Как правильно воспитать кота

 

Жила у нас одна семья в городке – мой друг Андрей, офицер из соседнего корпуса, и его жена Лариса, домохозяйка. Все у них было хорошо, но вот не получалось никак детей завести: и так и этак пробовали, но всё вхолостую. Тогда, чтобы не терять зря накопленный в организмах родительский потенциал, решили они завести себе кота.

Вместо машины, на которую копили деньги пару лет, выбрали какого‑то породистого в Питере с родословной на шестнадцати страницах мелким кеглем, купили его и полюбили. Кот оказался на редкость наглой и бессовестной тварью. Он быстро просек, что с ним сюсюкаются, обхаживают и целуют во все доступные места, и стал устанавливать в доме свои порядки. То есть Лариса с Андреем думали, что у них дома живет кот, а кот был уверен, что это у него дома живут Лариса с Андреем. На кресло кота садиться было нельзя, потому что он потом на них обижался, когда он приходил тереться об ногу, ногой нельзя было шевелить, потому что тогда он обижался, громко танцевать под музыку было нельзя, потому что… ну вы уже поняли.

– Слышьте, а вы когда трахаетесь, то кота в ванной закрываете или разрешения спрашиваете?

– Ты дурак!!! Как кота можно в ванной закрывать??? Это же наш пусечка!!!

 

Фигусечка, блин. Кот смотрел на всех гостей как на говно, потому что он знал, что, как бы ни были заняты хозяева, стоило ему жалобно мяукнуть – тут же прекращалось любое веселье и начиналось оказание неотложной медицинской помощи этому сибариту. Мы‑то, конечно, хихикали над всей этой ситуацией, а ребята реально отдавались служению этой рогатой твари со всей душой. Ел он у них, кстати, только кошачьи консервы определенной марки и вкуса или вареную рыбку, но не какую‑нибудь там путассу (которую ели гости), а «семушку» или «форельку» и из специальной раритетной фарфоровой тарелки 1782 года выпуска, которая досталась Ларисе в качестве приданого от бабушки.

Когда мы уже начали думать, что потеряли ребят навсегда, неожиданно на выручку пришел Господин Случай и старлей Паша.

Случай преподнес неожиданную путевку в санаторий «Аврора» в ноябре месяце. У нас‑то в ноябре уже снежно‑морозно‑ветреный филиал ада на планете открывается, а в Хосте мандарины, бесплатное четырехразовое питание и грязевые ванны. Ну кто бы отказался? А старлей Паша был однокашником Андрея и его другом. Ему отдали кота на три недели. Вместе с котом ему передали кошелек денег, запас консервов и рыбы, а также тетрадь, в которой убористым каллиграфическим почерком Ларисы было расписано меню кота на неделю, график его расчесываний, и были нарисованы схемы, как нужно складывать губы, когда целуешь кота.

– Не, Эдик, – тыкал мне Паша эту тетрадку, – ну они вообще нормальные?

Неделю Паша исправно кормил кота консервами и терпел его наглость. Ну рыбой‑то красной мы сами закусывали из специальной раритетной фарфоровой тарелки 1782 года выпуска, стоит заметить, а коту пытались подсовывать хека, но кот хека не ел, а ел нас глазами, пока мы ели его форель.

Надо сказать пару слов про Пашу, чтоб дальнейшая история была вам более понятна. Паша был молод, хорош собой, не женат и с усами. Притом, что Паша был не женат, он очень любил регулярный секс сам по себе, как секс. То есть для того, чтоб Паша возбудился и захотел спариться, нужно было только наличие женского полового органа в принципе, а все остальные ТТХ партнера отходили не то что на второй план, а вообще за дальние горизонты. Мы даже один раз спорили, что вот если нарисовать вокруг дырки в заборе карандашом волосы, то вдует Паша или нет? И предположили, что, скорее всего, вдует. И именно потому, что Паша во внеслужебное время занимался только окучиванием всех доступных самок в окрестностях ста километров, жил Паша скромно. У него был хороший диван (ну вы меня понимаете), занавески в горошек и тумбочка под телевизор, видеомагнитофон и шикарный акустический центр. Вместо люстр у него висели бутылки от алкоголя с обрезанными донышками, а вместо продуктов дома были только пельмени, макароны и иногда пайковая тушенка.

И вот приходит Паша поздним ноябрьским вечером домой, уставший от береговой вахты и недельного отсутствия секса. Снимает в холодной прихожей с замерзшей головы замерзшую шапку и вешает ее на специальный гвоздик. С замерзшего тела он снимает замерзшую шинель, с замерзших рук – замерзшие рукавицы, а с замерзших ног – замерзшие ботинки. Кот ходит и недовольно орет.

– Заткнись, тварь! – ласково говорит ему Паша, ставит себе воду для пельменей и идет в ванную снимать лед с усов и бровей. Кот орет под дверью в ванную.

– Изыди, сотона! – по‑хорошему советует ему Паша и идет забрасывать пельмени в воду.

Но тут Пашу посетил самый большой облом при варке пельменей: когда вода закипела и Паша полез в морозилку, оказалось, что пельменей у него нет. В холодильнике стояла одна банка кошачьих консервов, а в шкафчике валялось полпакета вермишели. Так как есть просто вареную воду Паша не очень любил, то он сварил себе вермишель и замешал туда кошачью консерву с молодым барашком. Нет, конечно, Паша не был садистом или что еще и поэтому честно разделил блюдо пополам: половину – себе, половину – коту.

– Иди жрать, черт! – позвал Паша своего временного квартиранта и сел ужинать.

Кот прискакал галопом и ткнулся в миску. Он сначала не понял, что происходит, и мяукнул на всякий случай, глядя на Пашу.

– Ну, не хочешь, не жри, – согласился Паша.

Кот ушел в комнату, а Паша, чтоб не пропадать добру, решил доесть и котовую порцию. А кот, видимо, передумал и, решив, что голод не тетка, вернулся ужинать. А ужина‑то и нету! А ужин‑то его Паша уже хлебной корочкой с тарелки вычищает. И кот от избытка, видимо, чувств совершил роковую для своей дальнейшей судьбы тактическую ошибку. Он ударил Пашу лапой по ноге.

Если вы думаете, что Паша вспылил, то вы совсем не знаете Пашу. Паша домакал остатки консервов хлебушком, помыл посуду и позвал кота.

– Ты что, твареныш, на офицера военно‑морского флота лапу поднял? – и Паша взял кота за шкирку и понес его по своей однокомнатной квартире для поиска наказания.

Конечно, скажете вы, кота можно было бы просто побить, но Паша был не такой и вообще против телесных наказаний детей, женщин и животных. Он посадил кота в ванну, накрыл его сверху тазиком для стирки носков, прижал гирькой для накачивания бицепсов и открыл воду тонкой струйкой на тазик.

– Скажи спасибо, что мы не в Китае, а то прямо на темечко тебе лил бы воду! – успокоил Паша кота и пошел в комнату посмотреть какое‑нибудь кино. А так как Паша поел, согрелся и диван у него был уж очень уютный, то Паша уснул.

Проспал он, может, час, может, полтора и проснулся от чувства какого‑то незавершенного дела. Пришел в ванную и увидел, что она уже почти полная, а из‑под воды жалобно мяучит кот.

– Вот видишь, как подводникам тяжело!!! А ты их лапой бьешь!

Чтоб не травмировать кота, Паша вычерпал воду кастрюлькой в раковину, а потом уже убрал тазик. Кот пулей выскочил из ванной и забился под диван.

– Вот будешь знать теперь, скотина! – пожелал Паша коту спокойной ночи и лег спать дальше.

За пару дней до приезда Андрея и Ларисы мы культурно отдыхали у Паши. Ну, то есть пили алкоголь и слушали классический рок, но только культурно.

– Слышь, Паша, – говорю я, – а чо тварь эта так похудела‑то у тебя?

– Дык зарядку со мной делает, здоровый образ жизни ведет.

– А ты его хоть кормишь‑то?

– Канешн! Смотри.

Паша отломал корочку хлеба и бросил коту прямо на пол. Кот, который раньше не ел ничего, кроме своего диетического меню из своей специальной тарелки, схватил хлеб всеми четырьмя лапами и стал так аппетитно его грызть и так благодарно при этом смотрел на Пашу, что мне первый раз в жизни захотелось его погладить.

– Да ты Куклачев, мать твою!

– Да что там Куклачев! Жаль, Лариска завтра приезжает, он бы у меня через неделю в магазин за пивом на велосипеде ездил бы!

– Так у тебя нет же велосипеда.

– Ну, значит, на лыжах!

– Ну давай за правильное воспитание!

– Ну давай!

Лариса с Андреем потом долго удивлялись, что как это так – раньше кот у них вел себя как бог, и уже они подумывали вести его в Питер к специальному кошачьему психологу для привития немножко уважения к хозяевам, а тут за три недельки кот ест все, что дают, никому не мешает, выполняет команды «Ко мне», «Сидеть», «Место», «Да чтоб твою мать!», смывает в унитазе и даже пытается подметать за собой шерсть.

Так вот, Лариса и Андрей, теперь вы знаете эту историю, которую Паша рассказал мне по большому секрету. Рады небось были тогда, что деньги за вторую машину психологу кошачьему не отдали? Так вот – Паше спасибо!

 

Атомный кот

 

 

 

У Василия было порвано правое ухо и щека, от этого казалось, что он все время улыбается. Но Василий никогда не улыбался, потому что был суровым военно‑морским котом, а шрамы свои получил в боях с крысами. Чтоб снять с себя после прошлого рассказа обвинения в котофобии, посвящаю Василию отдельный рассказ.

 

Жил Василий на тяжелом атомном подводном крейсере стратегического назначения ТК‑13 и состоял там на полном довольствии. Его даже кто‑то в шутку вписал карандашом в абсолютно секретный ТКР (типовые корабельные расписания). Службой Василия на крейсере была ловля крыс.

Крысы не водились на подводных лодках, которые ходили в море, но стоило лодке постоять у причала с годик – и вот они: тут как тут. А ТК‑13 к тому времени не был в море года два, наверное, или три, и поэтому крысы его уже вовсю облюбовали и заселили двумя прайдами: один в ракетных отсеках, другой в жилых. Вы, конечно, можете спросить, а каким путем крысы попадали на борт подводной лодки, а я вам расскажу, так как видел это собственными глазами, и с тех пор мне кажется, что если крысы были бы размером с собаку хотя бы, то все наше с вами относительно мирное существование на этой планете давно бы уже закончилось. Крыса забегает по длинному швартовому концу, который висит и болтается, и пулей шмыгает в надстройку. Оттуда она поднимается по двухсекционному трапу к рубочному люку и спускается вниз по вертикальному трапу. Так же, кстати, они выходили погулять, ну или там в магазин сбегать, не знаю – не спрашивал. Как они узнавали о том, что корабль не ходит в море – загадка. Я всегда с интересом разглядывал приказы вышестоящих инстанций, но нигде в рассылке не замечал адресата «Крысиному Королю, бухта Нерпичья, пирс № 3». Хотя, может быть, писали специальными чернилами для крыс.

Мы приняли ТК‑13 на время, чтоб ее экипаж сходил в полноценный отпуск (два месяца для неплавающих), а нашу крошку в это время повел в море разбивать об лед не скажу какой экипаж. Пришли мы дружным табором с вещичками на корабль, минут за десять подписали акты и начали дружно пить, отмечая приём‑передачу корабля, то есть знакомиться с матчастью. Сижу я в центральном и щелкаю кнопками своего пианино, и вдруг чувствую на себе чей‑то взгляд. Поворачиваюсь – на комингс‑площадке сидит какое‑то черно‑белое чудовище с порванным ухом и улыбается мне.

– Ты кто? – спрашиваю у него.

– Мяу! – говорит оно.

– Да я вижу, что не собака, зовут‑то тебя как?

– Василием его зовут, – отвечает мне командир ТК‑13, выходя с нашим из штурманской рубки, где они выпивали, в смысле пересчитывали карты. – Саша (это уже нашему командиру), вы его тут не обижайте мне! Он у нас крысолов знатный, и вообще умнее минера нашего, и вообще душа коллектива!

– Умнее минера – это не показатель, конечно. Но что ты, Володя, мы детей, животных и минеров не обижаем.

– Саша, не приму корабль обратно, если что! Ты меня знаешь! Подвинься, Василий! – Василий двигается, и они уходят.

Здесь я и столкнулся в первый раз с таким явлением, как крыса на подводной лодке. На удивление хитрые твари, доложу я вам. Проникали всюду и воровали все, что хоть как‑нибудь можно было съесть. У меня, например, однажды украли сосиску из банки с железной крышкой. Прихожу в каюту, а на полу лежит банка, которая стояла в закрытом секретере, крышка открыта, и сиротливо лежит одна сосиска. А было‑то две!!!

– Диииима! – кричу начхиму в соседнюю каюту. – Иди‑ка сюда‑ка!

Высовывается Дима.

– Ты зачем, – говорю, – сосиску‑то у меня украл?

Дима смотрит на банку:

– Эдик, ну посмотри на меня. Разве я похож на человека, который украдет одну сосиску, если может украсть две?

Логично, конечно.

Ставили мы на них крысоловки везде, Василию объясняли, чтоб не трогал приманку в них. Не трогал. Крысы попадались, но все равно не истреблялись, поэтому на Василия был расписан график – с кем сегодня он спит в каюте.

Каждый день, я подчеркиваю – каждый день, – в восемь часов вечера, когда вахта собиралась в центральном посту на отработку, Василий приходил с задушенной крысой, бросал ее у кресла дежурного по кораблю, выслушивал похвалу в свой адрес и гордо уходил.

– Э‑э! – кричали мы ему сначала. – Крысу‑то свою забери!!!

Но потом поняли, что Василий был аристократом по натуре и есть крыс брезговал. Он просто их убивал. Поэтому верхний вахтенный, приходя заступать в восемь часов вечера, всегда приходил с пакетиком. Получал автомат, патроны и крысу. Выходя на ракетную палубу, он размахивал крысой над головой и, когда слетались чайки, бросал ее в воздух. Потом пять минут наблюдал за инфернальной картиной разрыва крысы на части, вытирал брызги крови с лица и шел охранять лодку. Кстати, знаете, мне кажется, что если северным чайкам подбросить в воздух человека, то они и его сожрут, может быть, даже с пуговицами.

Пару раз мы пытались вынести Василия на волю погулять. Он ошалелыми глазами смотрел на Вселенную и кричал на нас:

– Что же вы делаете, фашысты!!! Немедленно верните меня на борт!!! Я же корабельный кот или где?!

Мы выносили его на пирс и отпускали:

– Василий, ну сходи там себе кошку найди какую‑нибудь, разомни булки‑то!

Но Василий пулей бежал к рубочному люку и сидел там – ждал, пока кто‑нибудь его не спустит вниз. Аристократы, видимо, не только крыс не едят, но и по вертикальным трапам не ползают.

А потом нас собрали в море. Ну вы же герои у нас, чо, сказало нам командование, не слабо ли вам выйти на этом престарелом крейсере в море на недельку‑другую, потешить, так сказать, старичка, напоследок. Конечно, неслабо. Что делать с Василием – решали на общем офицерском собрании. Василий сидел на столе, лизал яйца и внимательно слушал.

– Что делать‑то с Васей будем? В море брать его страшновато, вдруг не выдержит, может, домой кто отвезет на время?

– Да как домой‑то, он же из лодки выйти боится.

– А давайте тогда на время на двести вторую отдадим?

– А давайте.

Отнесли Василия на соседний борт и ушли в море. Возвращаемся, а на пирсе нас встречает родной экипаж ТК‑13, заметно отдохнувший, загорелый (хорошо быть нелинейным экипажем), и радостно машет нам фуражками.

Дружной толпой заваливаются на борт еще до того, как поставили трап.

– Так, где Василий? – первым делом спрашивает командир ТК‑13 у нашего.

– Да на двести вторую его отдали, чтоб не рисковать.

– Саша, я тебя предупреждал! Или подай мне сюда Василия, или мы пошли дальше в казармы водку пить и развращаться!!!

– Эдуард, сбегай, а? А то мне этот береговой маразматик всю плешь проест!

А чего бы и не сбегать? После двух недель в море задница‑то как деревянная. Иду на двести вторую.

– Вы к кому, тащ? – интересуется верхний вахтенный двести второй.

– К деду Фому. Скажи там своим мазутам береговым, пусть начинают суетиться – морской волк на борт поднимается!

– Центральный, верхнему! Тут к вам моряк какой‑то пришел. Выглядит серьезно.

Ну вот то‑то и оно. Спускаюсь вниз, и на последней ступеньке мне ка‑а‑а‑ак вцепится в жопу кто‑то когтями и ка‑а‑ак давай лезть по моему новенькому альпаку ко мне на грудь!!! Василий, понятное дело. Худой весь какой‑то, весь облезлый.

Чтовыскотыменябросилиуроды!!! – кричит мне Василий, глядя прямо в лицо. – Дакаквыпосмеличервименясмоегородногокорабляунести!!! Жывотные!!! Жывотные вы!!!

– Позвольте, – отвечаю, поглаживая его. – Василий, но мы для Вашего же блага постарались, здоровье Ваше, так сказать, поберегли. Лодка же такая же, и люди тут хорошие, котов не едят!!!

Заткнись!!! – продолжает кричать на меня Василий, но хотя бы не кусает и когти расслабил. – Заткниськозелинесименядомойпокажив!!!

– Ну, – говорит дежурный по двести второй, – две недели тут просидел под люком. Не ел почти ничего и все вверх смотрел. Вынесли его на землю один раз, он все пирсы оббегал и сел потом на вертолетной площадке в море смотреть. Чуть отловили его обратно на борт. Ну и характерец!

Несу Василия обратно за пазухой, а там его уже командир ждет, волнуется (наш‑то в кресле спит, а этот бегает по центральному).

– Принес? Принёс его?!

– Ну, – говорю, – вот жешь он!

И стою наблюдаю картину, как седой капитан первого ранга целует Василия во все места подряд и радуется прямо как малое дитё, а тот урчит (ну оба урчат, чего уж) и трётся об своего папу. Чуть на слезу меня не прошибли, вот вам крест!

Так что я не то чтобы не люблю котов, но я привык любить конкретные личности, а не мегатонну фотографий в интернете.

 

 

Марина Степнова

 

Зона

 

Последнее время она все чаще возвращалась с работы поздно – вялая, раздраженная и голубовато‑бледная от бесплотной, накопившейся за день усталости. Он выходил ей навстречу в крошечную, неудобную, как купе, прихожую, но она молча, незряче проносила свое небольшое, трогательно продуманное тело мимо – даже не мимо – насквозь, роняя по пути с тихим фисташковым стуком одну черную туфельку запылившегося детского размера, другую, с древесным шелестом сбрасывая помятый плащик, лунного цвета платье и простенькое хлопчатое белье в мелкий, едва ощутимый человеческой мыслью цветочек.

– Есть хочешь? – привычно интересовался он, бережно, как сухие, ломающиеся листья, собирая разбросанные по полу невесомые одежки – кукольно‑маленькие в его огромных ладонях доброго и несчастного Железного Дровосека.

Она отрицательно мотала темной волнистой головкой – аккуратная мальчишеская стрижка, открывавшая твердые прямоугольные ушки и слабую впадину на затылке, делала ее почти нестерпимо, болезненно женственной – и, прихватив с полки первую попавшуюся книгу, запиралась в ванной комнате.

Отмокала она долго, обстоятельно, сначала молча грохая чем‑то неудобным и скользким, потом сквозь распаренный рев воды начинало доноситься невнятное мурлыканье какого‑нибудь давно прошедшего романса, и наконец, когда нехитрая мужская еда на большом обеденном столе успевала окончательно и неаппетитно застыть, в недрах захламленной одинокой квартиры хлопала дверь.

Вода делала ее мягче и проще, она даже честно бралась за вилку, но, ковырнув два‑три раза вчерашнюю сосиску, обессиленно отодвигала тарелку.

– Невкусно? – спрашивал он виновато, он совсем не умел готовить, теряясь и путаясь в обилии сложной кухонной утвари и стесняясь напомнить, что когда‑то в их доме готовила она, радостно поднимая крышки над клокочущими кастрюлями и розовея от плотного, напоённого теплом и сытостью пара. Но это было давно, и тогда она ждала его вечерами, с ликующим визгом бросаясь навстречу щелкнувшему в замке ключу, и они начинали жадно целоваться прямо на пороге, торопясь и больно стукаясь зубами, словно вот‑вот должен был тронуться эшелон, тяжело груженный смертью, войной и будущим горем, и одному из них предстояло на ходу прыгнуть на высокую подножку.

– Нет, спасибо, очень вкусно, я просто устала, – с отстраненной, безупречно дозированной вежливостью отвечала она и, щуря длинные, льдистые глаза, встряхивала потрепанный спичечный коробок.

Он торопливо вынимал из кармана зажигалку, но она уже затягивалась, глубоко всасывая нежные бледные щеки и быстро‑быстро тряся в воздухе умирающей спичкой. Она просто не замечала предупредительно подставленного огонька, и он, мучаясь от чужой неловкости, прятал так и не пригодившуюся зажигалку обратно – в карман хороших парадных брюк. Последнее время он ходил дома нарядным, почти торжественным – в сорочке, которую раньше надевал только на заседание кафедры, и в мягком пушистом свитере, словно надеясь, что она вынырнет из своего темного, глубокого морока и прежними, сияющими, влюбленными глазами увидит его заново – высокого, худого, беспомощно одинокого человека в тяжелых очках со свинцовыми стеклами. Но она ничего не замечала, она вообще больше не видела ни его, ни дома, ни свитера, в котором они когда‑то поцеловались в первый раз и который она раньше часто – с какой‑то живой восторженной нежностью – гладила узкой ладонью, словно любимую кошку.

Кошка возникла из недр квартиры абсолютно бесшумно, рассеянно сузила полупрозрачные, золотые, медленно кипящие на дне глаза и темной тяжелой тенью опустилась к нему на колени. «Масенька, – он осторожно погладил лоснистую скользкую шерстку. – Девочка моя… Мисюсь». Кошка коротко утробно мякнула и брезгливо вывернулась из‑под ласкающей руки.

Кошку когда‑то нашла она. Они только начинали жить вместе, и сквозь нервное веселье и жадность первых встреч еще просвечивали туманные, неаппетитные обломки ее предыдущего романа. Какой‑то молодой негодяй бросил ее, обменял на что‑то сугубо земное и материальное, и, хотя она была на диво не зла и легка памятью и к тому же искренне увлечена свежим, новорожденным чувством, все же обида продолжала тайно мучить ее, и она томительно хотела осчастливить какое‑нибудь обездоленное, всеми покинутое, несчастное существо. «Чтобы, – говорила она, важно и серьезно сводя на переносице недлинные бровки, – воспитать и никогда, никогда не бросить».

Кошка, точнее изящный, нервный, антрацитово‑черный котенок сам кинулся ей под ноги прямо у них в подъезде – она только‑только успела нажать на кнопку звонка – и, радостно распахнув дверь, он увидел, что она сидит на корточках, наивно сияя круглыми блестящими коленками и прижимая к груди подвижный сгусток глазастой темноты.

– Можно… – спросила она, захлебываясь, истекая совершенно невозможным ликующим счастьем и преданно глядя на него снизу вверх. – Можно я уже завела себе кошку?

– Я пойду спать, – в никуда сообщила она и аккуратно втоптала окурок в пепельницу.

Он послушно встал и пошел следом за ней в другую комнату. Они с самого начала спали в разных комнатах, это была его затея, он любил работать ночами и часто ложился под утро – когда оконные рамы начинали слабо, невнятно светлеть и гулко прокашливался во дворе ранний, не вполне проснувшийся автомобиль. Она пыталась протестовать, лунатически прибредала в его комнату среди ночи, встрепанная и теплая, сердито подтягивала трусики и требовала немедленного внимания. Он неохотно отрывался от компьютера, мычал что‑то недовольно‑невразумительное, отбиваясь от щекотных, легоньких рук и стараясь не замечать, как туго вздрагивают при каждом движении ее маленькие, курносые, какие‑то залихватские грудки.

Конечно, она добивалась своего, но, придя в себя, осторожно разомкнув объятия и выпустив ее на волю, все еще скулящую, влажную, затуманенную быстрой яростной схваткой, он мягко, но настойчиво отправлял ее восвояси. Она капризничала, ныла, топталась на пороге, натягивая простыню на неожиданно взрослые, налитые, зрелые плечи, плохо вязавшиеся с узкими бедрами, смешно выпирающими лопатками и худенькими, длиннопалыми, почти журавлиными ногами. Но он уже отрешенно сидел за монитором, и она, шумно вздохнув, уходила спать к себе, бросив на прощание темный, какой‑то зеркальный, чужой и ненастоящий взгляд. Теперь она смотрела так всегда.

Он молча стоял на пороге ее комнаты, глядя, как она ловкими, равнодушными движениями разбирает постель, аккуратно – складочка к складочке – справляется с покрывалом. Его старая фланелевая рубаха вполне заменяла ей домашний халат – последнее время дома ей все время было зябко, и, придя с работы в легком сарафанчике, она норовила тут же спрятаться во что‑нибудь теплое и мягкое. Прежний неровный жар существования больше не грел ее, а ведь когда‑то она целыми днями преспокойно ходила по квартире нагишом – маленькая, веселая, живая, как пойманная в пригоршню речная вода. И он не мог понять, когда – по неловкости или от отчаяния – разжал руки.

Он терпеливо дождался, пока она ляжет, свернувшись любимым замысловатым клубком, и робко присел на краешек кровати, стараясь занимать как можно меньше места.

– Ну, как там, на работе? – неловко поинтересовался он, чувствуя себя бестолковым гостем, с идиотским упорством выпытывающим у хозяйского вундеркинда отметки по поведению.

– Нормально…

Она честно старалась быть вежливой и ровной – тихая, примерная зверюшка, подложившая смешные лапки под трогательно‑свежую щечку. Но по тому, как неприметно напрягся уголок ее отчетливого, твердого рта, он понял, что надоел нестерпимо.

– Я тебе надоел? – не выдержав, спросил он, и тут же, испуганно дернувшись от возможного каленого ответа, замер – большой, ссутуленный, жалкий, не знающий, куда девать бестолковые, сразу онемевшие руки.

Она деликатно промолчала, сделав вид, что не расслышала, и он облегченно уцепился за прозрачную тень того, что когда‑то было соломинкой.

– Давай я тебе ножки помассирую?

Она на миг оживилась и шустро выпростала из‑под одеяла маленькие, чуть‑чуть сморщенные от горячей воды ступни. Это была жалкая уловка. Он бережно гладил и разминал хрупкие, птичьи косточки, незаметно для себя поднимаясь все выше и до судорог боясь, что она остановит его недовольным полусонным мычанием. Впрочем, она могла и промолчать – по лени или из жалости позволяя ласкать себя настойчивее и настойчивее – это не меняло ничего.

Он больше не мог войти в нее, просто не мог – при первой же попытке она жалобно вскрикивала от настоящей, непридуманной боли и принималась томительно, по‑детски ныть, невнятно жалуясь на какие‑то мелкие горести, в которых ему больше не было места. Она не притворялась – он видел, как чернеют, переплескиваясь через край, ее расширившиеся зрачки, ей и впрямь было больно, ее маленькое радостное тело больше не помнило его, и с этим ничего, совсем ничего нельзя было поделать.

Впрочем, иногда ему удавалось увлечь ее разговором – она была неожиданно острой, почти яростной собеседницей, мелковатой, конечно, – у нее было типично женское, бисерное мышление, внимательное к мелочам, но с трудом ухватывающее явление целиком – но все же иногда и ей доводилось увидеть и понять что‑то, созданное для ледяной битвы высоких лбов, а не для чудесной темной головки с крутой прядкой, вечно щекочущей надломленную горькую бровь. Он тихо радовался, когда ее небольшой, но обстоятельный ум сам находил неожиданную тропинку из глухих интеллектуальных бредней и, гордясь своей девочкой, которая в любом споре держалась, как маленький солдатик, до конца, всегда сдержанно хвалил ее: «Молодец, хорошо сказано!»

И как же вспыхивала она вся, выпрямляясь внутри и преданно заглядывая ему в глаза, всем личиком, суетливой работой ресниц, ликующей робкой улыбкой стремясь показать, как она счастлива, что тут, рядом с ним, и что умная трепотня их душ теснее и понятнее любых объятий, и что так будет всегда, всегда, до самого скончания века.

Но теперь они разговаривали не о пустяках все реже – она словно отяжелела, посерьезнела и часто грубо останавливала самый разбег фразы какой‑то подростковой, подлой, скучающей улыбочкой, от которой он сразу с ужасом чувствовал, что старше на долгих тринадцать лет и что слова его нелепы, а историю про Штейгера он рассказывает уже в четвертый раз.

Все началось, когда она придумала, что хочет работать. Или она придумала, что хочет работать, когда все началось? Они все реже гуляли вместе, и все чаще она говорила с какой‑то сложной, почти рыдающей интонацией: «Ведь мы счастливы, Кот, правда? Ведь счастливы?» – и он леденел от этого, спрятанного внутри себя самого, надломанного вопроса, но все еще лихорадочно надеялся, что на этот раз обойдется.

Он был согласен на все, лишь бы она все‑таки возвращалась вечерами, коротко и недовольно звякая дверным звонком. Лишь бы подходить ночами к двери ее комнаты и сквозь прорезанную в темноте щелку смотреть, как дышит и мечется по подушке ее темная, змеиная головка. Лишь бы слышать по утрам сквозь сон, как она роняет на кухне чашку и, тихонько шипя, собирает совком невинные осколки. И лишь бы она перед уходом подкрадывалась тихонько к его кровати – ловко подмазанная, дневная, свежо пахнущая умирающей травой и зимним арбузом – и тихонько шептала: «Ну, я пошла, Кот! Буду поздно. Пока».

Но она, конечно, не вернулась. Он понял это еще утром, не просыпаясь, когда она легонько поцеловала его в щеку на прощание, чего не делала давно, очень давно. Они как‑то незаметно перестали целоваться, хотя раньше он и повернуться не мог, не наткнувшись на ее смешливые, готовно сложенные в поцелуйный бутон губы, но тогда он морщился недовольно, считая телячье лизание недостойным мужчины, и она обижалась, сжималась, отходила ссутуленно, чуть бочком, как незаслуженно наказанный щенок. И теперь он не поверил едва заметному прикосновению, подумал, что спит, провалившись в их прежнее счастье, и чуть не заплакал от острой, почти старческой жалости к себе. И чуть не заплакал снова, когда спустя пару часов окончательно проснулся в пустой квартире и, нашарив очки, поплелся в ванную, чтобы в мутном, заляпанном зубной пастой зеркале увидеть на скуле неясный ягодный отпечаток.

Вечером она не пришла. Они с кошкой долго сидели одни на кухне, глядя в черное пустое окно и ни на что не надеясь. Потом кошка устала и, гибко вильнув черной спиной, ушла куда‑то по своим неторопливым делам, а он уронил голову на старую липковатую клеенку и, слушая настойчивый телефонный звонок, все смотрел, смотрел в непрозрачное стекло, пока не понял, что умирает.

Она помолчала немного, словно собираясь с силами, и, слабо грея его ухо далеким неровным дыханием, наконец решительно объявила:

– Я больше не приду.

Он молчал, и тогда она нетерпеливо, слегка раздражаясь его непонятливостью, пояснила:

– Я больше не приду никогда.

– Я понял, – сказал он и замолчал снова, сознавая, что нужно спросить что‑нибудь, потребовать каких‑нибудь объяснений, устроить сцену, чтобы снять с ее маленьких плеч невозможную тяжесть предательства, иначе ей будет трудно, очень трудно, и она долгие месяцы, а может, и годы будет просыпаться ночами и негромко скулить от чужой, навеки оставленной боли, стараясь не разбудить мирно сопящего рядом человека, которого она решилась одарить всем светом своего негромкого существования. Он не хотел, чтобы ей было больно, но сил говорить не было, потому что приходилось бороться с грубым, плохо заточенным колом, который настырно вбивали ему за грудину.

Она недоуменно помолчала еще секунду‑другую, вероятно советуясь глазами с другим мужчиной и не зная, как быть, а потом тихонько положила трубку.

 

Черная кошка

 

 

Честно говоря, я понятия не имею, как становятся богатыми женщинами. Месяц назад мне исполнилось тридцать лет, на безымянном пальце моей правой руки – обручальное кольцо из шести льдистых, породистым огнем горящих камешков, каждый из которых мог бы ненадолго спасти небольшую, но прогрессивную африканскую страну от голода и зловещего призрака социализма. Я объехала лучшую половину мира и могу с уверенностью сказать тем, кто собрался мне позавидовать, – больше я из Москвы ни на шаг. Если так хороша лучшая часть нашего бедного света, боюсь, худшая вдребезги разорвет мое нежное сердце.

Да, я то, что говорится, «удачно» вышла замуж. Мы с мужем вот уже пять лет любим друг друга с такой свирепой нежностью, с которой только очень одинокие люди умеют обожать абсолютно неодушевленные предметы – треснувшие фамильные чашки, засаленные галстуки и старых, жирных, невообразимо наглых кастрированных котов.

У нас прекрасная квартира в центре, необъятный загородный дом, постоянно меняющееся с четного на нечетное число машин, из которых я больше всего люблю блестящий, лакированный, как елочная игрушка, ярко‑красный джип с надутой, как у рассерженного и балованного ребенка мордочкой. У мужа постоянно растущий годовой доход, который делает все мои поездки по магазинам смертельно скучными – трудно испытывать по‑настоящему сердечное чувство к вещам, которые заведомо можешь себе позволить. Причем в неограниченном количестве.

Детей у нас нет и не планируются, зато имеется рыжий, веселый и по‑хорошему упертый пес, который держит нас в черном теле и вполне обоснованно считает себя вожаком нашей маленькой дружной стаи.

И тем не менее у меня грустные глаза и старые родители, и не прошло еще десяти лет со дня, когда я стояла на площади Савеловского вокзала, сжимая в кармане пригоршню самых мелких и случайных денег, которые только смог найти в старых дырявых карманах давно не ношенной и пропахшей чужим шкафом одежды мой непутевый и нерасторопный ангел‑хранитель.

Мне хватало набранной мелочи на хлеб. Вернее, на полбуханки хлеба. Или на четыре сигареты в россыпь. Или на дорогу до института, где – с восковым, чудовищным, слегка оскаленным лицом – лежал и ждал, когда же я приду попрощаться, мой профессор, три дня назад окончательно разбивший свое сердце. Или. Или. Или.

Я не была тогда женщиной. Тем более богатой женщиной. Я была воином. Маленьким человеком. И я сделала единственно правильный выбор. И вот уже почти десять лет честно стараюсь забыть, как стягивало мне висок стылое, но начинающее наглеть весеннее солнце, как я купила четыре дешевые осыпающиеся сигареты и пошла в институт пешком, наступая на хрустящие седые лужицы. Как опоздала на гражданскую панихиду и навзрыд, утираясь и пузырем пуская сопли, расплакалась, случайно сломав в кармане одну сигарету. Как попросила у сокурсника, немолодого, с обезьяньим, въедливым, морщинистым лицом, денег на хлеб, и как долго, часа два, акробатически отрабатывала этот хлеб в общежитской комнате – прямо на полу, на жидком бугристом матрасе, оставлявшем на груди, на лопатках и на коленях красные, почти кулачные отпечатки.

Все это в совокупности, и еще то, что, уходя жить к мужу, я выбросила на улицу – на ту же самую помойку, с которой когда‑то подобрала, – свою черную, неласковую и облезлую кошку, – все это дает мне полное право утверждать, что я по‑прежнему, оставаясь в твердом уме и ясной памяти, продолжаю наблюдать, мыслить и страдать от этого так же остро, как прежде – в те времена, когда я не была женщиной, но все еще оставалась человеком.

И если это не искупает моей вины, то, по крайней мере, позволяет считать себя услышанной.

 

Я была бессердечна и честолюбива, как змея, я хрустела чужими позвоночниками, я работала и пресмыкалась как раб, но все‑таки нашла себе в Москве ПРИЛИЧНОЕ МЕСТО. Пусть мне платили гроши, пусть я спала с кем попало, была всегда голодна до блеска в глазах и так артистично оборвана, что наивные люди считали мои обноски проявлением яркой индивидуальности, но зато у меня появилось общественное положение. Кабинет. Кожаные кресла. Стол. И голосистые, как новорожденные младенцы, телефоны.

Я уехала из общаги, целых пять лет простодушно гревшей меня на своей увядшей от пьянства и нехитрых, деревенских пороков груди, трижды плюнув на порог своей комнаты и дав себе страшную, витиеватую клятву не видеть это угрюмое семиэтажное здание даже во сне. Я сняла квартиру, расплачиваясь с хозяином то случайной зарплатой, то, зажмурившись до кроваво‑зеленых вспышек под веками, собственным бледным, угловатым, но одуряюще молодым телом.

Я упрямо не считала себя женщиной и не делала на это никаких ставок – только ум, только образование, только лед и яд, только чудовищный напор, который – я знала – рано или поздно позволит мне вынырнуть на поверхность этого взбаламученного дерьма. Женщины были мусором, они были заведомо вне игры и с их мнением не считались даже изгои большого и настоящего мужского мира. Я хотела стать в этом мире пусть маленькой, но серьезной величиной.

Я была осторожна и во всем старалась брать пример со своего хозяина – тихого, вкрадчивого мошенника с застенчивым мальчишеским взглядом и удивительно честным, почти офицерским, прямым разворотом плеч. И вот что странно: давно стерлось из памяти его лицо, но иногда, присаживаясь с чашечкой чая в глубокое ласковое кресло какой‑нибудь модной европейской приемной и дожидаясь, пока мне подберут новую оправу или рубиновую подвеску в пару к подаренным мужем длинным, тяжелого старинного золота серьгам, я вдруг прикасаюсь к прохладной скрипучей коже кресла чуть влажным, разгоряченным, загорелым плечом и сразу вспоминаю московский ледяной вечер, свой кабинет, слабо освещенный только неверным дрожанием компьютерного монитора, и холодок кресла под мокрой спиной, и стонущее мужское дыхание над ухом, и неурочный телефонный звонок, и унылый голос моего хозяина, придерживающего расстегнутые брюки и в сотый раз врущего кому‑то по телефону, что деньги непременно будут в конце недели, и гулкий пустой сейф, и гусиную кожу на посиневших от холода бедрах, и ночное возвращение домой в облезлом вагоне метро, и беспредельную тоску, от которой нет спасения…

«Тебе не понравилось, девочка?» – осторожно спрашивает муж, едва прикасаясь большой ласковой ладонью к моим волосам, и я поднимаю на него черные от боли глаза и с трудом, как сквозь сон, понимаю, что на столике передо мной слабо догорают кровавые камни чистейшей, беспристрастной воды, и что у мужа самое родное в мире сильное и усталое лицо и неповторимо – грустно и саркастически – изогнутые губы, что у него больное сердце и что все страхи моей прежней жизни – грязный сор, по сравнению с этим больным, надорванным любовью и работой сердцем.

До сих пор не понимаю, как мне удалось сделать эту досадную ошибку. Стечение непроверенных сведений и непредвиденных обстоятельств – и вот передо мной на столе тонкий, скручивающийся, словно от страха, лист факсовой бумаги, подписанный фамилией, которую я вот уже пять лет считаю своей. Но тогда она звучала как настоящий гром.

В той области бизнеса, где я только начинала ставить свои бестолковые, наивные, убыточные эксперименты, мой муж давно был настоящим богом, возглавляющим, по молчаливому согласию остальных, почетную рейтинговую тройку. Я случайно, как полоумная помоечная кошка, метнулась ему под ноги и не то чтобы помешала, а скорее раздосадовала его своей ошибкой. «Прежде чем исковое заявление будет передано в суд, я хотел бы получить некоторые объяснения». Факс был адресован лично мне.

Я опоздала на полторы минуты. Мужчина, поднявшийся мне навстречу из‑за идеального, сияющего рабочего стола и смеривший меня странным взглядом, значение которого я поняла гораздо позднее, от страха показался мне огромным, как гора. Он был похож сразу и на загорелого, чуть придымленного усталостью и испытаниями красавца‑ковбоя с рекламного щита крепчайших американских сигарет, и на присланную с фронта фотографию моего молодого, скуластого и шалого деда в бескозырке и широченных клешах.

Я не просто боялась – я испытывала физический, почти унизительный и одновременно почтительный ужас, который, вероятно, испытывают болонки, нос к носу столкнувшиеся с волкодавом. Впрочем, муж мой скорее был волком – тяжелым, матерым, по‑звериному хитрым и ловким в движениях и со своим особым, угрюмым, значительным поворотом лобастой, умной головы.

«Пропала!» – обреченно подумала я и опустилась в предложенное мне кресло.

Почти год спустя, в разгар нашего медового месяца, муж, смущенно и заботливо кутая меня в яркую махровую простыню, признался, что влюбился в меня с первого взгляда. Всю жизнь проживший в эпицентре невидимой, но яростной войны, он в первый раз беззащитно поднял руки. Я показалась ему ребенком – перепуганным, неуклюжим, заблудившимся ребенком. Ребенком, которым я не была никогда в жизни. А мой муж не воевал с детьми.

Мгновенная тропическая ночь неуловимо, как чернильная капля в воде, превращалась в полупрозрачный, прохладный, совсем миндальный рассвет. Прямо под окнами нашего номера нежно и упруго вздыхало экзотическое море. И я вдруг глупо, словно героиня бессмертного и дешевого романа, мимоходом купленного на лотке и к утру забытого в электричке, расплакалась. От счастья. Оттого, что мама с папой больше никогда не будут молодыми. И оттого, что забыла вечером помолиться о том, чтобы ТАМ не перепутали и все‑таки позволили мне умереть раньше мужа. Хотя бы на час.

Тогда, при первой встрече, мы проговорили не меньше двух часов. Шесть чашек отлично сваренного кофе тихонько, но настойчиво плескались у меня в животе. А мужу откровенно не хотелось отпускать меня, и он лично – неслыханная честь для посетителя этого строгого и выверенного, как часовой завод, мира – взялся показать мне свое знаменитое хозяйство. К моему несчастью, слух, что у него процветающая фирма, огромный офис и не одна сотня сотрудников, подтвердился. Я бы предпочла, чтобы народу и кабинетов было поменьше, и хоть где‑нибудь мелькнула заветная дверь с двумя нолями, но увы! – туалет почему‑то не входил в число местных достопримечательностей, поэтому с каждой минутой я становилась все печальнее и печальнее… К концу нашей увлекательной прогулки я почти перестала реагировать на внешние раздражители и только механически и затравленно улыбалась.

Простая и спасительная мысль тихонько и самостоятельно попроситься на горшок даже не приходила мне в голову. Уж слишком грозен был мой двухметровый спутник в безупречно сшитом костюме – даже на цыпочках я едва доставала ему до плеча, слишком почтительно вытягивались перед ним охранники, туго затянутые в черную форму, и слишком явно торчали у них под мышками скрипучие кобуры с настоящим мужским оружием.

Слегка пришла в себя я только в машине, любезно предоставленной мне для отъезда в родные пенаты. Президент фирмы, собиравшийся подавать на меня в суд, зачем‑то стоял у парадного подъезда, закусив очередную сигарету, и с непроницаемым властным лицом наблюдал, как я неуклюже устраиваюсь в салоне, открываю окно и, жадно глотая сырой ноябрьский воздух, лепечу ему последние слова мольбы и жалкого привета.

Первый, мелкий, грязноватый и какой‑то сиротский снег летел нам навстречу, таял на моих ресницах, на седеющих волосах угрюмого мужчины с озорными, серьезными и едва уловимо тоскливыми глазами. Ему было сорок четыре. Мне – двадцать пять. Мы оба были одиноки и не одни. И нам обоим было тесно в этом смертельно перекошенном времени и пространстве…

«Смотри, Николаич, везешь драгоценный груз», – серьезно предупредил он шофера, и «мерседес», которому было велено отвезти меня восвояси, мягко присел и, урча, прыгнул с места. С этой минуты начался год, который должен был убедить нас в том, что мы непоправимо любим друг друга.

В августе, пригласив меня поужинать в ресторан, он, катая на щеках каменные, сухие желваки и глядя в стол страшными, абсолютно спокойными и белыми от напряжения глазами, сделал мне предложение. Ни на секунду не задумавшись и яростно истерзав лежащую на коленях тугую льняную салфетку, я согласилась. Мы измучили друг друга за эти месяцы, как влюбленные школьники, боящиеся в первый раз взяться за руки. «Горько! – надрывалась за стенами нашего отдельного кабинета чужая неугомонная свадьба. – Го‑о‑о‑рько!»

Он встал. Чуть не опрокинув неестественно красивый, разноцветный, едва тронутый нами стол, шагнул мне навстречу. Я обреченно и облегченно закрыла глаза. Горькие, жесткие губы человека, который теперь должен был стать смыслом и центром всей моей бессмысленной жизни, впервые осторожно прикоснулись к моей щеке.

«Не так! – поправила я, все еще не открывая глаз и не решаясь сказать ему «ты». – Не так. Поцелуйте меня по‑настоящему…»

Теперь, спустя пять лет, я абсолютно счастлива – спокойным, полнокровным, жизнерадостным счастьем женщины, которая верит в то, что здорова и любима. И если я иногда и плачу по ночам, прижимаясь ухоженной щекой к теплой, чуть солоноватой, как солнечный морской камень, спине своего мужа, если я и прислушиваюсь с ужасом к тому, как медленно и неукротимо, обгоняя меня на повороте каждого года, стареет он там, внутри себя, куда не могу проникнуть даже я – всей тяжестью своей любви, если я и не могу ничего с этим поделать, – так это из‑за кошки.

Из‑за того, как дико и бессмысленно посмотрела она на меня через черное плечо, когда я опустила ее на загаженную людьми землю возле мусорного контейнера и, поправив на плече нетяжелую сумку, деловито пошла к машине. Я шла неуверенно – на высоких, непривычных, нарядных ногах, – мужу нравились тонкие каблуки, чулки, дорогое, электрической, синеватой белизны белье, небрежно сброшенное на пол, а мне нравилось нравиться ему, и я, привыкшая к потертым джинсикам и уродливым солдатским ботинкам, с удовольствием носила теперь двенадцатисантиметровые шпильки.

Я шла медленно, выбирая, прежде чем шагнуть, место почище – так медленно, что кошка поверила, будто я все еще человек, и закричала мне вслед. Она кричала испуганно, ни на что не надеясь, она боялась даже сдвинуться с места, потому что последний раз была на улице совсем крохотным котенком и совсем забыла, сколько кругом горя, шума и воздуха.

Воздуха, в котором навсегда растворялся мой единственно знакомый и доступный ей запах.

 

 

Ольга Лукас

 

Лапа ищет человека

 

Лапу бросили за четыре дня до Нового года.

Медсестра Рая сразу заподозрила неладное. Так она потом рассказывала всем сотрудникам и посетителям клиники «Кошачий лекарь»:

– Я сразу заподозрила. Когда ребенка оставляют в кабинете одного – что это за хозяева такие?

«Ребенок» – значит четвероногий пациент. Рая всех животных называет детьми. Особенно тех, кто нуждается в медицинской помощи.

Но Лапа ни в какой помощи не нуждался. Хозяева принесли его на осмотр, оставили в кабинете доктора Иванова, а сами пошли к Максиму, заводить карточку пациента.

Максим – администратор клиники и будущий ветеринар. На самом деле он хоть завтра может идти и лечить животных, он это умеет, и опыт у него есть. Но он хочет работать только в «Кошачьем лекаре». Вот и ждет, когда клиника расширится и ему выделят отдельный кабинет для приемов. Пока же он консультирует хозяев по телефону, выписывает карточки, принимает оплату и ведет хозяйство. А помогает ему Подарок – серый кот дворовой породы, один из старейших сотрудников «Кошачьего лекаря».

Подарок успокаивает животных, которые пришли на прием, поддерживает их хозяев и деликатно удаляется на кухню, если в кошачью клинику приводят собаку. А один раз безутешные хозяева принесли попугайчика, которого потрепала соседская кошка. И потребовали, чтобы вслед за Подарком убрались все коты, ожидавшие своей очереди в коридоре! Ведь от этих хищников – одни когти чего стоят – всего можно ожидать, а бедная птичка уже настрадалась. Но Максим навел порядок, взял попугая под свою защиту, и вскоре доктор Иванов уже осматривал пернатого пациента.

Так вот, когда хозяева Лапы подошли к стойке администратора, чтобы оформить все необходимые документы, Рая сразу заподозрила неладное, а Максим – нет.

– Порода – шотландский вислоухий. Цвет – дымчатый, – записал он в карточку пациента. – Сколько лет коту? Не больше двух, да?

– Где‑то около двух, – кивнула хозяйка. – Мы точную дату потеряли. Понимаете, записали на бумажке, положили в секретер и потеряли.

– Понимаю, – сказал Максим, привычным движением смахивая на пол исписанные мятые листки, которым не место на стойке администратора клиники. – Как зовут?

– Ирина Владимировна. А мужа – Аркадий Кириллович.

– Котика как зовут?

– Понимаете, – смутилась Ирина Владимировна, – мы записали на бумажке его возраст, и паспортное имя, и породу, что там еще?

– Родителей! – подсказал Аркадий Кириллович. – Дипломированные медалисты!

– И положили в секретер? – догадался Максим. – Но называете же вы его как‑то. Когда погладить хотите, например.

– Погладить? – удивился Аркадий Кириллович.

– Мы его зовем Лапа! – внесла ясность супруга. – Понимаете, когда нам его принесли, он был – ну вылитый лапоть. Такой, знаете, каким щи хлебают. Мы сначала назвали его Лапоть, а потом сократили до Лапы.

– Тогда я записываю: кличка – Лапа, – сказал Максим. Он не стал говорить, на кого, по его мнению, похожи сами хозяева шотландского вислоухого котика. (Аркадий Кириллович – на лысого ежика в тесном костюме, Ирина Владимировна – на метелочку для пыли, сделанную из разноцветных синтетических волокон.)

– У него и документы какие‑то должны быть, у заводчика, – подал голос Аркадий Кириллович.

– Не надо. Сейчас мы заведем ему карточку. Какие жалобы?

– Жалобы? Вы знаете, он ковер царапает, – начала перечислять Ирина Владимировна, – потом – будит нас в выходные рано утром, чтобы поесть ему дали. Еще рассыпает в туалете свой наполнитель. Потом – топает по ночам по коридору. Один раз уронил с полки сувенирную фигурку.

– Из крана пьет, когда у него миска своя есть! – наябедничал Аркадий Кириллович. – Шерстью на брюки линяет! Вечером, как придем, – проходу от него нет, все лезет, куда мы – туда и он! Под ногами шныряет!

– Значит, на здоровье жалоб нет, и вы решили удостовериться, что с животным все в порядке? – уточнил Максим.

– Мне сотрудница на работе сказала – отвезите вы его в клинику и осмотрите, чего он у вас бегает по ночам и всех будит, – пояснила Ирина Владимировна, – может, он психический.

– У сотрудницы свои коты есть?

– Что вы, нет, конечно. Ей только котов не хватало, с ее‑то детьми. Все как один ненормальные!

– Вы только не волнуйтесь. Доктор сейчас осмотрит вашего котика, мы подлечим его, если понадобится. В дальнейшем будете привозить его раз в год на плановый осмотр. Ветеринары нашей клиники также выезжают на дом. Но к здоровому животному врача вызывать смысла я не вижу.

– Раз в год? – нахмурился Аркадий Кириллович. – Знаете, молодой человек, вы пока тут заполняйте всё, а мы сходим в банкомат, снимем деньги. Чтобы заплатить вам за работу, за прием. За лекарства там всякие.

Максим кивнул, и хозяева Лапы ушли. Отключили телефон и больше не вернулись. Оставили в клинике своего шотландского вислоухого друга. Решили, наверное, что это слишком дорогое удовольствие – раз в год на осмотр приезжать. А вдруг кот окажется психическим, как предрекала сотрудница Ирины Владимировны? Тогда вообще расходов не оберешься.

А Лапа‑то об этом ничего не знал! Он терпеливо сносил все медицинские манипуляции: доктор Иванов умеет успокоить даже самого тревожного котика. Вот только когда осмотр закончился и показал, что пациент совершенно здоров, некому было за него порадоваться. И заплатить по счету.

Рая, которая, как мы помним, с самого начала заподозрила неладное, но почему‑то молчала, схватила «ребенка» в охапку и начала его укачивать.

Лапа обмяк у нее на руках, как плюшевая игрушка. Впервые в жизни он покинул квартиру, в которой жил почти два года, оказался среди незнакомых запахов, и хозяева куда‑то исчезли.

Появились новые пациенты, и Рая вынуждена была заняться ими. Лапу отдали Максиму. А тот перепоручил его заботам Подарка.

Увидев другого кота, по виду здешнего хозяина и начальника над всеми людьми, Лапа прижал и без того обвисшие уши, весь съежился и стал медленно отступать к выходу.

– Не бойся меня, пошли, – коротко сказал Подарок и повел новенького на кухню. – Ешь, пей. Туалет сам найдешь. Надеюсь, ты приучен? Захочешь отдохнуть – вон там шкаф со швабрами, на верхней полке сплю я, можешь устраиваться этажом ниже. Освоишься – приходи, поговорим.

Лапа хотел внимательно обнюхать кухню, но за дверью послышались шаги, и он прыгнул вверх, в сторону, снова вверх – и оказался в пластмассовой синей бочке. В сентябре в ней привезли песок, и доктор Иванов велел ее не выбрасывать: летом эта бочка пригодится ему на даче. Сейчас же бочка стояла в углу, занимала место и не приносила никакой пользы. До тех пор пока в нее не прыгнул Лапа.

В бочке было уютно и безопасно. Пахло песком и пластмассой, но это были неопасные запахи. Весь мир оказался за пределами синих стен, и дымчатый шотландский вислоухий решил обдумать все, что с ним произошло. Но вместо этого уснул.

 

Лапы хватились лишь к вечеру: Максим каждый час звонил нерадивым хозяевам, но те, как видно, не просто отключили телефон, но для надежности еще и закопали его в землю на перекрестке трех нехоженых дорог где‑нибудь в глухомани.

Подарок был занят важным делом: успокаивал сиамских котят, прибывших на первый в жизни осмотр. Доктор Иванов ушел сегодня пораньше, зато вернулась с выездов Анна Борисовна, чтобы закапать глаза своей постоянной пациентке, престарелой болонке Кумушке. По правде сказать, хозяйка Кумушки, одинокая старушка, и сама прекрасно справлялась с этой процедурой, но ей нравилось приходить в клинику, чтобы поболтать с Раей.

– А где же кот‑то ваш новый? Или его в карантин закрыли? – спросила разговорчивая бабулька, когда запас дневных сплетен был исчерпан.

Тут всполошился Максим: он оставил Лапу на попечение Подарка, потом приехали эти сиамские, и Подарок приступил к своим должностным обязанностям. Но котят уже собрали в переноску, клиника скоро закрывалась, и надо было решать, оставлять вислоухого подкидыша на ночь или временно пристроить к кому‑то из сотрудников?

– Убежал, должно, – рассуждала хозяйка Кумушки, – коты по запаху дом находят. У нас жильцы из пятого подъезда забыли как‑то раз кошку на даче…

Увлекательную историю о путешествии соседской кошки, преодолевшей все препятствия на пути к родному пятому подъезду, слушать было некому: Рая, Максим и Подарок отправились на поиски Лапы.

Но нашла его Анна Борисовна: зашла на кухню попить кофе, сняла с полки свою любимую оранжевую чашку, привычно споткнулась о синюю бочку, которую доктор Иванов будто нарочно поставил на дороге, и вдруг увидела в бочке кота, о котором уже столько всего сегодня слышала!

– Вы посмотрите на этого Диогена! – шепотом сказала Анна Борисовна, вернувшись в коридор, где обычно ждали приема животные и их хозяева, а теперь сидела только хозяйка Кумушки.

Все, кто еще оставался в клинике: сама Анна Борисовна, Рая, Максим, Кумушка и ее хозяйка, – на цыпочках зашли в кухню и по очереди заглянули в бочку. Для чего Кумушку, к примеру, пришлось поднять в воздух. Такое обращение ей не понравилось, о чем она сообщила посредством недовольного гавканья, переходящего в капризный визг.

Шум, возня и суета разбудили Лапу. Он ошалело огляделся по сторонам, выгнул спину и сиганул вверх.

– Вы на бешенство его проверяли? – испуганно спросила хозяйка Кумушки. – А то у одних тут из восьмого подъезда собаку бешеный барсук покусал…

И снова слушатели разбежались, не захотели знать, что стало с собакой и барсуком, – может быть, они излечились от бешенства и стали большими друзьями?

Лапа заметил приоткрытую входную дверь и решил прорваться к ней во что бы то ни стало. Обманным прыжком заманил в тупик Анну Борисовну, распознал ловушку, которую приготовила ему Рая, но все‑таки угодил в руки Максиму и затих, признавая поражение.

– Мы тебя, Максим, завтра тоже на бешенство проверим, а сегодня пора закрываться, – сказала Анна Борисовна, которой так и не удалось попить кофе.

– Идите, я с ним поговорю, – ответил Максим. – В случае чего – возьму к себе домой. Двери тут все закрою, электроприборы выключу.

– Тебе уже надо диван у начальства просить, – заметила Рая. – Поставим рядом с рабочим местом. Чтобы туда‑сюда не мотаться.

Когда все ушли, Максим вернулся к своему столу, посадил вислоухого котика на колени и, машинально почесывая его за ухом, стал разговаривать с компьютером.

Прежние хозяева Лапы с компьютером разговаривали редко: только если он зависал на самой середине интересного фильма. Днем они очень много работали, а по вечерам смотрели кино с погонями и стрельбой. Лапа лежал рядом на диване, его как будто не замечали. И погладили всего несколько раз, словно по ошибке. Да здесь, в этой клинике, за один день он получил больше внимания и любви, чем дома почти за два года!

Максим перестал гладить вислоухого подкидыша. Разговор с компьютером у него не клеился.

Лапа не очень понял, что к чему. Вроде бы администратор клиники просил, чтобы компьютер его выслушал, а компьютер – неисправный, должно быть, – сердился и категорически отказывался это делать. Знаете, как сердится компьютер? Он кричит высоким пронзительным голосом: «Пусть коты тебя слушают, а мне не звони больше!» – и замолкает.

Ничего не добившись от несовершенной техники, Максим погасил экран, пересадил Лапу в ящик стола и принялся катать шарики из накопившихся за день листков. На этих листках он записывал телефоны и адреса пациентов, имена животных и их хозяев, названия лекарств, которые необходимо срочно заказать в клинику, и просто какие‑то посторонние вещи, вроде списка покупок на ближайшие дни.

Воспользовавшись моментом, Лапа улизнул на кухню: теперь, когда и людей, и тревожащих запахов стало поменьше, он почувствовал сильный голод и спешил подкрепиться.

Он не заметил, когда рядом оказался Подарок.

Старожил был крупнее и сильнее, он улегся, перегородив выход из кухни.

– Никто тебе так ничего и не объяснил, – спокойно сказал Подарок, – в нашей клинике это обычное дело. Но я умею объяснять, у меня работа такая.

– Работа? – повторил Лапа, укладываясь на пол напротив Подарка, но так, чтобы в любой момент подскочить и дать стрекача.

Кот Подарок был из числа животных, которые сами зарабатывают себе на миску корма и теплую лежанку. Он, как и Лапа, был подкидышем.

– Было у нашей мамы трое детей: двое умных, один – счастливый, – так всегда начинал свой рассказ Подарок. – Вернее, одна. Наша трехцветная сестренка понравилась соседям. Они говорили, что такие кошки приносят счастье. Может быть. Маркиза, во всяком случае, абсолютно счастлива. Раз в год мы встречаемся, когда ее приносят сюда на осмотр. Знали бы ее хозяева, что будет дальше, – взяли бы к себе и нас с братом.

Лапа мысленно перенесся в прошлое, в квартиру, где родились три маленьких котенка, одним из которых был его собеседник.

Недолго котята жили в теплой квартире: в одну холодную ночь, когда мама‑кошка спокойно спала, Подарка и его брата положили в картонную коробку и отнесли на крыльцо клиники «Кошачий лекарь». К счастью, рассеянный доктор Иванов в тот день забыл выключить в своем кабинете обогреватель. Дважды его уже штрафовали за это, и платить третий штраф он не хотел – а потому, ругая свою забывчивость, вылез из теплой постели, оделся, вышел во двор, сел за руль и поехал в клинику. И обнаружил на пороге замерзающих котят.

На следующий день Рая обклеила все столбы, водопроводные трубы и доски грозным объявлением: «Кто подбросил на крыльцо „Кошачьего лекаря“ двух котят‑мальчиков, серого и рыжего? Пусть сознается сам, я его все равно найду, и пощады не будет!»

Конечно, никто не сознался. Зато за рыжим котенком пришли печальные дедушка и бабушка, недавно потерявшие пожилого рыжего любимца, постоянного пациента клиники.

– Как вы их назвали? – деловито осведомился дедушка.

– Пока никак, – ответил доктор Иванов, – не до того было. Глистов гнали, глаза им промывали.

– А если глистам промыть глаза – они всё поймут и уйдут сами? – заинтересовалась бабушка.

– Я зову их Подарок. И того и другого, – вмешалась Рая. – Они же нам бесплатно достались. Вроде как в подарок.

– Нет, бесплатно животных брать нельзя, плохая примета, – сказала бабушка. – Давайте мы вам заплатим за глистов и за глаза. И возьмем себе этого, рыженького.

– Подарок остается у вас, – подытожил дедушка, – а наш будет зваться Неподарок.

Так и порешили.

Лапа молча слушал эту историю. Он уже несколько раз мог выскочить в приоткрытую дверь кухни. Подарок не успел бы его поймать, так он был увлечен воспоминаниями.

– Тебе повезло, что доставили сразу в клинику, – закончил он свой рассказ, – на крыльце было холодно. И крышки у коробки не было. Сверху мокрый снег сыпался. И вокруг столько опасных запахов, звуков, шорохов.

– Здесь их тоже много! – вставил Лапа.

– Чепуха. Если будет какая‑то опасность – я тебе сообщу. А пока будь как дома. Тебе дома что запрещали делать?

– Под ногами болтаться. Но я все равно болтался, – признался Лапа.

– Тут под ногами болтаться можно. Персонал опытный, на хвост ни разу не наступили. Но в кабинеты во время приема не лезь – можешь напугать пациентов. И еще – не роняй цветочные горшки. Понимаю, что многого прошу. Но, пожалуйста, горшки не сбрасывай. Даже не подходи к ним, чтобы не было искушения. И вообще забудь, что тут есть подоконники. Никогда не знаешь, куда Рая приткнет свои алоэ и фиалки, а они с таким шикарным грохотом падают. Нет‑нет, не думай про эти горшки! – Подарок, кажется, самому себе это пытался внушить, а лапы его делали такие характерные сбрасывающие движения.

– Цветы, кабинеты – это всё? Или тут еще что‑то запрещается? – напомнил о себе Лапа.

Подарок вздрогнул, пришел в себя, чуть не вскрикнул: «А, кто здесь?» – но вовремя спохватился, вспомнив, что он – старожил, дающий советы новенькому, и степенно продолжал:

– Нельзя разорять рабочий стол Максима. Там всегда в конце дня чашки стоят, блюдца всякие, бумажки валяются скомканные. Ничего не трогай! Кажется, что это мусор и с ним можно поиграть, – а наутро выясняется, что заиграл важный документ. Не лезь туда, словом. Максим утром придет, все уберет, заодно и проснется.

Следующее утро и в самом деле началось с того, что Максим тщательно убрал и протер свой стол, унес на кухню чашки, вымыл их и поставил на место.

– И хоть бы раз вечером порядок навел, так нет же, всё с утра! – попеняла ему Рая.

Она тоже приехала пораньше, привезла «ребенку» – Лапе то есть, – мягкую лежанку, игрушечную мышь с колокольчиком, две миски и индивидуальный туалет.

Туалет и миски Лапа одобрил – ему было очень неловко теснить Подарка. Лежанку понюхал и отверг. Мышь взял в зубы, прыгнул с нею в синюю бочку – и был таков.

– Диоген! – снова сказала Анна Борисовна, заваривая утренний кофе.

Начался прием, пошли пациенты. Улучив момент, Лапа спросил у Подарка, что такое Диоген.

– Был такой философ, – небрежно пояснил Подарок. – Жил в бочке. Искал человека.

– Как это – искал человека? Что значит – философ?

– Подробностей я не понял, – признался Подарок, – так, подслушал пару разговоров, сделал выводы. Но полагаю, что философ – это такая древняя греческая порода котов. А человека он искал, как все мы. Кто нашел своего человека – тот знает, что это такое. Я‑то не знаю, по‑моему, выдумки это всё. Ну да сегодня здесь будет Неподарок, он объяснит тебе свою теорию.

Сказавши это, Подарок отправился встречать новую посетительницу – девочку, которая принесла за пазухой печальную морскую свинку. Пока Анна Борисовна и доктор И


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: