Между биологией и культурой

 

С того момента, как она была впервые сформулирована, эволюционная теория приобрела решающее значение, поскольку она устанавливала преемственность природы и человеческой натуры, а также естественных наук и наук о человеке. Но оставалось неясным, в чем именно состоит их связь. Наиболее ярко эту неуверенность в направлении поиска демонстрируют эксперименты по скрещиванию между людьми и приматами, которые мы упоминали при обсуждении теории эволюции (глава 3). Несмотря на веру всех ученых в эволюцию, со времен Дарвина существовали разногласия по поводу того, требует ли это убеждение рассматривать природу человека просто как часть Природы, а психологию — просто как ветвь естественной науки.

В начале XX в., отказавшись от умозрительных конструкций века предыдущего, многие исследователи в психологии и социальных науках отошли от эволюционных идей. Психологи хотели не рассуждать о прошлом, а заниматься эмпирической работой. Кроме того, хотя они, конечно, были заинтересованы в том, чтобы психология приносила пользу, они не могли одобрить непродуманное приложение биологических понятий к социальной жизни — в результате которого, в частности, возникла наука о расе. Как отмечал создатель неодарвинистского подхода в биологии 1930-х гг. Феодосий Добжанский (Theodosius Dobzhansky, 1900–1975; генетик, эмигрировавший из России в США), «снова и снова некоторые биологи делали из себя посмешище, навязывая решение социальных и политических проблем, основанное на допущении, что человек — не более чем животное. Насколько опасными могут быть такие ложные пути к решению человеческих загадок, видно по плодам одной из этих ошибок — расовой теории» [цит. по: 87, с. 101]. Вплоть до 1970-х гг. такие высказывания заставляли исследователей (исключая зоопсихологов) сомневаться в том, что психология — это всего лишь ветвь биологии.

В середине XX в. разделение труда между естественными и социальными науками шло по линии «природа — культура». В результате любой важный вопрос — в том числе вопрос о месте психологии в системе наук — казался уже решенным. Что называется «природой» — кроме того, чем занимается естествоиспытатель? Что такое «культура», если не общее понятие, объединяющее все то, что исследуют представители социальных наук независимо от естествоиспытателей? Американский антрополог Альфред Крёбер (Alfred L. Kroeber, 1876–1960) определял культуру как «набор явлений, неизменно возникающих, когда в природном мире появляется человек… которые должны изучаться в сравнении, с абсолютно равным и беспристрастным отношением к каждому из них» [цит. по: 87, с. 112]. Однако это скорее очерчивало сферу исследования, чем проясняло понятия природы и культуры. Вместе с Клайдом Клукхоном (Clyde Kluckhohn, 1905–1960), Крёбер предпринял в 1952 г. смелую попытку дать систематический обзор значений слова «культура». Авторы были готовы признать, что, хотя социологам это понятие совершенно необходимо для описания и объяснения человеческой деятельности, никакой общей теории культуры не существует. Коллективная культура и индивидуальное поведение, считали они, подлежат объяснению на разных уровнях.

После 1945 г. на Западе и в Советском Союзе многие психологи и социологи подчеркивали решающее значение культуры для человеческого поведения. Антрополог Эшли Монтегю (Ashley Montague, 1905–1999; англичанин по происхождению, живший в США) писал: у человека «нет инстинктов, поскольку все, что он собой представляет, все, чем он стал, приобретено из культуры, из созданной человеком части окружающей среды, от других людей» [цит. по: 61, с. 209]. Эта позиция была тесно связана с верой в изменение человеческих отношений с помощью социальной политики. В тот период социальная демократия уже процветала в таких странах, как Нидерланды и Швеция, делая возможной реализацию политики социального обеспечения. Немецкий Третий рейх вызвал такой ужас перед биологизаторскими способами описания различий между людьми, что биологических теорий того, что именно делает людей разными, почти не было. В Великобритании, к примеру, в 1930-е гг. дискуссии по поводу евгеники были достаточно популярны в среде специалистов; сторонниками евгеники были статистик и биолог Фишер, математик Пирсон и психолог Спирмен. Но к концу 1930-х гг. такие дискуссии постепенно затихли, и когда лидер Евгенического общества Карлос Блэкер (Carlos P. Blacker) позднее пытался поправить дела Общества, он делал все возможное, чтобы отделить изучение наследственности от политики государственного вмешательства. И все же убеждение, что способности в своей основе наследуются, а у природы человека существует биологический фундамент, сохранялось и дало начало, например, длительным исследованиям биологических основ интеллекта и личности, проводившимся Бёртом и Айзенком.

Биологические идеи снова распространились среди западных психологов и покорили воображение публики в 1960-е гг. Глубоко сидящие привычки и традиции естествознания, укрепленные Дарвином, побуждали к сравнению людей с животными. Хотя изучение животных и растений стало в XIX в. академической наукой, продолжались и любительские занятия естественной историей. Многие обычные люди хорошо разбирались в поведении животных и растений в их естественной среде, находя удовольствие в сравнении индивидуального характера людей и животных, особенно домашних. Сад и зоопарк стали тем местом, где научное изучение животных пересекалось с интересами обывателей. В 1940-е гг. новая наука о поведении животных — этология — соединила университетские, лабораторные исследования с работой естествоиспытателя, с терпеливыми наблюдениями за животными в их природной среде обитания. Затем, в 1970-е гг., группа ученых, придерживавшихся эволюционных взглядов, выступила в поддержку социобиологии — своего рода синтеза теории естественного отбора, этологии, а также психологической и социальной науки; последние должны были превратиться в ветви биологии. Социобиологи были убеждены, что смогут достичь единства знания — того единства, отсутствие которого столь бросалось в глаза в психологии — на всеобъемлющем фундаменте эволюционной теории. Наступило время, утверждали биологи, переосмыслить культуру как биологию. В 1990-е гг. под лозунгом эволюционной психологии началась вторая волна этой дискуссии, привлекая внимание и неспециалистов.

Корни этологии восходят к периоду до Первой мировой войны. Модель исследований в биологии определяла лабораторная наука, но естествоиспытатели и отдельные ученые продолжали стремиться к менее аналитическому и более непосредственному контакту с живой природой. В Англии Джулиан Гекели (или Хаксли; Julian Huxley, 1887–1975), внук Томаса Генри Гекели, прозванного «дарвиновским бульдогом», провел свое знаменитое исследование брачных ритуалов птицы большой поганки, в ее естественной среде обитания. В 1920-е гг. директор Берлинского зоопарка Оскар Хейнрот (Oscar Heinroth, 1871–1945) первым подверг устройство зоопарка критике, делая акцент на различиях между поведением диких животных в природе и их искусственными привычками в условиях неволи. В отличие от американских зоопсихологов, называвших себя сравнительными психологами и наблюдавших за животными в клетках, Гекели и Хейнрот хотели изучать их поведение в природе. Это желание понять естественное животное соответствовало нравственным и эстетическим воззрениям публики, предпочитавшей естественное всему искусственному (важная тема урбанистического и индустриального века).

Якоб фон Икскюль (Jakob J. von Uexkull, 1864–1944), коллега Хейнрота и директор Гамбургского зоопарка между 1925 и 1944 гг., ввел понятие окружающий мир (Umwelt) — мир, в котором существует то или иное животное и который определяется его моторными и сенсорными возможностями. Он считал, что творческая задача исследователя — воссоздать, реконструировать окружающий мир того или иного животного. Позже подобные идеи развивали голландец Николас Тинберген (Nikolaas Tinbergen, 1907–1988) и австриец Конрад Лоренц (Konrad Lorenz, 1903–1989). Они создали методы наблюдения за поведением животного, исключающие влияние человека, пересмотрели понятие инстинкта и инициировали изучение наследуемых моделей поведения. Связь Тинбергена с Англией (он приехал туда во время войны, освободившись из концентрационного лагеря, и получил кафедру зоологии в Оксфордском университете) способствовала становлению этологии как самостоятельной дисциплины, которая впоследствии повлияла на сравнительную психологию в США. Лоренц завоевал огромную популярность благодаря своим историям о животных, опубликованным в книге «Кольцо царя Соломона» (Er redete mit dem Vieh, den Vogeln und den Fische, 1949), а также многолетним исследованиям и прекрасным фотографиям серого гуся. В конце войны он провел некоторое время в советском лагере для военнопленных. Тинберген и Лоренц вместе дали гораздо более строгое, чем раньше, определение инстинкта.

Карьера Лоренца показала неоднозначность — с нравственной и эстетической точки зрения — той критики, которой он сам и другие подвергали современную цивилизацию за ее «неестественность». Когда он сравнивал диких животных с домашними — не в пользу последних — и отмечал потерю силы инстинктов и жизнеспособности, он неявным образом комментировал и человеческие ценности, которые в современном обществе считал утраченными. Лоренц чувствовал сильное отвращение к индустриальной цивилизации 1930-х гг.; возможно, поверив заявлениям нацистов о решительном возвращении к природным корням, он присоединился к национал-социалистической партии. Получив в 1940 г. академическую должность в Кёнигсберге, он в научных статьях привязывал свои биологические теории к политике нацистов, заявлявших о стремлении очистить «народ» (Volk) от тенденций вырождения. Хотя он в своей работе практически не получал поддержки от нацистской партии, Лоренц проводил параллель между «чистотой» природы и призывами к «очищению», которые привлекали интеллектуалов в национал-социализме.

Гораздо позднее, по прошествии нескольких лет независимых исследований в стороне от официальной научной жизни, Лоренц снова стал писать о человеке в биологических терминах. Это произошло в его известной книге об агрессии. Когда-то — в 1939 г. — он сравнил разрушительное влияние одомашнивания животных и жизни людей в больших городах. В 1963 г. он рассуждал о политической деятельности как об искаженных проявлениях агрессивного инстинкта. «Агрессия… это такой же инстинкт, как и все остальные, и в естественных условиях так же, как и они, служит сохранению жизни и вида. У человека, который собственным трудом слишком быстро изменил условия своей жизни, агрессивный инстинкт часто приводит к губительным последствиям». Далее он утверждал, что научное познание этого инстинкта позволит нам спасти человеческое будущее: «этология знает теперь так много о естественной истории агрессии, что уже позволительно говорить о причинах некоторых нарушений этого инстинкта у человека» [13, с. 6]. За книгой Лоренца последовал ряд исследований таких ученых, как Роберт Ардри (Robert Ardrey, 1908–1980), Десмонд Моррис (Desmond Morris, род. в 1928 г.), а также более осмотрительных антропологов Робина Фокса (Robin Fox, род. в 1934 г.) и Лайонела Тайгера (Lionel Tiger, род. в 1937 г.); «говорящие» имена и фамилии последних совпадают с названиями животных — малиновка, лиса, лев и тигр. Они объясняли агрессивность, территориальное поведение и выражение эмоций у человека унаследованными им от животных особенностями. Эти работы привлекли широкое внимание — несмотря на весьма критический настрой социологов, делавших акцент на социальных и политических детерминантах человеческой деятельности и опыта, или, возможно, благодаря нему. Казалось, это было глубинным желанием общества — найти основание человеческой деятельности вне политики, то основание, которое на обыденном языке называлось подлинной природой человека. Наука претендовала на то, чтобы продемонстрировать, что есть «подлинное», с помощью объективного биологического наблюдения. Новые антропологи, приверженцы биологического подхода, обвиняли своих критиков в рефлекторном повторении левых политических лозунгов и бездумном отрицании биологических факторов. Критики, в свою очередь, упрекали этих антропологов в оправдании политического неравенства и социальной несправедливости принципами биологического детерминизма. Здесь существовали очевидные параллели со спорами о наследственности и IQ (коэффициенте интеллекта), которые велись в тот же период.

Именно в такой обстановке появилась книга Эдварда Вильсона (Edward О. Wilson, род. в 1929 г.) «Социобиология: новый синтез» (Sociobiology: The New Synthesis, 1975). За ней последовало предназначенное широкой аудитории полемическое издание «О природе человека» (On Human Nature, 1978). Вильсон был видным зоологом из Гарварда, авторитетом в области социальной жизни муравьев. Однако своим огромным трудом по социобиологии он претендовал на то, чтобы заложить фундамент для новой науки — «систематического изучения биологической основы любых форм социального поведения у всех видов организмов, включая человека». Его амбиции ошеломляли: он стремился переделать основы этики, гуманитарных наук и социологии, равно как и биологии человека, — все это на основе «истинно эволюционного объяснения человеческого поведения». Выбор им термина «социобиология» был неслучаен: это слово ясно указывало на то, что социальные отношения можно понимать биологически, как базовые стратегии выживания животного по имени «человек». С точки зрения Вильсона, самой лучшей стратегией и является использование биологических знаний. «Наука скоро сможет исследовать сам источник и смысл человеческих ценностей, из которого проистекают все этические утверждения и большинство политических практик» [168, с. X, 5, 96].

Вильсон подробно описал способы, которыми человеческое поведение, как он утверждал, может быть объяснено и до определенной степени предсказано на основе теории естественного отбора. Он выделил четыре вида поведения — агрессию, секс, альтруизм и религию, назвал их «элементарными» и предположил, что биолог может анализировать каждый из них как часть наследственных стратегий выживания общественного животного. Так, социобиологи объясняли табу на инцест как часть определенной стратегии — избежать вредоносного влияния инбридинга (меж- родственного скрещивания), а выбор женщинами в качестве брачных партнеров мужчин с большим или, по крайней мере, равным благосостоянием и статусом — как способ максимизировать репродуктивные способности сообществ охотников-собирателей. Опорной точкой этих рассуждений было признание того, что допустимо сравнивать ныне живущие общества охотников-собира- телей с ранними эволюционными ступенями в развитии человечества, с чем соглашался Вильсон.

Как многие натуралисты и социологи XIX в. до него, Вильсон считал, что понимание эволюционной природы, перефразированное на современном языке в знание о генетических стратегиях, служит основой как психологии и социальных наук, так и решений о том, что следует делать для блага общества. «Гены держат культуру на поводке. Хотя поводок очень длинный, действие ценностей неизбежно будет ограничено их влиянием на человеческий генофонд… Человеческое поведение, как и глубочайшая способность эмоционального реагирования, которая его мотивирует и им управляет, — это тот окольный путь, с помощью которого человеческий генетический материал сохранялся и будет сохраниться невредимым. Невозможно доказать, что мораль имеет какое-то другое назначение» [168, с. 167]. Вильсон и его сторонники стремились раскрыть генетические стратегии как конечное основание природы человека. Это побуждало их считать изучение эволюционных функций морали и культуры вообще единственным научным подходом к морали и культуре.

Для многих критиков социобиологии такого рода утверждения были явным дисциплинарным империализмом, грубо сводящим человеческое существование к одному «основному» биологическому аспекту. Поскольку Вильсон и другие социобиологи писали для широкого круга читателей и явно подразумевали, что их наука имеет значение для политики, дискуссия была напряженной. Критики связывали распространение социобиологии с негативной реакцией на леволиберальную политику 1960-х гг. с ее пропагандой свободного образа жизни, а также с активизацией в США «новых правых», которые полагали, что для людей естественен неограниченный индивидуализм. Среди самых горячих оппонентов Вильсона были феминистки, поскольку ссылка на природу столь характерна для традиционных взглядов на межполовые различия. Консервативные авторы, напротив, были рады найти в социобиологии подтверждение своей вере в естественный характер гетеросексуальности, семьи, собственности, гордости человека при получении материального вознаграждения или его идентификации с местным сообществом или нацией. В политическом климате конца XX в. попытка вывести человеческие ценности из биологической, эволюционной природы стала выглядеть привлекательно. Однако либералы и те, кто придерживается левых взглядов, считают, что такой взгляд отрицает историческое и социальное происхождение содержания и разнообразия человеческих ценностей, видов деятельности и институтов.

Труды Вильсона вызвали разные отклики у самих биологов, и хотя социобиология и биополитика приобрели статус специальных областей знания, немногие ученые пожелали заниматься такой общетеоретической работой, сосредоточившись вместо этого на детальных исследованиях поведения животных, популяционной динамики и естественного отбора. В начале 1990-х гг. у этих работ появилось объединяющее ядро в виде большой статьи Джона Туби (John Tooby) и Лены Космидес (Lena Cosmides, род. в 1957 г.) «Психологические основы культуры» (The psychological foundations of culture, 1992). В ней приведены доводы в пользу эволюционной психологии — этой, по мнению авторов, упорядоченной попытки объяснить человеческие способности, «архитектуру человеческого ума» как «результат работы естественного отбора — селекции людей по их генотипу в эпоху плейстоцена, на ранней стадии человеческой эволюции». «Эволюционные психологи надеются найти функциональную связь между проблемами адаптации и структурой механизмов [психики], которые появляются для их решения» [43, с. 7]. Мы можем понять, как работает психика через понимание того, какие проблемы адаптации она была призвана решать в прежние времена, когда только появилась. Программа эволюционной психологии способствовала развертыванию большого количества исследований, ведущихся и в наше время.

Наиболее тесной связь между зоопсихологией и взглядами на природу человека оказалась в приматологии, т. е. в исследованиях обезьян и высших человекообразных. Интерес к приматам как «зеркалу» природы человека зародился задолго до XVIII в. Он продолжился в дебатах о дарвинизме (сам Дарвин был внимательным посетителем лондонского зоопарка), а позже проявился снова — например, в экспериментах с шимпанзе, которые проводил Кёлер на острове Тенерифе, в лабораторных исследованиях Йер- кса и в экспериментах по скрещиванию приматов и человека. Подобно тому, как обстояло дело с этологией и сравнительной психологией, исследования в этой области также различались в зависимости от того, отдавали ли ученые приоритет полевой работе или лабораторным экспериментам.

Деятельность Роберта Йеркса (Robert M.Yerkes, 1876–1956) в Йельской лаборатории биологии приматов (основанной в 1930 г. во Флориде как Лаборатория сравнительных исследований) способствовала разворачиванию исследований обучаемости шимпанзе. Основное внимание было направлено на язык и на то, могут ли шимпанзе его выучить, поскольку язык — это ключевая способность, отделяющая человека от высших приматов. Шимпанзе по кличке Уошо — главный объект интенсивных исследований в Университете Невады в Рено — стала знаменитостью. Работа с ней началась в 1966 г., но продолжительные попытки обучить ее языку — в отличие от простого использования знаков — к успеху не привели. Было много других исследований, сравнивающих развитие молодых шимпанзе и детей. Русский зоолог Надежда Николаевна Ладыгина-Коте (1890–1963) не позднее 1914–1915 гг. вела дневник воспитания шимпанзе мужского пола Иони и позднее сравнила развитие шимпанзе от 1,5 до 4 лет с развитием своего сына в том же возрасте. Однако исследователи не достигли согласующихся результатов, и в целом работы по этой теме породили разные точки зрения. Позднее исследования Джейн Гуделл (Jane Goodall, род. в 1934 г.), долгое время наблюдавшей за жизнью шимпанзе в их естественной среде обитания в Гомби (Танзания), поставили под сомнение как научную ценность, так и этичность лабораторных исследований. За нею последовали несколько других ученых — таких, как Диана Фосси (Dian Fossey, 1932–1985), которая жила и умерла среди горных горилл в Центральной Африке. Они увидели в природе ценности, отличные от принятых в механистической экспериментальной науке. После этой работы стало трудно представить, что еще в 1963 г. Йеркс и его коллеги писали о своих исследованиях шимпанзе как о «целиком натуралистическом изучении животных в неволе» [цит. по: 124, с. 81]. Полевая работа женщин-приматологов, с симпатией пытавшихся проникнуть в мир наших ближайших животных родственников, была для них образом жизни. Они внесли вклад в пробуждение стремления оберегать природу — движения по охране окружающей среды, в котором проглядывается ностальгия по «естественному» состоянию человечества.

Феминистский историк науки Донна Харавэй (Donna Haraway, род. в 1944 г.) рассмотрела политические и культурные аспекты изучения приматов. В книге «Представления о приматах» (Primate Visions, что также можно перевести как «Первичные представления», 1989) она утверждает, что в этих исследованиях, как в зеркале, отражаются собственные взгляды исследователей на природу человека. Она сравнила отчеты о сексуальной и семейной жизни приматов, которые включали описания доминирования самцов, со взглядами на половую принадлежность и гендерные роли в современном обществе. Ее работа стала продолжением критики 1970-е гг., направленной против природных объяснений человеческих проблем — в частности, допущения существования естественных, природных различий между полами. В результате вместо слова «пол» стало общеупотребительным английское слово гендер. Оно сигнализировало о том, что различия, которые язык традиционно приписывал полу, или биологии, должны просто констатироваться — без утверждений об их происхождении. Книга Харавэй раскрывает в деталях, как знание, которое, казалось, определяется природой, на деле является продуктом социальных отношений, опосредуемых утверждениями о природе. Феминистки, однако, не пришли к единому мнению относительно природы и культуры: некоторые утверждали, что женщина обладает особой силой благодаря естественной близости к природе, воплощенной в способности вынашивать и вскармливать. Другие относились с недоверием к любым утверждениям о «естественном» и, напротив, отстаивали свободу женщины выбирать, в том числе, и свою половую идентичность.

Развитие гендерного подхода, в котором гендеру отводилось важное место в структуре человеческого опыта и деятельности, изменило многие аспекты психологических и социальных наук. Он быстро распространился в начале 1970-х гг. и повлиял, к примеру, на описание поведения животных, психоаналитическую критику грамматического рода в языке и историю психологии. В такой книге, как та, которую вы держите в руках, стало невозможным обращаться к природе человека, не задаваясь вопросами о мужчинах и женщинах. В последующей дискуссии участники разделились на тех, кто искал истину в мире природы, в репродуктивной биологии, и на тех, кто утверждал: то, что мы считаем «данным», сконструировано человеческой культурой.

На этом фоне возник живой интерес к биологии, культуре и истории сексуальности — теме, которая находилась в центре политических представлений феминисток и имела первостепенное значение для познания истоков и характера различий между людьми. Некоторые из самых смелых утверждений по этому поводу исходили от французских феминисток. В середине 1970-х гг. философ и психоаналитик Люси Иригарэ (Luce Irigaray, род. в 1932 г.), которая тогда работала вместе с Лаканом, поставила вопрос: предполагает ли язык, с помощью которого мы говорим о феминин- ности, правдивость того, что мы говорим? Если это так, утверждала она, то можно реконструировать фемининность исходя из женской позиции в языке; это, с одной стороны, развеет миф о женственном, а с другой, сделает женское, а не мужское, отправной точкой в речи. Это породило огромное число исследований: Иригарэ показала путь для перестройки таких академических дисциплин, как литературная критика, в свете нового понимания пола. В результате, как заметила другая французская феминистка Элен Сиксу (Helene Cixous, род. в 1937 г.), «никто не может говорить о ’’женщине” или ’’мужчине” без попадания в идеологический театр, в котором множественность представлений, образов, размышлений, мифов, отождествлений изменяет, искажает и устраняет в зародыше любые концептуализации» [цит. по: 67, с. 204–205]. Многие из этого сделали вывод: о «мужчине» и «женщине» надо говорить как о культурных конструктах; нет никакой независимой от этих конструктов позиции, приняв которую, мы пришли бы к нейтральной точке зрения.

Подобный «театр» раздумий биологические психологи надеялись заменить ясными естественно-научными истинами. Их стремлением было просвещение: поиск знания как объективной основы для построения будущего человечества. Когда Йеркс собрал лабораторную колонию шимпанзе, его ценности были теми же, что и у современных ему бихевиористов и социологов, — прогнозирование и управление природой человека. «Наш план использовать шимпанзе в качестве экспериментального животного всегда был нацелен не на сохранение естественных характеристик животного, а на его разумное изменение в соответствии с определенными задачами. Мы верили, что важно превратить животное в предмет биологического исследования, как можно более близкий к идеальному. С успехом этого предприятия была тесно связана надежда на то, что и человек сможет изменить себя в направлении общепризнанного идеала» [цит. по: 91, с. 47]. Это было знаковое утверждение. Во-первых, в 1943 г. Йеркс не интересовался шимпанзе как диким животным; его представление о природе, предназначенной для ее использования человеком, было далеко от характерного для XXI в. отношения к природе как ресурсу, который надо беречь. Во-вторых, он считал, что основное назначение психологии — улучшение человека, и не разграничивал теоретическую и прикладную работу. В-третьих, весь проект требовал сравнения лабораторных шимпанзе и людей в семьях. В представлении Йеркса, каждый вид обладает набором присущих от природы характеристик, и знание даст нам возможность изменить эти характеристики каждого вида. В-четвертых, обращаясь к социальному явлению — «общепризнанному идеалу», Йеркс не стремился его изучить; он рассматривал моральную и политическую культуру, из которой вырос «идеал», как данность. Он, несомненно, считал знания о шимпанзе важнее знаний о духовной и политической культуре. Он брал идеалы той культуры, в которой жил, и проецировал их на мир человекообразных, а затем использовал знания о животном мире для характеристики природы человека. Идеи о гендерных ролях, агрессии и соперничестве вращались в замкнутом кругу взаимных отражений. Но Йеркс и другие исследователи при этом считали, что изучают природу.

Прилагательное «естественный», «природный» (natural) в западной культуре продолжает мотивировать политические суждения, несмотря на критику со стороны антропологии. Согласно антропологу культуры Клиффорду Гирцу (Clifford Geertz, 1926–2006), «мы, по существу, незавершенные животные, которые завершают себя с помощью культуры. Наши идеи, ценности, действия, даже эмоции, как и сама наша нервная система, — продукт культуры. Продукт, произведенный, конечно, из склонностей, способностей и предрасположенностей, с которыми мы родились, но все же определенным образом произведенный» [83, с. 49 — 50].

Другая группа психологов предложила еще один путь обогатить или, возможно, завершить дискуссию о соотношении природы и культуры. Мы имеем в виду кросскультурную психологию — эмпирическое изучение постоянных составляющих психологической структуры у разных групп людей. Многие психологи верили в существование универсальных черт человеческой природы. Таково было, например, мнение Фрейда и Юнга, когда они рассуждали об антропологии; однако чтобы доказать его строго и убедительно, нужна была большая методологическая изобретательность. К 1970-м гг. вроде бы накопились доказательства существования психологических констант — например, в восприятии цвета, механизмах памяти и раннем детском развитии. Психологи утверждали, что именно эти константы всеобщей природы человека и являются основным предметом исследования для психологии. Даже если это и так, возражали им культурологи, абстрактное понятие психологических констант мало что дает: психическая жизнь, что бы она собой ни представляла, всегда существует в конкретных формах, выражаемая на языке определенной культуры. С этой точки зрения для понимания психологии человека требуется понимание того, что означает слово «личность» в том или ином языке или системе символов (будь она психологической, биологической, политической, религиозной или какой- либо иной). Если биологические константы и существуют, приходили к выводу ученые, делающие акцент на культуре, мы все же имеем дело с людьми, чья природа выражается в культурно обусловленных формах. Люди — не абстрактные биологические сущности, они существуют в конкретных культурных формах.

Эти вопросы и в самом деле весьма сложны, и для завершения дискуссии не достаточно ни одного лишь здравого смысла, ни большого количества фактов, ни политических лозунгов или отдельных исследовательских программ. Многие люди, критически относящиеся к слишком простым сравнениям животных и человека, считают, что ключом к решению проблемы может быть выработанный людьми язык, благодаря которому стали возможны исторически- и культурно-специфические формы жизни. Это объясняет то огромное влияние, которое имели теории языка и речи — такие как у Выготского и Лакана. Согласно этой точке зрения в основе будущих разработок должны лежать исследования языка. Однако нельзя не отметить, что многие психологи начала XXI в. безусловно верят во влияние наследственности и ее роль в формировании человеческих способностей, характера и даже достижений (см. дискуссию об интеллекте в главе 5). Сомнительно, чтобы эти психологи усвоили идею о том, что психологические категории являются также социальными (она обсуждалась выше, в главе 8, особенно в связи с работами Джорджа Мида). Для понимания того, как происходит становление личности в человеческом мире, надо выходить за пределы дихотомии «природа — воспитание».

 

Науки о мозге

 

На пике веры XIX в. в научный прогресс многие люди считали, что самый прямой путь к познанию человека лежит через его тело. Секреты человеческой души, утверждали ученые, заключены в мозге — материальном субстрате психики. К концу XX в. эта мысль стала весьма влиятельной и стимулировала огромные объемы инвестиций в исследования мозга.

Экспериментальные психологи первого поколения чувствовали себя обязанными объяснить, почему их исследования не являются только вспомогательными по отношению к нейрофизиологии — науке о функциях нервов, и почему психология должна быть независимой наукой, а не просто отраслью физиологии. Очевидным ответом было считать областью исключительной компетенции психологии сознание. Как утверждал в 1913 г. Энджелл, «покидая твердыню сознания, где она является единоличной хозяйкой, психология, скорее всего, обнаружит, что как автономное правительство она перестала существовать» [цит. по: 127, с. 204]. Впоследствии психологи использовали такие категории, как поведение, интеллект, научение и познание для описания своего предмета, чтобы сделать его наблюдаемым, как физический объект в естественных науках, но все же отличным от предмета физиологии. После того как психология стала самостоятельной наукой (наиболее ярко это проявилось в США), психологам все же пришлось объяснять, каким образом то, что они изучают (например, зрительные образы или поведение), соотносится с мозгом, изучаемым физиологами. На практике, поскольку и психология, и физиология стали обширными и высокоспециализированными дисциплинами с большим количеством отраслей, ученые могли с легкостью игнорировать подобные проблемы — тем более, что у них было предостаточно материала для исследовательской работы. Однако некоторые исследователи все же сожалели о подобном разделении в науке, которая, как они утверждали, должна была бы быть единой наукой о животном под названием «человек». В некоторых областях предпринимались попытки достичь такого единства. Гештальтпсихологи, например, выдвинули гипотезу о так называемом изоморфизме, т. е. параллелизме между психической формой в сознании и физической формой в мозге. Существовала и долгая традиция исследований в психофизике — области психологии, занимавшейся поиском количественного соотношения психологических и физиологических сенсорных процессов. Английский физиолог из Кембриджа Эдгар Эдриен (Edgar D.Adrian, 1889–1977) в своих исследованиях пытался соотнести свойства нервов с особенностями зрительного восприятия; обращаясь к темам, представляющим интерес для психологов, он при этом выдерживал четкость экспериментальной физиологии.

В XX в. по вопросу о соотношении психики и мозга не было достигнуто ни ясности, ни согласия. Большая часть представителей естественных наук считали эту проблему не научной, а философской, оставляя ее на откуп тем, кто любит заниматься подобными вещами. В силу своей профессиональной подготовки и склонностей, ученые-естественники искали эмпирические ответы на вопросы о функционировании мозга как материальной основы психики. Это заставляло их локализовать психические функции, устанавливать соотношение между психическими процессами и определенными зонами мозга — например, зрительного восприятия и верхними буграми четверохолмия (зрительным отделом среднего мозга). Но такая работа не давала понимания того, как именно психика соотносится с мозгом. Вообще, многие ученые и философы утверждали, что это вопрос скорее концептуальный, а не эмпирический: дело не в фактах, а в том, как мы используем язык, чтобы формулировать утверждения о мире. Однако начиная с 1975 г. ситуация сильно изменилась. В настоящее время проблема соотношения психики и мозга является одной из главных тем в психологии, над которой совместно работают философы и ученые. Она вызывает оживленные споры, и загадка сознания снова оказалась в центре внимания психологов.

Чтобы понять современный интерес к этой проблематике, обратимся к истории исследований мозга с середины XX в. После 1940 г. эта область быстро развивалась и стала одной из самых крупных в естественных науках.

Исследования Карла Лешли (Karl S.Lashley, 1890–1958) стали важным связующим звеном между более ранним периодом — временами Павлова и Уотсона — и современной нейронаукой. Изначально Лешли работал с Уотсоном и Майером в Университете Джонса Хопкинса, занимаясь поиском нервных путей условных рефлексов. Хирургическим приемам, необходимым для проведения экспериментов, Лешли научился у Шеперда И.Франца (Shepherd I.Franz, 1874–1933) — физиолога и психолога, пытавшегося локализовать приобретенные навыки в областях мозга. Считая его проект неосуществимым практически и запутанным теоретически, Лешли вместо этого принялся за изучение активности головного мозга (что говорит о том, насколько сложно было перевести исследования обусловливания, как того хотел Павлов, в теорию высшей нервной деятельности). Лешли подверг сомнению господствовавшее убеждение в локализации функций и выдвинул альтернативную теорию действия массы: мозг функционирует как целое, и для тяжести нарушения имеет значение только объем поврежденных отделов мозга. В этой теории функции — такие как приобретение навыков — соотносились со всем мозгом. Лешли был потрясен сложностью и скоординированностью работы мозга — тем, что нейрофизиолог старшего поколения Шеррингтон назвал интегративной деятельностью нервной системы: «единицы мозговой деятельности — не просто реакции или условные рефлексы… а способы организации» [цит. по: 106, с. 305]. Эмпирические доказательства были получены в экспериментах по формированию навыка у крыс, у которых последовательно разрушали зоны мозга: изучалось, как это влияет на способность крысы найти дорогу в лабиринте. Поскольку Лешли сменил несколько кафедр — в Миннесоте, Чикаго и Гарварде (он также работал в Лаборатории биологии приматов Йеркса), у него было много студентов, воспринявших его экспериментальный подход к психологическим вопросам. Исследования Лешли сделали явными многолетние расхождения между учеными, одни из которых стремились разделить мозговую деятельность на элементарные единицы, а другие выступали за молярный (в противоположность молекулярному), или холистический, подход к функционированию мозга. Павлов придерживался второй точки зрения, которая на тот момент на Западе считалась устаревшей, и это еще больше разделяло русскую школу и западную нейрофизиологию. Бросив вызов основному направлению западных исследований, Лешли поднял важные вопросы о целостности мозга и психики.

К 1940-м гг. несколько обстоятельств дали возможность почувствовать, насколько увлекательными могут быть исследования мозга. Честолюбивые ученые, щедрые фонды и институциональная поддержка видоизменили масштаб и темп исследований. Появились новые методы, сделавшие мозг доступным для изучения в такой степени, в какой это было невозможно раньше. Нейрофизиологи, многие из которых ранее работали с Шеррингтоном, достигли детализированного знания о нервном импульсе и механизмах химической связи — синаптической трансмиссии — между нервными клетками. Это поставило перед исследователями мозга сложную задачу найти микроуровневые способы организации, лежащие в основе жизненных функций животного. Появление новых технологий, включая микроэлектроды, микрохирургию и электронный микроскоп (в 1930-е гг.) и нейрофармакологию (в 1950-е гг.), сулили новый уровень точности экспериментальной работы. Пятьдесят лет прогресса в медицине, клинической неврологии и нейрохирургии создали впечатление, что эти области обладают огромным потенциалом. В 1929 г. заведующий отделением неврологии в госпитале Йены Ганс Бергер (Hans Berger, 1873–1941) изобрел электроэнцефалограмму (ЭЭГ), тем самым введя важный аналитический метод экспериментальной работы и клинической диагностики. ЭЭГ — это паттерн электрической активности мозга, который можно увидеть в виде волн на экране осциллоскопа или, позднее, с помощью записывающих устройств. Это было захватывающим: казалось, что происходящее в мозге — например психические состояния — становится видимым. Другие исследования регуляции телесных процессов, соединившие новые данные о гормональной системе с нейрофизиологией, указывали на значение среднего мозга — сложной области, прежде практически недоступной для исследований. Гораций Магоун (Horace W.Magoun, род. в 1907 г.) в 1944 г. сообщил о найденном им экспериментальном подтверждении того, что в среднем мозге существует особый центр торможения. Такие работы, как проведенная Лешли на крысах и исследователем из Йеля Джоном Фултоном (John Fulton, 1899–1960) на обезьянах, принесли фундаментальное знание по физиологии испытуемых экспериментальных исследований.

В годы Второй мировой войны, во время которой врачам приходилось иметь дело с многочисленными случаями мозговых ранений, экспериментальные исследования мозга получили дополнительное финансирование; возросла и вера в то, что они приносят пользу человечеству. В 1940-е гг. и позднее эта область рассматривалась как последний великий рубеж в естественных науках, что пошло ей на пользу. Быстрое развитие атомной физики в 1930-е гг. привело к созданию атомного оружия; казалось, что завершилась целая эпоха в науке. В поиске новых интеллектуальных задач ученые обратились как к генетике, где физики помогали в разработке молекулярной биологии, так и к наукам о мозге. Наряду с космическими исследованиями изучение мозга представало единственным оставшимся приключением на пути осмысления места человека во вселенной. Существовало также неоднозначное, хотя и довольно распространенное, о чем свидетельствует процветание научной фантастики, мнение о том, что мозг — ключ к тайне человеческого бытия. Некоторые исследователи были даже убеждены, что, кроме мозга, изучать больше нечего, следовательно, с покорением в 1960-х гг. космоса мозг стал последним вызовом для науки.

Как бы то ни было, в 1950-е гг. науки о мозге стали одной из наиболее динамично развивающихся областей, и рост их продолжается. Средоточием этих исследований являлись США, но, как это свойственно науке в целом, деятельность ученых становится международной. К концу 1950-х гг., с разрядкой политического напряжения после Холодной войны, исследования мозга стали ареной взаимодействия американских и советских ученых. Когда- то большевики, в надежде изучить гениальность физическими методами, поручили Оскару Фогту (Oskar Vogt, 1870–1959) — директору Института мозга при Обществе кайзера Вильгельма в Берлине — разрезать мозг покойного Ленина, надеясь найти параллели между умственной деятельностью и микроанатомией мозга. (Срезы сейчас хранятся в ’Москве.) Однако эта работа зашла в тупик. Те исследования в СССР, которые шли под знаменем павловской теории, но на деле довольно далеко от нее отклонялись, также включали в себя изучение физиологии мозга. Иван Соломонович Бериташвили (или Беритов; 1885–1974), например, работал йад деятельностью мозга (в Грузии, в сталинский период), а Лурия изучал соотношение психических функций и движений с повреждениями мозга. Исследователи мозга из стран — бывших противников в Холодной войне, впервые встретились друг с другом на конференции в Праге в 1956 г.; там же состоялась и неофициальная дискуссия о наследии Павлова. Затем в 1958 г. на организованном ЮНЕСКО семинаре ученые встретились уже в расширенном составе, и это привело к созданию Международной организации исследований мозга (IBRO — International Brain

Research Organization). Годом раньше была основана Всемирная федерация неврологии — ассоциация врачей. В самом СССР Всесоюзная конференция по философским вопросам высшей нервной деятельности и психологии (1962 г.) стала поводом для переоценки павловского наследия. На этом съезде работы Николая Александровича Бернштейна (1896–1966) наметили альтернативный путь осмысления отношений между нервной деятельностью и психикой.

Большая часть научного знания получена в результате скромных, но методологически точных шагов. Мозг является фантастически сложным объектом, и работающий мозг очень трудно изучать непосредственно. В итоге детальный технический анализ, бесконечная изобретательность в планировании и проведении экспериментов, вопросы защиты животных и этики их использования в экспериментах раздробили поле исследований на множество специализированных областей. Каждая область, в свою очередь, тоже разрослась: билатеральная симметрия и функциональное доминирование одного из двух полушарий головного мозга или взаимозависимость между ними; роль нейротрансмиттеров (химических посредников нервного импульса) среднего мозга в эмоциональном контроле и в развитии таких заболеваний, как шизофрения и болезнь Паркинсона; связи между сетчаткой глаза, оптическими нервами и их окончаниями в мозге; физиологический субстрат разных видов памяти и так далее. Каждая тема оказывалась более сложной и сопряженной с большими издержками, чем ожидалось вначале. Немногим ученым удавалось или хотелось делать обобщения и переосмыслять понятийные и теоретические основания этой обширной и сложной области.

Философская проблема понимания того, как разум и мозг соотносятся друг с другом (иногда называемая психофизической проблемой), отражала и социальный раскол между психологией (наукой о психических функциях) и физиологией (наукой о функциях тела). Большую часть времени физиологи занимались физиологическими экспериментами (как школа Шеррингтона в Оксфорде), а психологи — психологическими исследованиями (как школа Бартлетта в Кембридже), непосредственно друг с другом не общаясь. Однако и те, и другие периодически интересовались функциями мозга и то и дело использовали как психологические, так и физиологические термины. Значение школы Павлова заключалось в том, что она пыталась объединить эти области; но, как показала борьба советской психологии за свою независимость от физиологии в 1950-е гг., это единство не было подлинным. Подобным образом, в тот же период на Западе в исследованиях по восприятию и эмоциям — крайне важных и для физиологов, и для психологов — ученые сосредоточились на физических аспектах проблемы. На практике ученые либо обсуждали восприятие и эмоции просто как физические явления, и затем занимались физиологией, либо рассматривали их как «функции» мозга и снова погружались в дуализм, который не объяснял психику и сознание.

В этой ситуации попытки объединения были особенно важны. Наиболее влиятельной стала работа Дональда Хебба (Donald О.Hebb, 1904–1985), канадского ученого, который пытался осмыслить структуру мозга в таких понятиях, которые имели бы отношение и к психологии. В книге «Организация поведения» (The Organization of Behavior, 1949), в которой заметно влияние Лешли, Хебб говорил о «широком взгляде», в то же время постоянно обращаясь к нейрональной структуре мозга. Он напомнил своим коллегам-психологам о физиологическом аспекте их деятельности и вселил в них надежду на то, что знание о мозге даст, наконец, ответ на психологические вопросы. Некоторое время Хебб работал в Монреале с Уайлдером Пенфилдом (Wilder Penfield, 1891–1976) — англичанином, принявшим канадское гражданство, и прогрессивным, использовавшим новаторские методы, нейрохирургом, также заинтересованном в общих проблемах функционирования мозга; затем он работал вместе с Лешли в лаборатории Йеркса. Под их влиянием Хебб стал подчеркивать роль мозга как центральной организующей инстанции, что подрывало бихевиористские теории научения, делавшие акцент на связи стимула и реакции. Эти работы продолжил Карл Прибрам (Karl Н. Pribram, род в 1919 г.). Он начинал свою карьеру как нейрохирург, и эти навыки помогли ему в последующих исследованиях — сначала в Йельском университете, затем в университете Стэнфорда. Он рассмотрел возможность того, что характер, или тип, мозговой организации не повторяет характер, или тип, психологической организации. Он предполагал, что психологическое исследование должно следовать собственным понятиям и не ограничивать себя идеями, согласующимися с современными знаниями о мозге. Задача, с точки зрения Прибрама, заключалась в том, чтобы изучить все модели и метафоры деятельности мозга, даже если для этого понадобится выйти за пределы имеющегося массива знаний, чтобы увидеть, как возможно если не объяснить, то представить психологические явления в качестве структур мозга. К примеру, в 1970-е гг. Прибрам и его сотрудники изучали голограмму — воспроизведение цвета в трех измерениях — как способ изобразить зрительное восприятие и память в мозге, что произвело большое впечатление на обывателей. В 1962 г. биофизик из Массачусетского технологического института Фрэнсис Шмидт (Francis О.Schmitt, 1903–1995) предложил Программу нейронауки, чтобы объединить ведущих исследователей из разных областей и таким образом создать единую дисциплину. В результате термин нейронаука закрепился, но область по-прежнему оставалась очень разноплановой.

Достоин внимания один интересный момент, касающийся взаимодействия науки с обществом. В 1970-е гг. в западном общественном мнении произошел неожиданный сдвиг: изменилось к худшему отношение ко многим типам исследований, возникло движение за права животных, были подняты этические вопросы, подобные тем, которые затрагивались в дебатах о вивисекции конца XIX в. и которые многие ученые считали уже решенными. Большинство ученых допускало, что ценность знания как такового, а также тот значительный вклад, который исследования мозга внесли в медицину, оправдывали эксперименты над животными, естественно, в рамках юридически определенных норм. Сторонники движения за права животных и противники вивисекции ставили под сомнение оба пункта: они сомневались в ценности знаний, полученных путем насилия над природой, и приводили аргументы в пользу альтернативных методов медицинских исследований. Затем, к концу XX в., серия новаторских исследований мозга в медицине вызвала совершенно новые этические вопросы. Оправданно ли пересаживать людям ткани головного мозга животных? Допустимо ли экспериментировать с нервными клетками, взятыми у человеческих эмбрионов? Что именно свидетельствует о прекращении мозговой деятельности (смерти мозга) у людей с серьезными травмами? Подобные вопросы несли потенциальную опасность для общепринятых представлений об идентичности и неприкосновенности личности.

 

Философия сознания

 

Сколько бы в науках о мозге ни расходовалось интеллектуальных усилий, профессиональных знаний и финансовых средств, ни проводилось экспериментальной работы и ни оказывалось организационной поддержки, пока не решены философские вопросы о психике и сознании, на решительный прорыв трудно рассчитывать. Более того, всякий раз, когда ученые пытались обратиться к широкой аудитории или изложить свою концепцию природы человека коллегам-гуманитариям или социологам, на первый план выходили этические и религиозные вопросы. Некоторые естествоиспытатели, правда, верили, что все дело в фактах, и что с развитием нейронауки решение этих вопросов придет само собой. Социобиолог Вильсон, например, утверждал: «парадокс детерминизма и свободной воли не только разрешим в теории — его статус может быть понижен до уровня эмпирической проблемы физики и биологии» [168, с. 77]. Это был торжествующий глас естественной науки, утверждавшей, что в конечном итоге есть только один осмысленный дискурс, единственный критерий истины. Критики назвали эту позицию сциентизмом.

В период интенсивных исследований мозга господствующим подходом к психофизической проблеме в западной философии была теория тождества (identity theory), утверждающая, что мозг и психика — разные стороны одного и того же. Она связывалась с работами американского философа, бывшего члена Венского кружка Фейгла и с физикализмом австралийского философа Джека Смарта (Jack Smart, род. в 1920 г.). Фейгл придерживался мнения, что психические явления и явления в мозге — одно и то же; различия возникают только из-за разных позиций и контекстов обсуждения. Эта теория была нейтральна по отношению к материализму, не высказываясь на тот счет, означает ли тождественность психики и мозга, что разум — это не более чем физическая система. Многие ученые, однако, принимали материализм как должное, и Смарт, отождествлявший сознание с состояниями мозга, развил это в философскую теорию. Гарвардский, позднее калифорнийский философ Дональд Дэвидсон (Donald Davidson, род. в 1917 г.) в ряде статей предложил утонченную версию теории тождества. Он пытался совместить два представления о том, что значит быть человеком: одно рассматривает людей формально как физические системы, а другое описывает их обычным менталист- ским языком. Дэвидсон утверждал, что если мы точно определим область применения каждого уровня рассуждения, это позволит прийти к тому, что мы одновременно материальны и духовны, детерминированы и действуем активно и рационально. Мы, утверждал он, едины, но обладаем двумя способами рассмотрения этого единства и не можем перевести один в другой без смысловых потерь. Сам ход мысли Дэвидсона вызывал нарекания с точки зрения логики; впрочем, общая идея о том, что существуют разные, но дополняющие друг друга дискурсы, многим показалась привлекательной.

В 1970-е и 1980-е гг. отрасль философии, называемая философией сознания, процветала. В 1980-е гг. некоторое количество философов сознания (в основном американских) и ученых, занимавшихся проблемами мозга, подвергли критике существовавшее примерно со времен Канта разделение вопросов на чисто философские и чисто научные. Они доказывали, что решение психофизической проблемы, к тому времени обычно рассматриваемой как проблема сознания (каким образом процессы в нервных клетках порождают явления сознания?), придет только тогда, когда обе группы будут учиться друг у друга. В дальнейшем, как утверждали калифорнийские философы и представители нейронауки Патриция Смит Чёрчленд (Patricia Smith Churchland, род. в 1943 г.) и Пол Чёрчленд (Paul Churchland, род. в 1942 г.), решение этой проблемы будет материалистическим. Новое поколение материалистов считало, что слово «сознание» нельзя определить независимо от утверждений о мозговых процессах, как бы наша культура ни учила нас думать о себе в понятиях мысленных образов, чувств и намерений. Материалисты взялись доказать: тому, что мы называем психическим, душевным, можно дать новое описание, охарактеризовав его как нечто физическое. По крайней мере, считали они, такое описание станет возможным, когда будут получены новые факты. Некоторые ученые отрицали само наличие психофизической проблемы: дело просто в том, полагали они, что нам не удалось выработать точку зрения, понятийный аппарат и язык описания соответствующей науки. Большинство, однако, сравнивая терминологию наук о мозге с другими способами описания людей, продолжало считать эту проблему реальной. Критика материалистического решения психофизической проблемы шла на нескольких уровнях. Некоторые упрекали материалистов за то, что они не отделили философские (логические) вопросы от научных (эмпирических). Другие говорили, что при переводе с повседневного языка, объясняющего действия на основе психических явлений, на язык нейронных процессов теряется нечто важное. Третьи считали, что никаких научных объяснений сознания в действительности не существует, и так далее. Помимо того возникали религиозные и нравственные вопросы; на карту было поставлено многое. Но невозможно было отрицать, что науки о мозге преобразили интеллектуальные дискуссии в современном мире.

Благодаря компьютерам, о которых речь пойдет в следующей главе, многие споры о материализме сводились к такому вопросу о сознании: может ли машина обладать сознанием?

Не все приняли материалистический взгляд на тождество психики и тела. Против господствующей тенденции выступили Джон Экклз (John Eccles, 1903–1997), Нобелевский лауреат (за физиологические исследования синапса), и, позднее, философ Карл Поппер (Karl R.Popper, 1902–1994), переехавший в Англию из Вены. В 1970-е гг. Экклз и Поппер высказались в защиту теории психофизического взаимодействия (психика и мозг являются отдельно существующими, но причинно связанными мирами) — теории, которую многие философы и ученые считали уже пройденным этапом. Экклз пытался строить гипотезы о том, как именно происходит это взаимодействие, а Поппер просто признавал, что мы ничего не можем об этом сказать. На некоторой поздней стадии эволюции, утверждал Экклз, во вселенной появилось сознание, и это делает человеческие существа поистине уникальными. Он вступил в вековой спор о том, как и когда в процессе эволюции возникает психика; воспринятая и переосмысленная им позиция носит название теории эмерджентности. Эволюционисты предыдущего поколения — такие как зоопсихолог Морган — описывали психику как качественное новшество, возникающее в ходе эволюции в тот момент, когда физическая система мозга достигает определенного уровня сложности. Морган и другие проводили аналогию с возникновением химических свойств, когда соединение атомов в молекулы приводит к появлению новых свойств (англ. supervenient properties — «дополнительные свойства»), которых в отдельных атомах не существовало. Поскольку теория тождества психики и мозга, начиная с 1950-х гг., успешно развивалась, теория эмерджентности, допускающая некоторый вид психофизического дуализма, казалась ненужной. Тем не менее теоретиков эмерджентности и тождества сближало отношение к физикалистскому и менталистс- кому языкам как разным уровням, или способам, объяснения; в современных дискуссиях теория эмерджентности по-прежнему остается актуальной.

Другой подход к психофизической проблеме восходит к теории систем (между этим подходом, разрабатываемым на Западе, и популярной в постсоветской России теорией синергетики существуют некоторые параллели). Ее теоретической основой является эволюционный функционализм Спенсера. Системное мышление как таковое приобрело значение во время и после Второй мировой войны как теоретическое сопровождение управления широкомасштабными проектами — такими как Манхэттенский проект (создание американской атомной бомбы) и межконтинентальная ракетно-ядерная защита. Венский ученый Людвиг фон Берталанфи (Ludwig von Bertalanffy, 1901–1972), вне связи с военными целями, заявил, что создал общее описание, пригодное для любой системы, будь то физический мир, живой организм или производственные технологии. Он считал, что «общая теория систем» (таково название его книги — General Systems Theory, опубликованной в 1968 г.) поможет объединить нефизические науки (включая изучение психики и мозга) путем определения свойств любой системы — организованного комплекса взаимодействующих элементов, в котором целое больше суммы частей. Системный подход, настаивали Берталанфи и другие, показывает, что мозг и психика обособлены только в абстракции. Согласно этой точке зрения, психолог или социолог должны прилагать общее знание о системах к особым системам самых высоких уровней организации.

И рассуждения Экклза и Поппера, и системное мышление оказали весьма незначительное влияние на западную мысль об отношении психологии к физиологии. В англоговорящем мире доминировала аналитическая философия, которая решала вопрос о сознании и мозге путем анализа того, какие из наших высказываний могут быть осмысленными. Это было показано, в частности, оксфордским философом Гилбертом Райлом (Gilbert Ryle, 1900–1976) в книге «Концепция сознания» (The Concept of Mind, 1949). Эта книга оказалась влиятельной и содержала аргументы в поддержку идеи поведенческих наук. Райл с лингвистической и логической точек зрения критиковал психологов, которые пытаются изучать внутренние состояния сознания, а также идущую от Декарта идею о том, что сознание обитает в теле, как «дух в машине» [135, с. 17]. Вместо этого он предположил, что язык внутренних состояний, если его понимать правильно, не относится к незримому и таинственному миру сознания, а описывает готовность действовать (или говорить), которую можно наблюдать. Как раз это и хотели услышать естествоиспытатели.

В 1990-е гг. ученик Райла Дэниел Деннет (Daniel Dennett, род. в 1942 г.), философ из Университета Тафтса в Массачусетсе, развил эти доводы и переформулировал их в свете компьютеризации, обновленной эволюционной теории и нового взгляда на сознание. Деннет был одним из философов, увлекавшихся нейронаукой и существенно повлиявших на ход дискуссии с 1980-х гг. до настоящего времени. В книге «Сознание объясненное» (Consciousness Explained, 1991) он критиковал «картезианский театр»: так он называл веру в то, что где-то в мозге существует некое Я, наблюдающее мир, когда тот движется перед ним на сцене. Он доказывал, что нам надо не цепляться за язык, в котором возможны столь абсурдные выражения, а взять на вооружение гораздо лучшую модель описания — модель компьютерной обработки информации. Он предложил сменить метафору сознания и вместо ссылок на картезианское Я говорить о процессах переработки информации в мозге. В новой терминологии понимание самих себя — это знание о состояниях переработки информации в мозге. Все, чем «сознательное состояние отличается от бессознательного… [это] тем, что данное состояние сопровождается мыслью более высокого уровня» [63, с. 309]. Параллельная обработка данных компьютером (разработка ее стала крупным событием в компьютерной науке второй половине 1980-х гг.) дала способ понимания того, как мозг в одно и то же время может реализовывать два режима деятельности. Для выяснения того, как и почему возникает явление «высокого уровня», т. е. сознание, Деннет обратился к эволюционной теории. Его критики сомневались, что оно представляет собой результат естественного отбора, и что подобный вид материализма может объяснить то, что повседневный язык называет осознаваемым качеством, или ощущением (представьте себе, например, зеленое вельветовое платье). Характер переживания, или феноменология непосредственного опыта, остается камнем преткновения в современной дискуссии.

Другой подход к философии сознания связан с именем Людвига Витгенштейна (Ludwig Wittgenstein, 1889–1951). Жизнь этого человека легендарна, а пережитое им пропорционально силе его таланта: он родился в богатой венской семье (его сестру рисовал художник Климт), а работать ему приходилось и низкооплачиваемым санитаром в лондонской больнице Гая во время Второй мировой войны. В одном из последних трудов, о котором было известно лишь маленькой группе философов из Кембриджа и который после его смерти был опубликован в переводе как «Философские исследования» (Philosophical Investigations, 1953), он обратился к языку как источнику, порождающему и сами философские проблемы, и их решения. Язык говорит не просто о «реальных» вещах, утверждал он, язык должен быть осмыслен как подчиненный правилам, укорененным в образе жизни; иными словами, язык — это общественная практика. Согласно Витгенштейну, эмоция — это не состояние, как мы обычно полагаем, а мотив, зашифрованный в языке. Понять эмоции, следовательно, — это понять, как люди в разных культурах используют язык эмоций. Также, с точки зрения Витгенштейна, менталистский и фи- зикалистский языки описания являются разными речевыми играми, лингвистической деятельностью в соответствии с некоторыми правилами, которые предусматривают разный контекст использования и вариативность значений. Таким образом, никакой психофизической проблемы, в смысле проблемы взаимоотношений между психикой и мозгом как реальными сущностями, не существует; это скорее проблема отношений между языками описания. Также не существует индивидуального языка, или индивидуального значения: об индивидуальном «внутреннем» мире ничего нельзя сказать, так как сказать нечто — значит присоединиться к социальной игре, игре «внешнего» языка. Подобные аргументы, которые Витгенштейн часто формулировал в виде афоризмов, в англоязычном мире привели к возникновению целой индустрии интерпретаций того, что он имел в виду и какие выводы для философии сознания из этого следуют.

В дискуссию о психических состояниях в 1950— 1960-х гг. внесли также вклад несколько английских философов. Они утверждали, что объяснить действие человека означает найти его мотив или же установить смысл этого действия. Так появились работы переводчика Витгенштейна Элизабет Энскомб (G. Elisabeth M.Anscombe, 1919–2001) «Интенция» (Intention, 1959), Ричарда Питерса (Richard S.Peters, род. в 1919 г.) «Концепция мотивации» (The Concept of Motivation, 1958) и Питера Винча (Peter Winch, 1926–1997) «Идея социальной науки и ее отношение к философии» (The Idea of a Social Science and its Relation to Philosophy, 1958), подрывавшие бихевиористские объяснения и статус психологии как исключительно естественной науки. Основной тезис был весьма прост: чтобы объяснить физическое событие, нужно выявить причинно-следственные закономерности, частным случаем которых оно является. Чтобы объяснить человеческое поведение, нужно понять, зачем некто это делает, т. е. обратиться к его намерениям, или интенциям. Когда я встаю, физиологи говорят о сокращениях мышц и нервной регуляции, а обычные люди интерпретируют это, к примеру, как знак уважения к кому-либо. За этим последовали долгие споры о том, служат ли намерения действительной причиной поступков или же нужно учитывать бессознательные мотивы. Главное, однако, что психологи поняли несостоятельность бихевиоризма: когда бихевиорист объясняет поведение человека, обращаясь к таким причинам, как выработка условного рефлекса, это нам ничего не дает для понимания поведения. На уровне обыденной психологии мы хотим знать, почему, по каким мотивам кто-то делает нечто. Бихевиористская психология не объясняет человека, приходили к выводу многие психологи, так как отрицает или игнорирует его интенциональ- ность. Как мы увидим, этот аргумент затем приобрел значение в дискуссии о том, могут ли компьютеры служить моделью сознания.

Со времен Первой мировой войны и до 1960-х гг. англо-амери- канская философия и континентально-европейская мысль шли в основном в разных направлениях. Французские и немецкие авторы меньше занимались анализом и теорией знаний и в большей степени интересовались своеобразием человека, структурой бытия, языка, истории и общества как специфических для человечества. О значении континентальной европейской мысли для психологии мы поговорим в следующем разделе. Однако идеи, известные под названием структурализма, которые связали психологию с общими интеллектуальными дискуссиями о знании, следует упомянуть сейчас, в контексте философии сознания. (Как и его наследник, «постструктурализм», термин «структурализм» очень широк и вряд ли относится к какому-либо единому комплексу фило


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: