, если бы Вы только имели добро­совестность быть последовательным, нисколько не могут слу­жить к спасению души, но много могут служить к ее погибели. Чья же голова могла переварить мысль о тождественности Го­голя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мне­нии русской публики, чтобы она могла верить в Вас искренно­сти подобных убеждений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что Ваша книга есть плод умствен­ного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения: ясно, что книга писалась не день, не неделю, не месяц, а может быть, год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение прогля­дывает обдуманность, а гимны властям предержащим хорошо ус­траивают земное положение набожного автора. Вот почему рас­пространился в Петербурге слух, будто Вы написали эту книгу с целию попасть в наставники к сыну наследника. Еще прежде в Петербурге сделалось известным Ваше письмо к Уварову3, где Вы говорите с огорчением, что Вашим сочинениям о России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольствие сво­ими прежними произведениями и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда тот, кто и т.д. Теперь судите сами, можно ли удивляться тому, что Ваша кни­га уронила Вас в глазах публики и как писателя и еще больше как человека?

Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского обще­ства, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдав­ленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так легок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эпо­лет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенно­сти награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и по­чему так скоро падает популярность великих талантов, искрен­но или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример Пушкина, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви. И Вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что Ваша книга пала не от ее дурного направле­ния, а от резкости истин, будто бы высказанных Вами всем и каждому. Положим, Вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в «Ревизоре» и «Мертвых душах» Вы менее резко, с меньшею ис­тиною и талантом и менее горькие правды высказали ей? И она, действительно, осердилась на вас до бешенства, но «Ревизор» и «Мертвые души» от этого не пали, тогда как Ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, за­щитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показы­вает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще и в зародыше, свежего, здорового чутья, и это же показывает, что у него есть будущность. Если Вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению Вашей книги!..

Не без некоторого чувства самодовольствия скажу Вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностью дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронесся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать Вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать ее по самой низкой цене, - мои друзья приуныли, но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха и о ней скоро забудут. И дей­ствительно, она памятнее теперь всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит еще, инстинкт истины!

Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но мысль - довести о нем до сведения публики - была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде все равно и что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носив­шие его в груди своей, или потерявшие его. Кто способен стра­дать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, - тот носит Христа в груди своей и тому не­зачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое Вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной сто­роны, страшною гордостью, а с другой - самым позорным уни­жением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением, мо­жет быть плодом только или гордости или слабоумия, - и в обо­их случаях ведет неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом Вы позволили себе цинически грязно выражаться не толь­ко о других (это было бы только невежливо), но и самом себе - это уже гадко, потому что, если человек, бьющий своего ближне­го по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам сам себя, возбуждает презрение. Нет! Вы только омраче­ны, а не просветлены; Вы не поняли ни духа, ни формы христи­анства нашего времени. Не истиной христианского учения, а бо­лезненною боязнию смерти, черта и ада веет от Вашей книги. И что за язык, что за фразы! «Дрянь и тряпка стал теперь всяк че­ловек». Неужели Вы думаете, что сказать всяк вместо всякий - значит выразиться библейски? Какая это великая истина, что когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант. Не будь на Вашей книге выставлено Вашего имени, и будь из нее выключе­ны те места, где Вы говорите о себе как писатель, кто бы поду­мал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз - произ­ведение пера автора «Ревизора» и «Мертвых душ»?

Что же касается до меня лично, повторяю Вам: Вы ошиблись, сочтя мою статью4 выражением досады за Ваш отзыв обо мне, как об одном из Ваших критиков. Если бы только это рассер­дило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всем остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это правда, что Ваш отзыв о Ваших почитателях вдвойне не хорош. Я понимаю необходимость иногда щелкнуть глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным; но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но Вы имели в виду людей, если не с отменным умом, то все же и не глупцов. Эти люди в своем удивлении к Вашим творе­ниям наделали, быть может, гораздо больше восторженных вос­клицаний, нежели сколько высказали о них дела; но все же их энтузиазм к Вам выходит из такого чистого и благородного ис­точника, что Вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и Вашим врагам, да еще вдобавок обвинить их в на­мерении дать какой-то предосудительный толк Вашим сочине­ниям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию Вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил Вашу мысль и напечатал на Ваших почитателей (стало быть, на меня всех бо­лее) чистый донос5. Он это сделал, вероятно, в благодарность Вам за то, что Вы его, плохого рифмоплета, произвели в вели­кие поэты, кажется, сколько я помню, за его «вялый, влачащийся по земле стих». Все это нехорошо! А что Вы ожидали только вре­мени, когда Вам можно будет отдать справедливость и почита­телям Вашего таланта (отдавши ее с гордым смирением Вашим врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы знать. Передо мной была Ваша книга, а не Ваши намерения. Я читал и перечитывал ее сто раз и все-таки не нашел в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.

Если бы я дал полную волю моему чувству, письмо это ско­ро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал пи­сать к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого, и хотя Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины распечатывают чу­жие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов.

Но нынешним летом начинающаяся чахотка погнала меня за границу <...>. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам все, что лежало у меня на душе про­тив Вас по поводу Вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я заблуждался в моих об Вас заключениях - я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идет не о моей или Вашей личности, но о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идет об истине, о русском обществе, о России. И вот мое последнее заключительное слово: если Вы имели несчастие с гордым смире­нием отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Ва­шей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми тво­рениями, которые напомнили бы Ваши прежние.

Зальцбрунн, 15 июля 1847 г.. Белинский В.Г. Полн. собр. соч.

Т. 10. С. 212-220.

* «Письмо к Гоголю» впервые опубликовано в «Полярной звезде» Герце­на (1855. N° 1). До этого широко распространялось в рукописях. Письмо — единственное произведение Белинского, написанное без оглядки на цен­зуру.

 

1 Религиозная мания (лат.).

2 Бурачек С.А.- издатель реакционного журнала «Маяк».

3 Уваров С.С. - министр просвещения, идеолог теории «официальной народности».

4 «...Вы ошиблись, сочтя мою статью» — речь идет о рецензии Белин­ского «Выбранные места из переписки с друзьями Николая Гоголя», опубликованной в «Современнике» в 1847 г. (N° 2).

5 «...а Вяземский напечатал чистый донос» — имеется в виду статья П.А. Вяземского «Языков - Гоголь» в газете «С.-Петербургские ведо­мости» (1847. N° 90, 91).

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: