Никакой горчицы я не ел

 

Сумку я спрятал под лестницу. А сам за угол завернул, на проспект вышел.

Весна. Солнышко. Птички поют. Неохота как‑то в школу. Любому ведь надоест. Вот и мне надоело.

Иду, витрины разглядываю, во весь голос песни пою. Попробуй в классе запой – сразу выгонят. А тут пой, сколько твоей душе угодно. Так до конца проспекта дошёл. Потом обратно. Хорошо ходить! Ходи себе и ходи.

Смотрю – машина стоит, шофёр что‑то в моторе смотрит. Я его спрашиваю:

– Поломалась?

Молчит шофёр.

– Поломалась? – спрашиваю.

Он молчит.

Я постоял, постоял, говорю:

– Что, поломалась машина?

На этот раз он услышал.

– Угадал, – говорит, – поломалась. Помочь хочешь? Ну, давай чинить вместе.

– Да я… я не умею…

– Раз не умеешь, не надо. Я уж как‑нибудь сам.

Что мне оставалось делать? Вздохнул и дальше пошёл.

Вон двое стоят. Разговаривают. Подхожу ближе. Прислушиваюсь. Один говорит:

– Как с патентом?[2]

Другой говорит:

– Хорошо с патентом.

«Кто это, – думаю, – патент? Никогда я про него не слышал». Я думал, они про патент ещё скажут. А они про патент ничего не сказали больше. Про завод стали что‑то рассказывать. Один заметил меня, говорит другому:

– Гляди‑ка, парень как рот раскрыл.

И ко мне обращается:

– Что тебе?

– Мне ничего, – отвечаю, – я просто так…

– Тебе нечего делать?

– Ага.

– Вот хорошо! Видишь, вон дом кривой?

– Вижу.

– Пойди подтолкни его с того боку, чтоб он ровней был.

– Как это?

– А так. Тебе ведь нечего делать. Ты и подтолкни его. И смеются оба.

Я что‑то ответить хотел, но не мог придумать. По дороге придумал, вернулся к ним.

– Не смешно, – говорю, – а вы смеётесь.

Они как будто не слышат. Я опять:

– Не смешно совсем. Что вы смеётесь?

Тогда один говорит:

– Мы совсем не смеёмся. Где ты видишь, что мы смеёмся?

Они и правда уже не смеялись. Это раньше они смеялись. Значит, я опоздал немножко…

О! Метла у стены стоит. И никого рядом нету. Замечательная метла, большая!

Дворник вдруг из ворот выходит:

– Не тронь метлу!

– Да зачем мне метла? Мне метлы не нужно…

– А не нужно, так не подходи к метле. Метла для работы, а не для того, чтобы к ней подходили.

Какой‑то злой дворник попался! Метлы даже жалко. Эх, чем бы заняться? Домой идти ещё рано. Уроки ещё не кончились. Ходить по улицам скучно. Ребят никого не видно.

На леса строительные залезть?! Как раз рядом дом ремонтируют. Погляжу сверху на город. Вдруг слышу голос:

– Куда лезешь? Эй!

Смотрю – нет никого. Вот это да! Никого нет, а кто‑то кричит! Выше стал подниматься – опять:

– А ну слезь!

Головой верчу во все стороны. Откуда кричат? Что такое?

– Слезай! Эй! Слезай, слезай!

Я чуть с лестницы не скатился.

Перешёл на ту сторону улицы. Наверх, на леса смотрю. Интересно, кто это кричал. Вблизи я никого не видел. А издали всё увидел – рабочие на лесах штукатурят, красят…

Сел на трамвай, до кольца доехал. Всё равно идти некуда. Лучше буду кататься. Устал ходить.

Второй круг на трамвае сделал. На то же самое место приехал. Ещё круг проехать, что ли? Не время пока домой идти. Рановато. В окно вагона смотрю. Все спешат куда‑то, торопятся. Куда это все спешат? Непонятно.

Вдруг кондукторша говорит:

– Плати, мальчик, снова.

– У меня больше денег нету. У меня только тридцать копеек было.

– Тогда сходи, мальчик. Иди пешком.

– Ой, мне далеко пешком идти!

– А ты попусту не катайся. В школу, наверное, не пошёл?

– Откуда вы знаете?

– Я всё знаю. По тебе видно.

– А чего видно?

– Видно, что в школу ты не пошёл. Вот что видно. Из школы ребята весёлые едут. А ты как будто горчицей объелся.

– Никакой я горчицы не ел…

– Всё равно сходи. Прогульщиков я не вожу бесплатно.

А потом говорит:

– Ну уж ладно, катайся. В другой раз не разрешу. Так и знай.

Но я всё равно сошёл. Неудобно как‑то. Место совсем незнакомое. Никогда я в этом районе не был. С одной стороны дома стоят. С другой стороны нет домов; пять экскаваторов землю роют. Как слоны по земле шагают. Зачерпывают ковшами землю и в сторону сыплют. Вот это техника! Хорошо сидеть в будке. Куда лучше, чем в школу ходить. Сидишь себе, а он сам ходит да ещё землю копает.

Один экскаватор остановился. Экскаваторщик слез на землю и говорит мне:

– В ковш хочешь попасть?

Я обиделся:

– Зачем мне в ковш? Я в кабину хочу.

И тут вспомнил я про горчицу, что кондукторша мне сказала, и стал улыбаться. Чтоб экскаваторщик думал, что я весёлый. И совсем мне не скучно. Чтобы оп не догадался, что я не был в школе.

Он посмотрел на меня удивлённо:

– Ты что?

– А что?

– Вид у тебя, брат, какой‑то дурацкий.

Я ещё больше стал улыбаться. Рот чуть не до ушей растянул.

А он:

– Что с тобой?

– А чего?

– Что ты мне рожи строишь?

– На экскаваторе покатайте меня.

– Это тебе не троллейбус. Это машина рабочая. На ней люди работают. Ясно?

Я говорю:

– Я тоже хочу на нём работать.

Он говорит:

– Эге, брат! Учиться надо!

Я думал, что это он про школу. И опять улыбаться стал.

А он рукой на меня махнул и залез в кабину. Не захотел со мной разговаривать больше.

Весна. Солнышко. Воробьи в лужах купаются. Иду и думаю про себя. В чём дело? Почему это мне так скучно?

 

Путешественник

 

Я твёрдо решил в Антарктиду поехать. Чтоб закалить свой характер. Все говорят, бесхарактерный я, – мама, учительница, даже Вовка. В Антарктиде всегда зима. И совсем нет лета. Туда только самые смелые едут. Так Вовкин папа сказал. Вовкин папа там был два раза. Он с Вовкой по радио говорил. Спрашивал, как живёт Вовка, как учится. Я тоже по радио выступлю. Чтобы мама не волновалась.

Утром я вынул все книжки из сумки, положил туда бутерброды, лимон, будильник, стакан и футбольный мяч. Наверняка морских львов там встречу, – они любят мяч на носу вертеть. Мяч не влезал в сумку. Пришлось выпустить из него воздух.

Наша кошка прогуливалась по столу. Я её тоже сунул в сумку. Еле‑еле всё поместилось.

Вот я уже на перроне. Свистит паровоз. Как много народу едет! Можно сесть на какой угодно поезд. В конце концов, можно всегда пересесть.

Я влез в вагон, сел, где посвободней.

Напротив меня спала старушка. Потом со мной сел военный. Он сказал: «Привет соседям!» – и разбудил старушку.

Старушка проснулась, спросила:

– Мы едем? – и снова уснула.

Поезд тронулся. Я подошёл к окну. Вот наш дом, наши белые занавески, наше бельё висит на дворе… Уже не видно нашего дома. Мне стало сначала немножко страшно. Но это только сначала. А когда поезд пошёл совсем быстро, мне как‑то даже весело стало! Ведь еду я закалять характер!

Мне надоело смотреть в окно. Я снова сел.

– Тебя как зовут? – спросил военный.

– Саша, – сказал я чуть слышно.

– А что же бабушка спит?

– А кто её знает!

– Куда путь держишь? ‑

– Далеко…

– В гости?

– Угу…

– Надолго?

Он со мной разговаривал как со взрослым, и за это очень понравился мне.

– На пару недель, – сказал я серьёзно.

– Ну что же, неплохо, – сказал военный, – очень даже неплохо.

Я спросил:

– Вы в Антарктиду?

– Пока нет; ты в Антарктиду хочешь?

– Откуда вы знаете?

– Все хотят в Антарктиду.

– И я хочу.

– Ну вот видишь!

– Видите ли… я решил закаляться…

– Понимаю, – сказал военный, – спорт, коньки…

– Да нет…

– Теперь понимаю – кругом пятёрки!

– Да нет… – сказал я, – Антарктида…

– Антарктида? – переспросил военный.

Военного кто‑то позвал сыграть в шашки. И он ушёл в другое купе.

Проснулась старушка.

– Не болтай ногами, – сказала старушка.

Я пошёл посмотреть, как играют в шашки.

Вдруг… я даже глаза раскрыл – навстречу шла Мурка. А я и забыл про неё! Как она смогла вылезти из сумки?

Она побежала назад – я за ней. Она забралась под чью‑то полку – я тоже сейчас же полез под полку.

– Мурка! – кричал я. – Мурка!

– Что за шум? – закричал проводник. – Почему здесь кошка?

– Эта кошка моя.

– С кем этот мальчик?

– Я с кошкой…

– С какой кошкой?

– С моей.

– Он с бабушкой едет, – сказал военный, – она здесь рядом, в купе.

Проводник повёл меня прямо к старушке..

– Этот мальчик с вами?

– Он с командиром, – сказала старушка.

– Антарктида… – вспомнил военный, – всё ясно… Понимаете ли, в чём тут дело? Этот мальчик решил махнуть в Антарктиду. И вот он взял с собой кошку… И ещё что ты взял с собой, мальчик?

– Лимон, – сказал я, – и ещё бутерброды…

– И поехал воспитывать свой характер?

– Какой плохой мальчик! – сказала старушка.

– Безобразие! – подтвердил проводник.

Потом почему‑то все стали смеяться. Даже бабушка стала смеяться. У неё из глаз даже слёзы пошли. Я не знал, что все надо мной смеются, и потихоньку тоже смеялся.

– Бери кошку, – сказал проводник. – Ты приехал. Вот она, твоя Антарктида!

Поезд остановился.

«Неужели, – думаю, – Антарктида? Так скоро?»

Мы сошли с поезда на перрон. Меня посадили па встречный поезд и повезли домой.

 

Совесть

 

Когда‑то была у Алёши двойка. По пению. А так больше не было двоек. Тройки были. Почти что все тройки были. Одна четвёрка была когда‑то очень давно.

А пятёрок и вовсе не было. Ни одной пятёрки в жизни не было у человека! Ну, не было так не было, ну что поделаешь! Бывает. Жил Алёша без пятёрок. Рос. Из класса в класс переходил. Получал свои положительные тройки. Показывал всем четвёрку и говорил:

– Вот, давно было.

И вдруг – пятёрка. И главное, за что? За пение. Он получил эту пятёрку совершенно случайно. Что‑то такое удачно спел, и ему поставили пятёрку. И даже ещё устно похвалили. Сказали: «Молодец, Алёша!» Короче говоря, это было очень приятным событием, которое омрачилось одним обстоятельством: он не мог никому показывать эту пятёрку, поскольку её вписали в журнал, а журнал, понятно, на руки ученикам, как правило, не выдаётся. А дневник свой он забыл дома. Раз так, значит, Алёша не имеет возможности показывать всем свою пятёрку. И поэтому вся радость омрачилась. А ему, понятно, хотелось всем показывать, тем более что явление это в его жизни, как вы поняли, редкое. Ему могут попросту не поверить без фактических данных. Если пятёрка была бы в тетрадке, к примеру за решённую дома задачу или же за диктант, тогда проще простого. То есть ходи с этой тетрадкой и всем показывай. Пока листы не начнут выскакивать.

На уроке арифметики у него созрел план: украсть журнал! Он украдёт журнал, а утром его принесёт обратно. За это время он может с этим журналом обойти всех знакомых и незнакомых. Короче говоря, он улучил момент и украл журнал на переменке. Он сунул журнал себе в сумку и сидит как ни в чём не бывало. Только сердце у него отчаянно стучит, что совершенно естественно, поскольку он совершил кражу. Когда учитель вернулся, он так удивился, что журнала нет на месте, что даже ничего не сказал, а стал вдруг какой‑то задумчивый. Похоже было, что он сомневался, был журнал на столе или не был, с журналом он приходил или без. Он так и не спросил про журнал: мысль о том, что кто‑то из учеников украл его, не пришла ему даже в голову. В его педагогической практике такого случая не было. II он, не дожидаясь звонка, тихо вышел, и видно было, что он здорово расстроен своей забывчивостью.

А Алёша схватил свою сумку и помчался домой. В трамвае он вынул журнал из сумки, нашёл там свою пятёрку и долго глядел на неё. А когда уже шёл по улице, он вспомнил вдруг, что забыл журнал в трамвае. Когда он это вспомнил, то он прямо чуть не свалился от страха. Он даже сказал «ой!» или что‑то в этом роде. Первая мысль, какая пришла ему в голову, – это бежать за трамваем. Но он быстро понял (он был всё‑таки сообразительный!), что бежать за трамваем нет смысла, раз он уже уехал. Потом много других мыслей пришло ему в голову. Но это были всё такие незначительные мысли, что о них и говорить не стоит.

У него даже такая мысль появилась: сесть на поезд и уехать на Север. И поступить там где‑нибудь на работу. Почему именно на Север, он не знал, но собирался именно туда. То есть он даже и не собирался. Он на миг об этом подумал, а потом вспомнил о маме, бабушке, своём отце и бросил эту затею. Потом он подумал, не пойти ли ему в бюро потерянных вещей, вполне возможно, что журнал там. Но тут возникнет подозрение. Его наверняка задержат и привлекут к ответственности. А он не хотел привлекаться к ответственности, несмотря на то что этого заслуживал.

Он пришёл домой и даже похудел за один вечер. А всю ночь он не мог уснуть и к утру, наверное, ещё больше похудел.

Во‑первых, его мучила совесть. Весь класс остался без журнала. Пропали отметки всех друзей. Понятно его волнение.

А во‑вторых, пятёрка. Одна за всю жизнь – и та пропала. Нет, я понимаю его. Правда, мне не совсем понятен его отчаянный поступок, но переживания его мне совершенно понятны.

Итак, он пришёл утром в школу. Волнуется. Нервничает. В горле комок. В глаза не смотрит.

Приходит учитель. Говорит:

– Ребята! Пропал журнал. Какая‑то оказия. И куда он мог деться?

Алёша молчит.

Учитель говорит:

– Я вроде бы помню, что приходил в класс с журналом. Даже видел его на столе. Но в то же время я в этом сомневаюсь. Не мог же я его потерять по дороге, хотя я очень хорошо помню, как я его взял в учительской и нёс по коридору.

Некоторые ребята говорят:

– Нет, мы помним, что журнал лежал на столе. Мы видели.

Учитель говорит:

– В таком случае куда он делся?

Тут Алёша не выдержал. Он не мог больше сидеть и молчать. Он встал и говорит:

– Журнал, наверное, в камере потерянных вещей…

Учитель удивился и говорит:

– Где? Где?

А в классе засмеялись.

Тогда Алёша, очень волнуясь, говорит:

– Нет, я вам правду говорю, он, наверное, в камере потерянных вещей… он не мог пропасть…

– В какой камере? – говорит учитель.

– Потерянных вещей, – говорит Алёша.

– Нечего не понимаю, – говорит учитель.

Тут Алёша вдруг почему‑то испугался, что ему здорово влетит за это дело, если он сознается, и он говорит:

– Я просто хотел посоветовать…

Учитель посмотрел на него и печально так говорит:

– Не надо глупости говорить, слышишь?

В это время открывается дверь, и в класс входит какая‑то женщина и в руке держит что‑то завёрнутое в газету.

– Я кондуктор, – говорит она, – прошу прощения. У меня сегодня свободный день, и вот я нашла вашу школу и класс, и в таком случае возьмите ваш журнал.

В классе сразу поднялся шум, а учитель говорит:

– Как так? Вот это номер! Каким образом наш классный журнал оказался у кондуктора? Нет, этого не может быть! Может быть, это не наш журнал?

Кондукторша лукаво улыбается и говорит:

– Нет, это ваш журнал.

Тогда учитель хватает у кондукторши журнал и быстро листает.

– Да! Да! Да! – кричит он, – Это наш журнал! Я же помню, что нёс его по коридору…

Кондукторша говорит:

– А потом забыли в трамвае?

Учитель смотрит на неё широко раскрытыми глазами. А она, широко улыбаясь, говорит:

– Ну конечно. Вы забыли его в трамвае.

Тогда учитель хватается за голову:

– Господи! Что‑то со мной происходит. Как я мог забыть журнал в трамвае? Это ведь просто немыслимо! Хотя я помню, что нёс его по коридору… Может, мне уходить из школы? Я чувствую, мне всё труднее становится преподавать…

Кондукторша прощается с классом, и весь класс ей кричит «спасибо», и она с улыбкой уходит.

На прощание она говорит учителю:

– В другой раз будьте внимательней.

Учитель сидит за столом, обхватив свою голову руками, в очень мрачном настроении. Потом он, подперев руками щёки, сидит и смотрит в одну точку.

Тогда встает Алёша и срывающимся голосом говорит:

– Я украл журнал.

Но учитель молчит.

Тогда Алёша опять говорит:

– Это я украл журнал. Поймите.

Учитель вяло говорит:

– Да… да… я понимаю тебя… твой благородный поступок… но это делать ни к чему… Ты мне хочешь помочь… я знаю… взять вину на себя… но зачем это делать, мой милый…

Алёша чуть не плача говорит:

– Нет, я вам правду говорю…

Учитель говорит:

– Вы смотрите, он ещё настаивает… какой упорный мальчишка… нет, это удивительно благородный мальчишка… Я это ценю, милый, но… раз… такие вещи со мной случаются… нужно подумать об уходе… оставить на время преподавание…

Алёша говорит сквозь слёзы:

– Я… вам… правду… говорю…

Учитель резко встаёт со своего места, хлопает по столу кулаком и кричит хрипло:

– Не надо!

После этого он вытирает слёзы платком и быстро уходит.

А как быть Алёше?

Он остаётся весь в слезах. Пробует объяснить классу, но ему никто не верит.

Он чувствует себя в сто раз хуже, как если бы был жестоко наказан. Он не может ни есть, ни спать.

Он едет к учителю на дом. И всё ему объясняет. И он убеждает учителя. Учитель гладит его по голове и говорит:

– Это значит, что ты ещё не совсем потерянный человек и в тебе есть совесть.

И учитель провожает Алёшу до угла и читает ему нотацию.

 

 

Анатолий Мошковский

 

Малица

 

Я долго ждал, когда из тундры приедут пастухи. Они должны были захватить меня в стойбище. И я дождался: они приехали. Старый пастух ушёл в крайний дом, а молодой поправлял на оленях упряжь. Я подошёл к нему и объяснил, в чём дело.

– Завтра едем, – сказал парень. – Утром. Очень рано.

– Идёт, – ответил я.

– А в чём поедешь? В этом? – Он кивнул на мою кепку и плащ.

– Ну да.

Ненец засмеялся и помотал головой:

– Не возьму.

Я ничего не понимал, а он минут пять смеялся. Вытирая мокрое от слёз лицо, он наслаждался моей крайней наивностью и, видимо, очень сожалел, что был один и не с кем было разделить веселье.

– В тундру так не ездят, – наконец разъяснил он мне таким тоном, каким говорят с малышами в детском саду. – Ясно? Малицу бери.

Что такое малица, я знал хорошо. Читал о ней в книгах, видел на плечах ненцев и коми. И вот теперь выяснилось, что без этой малицы мне как своих ушей не. видать настоящей тундры. Малицу на время согласилась дать учительница‑ненка. Утром она достала её из кладовки и принесла на кухню: огромную, из выделанной оленьей шкуры рубаху мехом внутрь, с пришитыми к ней капюшоном и рукавицами.

– Примерьте, – сказала учительница, – подойдёт ли.

И стал было снимать плащ, но она остановила меня: Не надо. Наверх надевайте.

Я взял в руки большущую, тяжеленную малицу, гадая, с чего же начинать.

– Как платье, на голову, – подсказала учительница, видя мою озабоченность. – Это очень просто.

Я послушно сунул голову внутрь, накинул малицу на себя и в полных потёмках стал руками разыскивать рукава. Было тепло и мягко от оленьего меха. Не помню, сколько времени барахтался я внутри малицы, отыскивая рукава. Один рукав всё‑таки нашёл, но второй куда‑то запропастился. Голову, разумеется, нужно было просунуть в узкую горловину, соединявшую малицу с капюшоном, и голова моя наконец упёрлась в эту горловину, но вот беда: она оказалась такой узкой, что наивно было и думать, что в неё можно протолкнуть голову.

Стало жарко. Я чуть не задохнулся, открыл рот, и он мгновенно забился шерстью. Шерсть щекотала шею, ноздри, уши. После того как руки в конце концов выбрались сквозь рукава наружу, они отлично могли бы помочь голове. Но уж слишком узкой была горловина!

Учительница между тем не бездействовала: она энергично руководила одеванием. Её приглушённый голос – мои уши были туго сжаты – долетал‑до меня извне:

– Не бойтесь. Смелее просовывайте голову. Пройдёт.

И вдруг раздался смех, и я сразу понял – детский смех. Никаких ребят в доме я не видел. Очевидно, они проснулись и, заинтересованные вознёй и шумом на кухне, пришли из другой комнаты. Я доставил им не меньше удовольствия, чем молодому пастуху возле упряжки. Они хохотали от всех моих безуспешных попыток протолкнуть голову. Они визжали, и плакали, и, по‑моему, – хотя в точности поручиться за это не могу, так как находился в полнейшей темноте, – катались по полу. Я на миг представил себе всю картину происходящего посреди кухни, и мне стало ещё жарче. Разозлившись, я изо всех сил потянул вниз малицу, и голова медленно двинулась по узкой горловине. Ещё мгновение – и я почувствовал удивительную лёгкость: голова прошла! Но всё же я немножко не рассчитал: только один глаз смотрел наружу, второй же упёрся в стенку капюшона.

Дом сотрясался от ребячьего хохота. Тогда учительница быстро повернула на мне малицу, и отверстие капюшона оказалось как раз против лица.

Хохот мгновенно стих. Ребята стояли с серьёзными лицами, и я даже подумал, не почудился ли мне этот смех. Я выплюнул изо рта клочья серой оленьей шерсти, вытер ворсинки с губ, осмотрелся вокруг и даже позволил себе сделать несколько шагов по кухне. Малица опускалась чуть не до пола. Голову плотно сжимал капюшон, и лишь глаза, нос и рот, как из водолазного шлема, выглядывали из круглого отверстия. Уши по‑прежнему оставались сдавленными, и все звуки доносились до меня точно издали. Голову я поворачивал с трудом и ходил, точно аршин проглотив. Учительница сказала, что в рукавицах есть прорези и в них можно просунуть руки, что я тотчас и сделал. Во всём теле я ощущал страшную, невыносимую испарину… Проклятая малица, как только носят тебя ненцы!

– Ну, как вы себя чувствуете? – спросила учительница.

– Прекрасно, – сказал я и, путаясь в полах малицы, неверными шагами двинулся к выходу. Никогда я ещё не был таким тяжёлым, неуклюжим, нескладным.

– Можете снять её пока, – вежливо сказала учительница. – Сейчас на улице тепло. А в тундре наденете.

– Спасибо, мне не жарко, – тем же тоном ответил я, чувствуя, как майка прилипла к спине.

Опять надевать эту малицу? Нет, с меня хватит. Буду обедать в ней, умываться, бриться, спать. Но чтоб снять её? Нашли дурака…

Я шёл по посёлку с рюкзаком на плече к упряжкам, шёл и спотыкался на каждом шагу. Голову повернуть я не мог и поэтому смотрел прямо перед собой, двигаясь зигзагами. Я завидовал каждому встречному, одетому в малицу. Он представлялся мне высшим, диковинным существом, и при виде этого существа ещё острее понимал я своё ничтожество. Потом пожилой ненец позвал меня попить перед дорогой чаю. Я не отказался и до сих пор горько сожалею об этом: пить горячий чай, не снимая малицы, в протопленном доме – удел великомучеников, и с того утра до сего дня мой интерес к чаю заметно понизился. Молодой пастух встретил меня улыбкой и что‑то сказал – что, я не мог разобрать: мешал меховой капюшон. Я отодвинул его от уха и переспросил.

– Теперь порядок, – повторил парень, – теперь ты настоящий тундровик.

Я вздохнул, но постарался сделать это так тихо, чтобы он не слышал.

В дороге – ехали мы часа четыре – я так привык к малице, что почти не ощущал её. Капюшон теперь не так жал голову, и я различал звуки и даже мог нолуоборачиваться не всем корпусом, а одной головой. Я запросто прыгал на нарты, быстро подбирая под себя полы малицы, чтобы она не волочилась и не пачкалась в болотной жиже. Вспомнил я о малице только тогда, когда мы приехали в стойбище и вошли в чум.

Видно, женщины давно заметили упряжки, потому что на железной печке уже темнел чайник. Печка гудела вовсю, и в чуме было так жарко, что я едва стоял на ногах. Ненцы мгновенно сбросили с себя малицы и очутились в одних пиджаках. Я уже пил чай в малице – хватит. Подражая каждому их движению, я тоже поднял голову и стал протискивать её. Но не тут‑то было! Она проходила туго, и рот опять оказался полон оленьей шерсти. И снова в чуме раздался смех. Все дети тундры точно сговорились. Я дёрнул малицу так, что едва не оторвал голову. Но малица не снялась.

– Ты не дёргай, ты полегче, – сочувственно посоветовал кто‑то.

Я нажал полегче, снял, бросил её к шестам чума и минуты две учащённо дышал. Потом опять выплюнул изо рта мех и стал отряхиваться от шерсти, потому что весь был щедро осыпан волосками. Затем мы пили чай с лепёшками, ели вкусный холодец из оленины и разговаривали о том о сём…

Кончив чаепитие, мужчины надели малицы и вышли из чума. Я с ужасом посмотрел на свою малицу. Она лежала зловещим комом у шестов и терпеливо поджидала меня. Нет, хватит' Я вышел в одном плаще.

Резкий осенний ветер тянул от озёр и речек, и я сразу почувствовал, что меня пробрало насквозь. Повернулся спиной к ветру, стал за большие грузовые нарты с высоким деревянным ларём. Но и это мало спасало. Ветер пронизывал. Я старался не думать о малице и твёрдо решил держаться до последнего. Через час мои руки совершенно окоченели, и пальцы нельзя было согнуть в суставах; появился кашель и насморк. И я совсем сник: заболеть в дороге – удовольствие небольшое. Как обречённый, полез я в чум. К счастью, в нём никого не было.

Расправив малицу так, чтобы отверстие капюшона оказалось как раз против лица, я накинул её на себя, предварительно плотно закрыв рот и глаза. Старая история! Руки быстро отыскали рукава, но голова… Она опять застряла где‑то в середине горловины – и ни с места. Вдруг я услышал шаги – кто‑то вошёл в чум. Я сделал нечеловеческое усилие – голова тотчас пролезла, и я увидел, что в чум вошёл знакомый молодой пастух. Вечером, ложась спать, я довольно просто сдёрнул с себя малицу – давала знать привычка, но всё же я долго не мог уснуть, думая, что завтра утром опять придётся натягивать малицу.

Встать я решил пораньше, чтоб никто не видел моих мучений. Но, когда я проснулся, жильцы чума, кроме ребят, уже были на ногах. Я поднял малицу, скрутил и шагнул из чума.

– Куда пошёл? – спросил хозяин.

– Шерсть вытрясти. Больно лезет.

– Ну, иди, иди!

Здесь, у небольшого озерка, в двухстах шагах от чума, в глубокой впадине, меня никто не видел; я расправил малицу, глотнул свежего воздуха, сунул в меховой мешок голову и, как и следовало ожидать, опять застрял в узкой горловине. Пот тёк с меня в три ручья, я пыхтел, злился, скрипел зубами, работал руками и подбородком и наконец увидел свет. Но радости не было: слишком дорого досталась победа. Я сдёрнул с себя малицу, опять накинул и снова занялся продеванием головы. Надел и опять сбросил. Не помню, сколько раз продолжалось это…

Через полчаса я подошёл к чуму.

– Всю шерсть выбил? – спросил хозяин, и узкие щёлки его глаз весело блеснули.

– Всю.

– Долгонько что‑то!

– Так ведь шерсти было много.

– Худая, видно, малица. Лезет, как олень по весне.

– Худая… – согласился я.

Вот и всё. В обед я мгновенно сбросил малицу, и глаза у ребят на этот раз были строги и задумчивы. После обеда я так же легко надел малицу, и мы с бригадиром поехали в стадо, которое паслось в трёх километрах от стойбища. В малице было тепло, уютно, удобно, и я до сих пор уверен, что никакая городская одежда никогда не заменит этой удивительно мудрой и простой одежды тундры – малицы.

 

 

Макс Бременер

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: