Emerat ille prius, vendere jure potest. 32 страница

– Не тревожьтесь, сударыня, – выглянув из-за алтаря, вмешался палач, слышавший разговор и посчитавший необходимым успокоить маркизу, – время еще не пришло, так что можете не торопиться: мы выйдем отсюда не раньше чем через два-три часа.

Выслушав эти заверения, г-жа де Бренвилье несколько воспряла духом, поблагодарила палача и вновь обратилась к доктору:

– Сударь, я очень бы не хотела, чтобы мои четки достались этому человеку. Но вовсе не потому, что он не сумеет ими должным образом воспользоваться, ведь, невзирая на его ремесло, я полагаю, он такой же христианин, как мы. Просто я предпочла бы, чтобы они перешли к кому-нибудь другому.

– Сударыня, назовите, кому вы хотите их передать, и я все сделаю, как вы скажете, – ответил доктор.

– Увы, сударь, – промолвила маркиза, – у меня нет никого, кроме сестры, кому бы я могла их передать, но боюсь, что, вспомнив о моем покушении на ее жизнь, она будет испытывать ужас перед любой вещью, которой касалась моя рука. Не будь этого препятствия, меня безмерно утешила бы сама мысль, что она будет носить их после моей смерти и они станут напоминать ей, чтобы она молилась за меня, но после всего, что произошло между нами, они, вне всяких сомнений, будут пробуждать в ней лишь самые черные воспоминания. О Боже, я поистине великая преступница, и сможешь ли ты простить меня?

– Мне кажется, сударыня, вы заблуждаетесь насчет мадемуазель д'Обре, – возразил ей доктор. – Из письма, которое она прислала, вы могли составить представление о чувствах, какие она сохранила к вам, так что молитесь на этих четках до последней своей минуты. Молитесь непрестанно, не отвлекаясь, как и должно раскаявшейся преступнице, а я обещаю вам, что сам передам ей четки и они будут приняты.

И маркиза, которая после допроса все время отвлекалась, вновь принялась, благодаря терпеливому милосердию доктора Пиро, молиться с тем же пылом, что и прежде.

Молилась она до семи часов. Едва пробил последний удар, вошел палач и молча встал перед маркизой; она сразу поняла, что настал срок, и, сжав руку доктора, прошептала:

– Прошу вас, еще немножко, еще несколько секунд.

– Сударыня, – произнес доктор, поднимаясь, – идемте поклонимся Божьей крови в дарохранительнице и помолимся, чтобы с вас были сняты остатки грязи и грехов. Тем самым вы получите отсрочку, которую просите.

Палач стянул ей запястья веревкой, которую в самом начале он расслабил, так что она связывала руки скорей для вида, и маркиза довольно твердым шагом подошла к алтарю и опустилась перед ним на колени между капелланом Консьержери и доктором Пиро. Капеллан был в стихаре, он громко стал читать «Veni Creator», «Salve Regina» и «Tantum ergo». Закончив, он благословил коленопреклоненную маркизу, припавшую лицом к полу, святыми дарами. Палач пошел вперед, чтобы приготовить рубаху, а маркиза вышла из церкви, поддерживаемая слева доктором, а справа подручным палача. Выйдя, маркиза впервые растерялась. Человек десять поджидали ее; она же, неожиданно оказавшись перед ними, невольно попятилась назад и связанными руками надвинула на лоб чепец, наполовину скрыв лицо. Тут же она прошла в дверцу, которая захлопнулась за ней, и опять осталась втроем с доктором и подручным палача. Когда она резким движением надвинула чепец на лицо, четки у нее порвались, и несколько зерен упали на пол. Однако она не обратила на это внимания и шла дальше, но доктор окликнул ее и вместе с подручным палача стал подбирать рассыпавшиеся зерна; подручный все, что собрал, вложил в ладонь маркизе. Она вежливо поблагодарила его за любезность и сказала:

– Я знаю, сударь, что в этом мире у меня больше ничего нет, и все, что на мне, принадлежит вам, но я прошу вас позволить мне перед смертью отдать эти четки господину доктору; убытка большого вы не понесете, так как они ничего не стоят, а я их вручу ему, чтобы он передал их моей сестре. Умоляю вас, сударь, разрешить мне это сделать.

– Сударыня, – ответил подручный палача, – хотя по обычаю одежда казненных принадлежит нам, вы – хозяйка всего, что у вас есть, и даже если бы четки были весьма дорогими, вы вольны распоряжаться ими по своему усмотрению.

Доктор, в этот момент предложивший маркизе руку, почувствовал, как та вздрогнула от такой галантности подручного палача: при ее надменной натуре, надо думать, ничего унизительнее для нее быть не могло; но если она и ощутила нечто в этом роде, то не позволила проявиться, и на лице ее ничего не отразилось. В этот момент она оказалась в вестибюле Консьержери, расположенном между двором и первой дверью; там ей велели сесть, чтобы облачить в одежду, в которой ей должно будет совершить покаяние. Поскольку каждый шаг приближал ее к эшафоту, любое событие она воспринимала с тревогой. Она испуганно обернулась и увидела палача, который держал в руках рубаху. В этот момент открылись двери, и в вестибюль вошли с полсотни человек, среди которых были графиня Суассонская, г-жа де Рефюж, м-ль де Скюдери, г-н де Роклор и аббат де Шиме. Увидев их, маркиза залилась краской стыда и наклонилась к доктору.

– Сударь, скажите, – спросила она, – этот человек опять будет раздевать меня, как он это уже делал в камере пыток? Все эти приготовления весьма жестоки и поневоле отвращают меня от Бога.

Хотя она говорила очень тихо, палач услышал ее слова и успокоил, сказав, что ничего снимать с нее не будет, а рубаху ей нужно надеть поверх одежды. После этого он встал возле нее по одну сторону, а его подручный по другую, и маркиза, которая не имела возможности говорить с доктором, только взглядами выражала ему, как глубоко она переживает постыдность своего положения; ее облачили в рубаху, для чего ей пришлось развязать руки, а также снять чепец, который, как мы упоминали, она надвинула на лицо; рубаху завязали по горлу, снова связали руки, перепоясали веревкой, а еще одну веревку завязали вокруг шеи; затем, опустившись на колени, палач снял с нее туфли и чулки. И тогда, простерев к доктору связанные руки, она воскликнула:

– Боже мой, сударь, вы видите, что со мной делают! Подойдите же и утешьте меня.

Доктор тотчас подошел к ней, прижал ее запрокинутую голову к своей груди и хотел ободрить, но она, бросив взгляд на пожирающее ее глазами общество, промолвила душераздирающим, жалобным голосом:

– Ах, сударь, разве это любопытство не странно, не жестоко?

– Сударыня, – отвечал доктор со слезами на глазах, – рассматривайте назойливость этих людей не как жестокость и любопытство, хотя с их стороны так оно, наверно, и есть, а как позор, который Господь посылает вам во искупление ваших преступлений. Господь, будучи невиновен, претерпел куда большее поругание и тем не менее все их вынес с радостью, ибо, как писал Тертуллиан, [261] «то была жертва, что лишь тучнела от отрады, даруемой страданиями».

Когда доктор договорил, палач вложил в руки маркизы горящую свечу, которую она должна была нести до входа в Нотр-Дам, где ей полагалось принести публичное покаяние, а поскольку та была тяжелой, весом в два фунта, доктор поддерживал приговоренную под правую руку; в это время секретарь суда вторично огласил приговор, меж тем как г-н Пиро, говоря о Боге, делал все возможное, чтобы маркиза не слышала его. И тем не менее она страшно побледнела, когда секретарь прочитал: «…будет доставлена на телеге, босая, с веревкой на шее, держа в руках горящую свечу весом в два фунта», – так что у доктора не осталось никаких сомнений, что, несмотря на все его старания, она услышала эти слова. Но еще хуже было, когда она вышла из вестибюля и увидела огромную толпу, ожидающую ее во дворе. Лицо ее исказилось судорогой, она застыла на месте и ожесточенным и в то же время жалобным голосом спросила у доктора:

– Неужели, сударь, после всего, что я сейчас тут терплю, у господина де Бренвилье хватит сердца остаться в этом мире?

– Сударыня, – ответил ей доктор, – когда Спаситель приуготовился оставить своих апостолов, он молил Бога не о том, чтобы тот взял их из мира, но чтобы не дал им впасть в порок. «Не молю, – просил он, – чтобы Ты взял их из мира, но чтобы сохранил их от зла». [262] Так что, сударыня, если вы будете просить Бога за господина де Бренвилье, то просите, чтобы Господь не оставил его своими милостями либо излил их на него, ежели господин де Бренвилье не взыскан ими.

Но его слова на сей раз не произвели на нее никакого впечатления: слишком велик и зрим был позор, которому она сейчас подвергалась; лицо ее исказилось, брови нахмурились, глаза метали пламя, рот перекосило судорогой, весь вид ее стал так ужасен, словно вдруг дьявол выглянул из-под укрывавшей его оболочки. Во время этого пароксизма, длившегося почти четверть часа, рядом с нею оказался Лебрен; [263] облик ее произвел на него столь сильное впечатление и так врезался в память, что ночью он не мог уснуть, ее лицо стояло у него перед глазами, и он запечатлел его на великолепном рисунке, который сейчас находится в Лувре, а рядом с ним изобразил голову тигра, дабы продемонстрировать совпадение основных черт и огромное общее сходство.

Через толпу, запрудившую двор, невозможно было пройти, и только конные стражники сумели пробить в ней проход. Маркиза получила возможность выйти, и доктор, чтобы она не блуждала взглядом по этому людскому скопищу, вложил ей в руку распятие и велел не отрывать от него глаз. Так она и шла вплоть до ворот, ведущих на улицу, где ее ждала телега; там ей пришлось поднять взор на стоящую перед ней гнусную повозку.

Повозка была очень маленькая, плохо очищенная от грязи, которую возили в ней, без сиденья, только на дно ее была брошена охапка соломы; запряжена она была дрянной клячей, что еще более подчеркивало ее предназначение быть орудием бесчестья.

Палач велел маркизе влезть первой, что она и сделала с решительностью и быстротой, как бы для того, чтобы укрыться от взглядов толпы; в повозке она села на солому в левый угол и, съежившись, словно дикий зверек, вжалась в переднюю стенку. Следом влез доктор, севший рядом с нею в правом углу, потом поднялся палач, задвинул заднюю доску и уселся на нее, вытянув ноги между ногами доктора. Подручный же, который должен был править клячей, сел на перекладину на передке повозки спиной к маркизе и доктору, а ноги поставил на оглобли. Так что можно понять, почему г-же де Севинье, находившейся с милейшей Декар на мосту Нотр-Дам, удалось увидеть только чепец маркизы, [264] которую везли к собору.

Едва повозка тронулась, как лицо маркизы, уже несколько успокоившейся, вновь исказилось; глаза ее, устремленные на распятие, сверкнули пламенем, но тут же в них появилось тревожное, растерянное выражение, напугавшее доктора, который, сообразив, что кто-то ее взволновал, и желая поддержать мир в ее душе, осведомился, что она увидела.

– Ничего, сударь, – поспешно ответила она, переводя взгляд на доктора, – совершенно ничего.

– Но, сударыня, глаза ваши не могут лгать, а в них сейчас возник огонь, чуждый чувству милосердия, какой может появиться лишь при виде чего-то ненавистного. Что это может быть? Прошу вас, скажите, ведь вы же обещали говорить мне обо всем, что может ввергнуть вас в соблазн.

– Да, да, – пробормотала она, – я и буду так делать, но сейчас это совершенный пустяк.

Но тотчас же она бросила взгляд на палача, который, как мы упоминали, сидел напротив доктора, и попросила:

– Сударь, будьте добры, сядьте передо мной и закройте от меня этого человека.

Маркиза указала связанными руками на мужчину, ехавшего верхом следом за повозкой; при этом она выпустила и свечу, которую подхватил доктор, и распятие, упавшее на дно повозки. Палач оглянулся, передвинулся, как просила маркиза, пробормотав вполголоса:

– Понятно, понятно.

Поскольку доктор продолжал настаивать, маркиза объяснила:

– Право, сударь, об этом даже не стоит говорить. Это просто моя слабость: я не могу перенести вида человека, который издевался надо мной. Тот мужчина, что едет за повозкой, – Дегре, который арестовал меня в Льеже и всю дорогу так терзал меня, что, увидев его, я не смогла сдержать замеченный вами порыв.

– Сударыня, – сказал ей доктор, – я слышал про него, да вы и сами рассказывали о нем в своей исповеди. Но ведь этот человек был послан по высочайшему повелению арестовать вас, и он отвечал за исполнение приказа, так что у него были все основания не спускать с вас глаз и строго следить за вами; даже охраняй он вас с еще большей суровостью, он только исполнял бы свой долг. Иисус Христос, сударыня, мог воспринимать своих палачей лишь как слуг беззакония, исполняющих неправый приговор и придумывавших для него на всем протяжении крестного пути самые жестокие мучения, какие только могли прийти им в голову, и, однако, смотрел на них со смирением и любовью, а умирая, молился за них.

В душе у маркизы шла жестокая внутренняя борьба, и это было заметно по ее лицу, но продолжалась она всего несколько секунд, и вот лицо ее разгладилось, став ясным и спокойным.

– Вы правы, сударь, – промолвила она, – моя обида на него – большой грех, и я прошу Бога простить меня, а вы, пожалуйста, вспомните про это на эшафоте, когда будете давать мне, как обещали, отпущение грехов, чтобы оно покрыло и его, вместе с остальными моими грехами. – После чего, обратясь к палачу, она попросила. – Сударь, пересядьте, пожалуйста, на прежнее место, чтобы я могла видеть господина Дегре.

Палач было заколебался, однако по знаку доктора передвинулся, и маркиза некоторое время умиротворенным взором смотрела на Дегре, шепча молитву за него, а потом перевела взгляд на распятие и продолжила молиться, но уже за себя; произошло это у церкви Сент-Женевьев-дез-Ардан.

Как ни медленно тащилась кляча, повозка все же продвигалась и наконец прибыла на площадь перед собором Нотр-Дам. Стражники раздвинули толпу, заполнившую ее, и повозка подъехала к паперти, где и остановилась. Палач спрыгнул, снял заднюю доску, взял маркизу на руки и поставил на мостовую; следом слез доктор, ноги которого совершенно затекли от неудобного положения, в каком они были на всем пути от Консьержери; он поднялся по ступеням и расположился за спиной маркизы, стоявшей на паперти; справа от нее стоял секретарь суда, слева палач, а сзади из всех распахнутых дверей собора выглядывал набившийся туда народ. Маркизе велели преклонить колени, дали горящую свечу, которую до сих пор почти все время держал доктор. Секретарь суда прочитал текст публичного покаяния, и она стала повторять его за ним, но так тихо, что палач громко приказал:

– Повторяйте следом за господином секретарем слово в слово. И громче, громче.

И тогда она громким голосом, твердо, но и с благоговением повторила слова покаяния:

– Признаю, что злодейски из мести отравила своего отца и братьев и покушалась отравить сестру, дабы завладеть их имуществом, в чем прошу прощения у Бога, короля и правосудия.

Публичное покаяние завершилось, палач взял ее на руки и посадил в повозку, но свечи в руки уже не дал, потом влез доктор; оба они заняли те же места, что прежде, и повозка покатилась к Гревской площади. С этого момента до прибытия к эшафоту маркиза не отводила глаз от распятия, которое держал перед нею левой рукой доктор Пиро; при этом он неустанно увещевал ее самыми короткими словами, стараясь, чтобы она не слушала гула толпы, в котором легко можно было различить проклятия.

Прибыв на Гревскую площадь, повозка остановилась на некотором удалении от эшафота; верхом на коне к ней подъехал секретарь суда г-н Друэ и обратился к маркизе:

– Сударыня, не желаете ли вы признаться в чем-то, кроме того, в чем уже признались? Ежели вы хотите сделать какое-либо заявление, здесь, в Ратуше, находятся двенадцать господ комиссаров, и они готовы принять его.

– Вы слышите, сударыня? – спросил ее доктор. – Вот мы уже и у цели, и, слава Богу, силы нас не покидали на всем пути. Не уничтожайте же результат, достигнутый страданиями, которые вы уже приняли, и теми, которые вам еще предстоит принять, скрывая то, что вам известно, ежели, по случайности, вы знаете больше, нежели сказали.

– Я сказала все, что знаю, и больше мне сказать нечего, – ответила маркиза.

– Тогда громко повторите это, чтобы все слышали, – попросил доктор.

Маркиза, возвысив голос, насколько у нее хватило сил, повторила:

– Я сказала все, что знаю, сударь, и больше мне сказать нечего.

После того как она объявила это, хотели подъехать ближе к эшафоту, но толпа перед ним была настолько плотна, что, как ни хлестал подручный палача кнутом, прохода сделать не смог. Пришлось остановиться в нескольких шагах, палач спрыгнул с повозки и приладил лестницу.

Маркиза сразу почувствовала, что повозка остановилась, и, взглянув на доктора умиротворенным, благодарным взглядом, промолвила:

– Сударь, мы ведь не расстаемся с вами: вы пообещали не покидать меня, пока мне не отрубят голову, и я надеюсь, что вы сдержите слово.

– Разумеется, я сдержу его, сударыня, – отвечал доктор, – мы расстанемся лишь в миг вашей смерти, так что не беспокойтесь, я вас не оставлю.

– Я ждала от вас этого благодеяния, – сказала маркиза, – ведь вы столь торжественно дали обещание, что я совершенно уверена: у вас мысли не могло возникнуть не исполнить его. Будьте же, пожалуйста, на эшафоте рядом со мной. А теперь, сударь, я должна заранее попрощаться с вами, поскольку на эшафоте меня ждет множество такого, что может меня отвлечь, и потому позвольте поблагодарить вас: ведь если я чувствую, что готова выдержать исполнение приговора земных судей и услышать приговор судьи небесного, то лишь благодаря вам, и открыто заявляю это. И еще мне остается попросить прощения за хлопоты, которые я вам причинила.

Слезы не давали доктору говорить, он молчал, и потому маркиза спросила:

– Вы не желаете меня простить?

Доктор хотел разубедить ее, но почувствовал, что стоит ему открыть рот, и он разрыдается, поэтому он продолжал хранить молчание. Видя это, маркиза обратилась к нему в третий раз:

– Умоляю вас, сударь, простить меня и не сожалеть о времени, проведенном со мною. Прочтите на эшафоте в миг моей смерти «De profundis» [265] а завтра отслужите по мне заупокойную мессу. Вы обещаете, да?

– Да, сударыня, да, – сдавленным голосом ответил доктор. – Можете быть спокойны, я сделаю все, что вы велите.

Тут палач убрал заднюю доску и снял маркизу с повозки; он направился с нею к эшафоту, все взоры были устремлены на них, и потому доктор смог, прикрыв лицо носовым платком, несколько секунд поплакать; когда же он вытер глаза, подручный палача подал ему руку, дабы помочь спуститься на землю. Маркиза, сопровождаемая палачом, уже поднялась на эшафот. На помосте палач велел ей встать на колени перед костром, уложенным поперек эшафота. Доктор, который взошел на эшафот шагом куда менее твердым, чем маркиза, преклонил колени рядом с ней, но так, чтобы иметь возможность говорить ей на ухо; таким образом маркиза была обращена лицом к реке, а доктор – к Ратуше. Едва она опустилась на колени, как палач сорвал с нее чепец и стал обстригать волосы сзади и по бокам, заставляя поворачивать голову, причем порой весьма грубо, и хотя этот чудовищный туалет продолжался почти полчаса, маркиза не проронила ни единой жалобы; единственным свидетельством ее страданий были крупные слезы, струившиеся из глаз. Палач, после того как обстриг ей волосы, разорвал сверху рубаху, которую надели на нее поверх платья перед выходом из Консьержери, чтобы открыть шею. Затем он завязал ей глаза и, взяв рукой за подбородок, приподнят голову, велев не опускать ее; маркиза подчинялась, не оказывая никакого сопротивления, и при этом слушала, что ей говорит доктор, повторяя время от времени его слова, когда они казались ей подходящими к ее положению. Палач же стоял на краю эшафота около сложенного костра и время от времени поглядывал на свой плащ, из широких складок которого высовывалась рукоять длинного меча; он предусмотрительно укрыл его, чтобы г-жа де Бренвилье, поднимаясь на эшафот, не заметила это орудие смерти; дав маркизе отпущение грехов, доктор оглянулся, увидел, что у палача руки еще пусты, и стал нашептывать приговоренной молитву, которую она повторяла за ним:

– Иисусе, сын Давида и Марии, смилуйся надо мной; Мария, дщерь Давидова и матерь Иисуса, молись за меня; Господи, я покидаю свое тело, которое не более чем прах, и оставляю его людям, дабы они сожгли его, и обратили в пепел, и сделали с ним все, что им угодно, покидаю с твердою верой, что когда-нибудь ты воскресишь его и соединишь с моей душой, и тревожусь я только о ней; смилуйся, Господи, и возьми меня к себе, даруй мне вечное упокоение в тебе и прими меня в лоно свое, дабы душа моя припала к источнику, из которого явилась; начало ее в тебе, так пусть же она к тебе и вернется, она вышла из тебя, так пусть же к тебе и придет; ты ее первоисток и первоначало, стань же, о Господи, ее средоточием и завершением!

Маркиза уже кончала молитву, и тут доктор услышал глухой звук, подобный тому, какой раздается, когда широким мясницким ножом рубят на колоде мясо; в этот же миг голос маркизы умолк. Лезвие мелькнуло так стремительно, что доктор даже не заметил этого; он тоже смолк, волосы у него зашевелились, на лбу выступил пот; ему показалось, что палач промахнулся и придется повторить удар, потому что голова оставалась на своем месте, однако заблуждение его длилось недолго: почти в тот же миг она склонилась налево, скользнула на плечо, а с плеча упала на помост, тело же рухнуло вперед на костер, так что толпа могла видеть перерубленную шею, из которой хлестала кровь; доктор, как и обещал, тотчас же принялся читать «De profundis».

Дочитав, он поднял глаза и увидел палача, вытирающего с лица пот.

– Ну что, сударь, – обратился тот к доктору, – неплохой удар, а? В таких случаях я всегда обращаюсь к Богу, и он всякий раз помогает мне. Уже несколько дней эта дама беспокоила меня, но я заказал шесть месс, так что сегодня и в сердце, и в руке чувствовал уверенность.

С этими словами он достал из-под плаща бутылку, предусмотрительно захваченную на эшафот, приложился к ней, потом одной рукой подхватил тело во всей одежде, а другой голову с завязанными глазами и бросил их на костер, который его подручный тотчас же разжег.

 

На следующий день, – пишет г-жа де Севинье, – искали кости маркизы де Бренвилье, потому что в народе говорили, будто она – святая.

 

В 1814 году г-н д'Офмон, отец нынешнего владельца замка, в котором маркиза де Бренвилье отравила г-на д'Обре, напуганный приближением союзных войск, устроил в одной из башенок множество тайников, куда спрятал столовое серебро и другие ценности, имевшиеся в этом сельском доме, расположенном среди Экского леса. Вражеские отряды неоднократно занимали и оставляли Офмон и после трехмесячной оккупации ушли из пределов страны.

Только тогда хозяева рискнули вскрыть тайники и извлечь из них спрятанные вещи, но поскольку опасались какой-либо из них пропустить, стены обстукивали и за одной из них по гулкому звуку обнаружили полость, о которой до сих пор никому ничего не было известно. Тут же пошли в ход кирки и ломы, и вот, отвалив несколько камней, увидели большое помещение, нечто наподобие лаборатории, в которой оказались печи, химические приборы, множество плотно закрытых склянок с какими-то неведомыми жидкостями, а также пакеты с порошками разных цветов. К несчастью, обнаружившие все это придали находке то ли слишком мало, то ли слишком много значения и, вместо того чтобы передать обнаруженные вещества в распоряжение современной науки, поспешили избавиться от пакетов и пузырьков, побоявшись, что в них, быть может, находятся смертоносные яды.

Так пропала неожиданная и, вероятно, последняя возможность узнать и исследовать вещества, входившие в состав ядов, которыми пользовались Сент-Круа и маркиза де Бренвилье.

 

 

ЖЕЛЕЗНАЯ МАСКА

 

Вот уже почти сто лет, как эта загадочная история волнует воображение романистов и драматургов и не дает покоя ученым. Нет сюжета более темного, более спорного и в то же время более популярного. Она подобна легенде, о которой никто не знает ничего определенного, но в которую все верят. Длительное тюремное заключение и тщательные предосторожности для изоляции узника вызывают невольное сочувствие, граничащее с ужасом, а тайна, окутывающая жертву, еще более увеличивает сострадание к ней. Может быть, знай мы подлинного героя этой мрачной истории, она была бы уже забыта. Даже одно лишь открытие его имени превратило бы ее в рядовое преступление, интерес к которому быстро исчез бы, а слезы сострадания иссякли бы. Но этот человек, бесследно отторгнутый от общества, был подвергнут беспримерному наказанию и старательно обособлен даже в тюрьме, словно одиночной камеры было недостаточно для сохранения тайны. Судьбу узника мы можем сравнить с поэтическим олицетворением страдания, которое соединило в себе все несправедливости тирании, все человеческие бедствия. Кем был этот человек в маске? Что привело его в безмолвие заключения – распутная жизнь придворного или интриги дипломата, смертный приговор или грохот битвы? Что он потерял? Любовь, славу, трон? Каковы были муки этого человека, у которого не осталось надежды? Как он вел себя – изрыгал проклятия и богохульства или только терпеливо и покорно вздыхал? Одно и то же страдание каждый человек переживает по-своему, и тот, кто мысленно проникает под своды Пиньероля или д'Экзиля, на острова Сент-Маргерит или в Бастилию, воображает себе долгую агонию узника в соответствии со своими капризами и своими симпатиями, и приписывает ему муки, вытекающие из собственных чувств. Он хотел бы узнать о мыслях узника в уединении, почувствовать биение его сердца, дававшего жизнь этой одушевленной машине, и отыскать следы слез которые текли под его бесстрастной маской.

Мучительно даже представить себе его участь: нескончаемые внутренние монологи, не отражающиеся на лице, сорокалетнее заключение за двойным ограждением – каменными стенами и железной маской. Воображение невольно приписывает ему величественное благородство, связывает тайну этого человека с самыми возвышенными интересами и настойчиво видит в нем жертву государственных секретов, возможно, принесенную во имя благополучия народов и спасения монархии.

Если поразмыслить, однако, более спокойно, то не покажется ли эта история обыкновенным поэтическим вымыслом? Не думаю. Напротив, мне сдается, что здравый смысл помогает здесь порыву воображения. В самом деле, не естественно ли предположить, что тайна, окутывавшая имя, возраст и внешность узника и сохраняемая в течение стольких лет с такими предосторожностями и настойчивостью, диктовалась наиважнейшими политическими интересами? Людские страсти, гнев, ненависть, месть не могут быть столь упорными и длительными. Подобные приказы нельзя объяснить заурядной жестокостью. Если даже предположить, что Людовик XIV был самым жестоким из монархов, неужели он не мог выбрать любую из казней, не прибегая к такой необычной пытке? Зачем ему было добровольно утруждать себя, окружая одного-единственного узника бесконечными предосторожностями и постоянным наблюдением? Не боялся ли он, что ключ этой страшной загадки когда-нибудь будет найден по другую сторону тюремных стен, где он сокрыл постоянный источник тревоги за судьбу своего царствования? В то же самое время он почему-то заботился об узнике, которого так трудно было охранять и так опасно обнаружить! Все могла бы разрешить смерть при невыясненных обстоятельствах, но король не хотел этого. Что тут причиной – ненависть, гнев, страсть, наконец? Конечно, нет! И можно сделать вывод из такого поведения: меры, принятые против узника, диктовал чисто политический интерес; король прибегал к строгостям, необходимым для сохранения тайны, но не решался пойти дальше, убить несчастного, который, возможно, не совершил никакого преступления.

Придворные не имеют обыкновения терпимо относиться к врагам своего властелина; поэтому само внимание, даже почтительность, выказываемая к узнику в маске комендантом Сен-Маром и министром Лувуа, служат доказательством как невиновности этого лица, так и его высокого положения в жизни.

У меня лично нет притязаний на эрудицию книгочея, и я всегда видел в истории человека в железной маске лишь злоупотребление силой, отвратительное преступление, безнаказанность которого вызывает возмущение. Несколько лет назад, когда мы с г-ном Фурнье решили представить этот сюжет на сцене, мы внимательно перечли и сравнили различные опубликованные его версии. После успеха драмы, поставленной в «Одеоне», появились два отклика: письмо г-на Бийара, направленное им в Исторический институт и воспроизводящее сюжет, заимствованный нами у Сулави, а второй – работа библиофила Жакоба, которая дает вопросу новое освещение к свидетельствует о глубоких исследованиях и огромной начитанности. Работа Жакоба отнюдь не поколебала моих воззрений. Появись она до написания драмы, я все равно последовал бы своему варианту освещения этой истории, которым я воспользовался в 1831 г.: он куда драматичнее и кажется мне единственно правдоподобным, потому что в нем заключена мораль, весьма важная для столь мрачной и неясной истории. Кое-кто, пожалуй, скажет, что драматурги легко дают увлечь себя соблазнам выдумки и патетики, что они склонны жертвовать логикой ради эффектности, одобрением ученых ради аплодисментов партера. Но на это можно ответить, что эрудиты из любви к более или менее точным датам, к толкованию темных мест в тексте, которые не сумели прояснить до них и которые никогда, ни в каких дискуссиях не могут быть прояснены, из простодушного пристрастия к нагромождению дат и нанизыванию цитат часто забывают о главном. История этого необычного узника нуждается в объяснении как из-за суровости и длительности заключения, так и ввиду неясности причин, приведших к такой каре. Там, где одной эрудиции недостаточно, где каждый исследователь текста, опровергая предшественников, в свой черед опровергается преемниками, – там следует руководствоваться не только одними данными науки, и читатель, сопоставив все версии, убедится, что все они не безупречны. Это положение тем более бесспорно в случае с человеком в железной маске. Вслед за первой загадкой: «Кто этот человек в маске?» – встает вторая: «Что явилось причиной такой невиданной кары вплоть до смерти арестанта?» Для того чтобы заставить воображение замолчать, нужны положительные, точные доказательства, а не просто рассуждения.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: