Великая Академическая смута 8 страница

«Г. Ломоносов знал недостатки сладкоречия: то есть убожество рифм, затруднение от неразноски литер, выговора, нечистоту стопосложения, темноту склада, рушение грамматики и правописания и все то, что нежному упорно слуху и неповрежденному противно вкусу; но, убегая сей великой трудности, не находя ко стопоположению и довольно имея к одной лирической поэзии способности – а при том опирался на неразборные похвалы, вместо исправления стопоположения, его более и более портил; и став порчи сей образцом, не хуля того в других, чем сам наполнен, открыл легкий путь ко стихотворению; но сей путь на Парнасскую гору не возводит».

Ломоносовский стих казался Сумарокову корявым, негладким, потому что Ломоносов употреблял более сложный инструментарий и не всегда стремился к благозвучию. Ломоносовские метафоры, его сдвинутое словоупотребление доводили «певца Семиры» до бешенства. Ну что это такое: «Блистая с вечной высоты»? – «Можно сказать – вечные льды, вечная весна. Льды потому вечны, что никогда не тают, а вечная весна, что никогда не допускают зимы, а вечная высота, вечная глубина, вечная длина – не имеют никакого знаменования». Или: «„Молчите, пламенные звуки“? Пламенных звуков нет, – возмущается Сумароков, – а есть звуки, которые с пламенем бывают». Так придирчиво разбирает Александр Петрович чуть не каждую строфу знаменитой ломоносовской оды 1747 года.

В то время со смерти Ломоносова уже прошли годы. Сумароков, как живой, считал себя вправе несколько свысока смотреть на мертвого соперника. «Ах, если бы его со мною не смучали и следовал бы он моим советам. Не был бы он и тогда столько расторопен, сколько от самого искусного стихослагателя требуется, но был бы гораздо исправнее; а способности пиитичествовать, хотя и в одной только оде, имел он весьма много». Но спокойное достоинство трудно давалось уже немолодому, раздраженному своими неудачами, сильно пьющему поэту. Он, на похоронах Ломоносова с неприкрытой злобой отозвавшийся о покойнике, не мог забыть его и годы спустя, постоянно возвращаясь к нему мыслями и пытаясь довести до конца давние споры, доказать свое преимущество и свою правоту.

Пока же Ломоносов и Сумароков были живы, борьба шла нешуточная. Правда, обе стороны были скованы своей дружбой с Шуваловым. Поэтому до конца 1750‑х годов на Ломоносова впрямую напали лишь поэты из круга Сумарокова, но не он сам. Ломоносов же написал на своего соперника лишь одну, вполне беззлобную эпиграмму – очень давно, еще в 1748 году, когда дружба «российского Мальгерба» и будущего «певца Семиры» казалась ничем не омраченной; поводом послужил неловкий галлицизм из сумароковского «Гамлета» – Гертруда у него признается, что она «на супружню смерть не тронута взирала». Ломоносов не мог пройти мимо этого забавного оборота и не обыграть его:


Женился Стил, старик без мочи,

На Стелле, что в пятнадцать лет,

И не дождавшись первой ночи,

Закашлявшись, оставил свет.

Тут Стелла бедная вздыхала,

Что на супружню смерть не тронута взирала.


 

Но когда в 1759 году Сумароков, разойдясь с Миллером, начал издавать собственный журнал «Трудолюбивая пчела», в одном из номеров он попытался напечатать несколько «Вздорных од» – пародий на Ломоносова.

Одна из них начиналась так:


Гром, молнии и вечны льдины

Моря и озера шумят,

Везувий мещет из средины

В подсолнечну горящий ад,

С востока вечна дым восходит,

Ужасны облака возводит

И тьмою кроет горизонт.

Эфес горит, Дамаск пылает,

Тремя Цербер гортаньми лает,

Средьземный возжигает понт.


 

Сумарокова не интересовал в данном случае пафос ломоносовской поэзии – он вышучивал пышный стиль, мощные и «невнятные» образы, его гиперболы. Человек уже следующей эпохи, он с ее высоты высмеивал устаревшее, как ему казалось, ломоносовское барокко. Получилось похоже и местами – смешно. И все же пародист угодил в собственную ловушку… Дело в том, что некоторые фрагменты «вздорных од», которые Сумарокову казались забавными и убийственными для его недруга, ныне воспринимаются как вполне серьезная и содержательная лирика. Речь идет, прежде всего, о «Дифирамбе»:

 


Позволь, великий Бахус, нынь

Направите гремящу лиру

И во священном мне восторге

Тебе воспеть похвальну песнь!..

Тобой стал новый я Орфей!

Сбегайтеся на глас мой, звери,

Слетайтеся ко гласу, птицы,

Сплывайтесь, рыбы, к верху вод.


 

Сумароков имел в виду все ту же злосчастную склонность Ломоносова к пьянству, которую так эксплуатировали все его оппоненты. В данном случае пьянством объяснялся слишком выспренний и «алогичный» стиль поэта. Но классицист не знал, что настанет время, когда Дионис (он же Вакх, Бахус), «вдохновения грозный бог», по определению Цветаевой, станет в глазах новых поколений таким же законным источником поэзии, как Аполлон. А образ Орфея, вдохновляемого Дионисом‑Загреем и обреченного пасть от рук Дионисовых жриц, будет выглядеть не комично, а возвышенно и трагически.

Поскольку «Трудолюбивая пчела» печаталась в университетской типографии, у Ломоносова была возможность предотвратить публикацию, и он этой возможностью воспользовался. Обиженный Сумароков писал Шувалову: «Сочинений мне больше печатать невозможно, ибо Ломоносов останавливает у меня их и принуждает иметь непрестанные хлопоты, а он и истец и судья, а мне, чтоб я всему миру не открыл его крайнего в словесных науках невежества, крайний злодей; а его все в Академии боятся и ему против воли угождают…» Сумароков преувеличивал. В той же «Трудолюбивой пчеле» затем он совершенно беспрепятственно напечатал несколько очень слабо завуалированных антиломоносовских памфлетов. (Дело в том, что в руководстве академии кроме Ломоносова сидели и его большие «друзья», такие как Тауберт, которые не так уж его и боялись.)

Один из этих памфлетов (напечатанный в шестом номере за 1759 год) принадлежал, как ни странно, Тредиаковскому и представлял собой невинную историческую заметку об искусстве мозаики. Тредиаковский утверждал, что мозаика стоит несравнимо ниже живописи. Поскольку из всех трудов Ломоносова за пределами литературы широкой аудитории были известны, прежде всего, его работы над мозаичными панно и поскольку никто в России кроме него мозаикой не занимался и не интересовался, смысл этого выпада был вполне прозрачен.

Ломоносов был взбешен: его враги, которые и между собой недавно враждовали, объединились против него! Свои чувства оскорбленный поэт, естествоиспытатель и мозаичист выразил в стихотворении под названием «Злобное примирение»:


С Сотином – что за вздор? – Аколаст примирился.

Конечно, третий член к ним леший прилепился.

Дабы три фурии, вместившись на Парнас,

Закрыли криком муз российских чистый глас.

Как много раз театр казал на смех Сотина,

И у Аколаста он слыл всегда скотина.

Аколаст, злобствуя, всем уши раскричал.

Картавил и сипел, качался и мигал,

Сотиновых стихов расхваливая скверность,

А ныне объявил любовь ему и верность,

Дабы Пробиновых хвалу унизить од,

Которы, вознося, российский чтит народ…

…Кто быть желает нем и слушать наглых врак

Меж самохвалами с умом прослыть дурак,

Сдружись с сей парочкой: кто хочет с ними знаться,

Тот думай, каково в крапиву испражняться.


 

Под «лешим» имеется в виду Тауберт, а «Самохвал» – старая, начала 1750‑х годов «басенка» Тредиаковского, в которой некоторые видели выпад против Ломоносова. Второй выпад, тоже направленный против научной деятельности Ломоносова (в третьем номере за 1760 год), принадлежал самому Сумарокову. Стихотворение называлось «Новые изобретения»:


1

Вскоре

Поправить плаванье удобно в море.

Морские камни, мель в водах переморить,

Все волны кормщику под область покорить,

А это хоть и чудно,

Хотя немножко трудно,

Но льзя природу претворить:

А ежели того нельзя никак сварить,

Довольно и того, что льзя поговорить.

2

Разбив стакан, точить куски, а по оточке

Во всяком тут кусочке

Поставить аз:

Так будет из стекла алмаз.

3

Скажу не ложно:

Возможно

Так делать золото из молока, как сыр,

И хитростью такой обогатить весь мир,

Лишь только я при том напоминаю:

Как делать, я не знаю.


 

В первом фрагменте Сумароков намекает на статью Ломоносова «Рассуждение о большей точности морского пути», во втором речь идет о все той же мозаике, в третьем – о химических и минералогических работах.

«Трудолюбивая пчела» вела завуалированную борьбу не только с Ломоносовым, но и с Шуваловыми (и Воронцовыми). То, что первый номер журнала вышел с посвящением цесаревне Екатерине Алексеевне, яснее ясного говорило о политических симпатиях редактора. Судя по всему, именно представители «шуваловской партии» добились того, что в 1761 году журнал закрылся. Сумароков (которого к тому же накануне сместили с должности директора театра) даже объявил о том, что «расстается с музами» и прекращает литературную деятельность. Естественно, этого обещания он не выполнил.

Но и в эти годы Александр Петрович продолжал быть желанным гостем во дворце на Итальянской, где ему часто приходилось сталкиваться с Ломоносовым. Сохранился поздний рассказ самого Шувалова (в записи известного цензора Тимковского):

«От споров и критики о языке они доходили до преимуществ с одной стороны лирического и эпического, с другой драматического, то есть каждый своего рода, и такие распри опирались иногда на приносимые книги с текстами… В спорах же чем более Сумароков злился, тем более Ломоносов язвил его; и если оба были не совсем трезвы, то заканчивали ссору бранью, так что приходилось высылать или обоих, или чаще Сумарокова. Если же Ломоносов занесется в своих жалобах… то я посылаю за Сумароковым, а с тем, ожидая, заведу речь о нем. Сумароков, услышав у дверей, что Ломоносов здесь, или уходит, или, подслушав, вбегает с криком: не верьте ему, Ваше Превосходительство, он все лжет; удивляюсь, как Вы даете у себя место такому пьянице, негодяю. – Сам ты подлец, пьяница, неуч, под школой учился, сцены твои краденые. – Но иногда мне удавалось примирить их, и тогда они были очень милы».

Выглядит не очень красиво: вельможа‑меценат для забавы стравливает поэтов (которые к тому же ведут себя как хармсовские персонажи). Впрочем, к этому рассказу, который отделяет от событий много лет, надо относиться осторожно. Над бешеным нравом Сумарокова подшучивали многие, но с Ломоносовым, как отмечал Пушкин, «шутить было накладно», даже Шувалову. Правда, видимо, в том, что всемогущий фаворит временами тяготился ломоносовской интеллектуальной опекой. Сумароков нужен был ему как противовес (не говоря уж о том, что ему, галломану, сумароковские песенки и пьесы втайне, может быть, были милее ломоносовского «парения»). Глядя на спорящих поэтов, Иван Иванович ощущал себя нейтральным арбитром, покровителем, примирителем – и лишний раз убеждался в собственной независимости и значимости.

В этом качестве Шувалов пытался направить соперничество Ломоносова и Сумарокова в конструктивное русло, и иногда ему это удавалось: так, в начале 1760 года они вновь, как шестнадцать лет назад, вступили в творческое соревнование, переведя «Оду к счастию» Жана Батиста Руссо.

Но вскоре отношения двух поэтов окончательно расстроил инцидент, в котором оказался замешан двоюродный племянник Ивана Шувалова и один из его близких друзей. Чтобы понять суть случившегося, необходимо напомнить о тех политических событиях, которыми ознаменованы последние годы правления Елизаветы Петровны.

Дело в том, что в 1756 году давно ожидаемая война – война, известная в истории как Семилетняя, – все же началась. Фридрих II, он же Великий, в отличие от своего отца Фридриха Вильгельма I был человеком утонченным: писал стихи (исключительно по‑французски), играл на флейте, покровительствовал Вольтеру (некоторое время жившему при его дворе), строил роскошные резиденции и бравировал своим религиозным скептицизмом. Это не мешало ему продолжать отцовское дело, укрепляя армию и с успехом пуская ее в ход. В ходе войны за австрийское наследство он, пользуясь неразберихой в Вене, округлил свои владения за счет Силезии. Дальнейшие аппетиты Фридриха распространялись на соседние германские государства, прибрежные польские земли и шведские владения в Померании. Россию он хотел бы до поры иметь в союзниках, но шуваловско‑воронцовская группировка к усилению Пруссии относилась с большой опаской.

Однако войну спровоцировали не пруссаки, а англичане. Дело в том, что у последних шла затяжная борьба с Францией в американских колониях. Поскольку сама Англия находится на острове (злые языки утверждали, что для Елизаветы Петровны эта географическая подробность оказалась внове), вторгнуться туда Людовику XV было затруднительно (напомним, что эта задача впоследствии оказалась не по зубам Наполеону и Гитлеру). Но английский король Георг II одновременно был курфюрстом Ганновера – небольшого государства на северо‑западе Германии. Вот по Ганноверу французы и собирались ударить. Но не успели: 16 января 1756 года Англия и Пруссия заключили Вестминстерскую конвенцию, один из пунктов которой гласил: «Если же вопреки всем ожиданиям и в нарушение мира… любая иностранная держава предпримет вторжение в Германию, две договаривающиеся стороны объединят свои усилия для наказания этих нарушителей». Другими словами, на защиту скромного Ганновера могла выступить вся прусская армия.

Франция не могла уступить. В противовес англо‑прусскому союзу она заключила в мае 1756 года пакт со своим давним (с XVI века) соперником – Австрией. А 29 августа 1756 года Фридрих начал войну, напав на австрийского союзника – Саксонию.

Россия примкнула к антипрусской коалиции и вступила в войну позже – на рубеже 1756–1757 годов. Целью Елизаветы был захват Восточной Пруссии, которую предполагалось передать Польше; в обмен Август II должен был согласиться на полное присоединение к России Курляндии, которая все еще оставалась формально независимой. В мае 1757 года стотысячное русское войско под командованием С. Ф. Апраксина форсировало Неман и двинулось в Восточную Пруссию. Был взят Мемель, одержана победа при Гросс‑Егерсдорфе (в этой битве отличился молодой П. А. Румянцев)… А затем Апраксин стремительно, бросив артиллерию и раненых, вывел войска из Пруссии.

Это необъяснимое бегство стоило фельдмаршалу должности, а в конечном итоге и жизни: он умер от сердечного припадка, находясь под следствием. В действительности русские военачальники, как предполагают историки, просто боялись одерживать победы: в Петербурге спорили «партия войны» и «партия мира» (или даже союза с Пруссией), и неизвестно было, кто одержит победу. Тем более что Елизавета чувствовала себя все хуже, а симпатии наследника престола не были секретом. Да и на прусско‑австрийском фронте дела шли с переменным успехом, а французы откровенно проигрывали пруссакам. Но в 1758 году петербургская «партия войны» (она же шуваловская) добилась больших успехов: Бестужев‑Рюмин был смещен и отдан под суд, канцлером назначен Михаил Воронцов; большие неприятности были и у Екатерины Алексеевны, которую уличили в тайной переписке с английским послом. Она чудом избежала высылки из страны – страны, которой ей предстояло тридцать четыре года со славой управлять.

Позиция Ломоносова в данном случае была сложной. С одной стороны, он был слишком тесно связан с Шуваловыми и Воронцовыми, без них вся его деятельность стала бы невозможна. Пацифистом он не был, да и не водилось в ту эпоху принципиальных пацифистов. Но в то же время участие России в войне с неясными целями, отвлекавшее человеческие и денежные ресурсы, сказывавшееся на финансировании научных и образовательных институций, судя по всему, не вызывало у него особого сочувствия. В оде на день рождения императрицы и на рождение Анны Петровны, второго и последнего законного ребенка молодой Екатерины (1757), Ломоносов основное внимание уделил начавшейся войне, но говорит о ней весьма двусмысленно. С одной стороны, он устами Елизаветы объясняет причины конфликта:

Присяжны преступив союзы,

Поправши нагло святость прав,

Царям навергнуть тщится узы

Желание чужих держав.

 

Любопытно при этом, что в качестве главного врага выступает не Пруссия, а Англия.

Однако во второй части оды, представляющей собой ответ Бога Елизавете, говорится не о боевых победах, а о радостях мирной жизни:

 

Я кротким оком к вам воззрю:

Жених как выйдет из чертога,

Так с солнцем взойдет радость многа;

Врагов советы разорю.

 

И лишь после того как русские войска под командованием В. В. Фермора заняли Восточную Пруссию и после поражения при Цорндорфе одержали 1 августа 1759 года решительную победу при Кунерсдорфе, настроение Ломоносова изменилось. Ода, написанная им на кунерсдорфскую победу, полна искреннего воодушевления. Для Ломоносова важно было, между прочим, что победа была одержана во многом благодаря шуваловским гаубицам. Это было не только успехом близкой Ломоносову семьи, но и доказательством важности «высоких технологий».

Франция отныне возлагала на свою восточную союзницу большие надежды. И вот в этой обстановке в Петербурге появился 75‑летний аббат Этьен Лефёвр, уже прежде неоднократно бывавший в России – в самые острые, переходные моменты ее истории. Лефёвр состоял священником при французском посольстве, но, судя по косвенным свидетельствам, выполнял также некие конфиденциальные поручения своего правительства.

В это время в Петербурге существовал литературный кружок, основанный двумя чрезвычайно утонченными и очень богатыми молодыми людьми – семнадцатилетним графом Андреем Петровичем Шуваловым, сыном Петра Ивановича, проведшим отрочество в Париже и писавшим стихи (по мнению современников, очень недурные) на французском языке, и 27‑летним бароном[85] Александром Сергеевичем Строгановым.

К середине XVIII века потомки купцов и промышленников Строгановых стали исключительно землевладельцами – как и многие выходцы из купеческого сословия, получившие дворянство. Сергей Григорьевич Строганов, барон во втором колене, жил во дворце, построенном Растрелли, и владел неплохой коллекцией европейской живописи. Его сын, первым браком женатый на дочери Михаила Воронцова, провел молодость в путешествиях по Европе, где получил истинно аристократическое образование – несколько поверхностное, но блестящее и разностороннее. Владелец великолепной библиотеки и уникальной нумизматической коллекции, покровитель художников (архитектор Воронихин, происходивший из строгановских крепостных, был у него почти на положении члена семьи), он в конце своей долгой жизни (а умер он в 1811 году, семидесяти восьми лет) возглавил Императорскую Академию художеств и много сделал для ее процветания. Он был одним из главных филантропов России, основал множество школ, помогал художникам и музыкантам.

Но в жизни Ломоносова с именем Строганова связан эпизод неприятный и унизительный.

Дело в том, что аббат Лефёвр счел необходимым именно в салоне Строганова – Шувалова, собиравшемся в строгановском дворце, произнести небольшую речь «о постепенном развитии изящных наук в России». Стремясь укрепить «единение наших государей» и повлиять на общественное мнение в Петербурге, аббат не скупился на похвалы «творческому гению» державы‑союзницы. Зная, что дни Елизаветы сочтены, он счел своим долгом особо отметить достоинства ее наследника («который показывает в своем обучении образец солдата‑патриота»), а особенно его супруги, которую французская дипломатия не прочь была переманить на свою сторону.

Наконец, оратор дошел до заявленной темы своей речи и, между прочим, так характеризовал успехи русской словесности:

«Здесь в питомце Урании изящные искусства имеют поэта, философа и божественного оратора. Его мужественная душа, подобно кисти Рафаэля, с трудом снисходит к наивной любви, к изображению наслаждений, грациозного и невинного.

Они имеют изящного писателя Гофолии[86] в великом человеке, который первым заставил Мельпомену говорить на вашем языке… Прелести трагического, наиболее нежного, украшают вашу сцену, а в вашем Горации заключается все величие Корнеля. Если подобная параллель способна охарактеризовать двух гениев‑творцов, находящихся среди вас, то, милостивые государи, нам снова остается повторить: изящные искусства обладают здесь всеми своими богатствами».

Среди слушателей речи Лефёвра были и Иван Шувалов, и Михаил Воронцов. (Петра Шувалова, отца Андрея Петровича, не было: отношения между ним и Воронцовым ухудшились.) Были и многочисленные представители французской колонии в Петербурге. Разумеется, содержание этой речи очень быстро стало известно Ломоносову, тем более что Строганов через Миллера, с которым он был близко знаком, вошел в академию с представлением о печатании «Рассуждения о прогрессе изящных искусств» отдельным изданием. Ломоносов воспротивился, а когда его не послушались, он (по словам самого Лефёвра) «подобно тому как ваши казаки нападают на отряд пруссаков, обрушась на издание моей книги, с яростью разбил набор». Однако брошюру снова набрали и напечатали, убрав из нее фразу о «двух гениях‑творцах».

Судя по всему, именно эта фраза особенно задела Ломоносова. Признать Сумарокова равным себе «гением‑творцом» он не мог. Его возмущало, что иностранец, «не зная российского языка, рассуждает о российских стихотворцах и ставит тех в параллель, которые в параллели стоять не могут». В бессильной ярости он изливал душу на бумаге: «Genie créateur[87] перевел в свои трагедии из французских стихотворцев, что есть хорошее, кусками, с великим множеством несносных погрешностей в российском языке, и оные сшивал еще гаже своими мыслями. Genie créateur! Стихотворение принял сперва развращенное от Третьякова[88] и на присланные из Фрейберга сродные нашему языку и свойственные правила написал ругательную эпиграмму. Однако после им же последовал и по ним писал все свои трагедии и другие стихи. <…> Genie créateur! Директорство российского театра вел так чиновно, что за многие мечтательные его неудовольствия и неистовства лишен прежней команды. Genie créateur! Сколько ни жилился летать одами, выбирая из других российских сочинений слова и мысли и желая их превысить, однако толь же счастлив был коль Икар… Genie créateur! Сочинял любовные песни и тем весьма счастлив, для того что вся молодежь, то есть пажи, коллежские юнкера, кадеты и гвардии капралы так ему следуют, что он перед многими из них сам на ученика их походит».

Что до Строганова, то с ним у Ломоносова – вероятно, в доме Петра Шувалова – произошло резкое столкновение. Видимо, молодой барон, попеняв ученому за его выходку, позволил себе упомянуть о низком происхождении Ломоносова, которому следовало бы испытывать благодарность за то, что он стал частью высшего общества… Во всяком случае, Ломоносов понял его именно так. Взбешенный, он писал Шувалову (17 апреля 1760 года): «Хочу искать способа и места, где бы чем реже, тем лучше видеть мне персон выскородных, которые мне низкой моей породою попрекают, видя меня как бельмо на глазе; хотя я своей чести достиг не слепым счастием, но данным мне от Бога талантом, трудолюбием и терпением крайней бедности добровольно для учения. И хотя я от Александра Сергеевича мог бы по справедливости требовать удовольствия за такую публичную обиду; однако я уже оное имею через то, что при том постоянные люди сказали, чтобы я причел его молодости, и приятель его то же говорил; а больше всего я тем оправдан, что он, попрекая недворянство, сам поступил не по дворянски». Дворянин в третьем поколении, «попрекающий недворянством» дворянина в первом поколении, – насколько это в духе русского XVIII века! Хотя, конечно, именитые люди Строгановы, сидевшие за царским столом, – это не то что черносошные крестьяне…

Что имелось в виду под «удовольствием» (то есть удовлетворением) – непонятно. В середине XVIII века это означало жалобу в суд или в Сенат; спустя четверть столетия – дуэль. Несомненно, у Ломоносова в марбургской юности был опыт поединков, к тому же Строганов задел его именно как дворянин дворянина, но все же – в описанный момент ученому было под пятьдесят, он был тучным и уже не очень здоровым человеком: странно представить его дерущимся на рапирах с молодым аристократом. Характерно, что даже смертельно оскорбленный Ломоносов не забыл в этом письме напомнить Шувалову о своей просьбе, касающейся намеченной инаугурации Академического университета.

За Ломоносова заступился Андрей Шувалов, благоговевший перед ним с детства – и знавший, как относится Сумароков к его отцу. Он произнес в том же салоне новую речь на французском языке, которая вскоре была напечатана в парижском журнале «L’Année littéraire» (1760. № 5). В этой речи он воздал пышную хвалу «творческому гению» Ломоносова.

«Он отец нашей поэзии; он первый пытался вступить на путь, который до него никто не открывал, и имел смелость слагать рифмы на языке, который, казалось, весьма неблагодарный материал для стихотворства; он первый устранил все препятствия, которые, мнилось, должны его остановить…» Но даже такой пламенный поклонник Ломоносова, принадлежащий к новому поколению, не мог уже восхищаться им безоговорочно. Вот как характеризовал он ломоносовский стиль: «Мысли свои он выражает с захватывающей читателей порывистостью;…живопись его велика, величественна, поражающа, иногда гигантского характера; поэзия его благородна, изящна, возвышенна, но иногда жестка и надута…» По мнению Шувалова, у Ломоносова есть важный недостаток – «это отсутствие нежности». Ломоносов не умеет «говорить от сердца к сердцу»; «способный чертить мужественные штрихи, он слаб при изображении трогательного». И все же поэту «должно простить то, чего ему недостает, во имя того, чем он обладает… и кто же мог бы вообще отличиться во всех родах». Молодой поэт‑аристократ не ограничился этим глубоким и тонким критическим отзывом: он представил франкоязычным слушателям и читателям избранные ломоносовские строфы в собственном переводе. Сумарокова же Шувалов характеризовал исключительно как драматурга, причем – как подражателя Расина, лишенного творческого дарования, но умеющего «трогать нашу чувствительность и увлекать наше сердце».

На сей раз взбешен был Александр Петрович, приписавший этот отзыв враждебности к нему всех Шуваловых (кроме Ивана): «…отец его, мать, брат и он сам мои злодеи…»

Сумароковские выпады против Ломоносова тем временем продолжались. Еще до скандала из‑за речи Лефёвра, в марте 1760 года, в журнале «Праздное время, в пользу употребленное» появилась его басня «Осел во Львовой шкуре»:

Осел, одетый в кожу Львову,

Надев обнову,

Гордиться стал,

И будто Геркулес под оною блистал…

 

Осел, выдавший себя за льва, стал вести себя гордо и надменно, «ворчал, мычал, рычал, кричал, на всех сердился» – как разбогатевший откупщик из крестьян:

Или когда в чести увидишь дурака

Или в чину урода

Из сама подла рода

Которого пахать произвела природа.

 

Хама разоблачила умная лисица, пришедшая просить у царя зверей милости – и сразу разобравшаяся, кто перед ней.

Сумароков и писатели его круга в своих произведениях постоянно обличали дворянскую спесь, доказывали, что важен не род, а «добродетель». Но это была теория. На практике, столкнувшись с уверенным в себе, надменным, напористым выходцем из низов, они не могли не попрекнуть его «подлым родом».

Ломоносов ответил басней «Свинья в лисьей шкуре». Он вывернул сюжет наизнанку: свинья, нацепившая шкуру мертвой лисы, приходит ко льву.

 


Пришла пред льва свинья, и милости просила,

Хоть тварь была подла, но много говорила,

Однако все врала,

И с глупости она ослом льва назвала.

Не вшел тем лев

Во гнев.

С презреньем на нее он, глядя, разсмеялся,

И тако говорил:

«Я мало бы тужил,

Когда б с тобой, свинья, вовек я не видался.

Тот час узнал то я,

Что ты свинья.

Так тщетно тщилась ты лисою подбегать,

Чтоб врать.

Родился я на свет не для свиных поклонов,

Я не страшусь громов.

Нет в свете сем того, чтоб мой смутило дух.

Была б ты не свинья,

Так знала бы, кто я,

И знала б, обо мне какой свет носит слух».


 

Сумароков еще пытался отругиваться, напечатал еще одну направленную против Ломоносова басню («Обезьяна‑стихотворец»), написал несколько эпиграмм… Но самого Ломоносова в последние годы жизни полемика такого рода занимала куда меньше, чем смолоду. Не до того ему было.

Последняя по времени попытка Шувалова помирить двух поэтов послужила поводом для знаменитого ломоносовского письма, отправленного 19 января 1761 года. Накануне, 2 января, статский советник Мизере записал в своем дневнике: «Бешеная выходка бригадира Сумарокова за столом у камергера Ивана Ивановича. Смешная сцена между ним же и г. Ломоносовым».

Спустя две недели эта сцена имела вот такое, уже не очень смешное продолжение: «Никто в жизни меня больше изобидел, как ваше превосходительство. Призвали вы меня сегодня к себе. Я думал может быть какое обрадование будет по моим справедливым прошениям. Вы отозвали меня и поманили. Вдруг слышу: помирись с Сумароковым! т. е. сделай смех и позор! Свяжись с таким человеком, от коего все бегают, и вы сами не ради. Свяжись с таким человеком, который ничего другого не говорит, как только всех бранит, себя хвалит, и бедное свое рифмачество выше всего человеческого знания ставит. <…> Не желая вас оскорбить отказом при многих кавалерах, показал я вам послушание, только в последний раз. <…> Ваше превосходительство, имея ныне случай служить отечеству вспомоществованием в науках, можете лутчие дела производить, нежели меня мирить с Сумароковым. Зла ему не желаю. Мстить за обиды и не думаю. И только у Господа прошу, чтобы мне с ним не знаться. Буде он человек знающий, искусной, пускай делает пользу отечеству. Я по моему малому таланту также готов стараться. А с таким человеком обращения иметь не могу и не хочу, который все прочие знания позорит, в которых и духу не смыслит. <…> Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который дал мне смысл, пока разве отнимет».














Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: