Матерый казак с Понизовья

 

В тот год, когда Разин зимовал на персидском острове, под самое рождество в Ведерниковской станице умер старый казак, выходец с Волги, Минай, по прозванию Мамай, один из тех «баламутов», что, как Тимош Разя, мутили казачество… Сын его Фрол остался после отца тридцатилетним казаком и сразу проявил себя по‑иному, чем батька: вместо того чтобы шуметь по сходкам, Фрол перетряс оставшееся после отца добришко и вдруг, словно батька ему оставил сундук денег, стал, что ни день, обрастать богатством.

Месяца три прошло после смерти отца, как Фрол Минаевич собрался, поскакал в верховья, где шаталось без дела скопище московитских беглецов, и привел оттуда к себе в низовья толпу с полсотни бродяг. Потом с ними вместе отправился в запорожские земли, на рубеж Едичульской орды, и купил у ногайцев табун сотен в пять лошадей. Не прошло после этого месяца, едва степи начали покрываться свежей травой, как татары пригнали Минаеву несметно овец; кто говорил – тысяч пять, кто считал, что не меньше восьми… Лошадей и овец Фрол Минаев пустил пастись по донецким степям. Оставив свои табуны и отары овец на наемных людей, Фрол помчался в Воронеж, привез из Воронежа кос. Людей ему не хватало. Фрол кликнул клич и набрал еще голытьбы. Не менее сотни косцов работали у него на покосе, в степях между Донцом и Доном. Стога росли, что твой город…

Фрол приехал в Черкасск за солью. Купил возов десять, бранился, что больше не продают – страшатся оставить без соли Черкасск…

Атаманы почуяли новую силу, наперебой звали Фрола к себе.

– Чего‑то ты все затеваешь, Фрол? – говорил Корнила. – Невиданно на Дону, как наливаешься, матереешь! Богату кубышку покинул тебе Мамай. А ведь кто бы подумал – тихоня! Всю жизнь с домовитыми лаялся, ан сам в домовитые лез! Неслыханной силы купец на Дону из тебя взрастет! Глядеть, вчуже сердце мое атаманское радо!

Фрол усмехнулся, довольный собой, весь налитой неистраченной силой, рослый, широкий, с крепким румянцем на загорелом, смуглом лице, с гулким, раскатистым голосом; он выпил полную чарку поднесенного Корнилой вина, смачно захрустел свежим огурчиком.

– Кубышка кубышкой, батька Корнила Яковлич. Да мне еще бог подает: вставать люблю рано, работы никак не страшусь, – зарокотал его звучный голос, налегая на «о». – Что делать‑то, батька, золотко? Ратных дел что ни год – все меньше. С Азовом нам воевать не велят, крымцев указывают не задорить… Чем теперь станем жить на Дону? По‑Стенькину персов шарпать? Волжские караваны громить? Не с голоду мне с молодою женой помирать?

– Ну, ты с голоду не помрешь! – засмеялся Корнила.

– Не помру, батька, золотко! Мне пошто помирать! И других накормлю! Нам, донским казакам, теперь только торгом жить. Я, батька, золотко, покажу донским, как торга вести. Нам, донским, батька, надо московских купцов забить торгом…

– Лошадей, говорят, покупаешь? – спросил Корнила.

– Кони, батька, – прямой казацкий товар. Покупаю! – сказал Минаев. – Я, Корнила Яковлич, одному тебе расскажу: слыхал от дружка я верное слово, что государь хочет войско великое конное строить. Стало, ему будет надо коней. До сих пор драгунских коней монахи растили. А я на донской траве подыму коньков, каких монахам не снилось! Ударю челом государю табунов голов с тысячу для начала… Посчитай‑ка на пальцах, батька, сколько будет прибытка: у ногайцев беру я коней полтора рубли с головы – и то много, а государь мне по десять рублев с головы даст. Считай! Теперь – солонина баранья, сало… А где скот, там овчина, там кожи, там шорный товар… Вот ты сам и суди! – заключил Минаев.

– Зате‑ейщик! – с завистью к его свежим силам, к его молодой живости восхищенно сказал Корнила.

– Новый путь торю для донского казачества, Корней Яковлич! – похвалялся Фрол. – Донской рыбой московски торга завалю… Рыбны бочки куплю, продаешь? – внезапно спросил Фрол Корнилу. – Солонинные бочки мясные тоже куплю. Лук, чеснок ты, сказывали, растишь, – все куплю… Соли мало у вас в Черкасске. В Астрахань мыслю послать приказчика соли куплять…

Кое‑кто из черкасских знакомцев предлагал Минаеву поселиться в Черкасске, не жить на отшибе от прочих донских богатеев.

– Я круты бережки люблю. А в своей‑то станице и дом у меня стоит над самым над крутояром, – простовато сказал Минаев.

По Дону плотами шел к Фролу с верховьев лес. У берега под станицей мокли придавленные в бочагах камнями серые кожи.

Станичные казаки потихоньку ворчали:

– Провонял всю станицу!

– Атаманы! Да что же в глаза мне не скажете! Мне ведь досуга нет обо всем подумать! Не обессудьте! Я на остров сойду, чтобы вам не смердело! – просто сказал Фрол.

И в два дня все кожи были увезены на лодках на широкий, просторный остров между Кагальницкой и Ведерниковской станицами, раскинувшийся на версту в ширину и в длину версты на три вдоль Дона. Остров порос ивняком, орешником; он был любимым пристанищем рыбаков, и Минаев тут тоже затеял рыбные ловли, стал держать здесь своих рыбаков, челны, даже выстроил для рыбаков жилища… Понизовые богатей старались сбыть Фролу свои товары. Он все покупал…

Из Москвы воротилась на Дон зимовая станица с недоброй вестью, что государь, ожидая возвращения Разина из морского похода, не прислал донским казакам хлебного жалованья и обещал прислать лишь тогда, когда все среди донских станет тихо и все будут мирно жить по своим станицам.

Фрол тотчас примчался в Черкасск.

– Атаманы, да как же так! Надо писать государю, что загинем без хлеба. Ведь у меня какова ватага – все жрать хотят!

– Вор Стенька Разин всему Дону помеха, Минаич! Нам, домовитым, всем вместе думать, как его успокоить навеки, когда он на Дон вернется, – сказал Самаренин. – Вести есть, что вор ворочается вскоре. Надо нам дружно стоять на него, а не то мы и все пропадем!

– А нуте вас! С вами пива, я вижу, не сваришь! Как на псарне, казак казака грызете! Мне хлеба, не свары собачьей надобно! – резко сказал Фрол, повернулся и вышел из войсковой избы, с досадою отмахнувшись от войскового есаула.

Фрол помчался куда‑то под Курск и через две недели привез на всю свою братию хлеба – целый обоз.

В Черкасске лишь развели руками, удивляясь тому, где и как в эту трудную пору года Фрол ухитрился купить столько хлеба.

– Дорогою ценой купил, что тут делать?! Как деньги ни дороги, хлеб‑то дороже! – пояснял Минаев.

Когда по Дону прошел слух, что Разин стоит в Астрахани и вот‑вот будет на Дон, домовитые тайно съехались у Корнилы, в Черкасске. За Фролом Минаевым прислали гонца. Он был в это время занят на острове. Говорили, что строит там салотопню и свои струги для верхового торга. На острове курились дымки, стучало множество топоров, скрежетали пилы.

Покинув свои дела, без спешки Фрол Минаев приехал в Черкасск по вызову атамана. Безучастно слушал, когда домовитые говорили, что от Степана пойдет на Дону смятение, что надо его схватить и судить в Черкасске…

Корнила сказал, что по царской грамоте Разин должен оставить пушки в Астрахани и придет на Дон безоружным. Если заранее отогнать голытьбу, скопившуюся в Зимовейской станице, да выслать войсковую засаду, то можно легко схватить Разина дома и тут же, не мешкав, отправить его не в Черкасск, а сразу в Москву.

Самаренин и Семенов заспорили: со Стенькой самим казакам не справиться, надо просить государя прислать на Стеньку стрельцов. Другие не соглашались, говорили, что нужно собрать в Черкасск казаков из верховых станиц, словно бы по вестям с Азовского или с Крымского рубежа, будто турки или ногайцы хотят напасть на Черкасск, и с теми казаками пойти на Разина в Зимовейскую станицу, чтобы разбить его своими силами…

Когда до Минаева дошла очередь высказать свое мнение, он сказал, что молод еще судить войсковые дела, а кабы спросить его покойника батю, то батя сказал бы, что всякого, кто накликает на Дон воевод со стрельцами, надо камнями побить, как собаку, а то и живьем закопать поганца в могилу…

– Мое дело – торг, – сказал Фрол, – табуны, да овечки, да рыбные лавки. Со Стенькой мне что делить? Караванов на Волге я грабить не стану и кизилбашские города все задаром ему уступлю. Голытьбу я свою за работу кормлю, работники от меня не уйдут ко Степану…

– Да он же овец у тебя поотгонит, коней пограбит! – кричали со всех сторон Фролу.

– Господь не попустит того, атаманы! – густо «окая», говорил им в ответ Минаев. – Он, сказывают, и сам богат ныне; у него на все денег хватит. Надо ему – и свои табуны заведет, и овечек своих…

И вот, когда Разин пришел уже на Дон и нашел тут себе надежную пристань, только тогда и Корнила, и вся донская старшина поняли, как обманул их «богатей» Фрол Минаев, уразумели, откуда взялась та нежданная «кубышка», которую Фрол будто бы получил в наследство после отца, увидели, кому они сами спускали свои товары, когда продавали их Фролу Минаеву, новому богачу, поняли, для кого Фрол готовил свои табуны, запасы хлеба, и соли, и мяса, и шорный товар. Но теперь уже было поздно. Остров молодого удачливого донского купчины Фрола Минаева сделался островом Разина, а сам Фрол Минаич, хотя не ходил в воровской поход, оказался одним из ближних разинских есаулов. Притом же Минаев своими ушами слышал все замыслы понизовой старшины, которая не стеснялась при нем высказываться откровенно.

– Хитрей самого Степана, собака! Подвел он нас всех, дураков, как сома на свиную печенку! – говорил атаман, досадливо повторяя любимую приговорочку Фрола: – «Золотко», чертов сын, переметчик проклятый!

На острове возле устья Донца дозорные войсковой избы, посланные разыскивать сгинувших разинцев, обнаружили пушки, глядевшие на берег из ивняка и орешника. Оттуда слышались песни и поднимался дым многих костров…

 

Буянский остров

 

– Добро пожаловать, батька! Здравствуй на новоселье, Алена Никитична! – приветствовал на острове Фрол Минаев новых хозяев первого дома, который был выстроен на самом высоком месте, чтобы не доходила сырость.

Но как ни старался Фрол со своими работниками я товарищами, как ни велики были богатства, присланные Степаном на постройку нового островного городка, все же дом был не настоящий, а полуземлянка; хотя тут был и дощатый настил пола, и настоящая печь, и лубяная кровелька, хотя два небольших окошечка возвышались чуть‑чуть над землей и в доме было две горенки, но все‑таки назвать его «домом» было нельзя. Это было совсем не похоже на те хоромы, которые представляла себе Алена, когда мужики говорили, что Степан пришлет за ней колымагу и увезет ее в новый город, который он ставит, на злобу бояр и на радость всем бедным людям, в своем справедливом царстве за Волгой.

Алена растерянно стояла над своим добром, которое казаки, под началом Тимошки, таскали с челнов на остров, чтобы устраивать новую жизнь в новом «городе»… Да и какой же тут мог быть город? Низкие части острова заросли камышом и осокой, на высоких росла ольха, болотное дерево, ива, что полоскала свои ветви в холодной воде Дона, и только ближе к вершинке холма, где стоял «дом» Степана с Аленой, торчало несколько старых осин да гнездился орешник…

Вокруг, по кустам, виднелись землянки и шалаши. Знакомые люди из беглецов, прибранных на работу Фролом Минаевым и уведенных из станиц зимою, приходили к Алене поздравлять ее с новосельем… Она все никак не могла опомниться, прийти в себя и начать новое устройство дома… Если бы был тут Степан, она бы расплакалась и стала проситься назад, в станицу, в их прежнюю избу, с высоким крыльцом, с настоящими окнами, под тесовой кровлей… Но Степан будто сгинул, сразу куда‑то уехал на лошади. Остров был велик, и кто знает, где он там, чем там занят?! Изредка лишь казалось, что ветер доносит откуда‑то сквозь шум ветвей то его недовольный окрик, то громкий разинский смех, то какие‑то повелительные восклицания.

И вот поднялось солнце, настало утро, и только тут Алена увидела, какою горой вокруг навалены все ее вещи, а казаки еще и еще продолжают что‑то таскать из челнов. Тимошка же по‑атамански покрикивает на них, суетится, хлопочет…

– Да батюшки! Ведь казак возвернется скоро, голодный, а я не поспела прибраться! – воскликнула наконец Алена и принялась за дела…

Но Степан вернулся лишь к вечеру, приехал со своими есаулами, с Наумычем, Митяем, со старым Серебряковым, с Фролом Минаевым и с молодою Минаихой, которая навезла с собой жареного и вареного, горячих пирогов и всяческой всячины.

– Здоровы бывайте на новоселье! – певуче и приветливо говорила она, кланяясь Алене. – В поклон от меня, старшая сестрица Алена Никитична, тут курничек, тут рыбничек, тут с печенкой, тут с луком, с грибками, а сей‑то с яблочком! – Минаиха весело, заразительно засмеялась. – Целой станицей казачки пекчи пособляли. Все спрашивают: куды, на чью свадьбу?

– Алешка, Алешка! А где же вино, где же чарки?! – весело вскинулся Разин.

– Ить ты не сказал, Тимофеич, что будешь с гостями! Сама‑то я негораздушкой экой осталась! Матрена Петровна‑то нарядилась!..

– Алешка, а где тот железный сундук с позолотой? – спросил Степан. – Да вот он!.. – ответил он сам же.

Тимошка велел принести какие‑то сундуки, каких она никогда не видала, поставил их тут, у землянки, накрыл холстом. Алена Никитична думала: там пищали да сабли, какая‑нибудь атаманская справа… И вдруг Степан вынул из сундука такой пестрый, цветистый плат, какому на свете и равного нету. Сам накинул ей на плечи. Вынул из сундука большой ларец «рыбья зуба», отворил, – а под крышкою жемчуга!..

Головная перевязь с жемчугом…

– Не дари жене жемчугов! – бойко крикнула Мотря Минаева.

– Кому же дарить? – спросил Разин.

– Не дари жемчугов: слезы будут!

Разин махнул рукою.

– На том и живот человеческий: то слезы, то смех, а без слез кто бы в смехе знал сладость! Носи на здоровье, Алена! – воскликнул он и поцеловал ее при всех в губы. – Али моя казачка не вышла красой?! – хвастливо спросил он у есаулов.

Алена зарделась от его похвалы, засуетилась с хозяйством, выставляя на стол чарки.

– Тимошка! Кошачий ты Ус! Помоги атаманше: не ведает, где для вина посуда, какую давать! – весело крикнул Степан.

И Тимошка, открыв другой сундук, стал вынимать кубки, братины, чары, что впору царю…

Когда была налита чарка за новоселье, Фрол поклонился Алене.

– Не обессудь, сестрица Никитична: обещала за добрые вести мне самый большой ковш вина, да и крепкий поцелуй обещала! Коли был таков уговор, за то, что я добрый пророк, то ни Мотря моя, ни Степан Тимофеич не взыщут.

За атаманской пирушкой пошли будни. Степан поднимался чуть свет и – в седло на весь день… Только к вечеру возвращался, усталый, и, словно подрубленный дуб, валился на лавку.

Ни пуховые подушки, ни шелковое, на соболях боярское одеяло, которое он подарил Алене, его не манили. Он спал одетый, пропахший смолою и дымом, в заскорузлой от пота рубахе, с руками, запачканными землей…

«Вот тебе и „по‑царски жить“!» – грустно вздыхала Алена, вспоминая слова Степана, когда он велел ей оставить курень и собирать добро в дальний путь…

Он спал беспокойным, каким‑то настороженным сном, как сторожевая собака, которая слушает шорохи ночи, чужие шаги, чует чужие запахи, тянет носом, вздрагивает и шевелит ушами…

Так шли дни и ночи, Степан бывал всюду и не замечал Алены Никитичны.

По всему Кагальницкому острову стучали топоры, дымились костры, слышались крики, рабочая перебранка…

Еще не успев настроить жилищ, люди огораживали весь остров земляною стеной, укрепляли ее где плетнями, где тыном. Среди острова вырубали мелкий лесок, строили кузни, другие тесали древки для пик, конопатили челны. Рыбаки выходили в челнах ловить рыбу или вялили ее, солили, коптили… Те выезжали на стрижку овец, те пасли табуны, откуда‑то пригоняли гусей…

В первые дни на острове опасались шуметь. Все было тихо, как будто стояли в чужой земле и страшились, что кто‑то может прогнать. Но потом, когда поставили пушки, вдруг ожило все криками, песнями. Песни в работе звенели над островом целыми днями. Вот подошло еще войско, а вот пошли и новые прибылые ватажки, что ни день – больше да больше…

– Ты послушь‑ко, Степан Тимофеич, чего донские толкуют, – не богатей, спаси бог, батька, золотко, – голытьба верховая: «Либо мы казаки со Степаном, а либо – московские беглецы. Он праведный атаман, он хочет по всей земле устроить казацкое царство, да мужиков к нему сошлось много, а мужики тебя так повернут, что и сам, прости боже, за соху возьмешься!» И как теперь быть, Тимофеич?!

– Старшинская брехня! – резко сказал Степан. – Рознь между нами посеять хотят и страшат казаков сохою. А я доподлинно знаю, что сам Корнила пашет в степи да сеет. Только степь‑то просторна, ты как его уследишь! А старшина такою брехней хочет поднять на нас казаков. Скажут, что мы тут за пашню стоим, сохи‑бороны к пашне ладим… Чтобы они казакам не брехали, с сего дни в верховья с низов никого не пускать. На Дону речные дозоры поставить, по степным дорогам – заставы. Кто с верховьев поедет в Черкасск – и тоже нам ведать бы, по какому делу…

И с этого дня Черкасск оказался отрезан от верховых станиц. Войсковая изба перестала быть хозяином Тихого Дона. Даже торг верховьев с низовьями был прекращен. По пути к Черкасску Разин скупал все товары, заставляя купцов приставать к своему острову.

Кто хотел противиться и продолжать свой путь на низа, тому речные дозоры молча указывали на пушки, глядевшие с острова, уже не из береговых камышей, а с башен…

Больше всего войсковая старшина досадовала на то, что не заняла раньше разинцев этот удобный остров, с которого можно было держать в руках все донское Понизовье, отрезав его от прочего русского мира… Разинцы преградили и Дон и Донец, проверяли все суда, идущие мимо по обеим казацким рекам…

– Обучал себе на голову атаманской науке! Учил, где города строить для обороны, как лучше стены крепить. Вот моя наука – и против меня! – ворчал Корнила, со страхом наблюдая, как растет сила Разина.

В Черкасске шел слух, что сила Разина с каждым днем множится, войско его возрастает. Стало известно, что со стороны Слободской Украины к Разину без конца идут украинские переселенцы и беглые мужики из Курщины, Тульщины, Орловщины. Приходят охотники и из верховых станиц. Верховые казаки совсем перебирались к Степану, покинув свои станицы и захватив с собой семьи. Видимо, больше уж их не страшили разговоры о том, что в войске Разина много пахотных мужиков, которые «пересилят» и заставят пахать донские казацкие земли.

Вот уже несколько черкасских торговцев – армян и греков, услыхав о богатстве разинцев, покинули Черкасск и перебрались на разинский остров. Хотя в самый город их не впустили, но они раскинули майдан под городскою стеной и торговали вовсю.

По Дону и за донские пределы быстро летел слух о постройке нового городка, названного Кагальником, по его близости к Кагальницкой станице…

Степан сидел на бревне у караульной землянки, по временам улыбаясь тому, как сын его Гриша, размахивая деревянною саблей, с криком бросается в схватку с мальчишками‑«врагами», старавшимися снизу с такими же деревянными саблями приступом взять кагальницкую земляную стену. Степан видел, что Гриша похож на него самого и чем‑то еще на того «мальчишку Алешку», с которым вместе Степан шел с богомолья на Дон…

Степан с гордостью наблюдал, как бесстрашно и ловко Гришка отражает натиск мальчишек.

– Вырастут – тоже казаки будут! – вслух произнес Разин.

И вдруг, бесшумно подкравшись, на гребень стены выскочила ватага ребят. Сбитый с ног Гришка свалился кубарем с откоса стены и сильно ударился головой о камни. Степан быстро поднялся на стену и перегнулся с раската.

– Серге‑ей! – прогремел на весь остров зов атамана.

Голос его прозвучал такой грозой, что все побросали свои дела.

– Сергей! Сергей! К атаману, Сергей! Сергуш! Есаул Сергей! – катилось из уст в уста по стенам к землянкам, где работали казаки.

Сергей появился перед Степаном.

– Кто строил стены с низовой стороны? – спросил атаман.

– Кто ж построит? Казаки!

– А кто дозирал?

– Кому ты велел! Говори, что ль, ладом, что ты дурня‑то корчишь! – зло огрызнулся Сергей.

Степан неожиданно размахнулся и ткнул его кулаком в скулу. Сергей пошатнулся. В горле его захрипело, как в глотке взбешенного пса, и руки стиснулись в кулаки.

– Вот те и шурин! – насмешливо выкрикнул кто‑то из казаков, не любивших Сергея за то, что он, на правах атаманского шурина, бывало, зазнавался перед другими.

Все оставили топоры и лопаты. Ребята, присевшие возле Гришки, тоже утихли, и Гриша, очнувшийся от забытья, не мог понять, что случилось, и плаксиво кривился.

– Что дерешься? – тихо спросил Сергей, побелев от обиды.

Степан размахнулся еще раз и снова ударил его по лицу.

– Чего дерешься? – громко крикнул Сергей.

– Гляди, дубина! Стену твою ребята малые взяли. Забрались без лестниц… Мало бить – и башку размозжу!..

Сергей сплюнул кровь.

– Не пес я, и словом сказать мочно, – сдержанно укорил он, – а что сказано, то и поправил!..

В эту же ночь Сергей убежал в Черкасск.

Разин послал к нему Тимошку, позвать назад.

– Что мне, морду не жалко! Я ныне богат воротился от кизилбашцев. Будет мне и в станицах почет! – сказал атаманский шурин.

– Убью изменщика, как поймаю, – сквозь зубы пообещал атаман.

 

 

Черкасская старшина не решалась напасть на Степана, пока не разведаны по‑настоящему силы разинских казаков.

Корнила неоднократно посылал на Кагальницкий остров своих людей, приходивших к Разину как перебежчики на его сторону. Лазутчики были надежны, но ни один из них не сумел возвратиться в Черкасск: Разин не отпускал с острова тех казаков, которые пробрались к нему из низовьев…

Когда Сергей поссорился с Разиным и убежал от него в Черкасск, Корнила обрадовался: на сторону понизовых переходил один из ближайших людей Разина, который, конечно, должен был хорошо знать о том, каковы его намерения и как укреплен разинский городок… Старым, испытанным способом, за кружкой вина, от Сергея добивались признаний. Кривой плакал слезами, говорил, что Разин его осрамил и побил без вины, что больше им в дружбе не быть, но мыслей Степана он все‑таки никому не выдал, хотя все понимали, что не мог же Степан таить свои замыслы даже от ближних своих есаулов, каким был Сережка Кривой…

Но, не пуская своих казаков в Черкасск, Разин давал отпуска под поруку верховым казакам, и те бывали в своих станицах. Корнила засылал своих лазутчиков и туда, чтобы расспрашивать отпускных разинцев.

Завзятый гуляка Евсейка пропил с отпускными разинцами немало войсковой казны, чтобы выведать о намерениях атамана.

– Велит, мол, Степан им готовыми быть, а куда и зачем их готовит, о том ни слова! – докладывал Корниле лазутчик Евсейка.

– А допьяну ли ты их поил? – добивался Корнила.

– Допьяну, батька! Ну сколь можно пить? Человек ведь не лошадь!.. А сам я в Кагальник поопасся, батька: ведают там меня, продадут… А спросишь их, сколь народу в приезде, они не сказывают, молчат, а иные и хвастают, что народу «несметно».

Осень уже подходила к концу. Вот‑вот пойдут холода, через месяц станет и Дон, и тогда «воровской» городок будет легче взять, окружив его со льда, а донская старшина по‑прежнему ничего не могла добиться толком о разинском острове.

И вот в дом Корнилы вошла гостья – старшинская вдова Глухариха, половине донских казаков кума, удачливая сваха, умелая повитуха, во время казацких походов – ворожея и утешница молодых казачек, на весь Черкасск советчица, ядовитая сплетница и атаманская подсыльщица.

– Неужто анчихрист меня во полон возьмет и домовь не пустит! Куды таков срам, что старуху держать в полону?! Пойду хлопотать за казацкое дело, послужу на старости Тихому Дону, – предложила Глухариха Корниле.

– Смотри не проврись в чем, болтлива кума! – остерегал ее на дорогу сам атаман. – Хоть Степан тебе кум, а все же не так единое слово скажешь – и пропадешь! Разбойник, он и старуху тебя не помилует! Хоть я в колдовство Степана не верю, да разум его атаманский не твоему чета – все тотчас увидит! Тогда уж к нему никаких лазутчиков не посылай… А мне все до малости ведать надо…

– Сама кур вожу. Смолоду знаю, что двум петухам тесно в одной курятне. Во всем разберусь, кум Корней. Такой простой дурой прикинусь, что сам ты меня не узнаешь!..

Больше целого дня пути на челне отделяло Черкасск от разинского островного городка, но кума Глухариха не пожалела старых костей и отправилась в гости к куме Алене Никитичне…

Каждый день подходили к Кагальницкому городку толпы пришельцев и отдельные одинокие путники, слышавшие о том, что Степан Тимофеевич принимает всех.

– Э‑ге‑ге‑э‑эй! – раздавался с берега протяжный крик.

– Чего нада‑а‑а?! – откликался казак с караульной башни Кагальницкого городка.

– Давай челна‑а! К вам в город пришли‑и!

– Сколь народу, каких земе‑ель?

– Рязанских десятков с пято‑ок!

– Рязань косопуза прилезла. Впускать? – спрашивал караульный у атамана или у ближних его людей, приставленных к прибору новых пришельцев.

– Косоруких не надо, а косопузы – чего же? – сгодятся! – шутили вокруг.

И разносился над Доном крик с башни, обращенный к Тимошке, который ведал в Кагальнике переправами с берега.

– Э‑ге‑эй! Тимоха‑а! Челны подавай на берег!

Так каждый день приходили сюда брянские, калужские, тульские, тверские, владимирские беглецы. Кто приходил, тотчас же ставил себе шалаш или рыл бурдюгу, а не то находил своих земляков и ютился пока возле них.

В толпе пришельцев из Курска караульный казак заметил дородную и румяную старуху.

– Стой‑ка, мать! Ведь ты из Черкасска! Гляди, к «соловьям» приладилась, а! Пошто в город прилезла?

Казак удержал ее за рукав.

– Пусти, пусти турка проклятый! – воскликнула смелая баба. – Да знаешь ты, кого не пускаешь?! Лапотников вонючих впускать, а меня‑то, природну казачку, и нет?! Да кум Степан тебе рожу расплющит, кума‑то Алена полны глазищи твои за меня наплюет!.. Алена! Алена!.. Да слышь ты, кума!.. – завизжала она, и казак отступил, безнадежно махнув рукой.

– Ух, батюшки, словно кобыла, вся в мыле! – воскликнула Глухариха, ввалившись к Алене Никитичне и вытирая платком обильно струившийся пот. – Куды ж ты, кума, залезла? Кругом вода… Сидишь, как цапля в болоте, и добрых людей‑то тебе не видать! – выпалила старуха. – Сон привиделся мне про тебя. Я – наведать, мол, надо! Да крестника Мишеньку повидать захотела, каков он возрос, вот подарок ему захватила…

– Не Миша – Гришатка, – поправила мать.

– Да что ты! Да что ты! Я ведаю ведь и сама! Я сказала: мол, Гришеньку‑крестничка надо проведать!

Она обвела взглядом нехитрое жилище Степана – простую землянку с маленькими окошками и сырыми бревенчатыми стенами, почти не отличавшуюся от других казацких жилищ Кагальницкого городка.

– Ой, сраму, кума! И живешь‑то ты в воровской бурдюге, не в человечьей избе! С воды‑то туман, лихоманку, того и гляди, подхватишь. Муж хитер: навез персиянских нарядов, жену обрядил – да и в клетку, чтобы зор человечий женской красы не видал!.. Покажи, что в гостинцы навез. Зипуном‑то богат воротился?

Алена открыла сундук, показывала наряды. При свете трескучих свечей жарко сверкали драгоценные камни в кольцах, монистах и головных уборах.

– Подарила бы куму‑то! Ведь в воровское логово к тебе не страшилась лезти! – не выдержала старуха. – Воротный казак, вот с такой бородищей, как зыкнет… признал, окаянный!.. Я чуть не сомлела…

И, получив от Алены подарок – кольцо с алмазом, пряча его ловким движением под платье, Глухариха тотчас же вспомнила, для чего забралась на остров.

– Задохнусь и помру до время в бурдюге. Пойдем хоть на волю из духоты, благо солнышко светит, – позвала Глухариха.

Они вышли наружу.

Не разгороженный ни заборами, ни плетнями, вокруг расстилался широкий бурдюжный город. Подобно могильным холмам, высились над землей только кровли землянок, иные с трубами, а больше даже без труб, и дым выходил у них прямо из дверей и окошек. Повсюду раздавался шум стройки. Разинцы укрепляли свой город.

Возле самой землянки Степана были навалены доски, бревна, пустые бочки. Осеннее солнце светило ярко, и было приятно погреться, усевшись под солнышком, на припеке.

Алена Никитична постелила ковер, усадила гостью. Поставила перед ней угощение – наливок и вин, каких Глухариха не пробовала и в доме Корнилы, персидских сластей, заморских сушеных ягод, пастил, медовых варений.

Глухариха вздохнула.

– Живешь, как птаха, невольна душа: наливки медовы, сахары грецкие и персицкие, узорочья сколько хошь, а все же не казачке жить взаперти!

Алена от неожиданности смолчала. До этой минуты ей в голову не приходило, что другие казачки считают несчастным ее житье. Сама она чувствовала себя счастливой с того мгновенья, когда ее Стенька внезапно откликнулся ей под окном.

– Муж твой неправедное с тобою творит, – продолжала Глухариха. – Их дело мужское – казачьи раздоры, а нашу сестру не обидь! Пошто такой‑то пригожей казачке страдать! Когда ж и рядиться, убором хвастать!.. К старости расползешься, как тесто, рожа морщей пойдет, брюхо вперед полезет, а у тебя и наряды зря в сундуках сопрели!

– Сама никуда не хочу! Никого мне не надо! – горячо сказала Алена.

– Сахарный у тебя казак! – усмехнулась старуха. – А слеза на глазах пошто?

Алена поспешно смахнула слезы.

– Чу‑ую: сызнова затевает! – догадалась старуха. – Да ты прежде времени не горюй! – утешила она Алену. – Сборы – долгое дело: всех обуть, одеть, всем пищали да сабли… Не казаки ведь приходят, все мужики, их так‑то в поход не возьмешь! Покуда всего на них напасешься – и время, глядишь, пройдет, нарадуешься еще на своего атамана… Сколь у вас ныне людей в городке?

– День и ночь скопом лезут со всех сторон! Кто же их ведает, сколько. Да много, чай, стало… Что ни день, что ни два дни, глядишь – тут и новая сотня! – простодушно сказала Алена.

– Вот я тебе и говорю: столь народу в три дня не сготовишь к походу! – продолжала старуха.

– Не нынче, так завтра! – с горечью возразила Алена. – Вот так и живу, будто смерть на пороге!

– И что ты, казачка! Какая же смерть! И матки и бабки так жили: казак‑то придет да снова уйдет, а ты все в станице! Али, может, не любит тебя?! Ворожила? – соболезнующе спросила старуха.

– Страшусь ворожить, – шепнула Алена. – Да что ворожба, кума, что ворожба?! За конями к ногайцам послал намедни, еще целу тысячу лошадей указал покупать – не впрок их солить, не пашню пахать на них, – стало, в ратный поход!..

– Может, зазноба где у него? – подсказала старуха.

– Зазноба? – растерянно переспросила Алена. – Нет, не мыслю того. К ратным делам у него охота, они его и сбивают…

– А на что же тебе, кума, женская сила! – воскликнула гостья. – Ты его сговори помириться с Черкасском. Твой небось ведь Корнея страшится, а тот его опасается… Мужикам‑то что! Мужики по Стенькины денежки лезут, чуют богатство! А как станет мошна пуста, что тогда? Кому будет надобен твой атаман?! Надо ему во старшине себя утвердить! Пришел бы ныне в Черкасск, подарил бы Корнея перстнем, сабелькой доброй, как водится в атаманах, коня бы привел в поклон крестну батьке, – не лютый зверь, и сам Корней рад будет миру! И город строить не надо, и денежки оставались бы целы! Рядом с Корнилой отгрохали бы не дом, а хоромы! От доброй‑то жизни и твой не захотел бы воевать, сидел бы в Черкасске, да и ты бы, на завидки казачкам, рядилась. Корнилиха локти бы грызла от злости!

Старуха внезапно умолкла, испуганно озираясь: голос Степана послышался рядом, за грудой каких‑то бревен…

– Осерчает – увидит! Не любит меня твой казак. Схорони‑ка! – заметалась старуха.

– Сиди, кума. Али ты не казачка? – успокоила Алена.

– Страшусь твоего‑то! По голосу чую – гневен идет. Под сердитую руку не пасть ему…

Алена Никитична не успела и слова молвить, как тучная Глухариха проворно исчезла в огромной пустой бочке, поваленной среди других возле атаманской землянки…

Степан подошел с Наумовым. Только что он проверял на острове запасы разных товаров и теперь как раз говорил о том, о чем и приехала разведать атаманская подсыльщица и что было важнее всего для Черкасска:

– Огурцов соленых да рыбы и в три года не сожрать, а пороху и всего‑то две бочки: в одной пусто, в другой нет ничего! Сбесились, что ли, мои есаулы премудрые? Мирно житьишко себе нашли: было бы жрать, мол, а пороху бог подаст, что ли?! – раздраженно говорил Степан.

– Не продают его, батька, страшатся! – сказал Наумов. – По рекам‑то заставы. Никто попадать в таком деле не хочет! У воронежска воеводы толика лишнего есть, так он сговорился продать острогожскому полковнику Ивану Дзиньковскому – и то лишь тогда, как установится санный путь, в рыбных бочках наместо соленой рыбы, а Дзиньковский к нам повезет в винных бочках, как будто вино.

– А черкасские что, станут ждать, пока твои винные бочки приедут?! Корнила нагрянет, а нам и по разу нечем из пушек пальнуть!.. Кабы знал крестный батька, не долго бы мешкал ко крестнику в гости с чугунными пирожками!..

– Фрол Минаевич, батька, на что уж пролаза, и то не припас! – воскликнул Наумов. – Ну где же, где взять?!

– Твое дело! – прервал Степан. – Где надо, крякни да денежкой брякни – купцы чего хоть привезут. Самого Корнилу вот в экую бочку посадят да привезут в Кагальник!

– Где там купцы! – безнадежно сказал Наумов. – Последние, батька, бегут купцы. Велел я к тебе двоих привести, нынче от нас хотели бежать. Вот их ведут. Рассуди, что с ними вершить…

Двое казаков подвели к атаманской землянке связанных купцов. С месяц назад эти купцы шли с верховьев для обычного осеннего торга в Черкасск, никак не ожидая, что их в пути может кто‑нибудь перехватить. На Дону никогда не бывало разбоев. Каков бы ни был дерзок и смел разбойник, он никогда не осмелился бы напасть на купцов, спускающихся в Черкасск, и тем нарушить гостеприимство казацкого Дона, опасаясь навлечь на себя гнев и расправу донского казачества…

На этот раз в Воронеже предупреждали их, что на Дону завелись ватажки голытьбы, от которой стало не так спокойно, как прежде, но купцы никого не послушали…

И вдруг уже на низовьях, когда пути оставалось всего ничего, с прежде пустынного широкого острова при их подходе грянула пушка и закричали: «Спускай паруса, суши весла!» Купеческие суденца остановились. По десятку челнов подошло к каждому из них. Войдя на суда, казаки осмотрели товары, расснастили с судов паруса, отняли весла, сгрузив их в свои челны, и, зачалив струги к челнам, отвели их на остров. Наумов велел купцам стоять и вести на острове торг. Устрашенные грозным видом напавших людей, посчитавшие сначала их за грабителей, купцы были рады отделаться торгом и быстро раскинули лавки прямо на самих суденцах. Но торг не пошел. Никто не покупал их товаров, и купцы сговорились бежать ночью, подняв якоря, обрубив причалы и отдавшись воле течения, которое неминуемо их принесло бы к Черкасску. Однако их судовые ярыжные за эту неделю успели сойтись и сдружиться со всей островной голытьбой. Узнав о купеческой хитрости, гребцы тотчас же выдали своих хозяев Наумову. Кулак есаула был крепок, тяжел и жесток. Но больше всего страшились купцы ответа перед самим атаманом. Оба купца по дороге прощались с жизнью и тихонько творили молитву.

– Мыслю я так, Степан Тимофеич: товары отнять, а самих в куль да в воду, – сказал Наумов.

– Чего побежали? – сурово спросил купцов Разин.

– Неделю стою – на алтын не продал! Пошарпали много – тащат да тащат, а денег не платят! – воскликнул, осмелившись, один из купцов.

– Торговли нет, а грабеж повсядни! – подтвердил и второй.

– Товар у тебя каков? – спросил атаман.

– Юфть, сапоги, овчина, валенки тоже.

– А у меня холсты да сукна. В Черкасске бы в три дни продал. За тем поспешал к осеннему торгу: к зиме все раскупят! Не зиму стоять у вас. Дон уж скоро замерзнет!

– Что же торга нет, есаул? Раздетых да босых у нас, я гляжу, к зиме вволю! – обратился Разин к Наумову с той же суровостью.

– У кого деньги есть, Тимофеич, тот уж давно обулся, оделся, а у голых да босых, знать, денег нету! – попросту объяснил Наумов.

– Вели развязать купцов, – приказал Степан.

Казаки обрезали веревки на руках пленников.

– Аленушка, дай‑ка ларец «рыбья зуба», – повернувшись к жене, приказал Разин.

Алена спустилась в землянку и вынесла оттуда тяжелый драгоценный ларец, привезенный Разиным из морского похода. Степан откинул крышку ларца. При блеске осеннего яркого солнца оттуда брызнули разноцветные искры, – так засверкали грани драгоценных камней, смарагдов, рубинов, алмазов.

– Вот, купец, – сказал Разин, захватив щепоть дорогого узорочья. Отборный бурмитский жемчуг, как крупный белый горох, отливающий матовой радугой, повис на богатых нитях. – Возьми‑ка за свой товар. Хватит тебе за твои сапоги да овчины? Не обидно ли будет? – насмешливо спросил Разин.

Ошалелый от счастья и удачи, купец не знал, верить ли щедрости атамана.

– А вот и тебе за твое добро, – сказал Разин второму, щедрой горстью кинув расплату.

– Постой, Тимофеич! – схватив его за руку, воскликнул Наумов.

– Степан, да на что тебе столь сапогов?! Куды столь овчины, сукна?! – с удивлением и почти что с испугом в голосе спросила Алена.

Она считала, что в этом ларце хранится приданое атаманской дочери, а теперь ее муж отдавал своею рукой богатства невесть зачем, на покупку ненужных товаров…

– Лавку рядом с Корнеем открою в Черкасске! – расхохотавшись, воскликнул Степан и спокойно добавил, обратясь к есаулу: – Слышь, Наумыч, бери у купцов сапоги и сукна и все, чего надо. Чтоб не было в городе босых да голых.

Алена не сразу пришла в себя, не сразу все поняла, но алчное сердце Глухарихи не могло снести легкомысленной выходки атамана. Когда она услыхала разговор про порох, сердце ее было готово выскочить из груди от радостного сознания удачи. Она представила себя хозяйкою половины добра, которое ей показала Алена. Должен же был Корнила ее наградить за услугу!.. Поглядывая из бочки, она увидела еще такие богатства, от которых у нее закружилась голова. От жадности ей показалось, что он отдает ее собственное добро, чтобы одеть толпу оборванцев, сошедшихся бог весть откуда.

– Кум Степан, да ты спятил! – внезапно раздался из бочки ее голос, и на четвереньках высунулась жирная Глухариха. – Куды ж ты добро раздаешь задарма! Такое богатство салтану индейскому впору!.. Кума! Да чего ж ты молчишь? Ведь цену знать надо такому товару!.. – шумела старая бабища, выбираясь из бочки.

– Ба‑а! Ты, стара клуша?! – воскликнул Степан. – Здорово, здорово, кума! Не нашел, знать, Корнила лазутчика лучше?! Ло‑овко ты спряталась!

Старуха струхнула.

– Помилуй, Степан Тимофеич! Какой я лазутчик, старая баба да дура?! К куме прибралась проведать…

– Вот, купцы, придачу даю вам к богатству – жирную ведьму, – строго сказал Степан. – Возьмите ее да в российски края отвезите. Да не спускать на берег, чертовку! Узнаю, что скоро в Черкасск воротилась, – не являйтесь во всю вашу жизнь больше на Дон: поймаю – повешу!

Лазутчица побагровела, и руки ее затряслись.

– Кум Степан, да куды же мне плыть! Пропаду, как дите, в московитских краях! – хватая Разина за рукав, бормотала Глухариха. – Пожалел бы меня, голубчик!

– Уразумели, купцы? – словно не слыша ее, грозно спросил Разин.

– Увезем, куды ворон костей не заносит! – не помня себя от радости, обещался купец.

– В Епифани пустим! – подхватил и второй.

– Степан Тимофеич, да как же ее? Ведь лишку слыхала баба‑яга… По мне – ее в куль да на дно! – заметил Наумов.

– Кум, я слышала – не слыхала! Язык проглочу, ни словечка не вымолвлю… Кум!.. Ей‑ей, проглочу язычок!..

– А ты его, кочерга, не глотай. Слово лишнее скажешь – и так тебе его палачи с корнем выдерут. Доводчику первый кнут на Руси. Иди, покричи, что ты тут у меня слыхала! – сказал Степан.

– Да что я, себе злодейка?! Кум Степан Тимофеич! Да ты меня у себя оставь, не спускай в Черкасск! Послужу тебе верой‑правдой! – визжала старуха, валясь на колени в слезах.

– Ну вы, стали чего?! – прикрикнул Степан на Наумова и купцов.

– Пойдем, старуха, пойдем! Недосуг! – окликнул Наумов.

Казаки подхватили лазутчицу. Она, поджав ноги, валилась, садилась на землю, цепляясь за что попало, крича на весь Кагальник.

– Кума, да чего ж ты молчишь?! Грех, кума! Ведь погубишь несчастну вдову! Пожалей, заступися, голубка, – визжала старуха, брыкаясь в руках казаков. – Чтоб те сдохнуть, ворище проклятый, шарпальщик, анчихрист, собачья кость, окаянный разбойник, поганец, безбожная рожа!.. – слышались выкрики ее уже издалека, от самой пристани.

 

Великие сборы

 

По санным путям в Кагальник съезжались обозы с товарами с верховых станиц Дона, с Медведицы и Хопра, из верховых городков донецкого побережья, со Слободской Украины. Каких только не было тут товаров!

Степан не велел ослаблять дозоры в степях. Несмотря на мороз, конные казаки разъезжали по всем дорогам, следя за сношениями Черкасска, и вот наехали на казаков, которые с оружием спешили в Черкасск по вызову войсковой избы. Их привели к Степану.

– Вы что, крещена рать, собрались к домовитым на выручку супротив нас?! – строго спросил атаман.

– Не к домовитым, Степан Тимофеич, – оправдывались казаки. – Зовет войсковая изба: по вестям из Крыма, славно ногайцы хотят напасть на казацкие земли… кто приедет в Черкасск, тому хлеб обещают за службу да крупы. Сам знаешь, как с хлебом ныне…

– Езжайте домой, – приказал Степан. – Кого встренете, то же скажите. Случится в Черкасске нужда, я сам на азовцев да крымцев пойду со всем войском. А кто с верховых станиц еще соберется с ружьем к домовитым, того не помилую как расказню! Сидеть бы вам было, смотреть, чтобы с Воронежа «крымцы» не грянули на казацкие земли. Войсковая изба вас в низовья сокличет, а в ту пору на Дон воеводы прилезут с верхов!

– Степан Тимофеич, да как бы нам знать?! – удивились казаки простоте атаманской догадки.

– Да кто хочет хлеба, идите на службу в мой город. Уж как‑нибудь накормлю без обиды.

– С семейкой к тебе? – недоверчиво спрашивали казаки.

– Коли надо, с семейкой иди, голодать не будем, – пообещал Степан.

У него в эту зиму было куплено хлеба больше, чем в самом Черкасске. Заботами Фрола Минаева Кагальник был всю зиму сыт.

Степан сознавал, что скоро он будет достаточно сильным, чтобы ударить первому на Черкасск. Но для этого надо было разведать думы черкасских жителей. Надо было открыть для черкасских свои ворота и самим наезжать туда в гости. Разин решился на это, когда к нему под рождество пришли богомольцы, собравшиеся в черкасскую церковь к заутрене. Степан разрешил им взять лошадей и сани. Дозорам сказал – пропустить богомольцев в низовья.

– Смотрите, не пустят вас! – усмехнулся он.

– Как, батька, не пустят! Ведь праздник каков! Не ногаи живут в Черкасске, а русские люди, и веруют в бога!

И вот несколько десятков саней приехало под черкасские стены. Уже в темноте подъехала вереница саней по донскому льду к городским воротам и стала проситься в церковь.

Растерянные воротные казаки, увидев во тьме на снегу черное скопище саней, услышав конское ржанье и говор толпы, не решились впустить их в город. «А вдруг затевают хитрость!» – подумалось им и припомнилось взятие Разиным Яицкого городка…

В смятении послали воротные спросить войсковых заправил. Тем часом уже началась заутреня. Кагальницкие богомольцы мерзли под ветром возле стены. Завилась метелица, ветер свистал, летел снег…

Наконец вышел на стену есаул Самаренин.

– А сколь вас в приезде? – спросил он, еще не дав разрешения отпирать ворота. – А кто у вас старший?..

После долгих расспросов впустили намерзшихся богомольцев в город, но даже в натопленной, полной народом, жаркой церкви долго они не могли согреться.

– Турки так православных людей ко гробу господню молиться пускают – с опаской да счетом! – ворчали раздраженные казаки.

– Опасаются крепко, – сказал Степан, – а все же я мыслю, что в город войти не тяжкое дело. Вот сам соберусь…

Митяй Еремеев, бывший с богомольцами в Черкасске, успел расспросить верного казака, как живет Черкасск, и узнал от него – войсковая старшина ждет указа царя о том, что им теперь делать.

Казаки, не знавшие, что богомолье в Черкасске затеял сам атаман, смеялись над незадачливыми молельщиками.

На масленицу в Кагальницком городке недоставало вина. Разин велел разукрасить лентами лошадей и сани. В передние пошевни сел он сам. По остальным рассадил казаков и казачек, скоморохов с гудками, сопелями и волынками, ряженых в вывернутых тулупах – и с колокольчиками, бубенцами пустился вдоль Дона в Черкасск. Были густые сумерки, когда двадцать троек по зимнему льду подкатили к воротам Черкасска.

– Эй, воротные! – крикнул Разин.

– Кто там? – отозвались сверху.

– Сосед Степан Разин проведать наехал. Давай отворяй ворота, да живо! За проволочку башки посорву! – крикнул Разин.

– Не гневайся, атаман Степан Тимофеич, бегу отворять! – обалдело откликнулся с башни сторожевой казак, скатившись кубарем к воротам.

Ворота отворились. Степан, правя первою тройкой, шумно въехал в Черкасск.

– Бегите‑ка к крестному, пек бы блины: в гости едем! Вот только в кабак завернем! – крикнул он, и весь праздничный поезд с песнями, с бубнами, с криком, встревожив черкасских собак, подняв гвалт по улицам, полетел к кабаку.

Из кабака погрузили в сани пять бочек вина. Разин кинул кабатчику горсть серебра сверх платы за взятые бочки.

– Всем нынче задаром пить наше здоровье в Черкасске! Услышу, что денежку взял с кого, я тебя вверх ногами в воротах повешу! – сказал он кабатчику, чтобы слышали все «питухи».

Приезжие гости мазали пьяниц сажей, пили вино, плясали, горланили песни.

Налили два ведра вина, поднесли по глотку лошадям.

– Не спои коней, черти! На пьяных куда скакать?.. Разнесут! – останавливали пожилые казаки.

– Да мы помаленечку, лишь для веселья! – смеялась озорная, расходившаяся молодежь.

Когда погружали в сани вино, к кабаку прибежал посланец Корнилы.

– Степан Тимофеич! Корнила Яковлич кланяться приказал, к дому просит! – сказал казак. – Свежую семгу к блинкам‑то пластать велел, – тихонько добавил он.

– Вот беда так беда‑а! – с досадой воскликнул Разин. – Уж так‑то я семгу люблю! Да ты скажи батьке крестному: коренник у нас потерял подкову, поскачем искать, пока затемно, – кто бы другой не поднял! На тот год в сю пору назад обернемся. И‑ихх ты‑ы‑ы! – гикнул он на коней, и весь поезд за ним помчался назад, к городским воротам, нарочно в объезд вокруг всего города, мимо атаманского дома и войсковой избы…

По пути, перед выездом из Черкасска, пока отворяли ворота, в темноте к ним в сани молча ввалились какие‑то четверо черкасских казаков.

Выехав за городские ворота, разинцы выхватили из‑под сена, настеленного в санях, мушкеты и открыли такую пальбу вверх, что черкасские казаки по всему городу повыскакивали из домов посмотреть, не идет ли на улицах бой.

Встречая веселый поезд в Кагальнике, любители пьянства уже заранее подмигивали друг другу, но вскоре узнали, что по какой‑то «оплошности» из черкасского кабака во всех бочках вместо вина был привезен порох…

– И вправду народ говорит, что батька колдун! С таким «колдуном» и царское войско не страшно! – посмеивались казаки, гордясь своим атаманом.

В Черкасске старшина была в смятении от ночного наезда Разина.

– До того уж дошло, что ворье к нам в кабак, как домовь, пировать наезжает! Староват стал Корней. Не минуть нам обирать себе нового атамана! – ворчали домовитые казак», еще не зная о том, какое «вино» увез с собой Разин.

 

 

Подошла и весна. Перед пасхой Степан отправил в Черкасск посланцев сказать, чтобы не было больше такого, как в рождество, а вздумают не пускать куличи святить в церкви, то на себя бы пеняли… В четверг на страстной неделе пришел ответ: Корнила велел сказать, что кто хочет в церковь, пусть едут с вечера святить куличи, а ночью ворота будут закрыты и впуска не будет, – мол, крымцы, безбожники, могут и ночью напасть…

Алена просилась в церковь больше других казачек. Ей так хотелось стоять в церкви в праздничном платье.

Степан отпустил ее с богомольцами и для охраны послал Тимошку с Никитой и Дрона Чупрыгина.

– Вздумают там держать вас в залог, в аманаты[27], так и скажи Корниле, что бога не побоюсь и жену и детишек не пожалею, а Черкасск разнесу к чертям и всю войсковую старшину и всех домовитых на вертеле сжарю, – пообещал Степан, напутствуя богомольцев…

Алена вернулась радостная к себе в Кагальник, навезла с собой писанок. К ней подходили христосоваться все жены черкасской знати, завистливо рассматривали ее наряды, наперебой просили к себе на пасху и на кулич. Как боярыню, держали ее под руки, провожая к челнам; Парашеньку замиловали и захвалили, с Гришей сам атаман говорил, шутил, звал к себе приезжать «вместе с батькой». Черкасские атаманши напрашивались к Алене в гости, но она не смела к себе пригласить…

– А чего ты не смела? Звала бы! И мы их не хуже бы приняли, допьяну напоили бы!

– Глухариха была у заутрени, – усмехнулась Алена. – Уж так ей хотелось ко мне подойти, уж так‑то глядела, да все‑таки не подошла.

– И ее позвала бы в гости, я бы с ней посидел, медку бы поднес куме! – засмеялся Степан.

 

Государев посол

 

Корнила считал, что если стрельцов до сих пор не прислали на Дон, то лишь потому, что был в Москве человек, который все понимал и удерживал царскую руку, – Алмаз Иванов. И войсковой атаман всею душой, больше, чем Разина, ненавидел Михайлу Самаренина, из властолюбия и корысти затеявшего такое изменное дело, как призыв на казацкие земли царского войска и воевод…

«У Стеньки там голытьба скопилась, у нее на чужие богатства зуд, а Мишка Самаренин из‑за чего свою свару заводит? Лет десять все строит подвохи, обносы строчит в Посольский приказ: и медные деньги‑то я бранил дурным словом, и к церкви‑то я не прилежен! Кабы не был мне другом Алмаз, то раз десять уже Москва до меня добралась бы! – со злобой и горечью думал Корнила. – А ныне надумали что: вишь, я Стеньке даю поноровку. Подите‑ка, суньтесь сами „без поноровки“ на остров! Кого на Дону перебьет голытьба? Да вас же, чертей, перебьет и дочиста разорит! Вас же я берегу!.. А вы, проклятущие, что Мишка, что Логинка, что ни месяц строчите ябедны письма в Москву на меня… Чем я вам не потрафил? Что казаки меня больше любят да войсковым всякий раз на кругу выбирают? А что же тебя‑то, Мишка, не любят? Знать, Дону не заслужил!.. Еще, мол, я много покосов себе оттяпал… Али степь не просторна?! Рыбный плес, вишь, себе захватил богатый… Аль рыбы в Дону никакой от того не стало?! Десять лавок держу на майдане? А ты свои рядом поставь да забей меня в торге! У Мишки пять было – и то две закрыл, чтобы зря не сидеть. Я к себе купцов не насильством тащу: хотят со мной торговать – что же, я отгонять их стану?.. То казакам про меня разнесли, что я пашню в степи распахал да гороху посеял… Ну, смелому и гороху хлебать! На тот год и проса еще насыплю! Слава богу, без хлеба не сяду… Сами не смеют пахать, и заела их зависть… А я еще гречку дюже люблю. У меня и гречка растет! Может, я ее вовсе не сею, мне бог посылает такое диво: растет себе гречка в степи – да и баста!»

Но войсковой атаман не знал того, что его старый друг дьяк Алмаз тяжело заболел, что последний недуг приковал его крепко к одру, с которого суждено ему было сойти лишь на кладбище.

Афанасий Лаврентьич Ордын‑Нащокин взял в свои руки все управление приказом Посольских дел.

С болезнью Алмаза никто уже не мешал ему поступать в отношении казацкого Дона так, как боярин считал разумным. Он больше не сдерживал своей ненависти к казакам, к их «удельной вечевщине», как называл он донское казачье правление. Кроме того, овладеть Донским краем и привести казаков в окончательное подчинение царскому самодержавию – это означало для Ордын‑Нащокина доказать еще раз свой государственный разум, убедить царя в том, что не так‑то легко его заменить другим человеком… Ордын‑Нащокин особенно чувствовал в этом потребность сейчас, когда у царя появился новый любимец – Артамон Сергеич Матвеев, который изо дня в день все более поглощал внимание и дружеское расположение царя Алексея.

Верный донской союзник Ордын‑Нащокина, войсковой есаул Михайла Самаренин, соперник атамана Корнилы, сообщил боярину обо всем, что творится среди донского казачества. Он писал, что Разин вернулся домой окрепшим, богатым, что к нему пристают что ни день все новые толпы верховой голытьбы, что он выстроил крепость на острове и отрезал Черкасск от Московских земель, что Корнила не смеет с ним спорить и по старости и боязни во всем ему норовит.

Боярин решил «бить разом двух зайцев»: разбить «воровских» казаков и уничтожить навек казацкую вольность, посадив на Дону воевод.

Кого же и было ему призвать для совета по этому делу, как не думного дворянина Ивана Евдокимова, который недаром в течение многих лет был связан с Доном, шал Дон, понимал казаков и их отношения, обычаи и законы. Кроме того, боярин знал, что Евдокимов всегда не очень‑то ладил с Алмазом и тоже считает, что казацкой вольности давно уже пора положить конец.

– Как ты мыслишь, Иван Петрович, чем Дон в руки взять? – прямо спросил думного дворянина Афанасий Лаврентьевич.

– В руках государевых главная сила – хлеб. На Дону, боярин, все можно хлебом соделать, – сказал Евдокимов.

– Не все ведь, Иван Петрович, – возразил боярин. – Разина‑вора хлебом побить нельзя.

– Как еще можно, боярин! – уверенно сказал Евдокимов. – Я уже думал о том, да сам подступиться не смел: Разина Стеньки дело большие люди решают…

– И ты ведь не мал человек! Надумаешь все подобру и завтра окольничим станешь, а там, глядишь, выше того!..

Евдокимов почувствовал на своей голове боярскую шапку и принялся разом выкладывать перед боярином свой хитрый замысел, как добиться от казаков, чтобы они попросили сами ввести к ним стрелецкое войско, разбить Разина. А после того воеводе со всеми стрельцами осесть на Дону, уверив донскую старшину, что это лишь до тех пор, пока на Дону там и тут остаются воровские ватажки.

Ненависть к казацкому Дону сблизила Ордын‑Нащокина с Евдокимовым. Им обоим уже мерещилось одоление Дона. Они с жаром подсказывали друг другу, как сплести сети для казаков.

– Да те воровские ватажки под корень резать не поспешай, – подсказывал Афанасий Лаврентьич. – Лучше стрельцам укажи построить по Дону острожки, пушки поставь по стенам, стрельцов посели в острожках. И будут стрельцы жить, покуда к ним все казаки попривыкнут.

– А брусь и бунчук войсковому атаману оставить надо, боярин, – подсказывал Евдокимов. – Чтобы честь атаману была наравне с воеводой, и царское жалованье, и боярское звание…

– Да ты им помалу внушай, что в донском правлении от воеводы и от стрельцов станет лишь больше покоя, а домовитые оттого только пуще забогатеют: на московских торгах пойдут торговать и землю свою пахать; оттого им больше доходов станет. Ведь ныне им голытьба не дает пахать землю…

– Голытьба домовитым, боярин, самим надокучила сварами да грабежом, – перебил Евдокимов.

– А мы ей, Иван Петрович, дорогу на Дон закроем! – уверенно и твердо отрезал Ордын‑Нащокин. – И на Дону по старинке уже больше не проживешь: ведь время не ждет. Все течет, как река. Держава вся стала иной, во всем нужен лад и порядок державный. Вот как, Иван Петрович! Ты и поедешь. Кому же, как не тебе, и сесть на Дону воеводой! Ты там помногу бывал, казацкий обычай весь знаешь – тебе и сидеть…

И Евдокимов поехал на Дон, твердо зная, чего он хочет. Он понимал, что придется хитрить и с домовитыми, и с самим войсковым атаманом Корнилой, и со всею донской старшиной, которая испугается воеводской власти и силы. Однако в силах своих будущий воевода Дона был твердо уверен и знал, что будет делать, Михайла Самаренин первый пошел на то, чтобы призвать стрельцов на Дон. С ним было бы легче поладить, но Евдокимов решил пока держать его в стороне от дел, «про запас». Если бы сделать Самаренина атаманом вместо Корнилы, а вслед за тем тотчас явится воевода, придут стрельцы, то, держась за свою власть и первенство, Корнила Ходнев может пойти против Самаренина и разделить домовитое Понизовье на два враждебных стана. А для борьбы с голытьбой надо было всех понизовых держать в единстве. Евдокимов считал, что для этого нужно сохранять на атаманстве Корнилу.

Корнила знал, что Михайла Самаренин против него плетет козни. Он был готов пойти на сговор с боярством или с донской голытьбой, чтобы не допустить торжества Самаренина.

«Кабы Стенька схватил войсковой бунчук, то знали бы все, что ворье одолело, а когда свой брат Самаренин брусь отнимет, – знать, то Корнила стал стар и негоден! – раздумывал атаман. – А мне уже обрыдло – на старости лет ото всякого пса терпеть! Хлопочи за весь Дон, старайся, а спасибо никто не скажет, еще и стараются ушибить побольнее! Вот Стеньке есть за что крестного бить, тут счеты заправские, насмерть: либо он, либо я! А я вот схочу да и сяду сейчас в челнок да сам поплыву ко Стеньке. Небось не удавит и голову сечь не велит, коли сам приеду добром; небось и вина укажет поставить, и примет почетно!.. „Стречай, скажу, крестник! Покоя хочу, а с Мишкой да с Логинкой мне не поладить: не дам я им власти над Доном! Прими‑ка ты брусь и бунчук… На силу новая сила взросла. Нет сокола краше тебя. Береги от бояр наш казацкий обычай!“ И чарку с ним выпьем да подобру потолкуем. Скажу ему: „Ты мне брата Ивана простить не хочешь, а без крови державы не могут стоять. Ныне ты сам испытал. Небось тоже казнил казаков, – таково атаманство, Степан!“

Корнила в задумчивости мысленно перенесся в Кагальницкий городок, беседуя со Степаном:

«Возьми бунчук, Стенька, а мне лишь богатства мои нажитые оставь. Стану в лавках смотреть на майдане, как торг идет, с рыбаками на ловлю ездить, доходы сбирать. А там еще, смотришь, и я, как твой батька под старость, заступ в руки возьму да яблони стану садить… Не дрожат еще руки заступ держать. Бог даст, еще с двадцать годков поживу. Приедешь к старому крестному в гости, еще и вместе с тобой рассудим, как Доном править… Хитрое дело донское правление: тут волю казацкую поломать страшишься, а там тебя царь и бояре бьют по башке… Башка нужна, Стенька, хитрость нужна! Ого, знаешь, какая великая хитрость! Колоти боярам поклон, а в пазухе кукиш держи… С казаками собакой лайся да помни, что тебя казаки обрали, а коли не будет тебе почета от казаков, то каков же ты войсковой атаман!..

Бывало, я проскочу по улице к бую аль за ворота, в станицу отъехать, не то и попросту на майдан, – услыхал, что ковры хороши али добрый конь продается… По улицам еду, и все казаки без шапок стречают: «Поклон, кричат, атаману!», «Батька, как здоров?», «Заезжай во станицу, кричат, пирогов напекли!» С седла соскочил, подходишь к коню. Народ расступился. Шапки все скинут: сам атаман покупает! Кто приторговывал – замолчит, отойдет к сторонке. Продавец тоже шапку скинет: «Да ты, мол, батька, пошто трудился? Тебе бы лишь свистнуть – и конь стоял бы перед тобой!..» Ныне уж чую – не то. Небось я на улицу выйду – никто не глядит, а кто мимо идет, норовит отвернуться. Кричит на всю улицу: «Куме, эй, ку‑ум! Погоди, кажу, куме!» А кума и нет никакого, – кричит, как собака, чтобы меня не видеть, а то башка ему от поклона отмотается напрочь!.. Небось тебе, Стенька, шапку скидают, – ты, стало, и атаман! Все равно ты меня пересилишь…»

Корнила вздрогнул от стука в дверь.

– Корнила Яковлич, там дворянин из Москвы.

– Какой дворянин? – непонимающе переспросил атаман. – Какой дворянин? – Корнила словно свалился откуда‑то с крыши в свою горенку. – Дворянин… – повторил он, придя в себя и торопливо схватив со скамьи брошенный рядом кармазинный кафтан. – Баня топлена нынче?

– Горячая банька, ты сам хотел париться нынче, – сказал казак. – А дворянин длинноносый, какой не по разу бывал.

– Готовь дворянину баню да стол там вели накрывать получше: вина да всего… а я выйду тотчас…

Корнила вскочил, напяливая кафтан; словно помолодев, весь подтянулся. Московские послы в эту зиму его позабыли. Приезд Евдокимова не в войсковую избу, а прямо к нему в дом давал Корниле уверенность в том, что, несмотря на все происки, он не вышел из доверия государя и ближних его бояр. И, в один миг позабыв свою воображаемую беседу с Разиным, Корнила готов был по‑прежнему крепко держать атаманский брусь…

Дворянин отказался от бани и от стола. Он захотел немедля беседовать с атаманом по тайному делу…

– Указал государь тебе, атаману, сказать, что стар ты и глуп и его велений не разумеешь! – резко сказал всегда вежливый и сдержанный Евдокимов. Это значило, что он говорит точные слова самого государя, которых нельзя ни смягчить, ни исказить…

– Спасибо на добром слове! – с обидой, моргнув, ответил Корнила. – А чем же не угодил я его величеству государю?

– Прошлый год вор Стенька на Дон пришел всего в полутора тысячах казаков, а за зиму у него пять тысяч скопилось! – сказал дворянин. – И ты тому скопу расти не мешал, давал ему волю.

– Перво – у вора всего три тысячи, а не пять! – возразил атаман. – А другое дело – надо было его на Дон оружным не допускать, как в государевой грамоте писано было. Ан вор из Астрахани домой пришел, как Мамай ордой: тысячу казаков привел да с полтысячи беглых стрельцов с пищальми; пушки выставил боем, грозит… Да и то бы его я давил тогда, ан при нем царская грамота: «…на Дон идти и селиться вольно».

– Не всякое слово в строку! – возразил дворянин.

– А теперь вор окреп и собою гордится: «Брусь и бунчук, похваляется, отыму у Корнилы. Пусть, говорит, Корней яблоки садит либо свиней пасет». Вот он что нынче, вор Стенька, толкует, сударь! – с разгоревшейся ненавистью сказал Корнила, уверенный, что не сам он только что выдумал эти слова, а действительно говорил Степан…

– А ты? – спросил дворянин.

– Я старый волк. Я не то что слово – каждую думку его ведаю, – похвастался атаман. – Держит еще Корнила и брусь и бунчук. Я его близко к черкасским стенам не пущу, злодея!..

– «К черкасским стенам»! – передразнил дворянин. – Не ждать надо вора, а самим на него выходить! А ты его в масленицу из кабака в атаманский дом к себе кликал! Ты блины пекчи к ночи собрался, полный стол угощения наставил, бочонок вина из подвала велел откопать…

– Заманивал я его в гости к себе, а там – и управился б с ним! – неуверенно оправдался Корнила, пораженный тем, что московскому гостю так много известно.

– На пасху ворье приехало в церковь молиться! Нашлись богомолы! И вы ворота отворяете им. А что они в городе вызнали? С кем говорили?! Да, может, ты сам с «богомолами» грамоты слал?! Может, вести какие любезному крестничку подавал из Черкасска!

– Помилуй господь! – испугался Корнила. – Да ты меня, что ли, в измене?! – От неожиданности и волнения у старог


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: