Война на всех фронтах. 1916 16 страница

Не подлежит сомнению, что большевики ожидали от перехода к новому политико-экономическому строю обещанных теорией благоприятных экономических последствий, рывка в экономическом развитии. Но они не были слепы и не обольщались надеждой на скоростную индустриализацию одними лишь русскими силами. Они уповали на революцию в гиганте европейской экономики — Германии. Социалистическая Германия поможет социалистической России. Как и всякая надуманная схема, эта прошла путь от экзальтированного ожидания до мрачного разочарования, а затем выбора пути строительства социализма в одной стране (осуществленного уже Сталиным). Но пока июльская программа 1917 г. рисовала будущем в радужных тонах.

Важно подчеркнуть следующее: Россия после ноября 1917 г. стала страной, где государственный аппарат осуществлял плотный контроль над связями страны с другими государствами: внешняя торговля осуществлялась лишь под государственным наблюдением. Число западных фирм, работавших в России, было резко сокращено. Большевики сместили все понятия в системе отношений России с Западом. Текущее состояние дел в Европе они видели временным, они ждали решающего выяснения отношений в ходе социального взрыва. Победу над Германией они не видели в качестве общей с Западом цели — следовательно, [409] объем общего с Западом, резко уменьшился. Марксизм Ленина относился к международной дипломатии с нескрываемым презрением, как к делу временному, выполняющему пустые задачи накануне судного дня пролетарской революции. Россия пойдет вперед, ведомая передовой теоретической мыслью германской социал-демократии, — следует лишь продержаться до социального переворота в Германии. Но соратники могли обниматься в Циммервальде, однако займут ли германские социал-демократы позицию «поражения своей страны»? На этот счет большевики питали иллюзии.

Октябрьская революция, по мнению Дж. Кеннана, «оживила традиционное русское чувство идеологической исключительности, дала новую опору архаическим отношениям подозрения и враждебности к иностранным государствам и их представителям, дала новое основание для дипломатической методологии, основанной на наиболее глубоком чувстве взаимного антагонизма»{758}.

Причины крушения

Френсис объяснял причины крушения Временного правительства так:

«Огромная масса солдат русской армии была темными крестьянами, которые не имели представления о том, за что они сражаются. Они воевали уже давно, они несли огромные потери, их предали некоторые из их военачальников, а их семьи терпели лишения. Ленин и Троцкий вместе с многочисленными сторонниками обещали им мир и землю. Они стремились к миру! Получить землю, на которой они трудились, было мечтой многих поколений. В этих условиях заставить этих вышедших из крестьян солдат сражаться и в то же время создавать демократическое правление в стране, где на протяжении столетий царствовал деспотизм, было задачей для лидера, имеющего стальные нервы Кромвеля и глубинную мудрость Линкольна. Керенский не был таким человеком. Он был преимущественно оратором. Он был русским патриотом, заботящимся о благосостоянии своей страны. Но он был слаб и в течение короткого времени своего правления дважды фатально ошибся; первый раз — когда после попытки совершения переворота в июле не сумел уничтожить Ленина и Троцкого. Второй раз — когда во время борьбы с Корниловым он не сумел найти общий язык с генералом, а обратился за помощью к Совету рабочих и солдатских депутатов, раздав оружие и боеприпасы рабочим Петрограда»{759}.

Трагедией Временного правительства была неспособность отождествлять себя с движением за мир в России, оно предпочло расколу с Западом свою политическую смерть. Керенский, как многие в русской политической истории XX века, был человеком слова, а не дела. Он не использовал имевшиеся у него возможности. Неизвестное в России слово «компромисс» должно было означать сближение партий в час опасности, но октябристы, кадеты и умеренные социалисты предпочли гибель выработке единой политической платформы. Все они оказались не в состоянии сделать наиболее ценимое Западом — создать дисциплинированную армию. Почти все представители этих [410] политических партий полагали, что такая армия неизбежно восстановит монархию.

В исторически короткий период правления Временного правительства противоречия между внешней и внутренней политикой Петрограда достигли экстремальной формы. Падение династии быстро привело к незрелой «безграничной» демократии, ведшей дело к анархии. Все группы населения и национальности страны почти внезапно потребовали своих прав. Это ударило по единству страны, нанеся ему непоправимый ущерб. Но — парадокс — именно в этот момент отчаянной борьбы с врагом Россия более всего нуждалась в единстве, без него она проигрывала в войне.

Социальное и культурное развитие страны оказалось недостаточным для участия в такой гигантской авантюре, как Первая мировая война. Поражение правительства Керенского, последнего русского правительства, верившего в союз России с Западом, означало наступление новой эпохи как для России, так и для Запада. Двойное давление — германского пресса и внутреннего социального недовольства — сокрушило государство Петра, основной идеей которого было введение России в Европу. Та Россия, которая видела себя частью европейского мира, частью цивилизации Запада, опустилась в историческое небытие. Большевики жили в другом — социальном измерении, для них Европа была сколь привлекательна (местоположение крупнейших социал-демократических партий), так и ненавистна (как оплот властвующей над миром буржуазии).

Германский историк Ф. Фишер:

«Большевики проявляли нервозность в отношении перспектив встретить в одиночестве центральные державы и получить от них условия, которые окажутся столь унизительными, что подставят под удар их политически еще не укрепившиеся позиции. Немедленно после захвата власти они послали немцам через Стамбул документ, в котором говорилось, что, если германские условия окажутся слишком суровыми, они будут сметены с русской сцены буржуазной реакцией, которая постарается восстановить фронт против Германии с японской помощью»{760}.

Когда правительства Антанты отказались признать советское правительство, Троцкий вначале постарался оказать давление на англичан и французов. Он попросту угрожал: если союзники не прислушаются, Россия заключит сепаратный мир с немцами. 21 ноября посол Палеолог получил ноту, информирующую его, что правительство Ленина объявило перемирие на всех фронтах и намерено — в случае отсутствия поддержки — вступить в контакт с немцами. 27 ноября Бьюкенен сообщал в Лондон:

«Каждый день, в течение которого мы удерживаем Россию в войне вопреки ее воле, ожесточает ее народ против нас».

Не получив ответа от союзников, Троцкий напрямую телеграфировал германскому военному командованию предложение заключить перемирие для «заключения демократического мира без аннексий и контрибуций». В Петрограде опубликовали тайные договоры между Россией и союзными странами, заключенные между 1914 и 1917 гг.

«Правительство рабочих и крестьян отказывается от секретной дипломатии с ее интригами, секретными шифрами и ложью». [411]

Двадцать пятого ноября в Будапеште состоялась стотысячная манифестация за принятие большевистских предложений. Да и в западных странах не было единомыслия. Газета «Дейли телеграф» опубликовала письмо бывшего министра иностранных дел лорда Лэнсдауна:

«Мы не собираемся проигрывать эту войну, но ее продолжение будет означать превращение современной цивилизации в руины».

Если начать переговоры немедленно, можно добиться «продолжительного и почетного мира». Лэнсдауна ждал едва ли не общественный остракизм, но дочери он сообщил, что письма с фронта поддерживают его.

Реакция Запада

Италия терпела поражение за поражением, ее войска отошли почти до Венеции, и англо-французам пришлось послать на итальянский фронт восемь дивизий. Напряжение войны привело к власти во Франции 76-летнего Жоржа Клемансо, ставшего фактическим диктатором страны. На союзнической конференции 17 ноября англичане коснулись вопроса переговоров о перемирии, но Клемансо ответил без экивоков:

«Итак, вы хотите, чтобы я поблагодарил людей, которые украли мой кошелек?»{761}

Заметим, что в своем «Декрете о мире» Ленин даже не упоминает о Соединенных Штатах, обращаясь только к Англии, Франции и Германии, к «трем сильнейшим государствам, принимающим участие в текущей войне». Вожди большевистской революции имели западноевропейский опыт. Ленин никогда не был в Америке. Видимо, он представлял ее реалии неким продолжением английской действительности, с которой он был знаком по лондонской эмиграции. Из вождей русской революции только Л. Троцкий имел американский опыт. Живя на 162-й улице в Манхэттене («рабочий район Нью-Йорка», по его словам), он был полностью вовлечен в то, что назвал своей профессией, — «деятельность революционного социалиста».

Вначале приход к власти коалиции большевиков и левых эсеров не вызвал особых эмоций в западных столицах. Отклик на военный переворот был значительно слабее, чем на Февральскую революцию. К тому же в отличие от февраля в столице и стране не видно было той колоссальной смены вывесок и реальных внутренних перемен, как это было весной. Доминирующая реакция в западных столицах: аберрация истории не продлится долго, это эпизод, исторический курьез. Реалисты в Лондоне, Париже и Вашингтоне полагали, что Керенский, возможно, и не вернется к власти, но жизнь выдвинет некую сильную личность, которая подхватит лежащую в пыли корону и продолжит войну.

Быстрее многих оценили значимость событий в Петрограде американские военные. Першинг из своего французского далека констатировал необратимость случившегося и предсказал расширение революционной волны. Уже на этой, ранней стадии он информировал военного министра Бейкера о «вероятности того, что лишь Великобритания [412] и мы будем продолжать войну, не получая материальной помощи от других стран»{762}.

Восприятие Западом новой политической системы в России могло передать лишь черчиллевское красноречие:

«Явление, видом отличное от любых, когда-либо обитавших на земле, стояло на месте, где находился прежде союзник. Мы видели государство без нации, армию без страны, религию без бога».

К чести западных послов следует сказать, что они почти сразу оценили сильные стороны большевиков, в частности, выдающиеся качества их вождей. В донесениях западных послов большевики характеризовались как компактная группа решительных людей, знающих, чего они хотят и как достигнуть своих целей. Бьюкенен:

«На их стороне превосходство ума, а с помощью своих германских покровителей они проявили организационный талант, наличие которого у них вначале не предполагали. Как ни велико мое отвращение к их террористическим методам и как ни оплакиваю я разрушения и нищету, в которую они ввергли мою страну, я охотно соглашусь с тем, что и Ленин и Троцкий — необыкновенные люди. Предшествующие министры, в руки которых Россия отдала свою судьбу, оказались слабыми и неспособными, а теперь, в силу какого-то жестокого поворота судьбы, единственные два действительно сильных человека, созданных Россией в течение войны, оказались предназначенными для довершения ее разорения»{763}.

После октябрьского переворота Д. Френсис обратился к народу России:

«Возможно, вы устали от войны и желаете мира, но какой мир вы можете получить из рук империалистического по форме правительства, являющегося величайшим врагом демократии. Своей внутренней враждой вы распыляете свою силу, ослабляете свой дух и теряете свою энергию».

Первой реакцией президента на Октябрь было выступление в Буффало 12 ноября 1917 г.:

«Меня изумляет то, насколько плохо могут быть информированы некоторые группы в России, полагающие, что планируемые в интересах народа реформы могут быть осуществлены при наличии Германии, достаточно могущественной, чтобы остановить эти начинания посредством интриг или применения силы»{764}.

В непосредственном окружении Вильсона споры (в отличие от старого Запада) не вращались вокруг дилеммы — покидать или нет Россию. Новый свет не согласен был принимать худший вариант как неизбежный. В Вашингтоне выделились два направления, предлагавшие два способа того, как возвратить Советскую республику в лагерь антигерманской коалиции.

Первый выдвинул полковник Хауз: союзникам следует изменить, «либерализовать» свои военные цели, сделать их более приемлемыми для новой России. Хауз вообще считал, что одной из главных задач американской политики (да и идеологии) является привлечение на свою сторону укрепляющих свое влияние европейских левых. Такое виделось возможным лишь на основе даваемого Вашингтоном твердого обещания, что после поражения Германии и либерализации германской политической системы будут созданы необходимые предпосылки для общемировой демократизации международных отношений. Вильсон и Хауз [413] не этом этапе верили, что таким образом можно будет идейно подорвать Германию изнутри и одновременно консолидировать союзников.

Отметим, что в своем первом выступлении с оценкой большевистского правительства в России (12 ноября 1917 г.) президент Вильсон, обращаясь к членам Американской федерации труда, заявил, что солидарен с европейскими пацифистами, что его сердце солидарно с ними и что разница лишь в голове, которая у него мудрее, чем у прямолинейных пацифистов европейского Востока. Он не отвергает с порога вопрос о заключении сепаратного мира с Германией.

«Я тоже хочу мира, но я знаю, как добиться его, а они не знают».

Второй подход предлагал государственный секретарь Лансинг. Ему представлялось крайне опасным «на ходу» изменять цели войны — это могло в опасной степени укрепить позиции либеральных и левых партий в странах Антанты, нарушить сложившееся равновесие, что в конечном счете сыграло бы на руку силам социального подъема в Европе. Поэтому Лансинг полагал, что следует не «заигрывать» с большевиками, а укреплять сражающиеся с ними в России силы. В целом госдепартамент (в отличие от Хауза с его исследовательской службой) с первого же дня сделал резкое отличие между февральской и октябрьской революциями. В результате последней, утверждали профессиональные дипломаты, помимо Германии, у США появился еще один враг — Россия. Лансинг не видел способа превратить Ленина в Керенского. Он называл Советское правительство не иначе как «классовым деспотизмом», ни на одном этапе не верил в объединение союзнических и русских левых сил, в инкорпорирование советской власти в глобально-либеральную схему Вильсона.

На данном этапе Вильсон выступил за подход Хауза, тем самым превращая свою дипломатическую службу в своего рода оппозицию.

Послы союзных стран по разному реагировали на предложение Троцкого заключить трехмесячное перемирие для выработки мира. Френсис послал его в Вашингтон, не удостоив ни малейшими комментариями. Бьюкенен же сопроводил заявление Троцкого требованием незамедлительного ответа в палате общин, в котором говорилось бы о согласии обсуждать условия мира с «легально образованным правительством» России, но не с тем, которое «нарушило обещания, данные одним из своих предшественников в заявлении от 5 сентября 1914 г.»{765}.

Троцкий отметил, что реакция Британии на установление Советской власти наиболее враждебна. Британская буржуазия готова продолжать войну. Франции война угрожает «дегенерацией и смертью». Реакцию блока центральных держав Троцкий назвал «двусмысленной». На американской позиции Троцкий остановился подробнее: Соединенные Штаты вступили в войну спустя три года после ее начала под влиянием трезвых расчетов американской фондовой биржи.

«Америка не может смириться с победой одной коалиции над другой. Америка заинтересована в ослаблении обеих коалиций и консолидации гегемонии американского капитала. Американская военная промышленность заинтересована в войне. За годы войны американский [414] экспорт увеличился более чем вдвое и достиг цифр, недосягаемых для других капиталистических стран»{766}.

Ленин полагал, что публикация договоров нанесет лидерам воюющих стран невосстановимый моральный урон и совместно с советскими предложениями о мире без аннексий потрясет западные общества. Это было большое заблуждение. Начатая 23 ноября публикация тайных договоров Антанты произвела меньшее впечатление, чем на то рассчитывали большевики. В Америке «Нью-Йорк таймс» опубликовала важнейшие тексты 25 ноября 1917 г., а в Англии «Манчестер гардиан» поместила их с некоторым опозданием — 13 декабря. В правящих кругах западных стран примерно знали об имевших место договоренностях, а те, кто имел интерес к внешней политике, могли догадаться о примерных условиях мира Антанты.

Сознавая силу большевиков, раздавших оружие рабочим и нашедшим дополнительную опору в окраинных националистах, послы Запада проявили единство в мнении, что правительство, обещающее открыто сепаратный мир, не может быть признано. Некоторые из них (в частности Дж. Бьюкенен) держались мнения, что с большевиками, не признавая их, следует все же установить рабочий контакт. Эта линия получила поддержку в Лондоне. Панику на Западе вызывали не оригинальные социальные схемы Ленина. Здесь прежде всего боялись, что, борясь за власть, большевики обратятся к крайнему средству — призовут немцев. Из этого следовало — не нужно антагонизировать большевиков до такой степени, когда у них не останется выбора, кроме обращения за помощью к Вильгельму II.

Большевистский призыв к миру, обращенный к обеим воюющим группировкам, находил отклик у страдающих от мировой войны низших классов, разуверившейся в ура-патриотической фразеологии европейских правительств. Влияние большевистских взглядов на войну на Западе ощущалось не на государственном уровне, а в среде индустриальных рабочих и убежденных пацифистов. В определенном смысле престиж Ленина конкурировал с престижем президента Вильсона. Так или иначе, но советская политика по-своему апеллировала к той части Европы, которая буквально боготворила решимость Вильсона предотвратить войны в будущем. Но если Вильсон, вовлекая свою страну в европейскую войну, делал ее интегральной частью Запада, то Ленин стремился сделать Россию частью Запада за счет включения русского пролетариата в общий классовый взрыв Европы. Путь Ленина в Европу лежал через солидарность германских, французских и британских социалистов. Оставалось ожидать, резонны ли эти надежды.

Представитель американской военной миссии на русском фронте подполковник Керт послал протест новому главнокомандующему русской армии Каменеву:

«Поскольку республика Соединенных Штатов ведет в союзе с Россией войну, причиной которой является противостояние демократии и автократии, мое правительство категорически протестует против любого сепаратного перемирия, которое могло бы быть заключено Россией».

Такие послания, возможно, говорили о чувстве долга и о морали западных офицеров, но они никак не влияли на процесс распада русской армии. Целые подразделения покидали [415] свои боевые позиции, значительные сектора Восточного фронта оказались обнаженными.

Возможно, первым среди представителей Запада, готовым к контактам с Советским правительством, оказался глава американской военной миссии генерал Джадсон:

«После 27 ноября мне стало ясно, что большевики удержат власть и, что бы мы ни думали о них, они способны решить многие вопросы, в жизненно важной степени влияющие на исход войны... Нужно делать возможное из имеющегося... Почему мы должны играть на руку немцам и следовать политике сознательного невмешательства, отстраненности и враждебности?»{767}

Учитывая особую позицию Вильсона и специфическую отстраненность посла Френсиса от союзнических советов, эта позиция приобрела к концу 1917 г. доминирующее значение в американском подходе к России.

В ответ на последовавшее 19 ноября предложение большевиков о перемирии руководители воюющих стран выразились с той или иной степенью резкого отрицания. Премьер Клемансо ответил перед палатой депутатов: «Война, ничего кроме войны»{768}. Его, ставшего премьером за десять дней до захвата большевиками власти в Петрограде, волновали не последствия претворения большевиками лозунга мира, а сравнительно отдаленные стратегические перспективы. Для него самым важным обстоятельством было то, что Германия «будет отныне в состоянии создать огромную империю на востоке»{769}.

Клемансо был абсолютно уверен, что Ленин и его партия являются в прямом и буквальном смысле платными агентами Германии:

«Эта банда находится на немецком содержании, и мы не можем признать их в качестве правительства. Большинство из них не носит собственных настоящих имен. Они являются преимущественно евреями германского происхождения, изменившими свои фамилии с немецких на русские. Министр иностранных дел называет себя Троцким, но его настоящее имя Бронштейн»{770}.

Ллойд Джордж не желал терять время на эмоции, он считал дни до массового прихода американцев. Наиболее оптимистический расчет предполагал приход 525 тысяч человек к маю 1918 г. Он пишет Хаузу:

«Будет лучше, если я изложу факты прямо вам в лицо, поскольку существует опасность того, что начнете подготовку своей армии не спеша и вам будет все равно, подготовите вы свои войска к 1918 или 1919 г. Я хочу чтобы вы ощутили жизненно важную разницу между этими датами»{771}.

Мнение американского посла было выражено в его донесениях:

«У меня есть сильное подозрение, что Ленин и Троцкий действуют в интересах Германии; верно или нет это мнение, но их успех неизбежно усиливает Германию. Мне не нужно объяснять вам, что будет означать для нас овладение России Германией».

Реакция Германии

Тем, что происходило в России после Октября 1917 г., немцы были поражены не меньше, чем остальной мир. Наблюдатели докладывали в Берлин об организации в России новых административных [416] образований. Немецкие военнопленные создали собственные органы и систему выживания, включающие в себя окружающие лагеря деревни. Немецкий наблюдатель Циле: «Россия более, чем Америка, является страной неограниченных возможностей»{772}.

Германское имперское руководство мало интересовалось социальным аспектом программы новых русских вождей — оно всячески стремилось использовать происшедшее для вывода России из войны. Советник германского посольства в Швеции Ризлер отмечает в письме канцлеру Гертлингу 12 ноября 1917 г., что Троцкий, некогда посаженный англичанами в тюрьму, «питает неукротимую ненависть к англичанам»{773}. На последовавшее из Петрограда «Обращение ко всем», содержавшее предложение заключить общий мир без аннексий и контрибуций, правительство Германии откликнулось первым. Такая поспешность объясняется тем, что в Берлине не очень верили в долгосрочность пребывания Ленина у власти (министру Кюльману на этот счет прислали полные скептицизма донесения из Стокгольма){774}. В конце ноября 1917 г. с представителями большевиков беседовал депутат германского рейхстага Эрцбергер. Посол в Стокгольме Люциус передал содержание его бесед в Берлин, препроводив текст замечанием, что большевики чрезвычайно (при всем своем знаменитом ультрареализме) наивны в политике и слишком уверены в весьма сомнительном: что в Германии зреет непреодолимая тяга к миру, что между правящим классом и угнетаемыми в Германии зреет взрыв.

В Австрии делали вид, что разделяют триумф на Восточном фронте, но на самом деле в Вене уже думали только о выживании. Министр иностранных дел Австро-Венгрии Чернин писал канцлеру Гертлингу 10 ноября 1917 г.:

«Революция в Петрограде, которая отдала власть в руки Ленина и его сторонников, пришла быстрее, чем мы ожидали... Если сторонники Ленина преуспеют в провозглашении обещанного перемирия, тогда мы одержим полную победу на русском секторе фронта, поскольку в случае победы русская армия, учитывая ее нынешнее состояние, ринется в глубину русских земель, чтобы быть на месте, когда начнется передел земельных владений. Перемирие уничтожит эту армию, и в обозримом будущем возродить ее на фронте не удастся... Поскольку программа максималистов (большевиков. — А. У). включает в себя уступку праву на самоопределение нерусским народам России, вопрос о будущем Польши, Курляндии, Ливонии и Финляндии должен быть решен в ходе мирных переговоров. Нашей задачей будет сделать так, чтобы желание отделения от России было этими нациями выражено... Я не могу даже перечислить те возможности, как военные, так и политические, которые появятся у нас, а особенно у Германии, если мы сможем сейчас покончить с русскими. Порвав с державами Запада, Россия будет вынуждена в экономической области попасть в зависимость от центральных держав, которые получат возможность проникновения и реорганизации русской экономической жизни»{775}.

17 ноября 1917 г. граф Чернин написал другу:

«Мир нужен для нашего собственного спасения, и мы не можем добиться мира до тех пор, пока немцы нацелены на [417] Париж, — но они не могут устремиться на Париж до тех пор, пока их руки не будут развязаны на Восточном фронте»{776}.

Характер германской реакции на русскую революцию известен в деталях. Когда Людендорф 27 ноября 1917 г. дал согласие на переговоры, у него уже вызрел план нейтрализации России и последующего решающего удара на Западе. Время — март 1918 г. Он уже начал переброску дивизий с Восточного фронта на Западный. Теперь следовало как можно быстрее заключить мир с Россией, детали можно было оставить для будущего выяснения отношений. Склонялся к такому варианту и канцлер Гертлинг. Надеждами в отношении России он поделился с рейхстагом 29 ноября:

«Мы возвратимся к добрососедским отношениям, особенно в экономической области... Что же касается земель, прежде принадлежавших царскому скипетру, Польши, Курляндии, Литвы, то мы будем уважать право этих народов на самоопределение».

Кайзер в своем воображении шел еще дальше: «Мы должны найти в отношениях с Россией определенную форму союза».

Его министр иностранных дел Кюльман не считал нужным спешить и забегать так далеко — Германия достаточно сильна, чтобы ждать.

Кюльман понимал, что революционному правительству будет трудно пойти вопреки всем традициям и договоренностям, нарушать союзнические соглашения на виду у всего мира и перед глазами собственного народа, идя на подписание сепаратного мира. Германской дипломатии следовало быть осторожней, чтобы на этом этапе не ослабить излишне правящую в России группировку. 4 ноября 1917 г. конференция высших лиц рейха выдвинула планы германизации Курляндии посредством заселения ее немцами и введения немецкого языка как официального. Литва должна была быть «введена в германство» посредством передачи ей Вильно и заселения германскими колонистами. Гофман считал ошибкой стимулировать дружбу литовцев и поляков: «Литовцы должны быть нашими союзниками в борьбе против поляков», и Гинденбург поддержал своего генерала: «Для управления этими элементами необходима политика по принципу «разделяй и властвуй».

29 ноября канцлер Гертлинг принял принцип права на самоопределение в качестве основы для мирных переговоров. Германское министерство иностранных дел начало разработку планов создания буферных государств между Германией и Россией. 3 декабря 1917 г. министр иностранных дел Кюльман объяснил германскую стратегию:

«Россия оказалась самым слабым звеном в цепи наших противников. Перед нами стояла задача постепенно ослабить ее и, когда это окажется возможным, изъять ее из цепи. Это было целью подрывной деятельности, которую мы вели за линией русского фронта, — прежде всего стимулирование сепаратистских тенденций и поддержка большевиков. Только тогда, когда большевики начали получать от нас через различные каналы и под различным видом постоянный поток денежных средств, они оказались в состоянии создать свой собственный орган «Правда», проводить энергичную пропаганду и расширить значительно свою прежде узкую базу партии. Теперь большевики [418] пришли к власти... Возникшее напряжение в отношениях с Антантой обеспечит зависимость России от Германии. Отринутая своими союзниками, Россия будет вынуждена искать нашей поддержки. Мы сможем помочь России различными способами; прежде всего в восстановлении ее железных дорог, в предоставлении ей значительного займа, в котором Россия нуждается для поддержания своей государственной машины. Этот заем может покрываться предоставлением зерна, сырьевых материалов и пр. Помощь на такой основе обеспечит сближение двух стран, Австро-Венгрия смотрела на это сближение с подозрением. Именно этим объясняется чрезмерная готовность графа Чернина заключить соглашение с Россией, чтобы предотвратить нашу интимность в отношениях с Россией, нежелательную для дунайской монархии. У нас нет необходимости вступать в соревнование за благосклонность России. Мы достаточно сильны, чтобы спокойно ожидать; мы находимся в гораздо лучшем, чем Австро-Венгрия, положении для предложения России того, в чем она нуждается для реконструкции своего государства»{777}.

Кайзер выразил полное одобрение программы сближения с Россией, о чем генеральный штаб известил 4 декабря 1917 г. Кюльмана. Немцы в конце декабря 1917 г. убеждали большевиков, что Антанта преследует сугубо эгоистические цели и только Германия — хотя бы только в свете своего географического положения — способна помочь России восстановить экономику быстро и эффективно. Немцы видели ленинское ожидание революции в Германии, но твердо полагали, что в данном случае «желание является отцом мысли»{778}.

В Стокгольме один из наиболее активных большевиков Радек сообщил немцам, что знает о данном в декабре 1917 г. Берлином обещании литовской делегации. Характерно, что обещание было дано не министерством иностранных дел, а германским генералом, который зачитал делегации телеграмму от Гинденбурга с согласием на литовскую самостоятельность, предусматривающую единую с Германией армию и единую сеть железных дорог. При этом мера эта не выглядела популярной. По германским сведениям, жители прибалтийских провинций в большинстве своем желали оставаться в России, и немцы, жившие здесь (9%), не могли изменить общего мнения{779}. Наиболее проницательные среди немцев считали, что в интересах Германии заключить честный мир — в противном случае «Россия будет вынуждена провести новую мобилизацию и в течение тридцати лет здесь разразится новая война»{780}.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: