Emerat ille prius, vendere jure potest. 50 страница

В это время г-н де Сен-Шаман, префект Авиньона прибывший в пять часов утра, выбежал во двор: толпа била окна и ломала небольшую дверцу, выходившую на улицу; на площади было полно народу; там раздавались призывы к убийству, перекрывавшие ужасный клич «Зау!», с каждым мигом становившийся все более угрожающим. Г-н Мулен увидел, что все погибнет, если не удастся продержаться до прихода солдат майора Ламбо, и велел Берне взять на себя тех, кто высаживал дверь, а сам занялся теми, кто пытался влезть в окна; и вот эти двое в едином порыве и с единым воодушевлением, одни против ревущей черни, попытались лишить ее кровавой пищи, которой она алкала.

Один ринулся к подъезду, другой в столовую; двери и окна были уже выломаны, и несколько человек ворвалось в дом. При виде Берне, чья сверхъестественная сила была им известна, они попятились; Берне воспользовался их колебаниями и захлопнул дверь. А г-н Мулен тем временем схватил свое двуствольное ружье, лежавшее на камине, прицелился в пятерых, проникших в столовую, и пригрозил, что откроет огонь, если они немедленно не выполнят его приказаний; четверо повиновались, пятый заупрямился; Мулен, оставшись с ним один на один, отложил ружье, ухватил своего противника в охапку, поднял его, как ребенка, и вышвырнул из окна; три недели спустя человек этот умер, но не от последствий падения, а от того, с какой силой смял его хозяин гостиницы.

Затем Мулен бросился к окну, чтобы его закрыть, но когда он нажимал на ставни, почувствовал, что кто-то ухватил его за голову и мощным нажатием клонит к левому плечу. В тот же миг оконное стекло разлетелось вдребезги и над правым его плечом вознеслось лезвие топора. Г-н де Сен-Шаман, бывший рядом с ним, увидел, как опускается оружие убийства, и отклонил в сторону не само лезвие, но цель, которую оно должно было поразить. Мулен ухватил топор за рукоятку и вырвал из рук, которые едва не нанесли ему удара, по счастью, его миновавшего; потом он все же запер окно, закрыл его внутренними ставнями и сразу же поспешил к маршалу.

Он застал его в комнате, расхаживающим из угла в угол. Красивое и благородное лицо маршала выражало спокойствие, словно рядом не было всех этих людей, голосов, криков, суливших ему смерть. Мулен перевел его из первого номера в третий, расположенный в задней половине дома и выходивший во двор, что давало, по сравнению с первым номером, некоторые шансы на спасение. Затем г-н Брюн попросил бумагу для письма, перо и чернила; Мулен все принес. Маршал присел за столик и принялся писать.

В этот миг снова послышались крики. Г-н де Сен-Шаман вышел и приказал толпе разойтись; тысячи голосов единым воплем спросили, кто он такой, чтобы отдавать подобные приказы; в ответ он объявил им свою должность. «Мы признаем префекта только в мундире!» – закричали ему со всех сторон. К несчастью, сундуки г-на де Сен-Шамана ехали дилижансом и еще не прибыли; поэтому он был одет в зеленый сюртук, светло-желтые панталоны и пикейный жилет – наряд недостаточно внушительный в данных обстоятельствах. Он взобрался на скамью, чтобы обратиться к черни с речью, но кто-то завопил: «Долой зеленый сюртук! Видали мы таких шарлатанов!» Ему пришлось спуститься. Берне отворил ему. Несколько человек хотели воспользоваться случаем и проникнуть в дом заодно с ним, но кулак Берне трижды опустился, три человека свалились наземь, как быки под ударами дубины, а остальные отступили. Двенадцати таким защитникам, как Берне, удалось бы спасти маршала, а между тем этот человек также был роялистом; он придерживался тех же взглядов, что и те, с кем он дрался. И для него так же, как для них, маршал был заклятым врагом, но у него было благородное сердце, и он хотел, чтобы маршала судили; коль скоро он виновен, а не чинили над ним расправу.

Между тем один человек услыхал, что сказал по поводу своего платья г-н де Сен-Шаман, и сам пошел переодеваться. Человек этот был г-н де Пюи, красивый, исполненный достоинства старец с белоснежными волосами, кротким лицом и ласковым голосом. Он вернулся в одеянии мэра, с шарфом и двойным крестом св. Людовика и Почетного легиона; но ни возраст его, ни должность не внушили почтения этим людям; они даже не пропустили его к воротам гостиницы; его повалили наземь, стали топтать, платье и шляпу его разорвали, а белоснежная шевелюра была покрыта пылью и вымокла в крови. Всеобщее возбуждение дошло до предела.

И тут появился авиньонский гарнизон: он состоял из четырехсот волонтеров, объединенных в отряд, именовавшийся Королевским ангулемским батальоном. Командовал им человек, сам себя титуловавший генерал-лейтенантом воклюзской освободительной армии. Этот отряд выстроился под самыми окнами гостиницы «Пале-Рояль». В нем состояли почти исключительно провансальцы, говорившие на том же наречии, что крючники и простонародье. Те спросили у солдат, что они собираются делать, почему не дают народу спокойно вершить правосудие и намерены ли препятствовать народу в этом. «Нет, напротив, – отвечал один из солдат. – Вышвырните его из окна, а мы примем его на штыки». Этот ответ вызвал свирепые крики радости, сменившиеся кратким молчанием, однако легко было заметить, что весь народ замер в ожидании и спокойствие его обманчиво. В самом деле, вскоре послышались новые выкрики, но на сей раз внутри гостиницы: от толпы отделился отряд; по команде Фаржеса и Рокфора он с помощью приставных лестниц взял штурмом стены; скатившись по наклону крыши, осаждающие проникли на балкон, на который выходили окна в комнате маршала. Тот продолжал писать, сидя за столом.

Тогда одни ринулись в окна, даже не потрудившись их отворить, а другие тем временем ворвались в открытую дверь. Маршал, застигнутый врасплох и окруженный, встал и, не желая, чтобы в руки этих негодяев попало письмо, с требованием защиты, которое он писал австрийскому командующему, разорвал его. Тогда один из нападающих, принадлежавший к более состоятельному кругу, чем остальные, и по-прежнему носивший на груди крест Почетного легиона, полученный, вне всякого сомнения, за подвиги, сходные с нынешними, шагнул к маршалу со шпагой в руках и сказал ему, что ежели он желает сделать какие-либо распоряжения, то сейчас для этого самое время, поскольку жить ему осталось десять минут.

– Что вы городите! Какие десять минут! – воскликнул Фаржес. – А он-то сам подарил десять минут принцессе Ламбаль?

И он направил дуло пистолета в грудь маршалу, но маршал рукой отвел оружие, оно выстрелило в воздух, и пуля угодила в карниз.

– Не застрелить человека, если стреляешь в упор, – пожав плечами, произнес маршал, – значит быть дурным стрелком.

– И впрямь, – на местном наречии отвечал Рокфор, – сейчас я сам покажу, как надо!

С этими словами он отступил на шаг и прицелился из карабина в маршала, который повернулся к нему чуть не спиной; грянул выстрел, и маршал рухнул, убитый наповал. Пуля вошла в плечо, навылет пробила грудь и вонзилась в стену.

Оба выстрела, услышанные снаружи, всколыхнули толпу; она отозвалась неистовым ревом. Один из головорезов, некто Кадийан, выбежал на балкон, выходивший на площадь, сжимая в каждой руке по пистолету, которые не посмел разрядить даже в труп; потрясая ни в чем не повинным оружием, он подпрыгнул на месте и крикнул: «Вот оружие, которое стреляло!» Но хвастун лгал: он похвалялся преступлением, которое совершил другой, более смелый убийца.

За ним вышел генерал освободительной воклюзской армии; он благосклонно приветствовал толпу.

– Маршал сам воздал себе по заслугам: он застрелился, – заявил он. – Да здравствует король!

Толпа разразилась криками, в которых разом слышались и радость, и мстительность, и злоба, а королевский прокурор вместе с судебным следователем поспешно принялись составлять протокол самоубийства. [295]

Все было кончено: спасти маршала было уже невозможно; г-н Мулен хотел по крайней мере спасти ценный груз, имевшийся в его карете: в сундуке он нашел сорок тысяч франков, в кармане усыпанную бриллиантами табакерку, в седельных сумках пару пистолетов и две сабли, одна из которых, с рукоятью, отделанной драгоценными камнями, была подарком несчастного Селима. Когда г-н Мулен шел через двор, держа в руках все эти вещи, из рук у него вырвали саблю; человек, похитивший ее, пять лет хранил оружие в качестве трофея, и только в 1820 году его вынудили вернуть саблю представителю маршала Брюна; похититель был офицером, оставался в прежнем чине во все время реставрации и только в 1830 году уволен в отставку.

Отнеся вещи в надежное место, г-н Мулен потребовал от судебного следователя, чтобы тот приказал унести покойного: это побудило бы толпу разойтись и помогло бы спасти обоих адъютантов маршала. Когда маршала раздели, чтобы удостовериться в его смерти, на нем обнаружили кожаный пояс, содержавший пять тысяч пятьсот тридцать шесть франков.

Могильщики беспрепятственно вынесли тело маршала, но не успели они пройти несколько шагов по площади, как со всех сторон послышались крики: «В Рону! В Рону!» Комиссар полиции хотел воспрепятствовать этому, но его повалили наземь; тем, кто нес тело, приказали идти в другую сторону, они повиновались. Толпа увлекла их к Лесному мосту; когда добрались до четырнадцатой мостовой арки, у тех, кто нес тело, вырвали из рук носилки; труп сбросили в реку и с криком «Воинские почести!» стали стрелять по нему из ружей, всадив в покойного еще две пули.

Затем на арке написали: Могила маршала Брюна!

Остаток дня весь город веселился.

Между тем Рона не пожелала стать сообщницей этих людей: она не поглотила трупа, а унесла его. На другой день его вынесло на песчаную отмель Тараскона; но прежде туда поспел слух об убийстве; маршала узнали по ранам, столкнули обратно в Рону, и река повлекла его дальше, к морю.

Тремя лье ниже труп снова остановился, запутавшись в травах; его заметили мужчина лет сорока и восемнадцатилетний юноша; они также узнали покойного, но вместо того, чтобы вновь столкнуть его в реку, вытащили тело на берег, унесли во владения одного из них и предали земле по церковному обряду. Старший из этих двоих был г-н де Шартруз, младший – г-н Амеде Пишо.

Позже тело было извлечено из могилы по приказу маршальши Брюн, перевезено в его замок в Сен-Жюсте в Шампани, набальзамировано, положено в покое, соседствовавшем с ее спальней, и оставалось там, накрытое покрывалом, до тех пор, пока торжественное публичное судебное разбирательство не смыло с его памяти обвинения в самоубийстве. И только затем маршал был погребен по решению Риомского суда.

Убийцы избежали людского суда, но их не миновала Божья кара. Почти все они кончили дурно: Рокфор и Фаржес заболели странными и неведомыми хворями, похожими на те язвы, что насылала рука Всевышнего на народы, которые Он хотел покарать. У Фаржеса началось ороговение кожи с такими жгучими болями, что его живьем закапывали в землю по самое горло, чтобы остудить. У Рокфора гангрена поразила костный мозг и, разрушив кости, лишила их твердости и крепости; ноги уже не держали его, и он не ходил, а еле таскался по улицам наподобие пресмыкающихся. Оба умерли в лютых мучениях, мечтая об эшафоте, который сократил бы их нестерпимую агонию.

От Пуэнтю отреклись его приверженцы, и суд присяжных в Дроме приговорил его к смертной казни за убийство пяти человек. Некоторое время в Авиньоне можно было встретить его жену, безобразную калеку: она ходила из дома в дом и просила милостыню на пропитание того, кто в течение двух месяцев был королем междоусобицы и кровопролития. Затем пришел день, когда она уже не побиралась, и голова ее была повязана черной тряпкой. Пуэнтю умер, но никто не знал – где: в каком-нибудь углу, в расселине скалы или в лесной чаще, как старый тигр, у которого отпилили когти и вырвали зубы.

Надо и Маньян были приговорены оба к десяти годам галер. Надо умер галерником, Маньян вернулся и, верный своему кровожадному призванию, ныне умерщвляет собак на живодерне.

Остались другие, которые поныне живут и здравствуют при чинах, крестах и эполетах, упиваются своей безнаказанностью и воображают, надо думать, что ускользнули от ока Всевышнего.

Поживем – увидим.

В субботу над Нимом взвилось белое знамя. На другой день множество окрестных крестьян-католиков устремились в город, чтобы ждать прибытия роялистской армии из Бокера. В умах царило брожение; жажда кровавого возмездия обуревала всех этих людей, чья унаследованная от предков ненависть дремала во время Империи, а теперь пробудилась с новой силой. В таком расположении духа застал их понедельник, и здесь я должен предупредить: хоть сам я как будто уверен, что верно называю даты, но все же скорее готов поручиться за события, чем за числа: все случаи, о которых я рассказываю, подлинные, каждая подробность верна, однако даты не врезались мне в память с такой же силой; легче вспомнить об убийстве, коему вы были свидетелем, нежели о точном времени, когда оно свершилось.

Нимский гарнизон состоял из одного батальона 13-го линейного полка и другого батальона 79 полка, прибывшего туда на пополнение. После Ватерлоо горожане постарались, насколько это было в их силах, склонить солдат к дезертирству, так что в двух батальонах осталось, считая офицеров, всего человек двести.

Когда Нима достигла весть о провозглашении Наполеона И, бригадный генерал Мальмон, командующий войсками департамента, пустил слух об этом по городу, но никаких народных волнений не произошло. Лишь несколько дней спустя распространилось известие о том, что в Бокере собирается войско роялистов и чернь несомненно не преминет воспользоваться его приходом, дабы учинить беспорядки. Чтобы достойно подготовиться к этой двойной опасности, генерал приказал войскам и части национальной гвардии, возникшей во время Ста дней, с оружием в руках занять позиции позади казармы, на возвышенности, где по его приказу была выстроена батарея из пяти пушек. На этой позиции он оставался два дня и одну ночь, но, видя, что народ нисколько не волнуется, покинул ее, и войска вернулись в казарму.

Однако в понедельник, как мы уже сказали, народ, знавший, что на другой день должна прибыть армия из Бокера, столпился перед казармой, не скрывая враждебности, и громкими криками угрожающе потребовал, чтобы ему отдали пять пушек, которые были выставлены рядом. Генерал, а также офицеры, квартировавшие в городе, немедленно поспешили в казармы, но вскоре вышли оттуда и обратились к собравшимся, чтобы уговорить их разойтись; однако жители Нима вместо ответа открыли по ним огонь. Тогда генерал, который был осведомлен о состоянии умов, понял, что теперь, когда беспорядки начались, никакие средства остановить их ни к чему не приведут; он шаг за шагом отступил к казарме, вошел в дверь и запер ее за собой.

Толпа сочла своим долгом ответить на силу силой, ибо все были полны решимости во что бы о ни стало защитить дело, на первый взгляд столь безнадежное. Люди не стали дожидаться приказа открыть огонь: несколько стекол разлетелось от выстрелов, солдаты в ответ стали стрелять из окон, а поскольку они были более привычны к обращению с оружием, чем горожане, то уложили несколько человек на мостовой. Испуганная чернь тут же отступила на безопасное расстояние и укрылась в ближайших домах.

Около девяти вечера к генералу явилась для переговоров некая личность в белом шарфе, назвавшаяся парламентером. Целью переговоров было выяснить, на каких условиях войска согласны капитулировать и оставить Ним. Генерал потребовал, чтобы войскам позволили уйти с оружием и поклажей, оставив в казарме только пушки, а выйдя за пределы Нима, сделать привал в небольшой долине неподалеку от города; оттуда солдаты смогут либо направиться в полки, к которым приписаны, либо вернуться по домам.

Около двух часов ночи парламентер вернулся и сообщил генералу, что согласие на капитуляцию дано за исключением одного пункта: войска должны уйти без оружия. Вдобавок этот субъект заявил, что, если они не примут эти условия немедлен но, в течение двух часов, потом, быть может, будет слишком поздно, и он не отвечает за гнев народа, который станет уже невозможно сдержать. Генерал согласился, и парламентер убрался прочь.

Узнав о последнем навязанном им условии, солдаты чуть было не отказались ему подчиняться, настолько унизительно представлялось им сложить оружие перед чернью, которая разбежалась от нескольких выстрелов; но генералу удалось их успокоить и убедить расстаться с оружием: он говорил, что нет ничего унизительного в мерах, которые предотвратят кровопролитие между соотечественниками.

По одному из пунктов капитуляции колонну солдат должен был замыкать жандармский отряд, чтобы не допустить враждебных вспышек народа по отношению к солдатам. Это все, чего удалось добиться от парламентера в обмен на согласие разоружиться. И в самом деле, жандармы в соответствии с договором расположились в боевом порядке напротив казармы и, казалось, ожидали выхода отряда, чтобы его эскортировать.

В четыре часа утра солдаты построились во дворе казармы и начали выходить. Но едва из ворот показались первые сорок или пятьдесят человек, как по ним стали стрелять в упор, и первым же залпом чуть не половину убили и ранили; Солдаты, оставшиеся во дворе казармы, сразу же решили запереть ворота и тем самым отрезали путь к отступлению тем, кто очутился снаружи; однако нескольким из них все-таки удалось проскользнуть назад, а участь тех, кто остался внутри, хоть они и заперлись, оказалась не завиднее, чем у их товарищей. Дело в том, что чернь, видя, как десяток или около того из сорока солдат исхитрились спастись, с яростью ринулась на казарму, высадила ворота, взяла приступом стены, и все это с такой злобой и с таким проворством, что очень немногие из солдат успели схватиться за оружие; впрочем, за недостатком боеприпасов проку от оружия было немного. И вот началась чудовищная резня как во дворе, так и в казарме, потому что иные из несчастных солдат метались от преследователей из комнаты в комнату, выпрыгивали из окон, не думая о высоте, и падали на штыки тех, кто поджидал их внизу, или ломали себе ноги при падении, после чего их безжалостно приканчивали. Избиение продолжалось три часа.

Что до жандармов, которые явились эскортировать гарнизон, они, надо думать, вообразили, что приглашены попросту присутствовать при законной экзекуции: они не двинулись с места и оставались бесстрастными свидетелями всех жестокостей, которые творились у них на глазах. Впрочем, расплата за эту бесстрастность не заставила себя ждать; когда с солдатами было покончено, убийцам показалось, что резня была слишком короткой, и они накинулись на жандармов: многие из них были ранены, все расстались с лошадьми, а кое-кто и с жизнью.

Чернь еще вершила свое кровавое дело, когда разнеслась весть, что к городу приближается армия из Бокера; горожане поспешно прикончили нескольких еще дышавших раненых и поспешили навстречу подкреплению.

Только тот, кто видел эту армию, может представить себе, что это было такое, не считая первого корпуса, которым командовал г-н де Барр, принявший на себя командование с благородной целью всеми силами противиться кровопролитию и грабежу. И в самом деле, этот первый корпус, который маршировал, имея во главе несколько представительных офицеров, одушевленных теми же человеколюбивыми намерениями, что их генерал, хранил известный порядок и соблюдал весьма строгую дисциплину. Все имели ружья.

Однако второй корпус, то есть настоящая армия, потому что первый на самом деле был лишь авангардом, являл собой нечто невообразимое. Никогда на свете не раздавалось доныне такого хора бешеных голосов и кровожадных угроз, не бывало такого скопления лохмотьев и диковинного оружия от кремневых ружей времен Мишелады до окованных железом палок, какими погоняют быков в Камарге. Сама оборванная и ревущая нимская чернь сперва заколебалась и удивилась при виде этой дружественной орды, явившейся ей на подмогу.

Впрочем, пришельцы вскоре доказали, что оборваны и дурно вооружены они только потому, что у них не было случая поправить дело: едва войдя в город, они велели показать им дома протестантов, бывших солдат национальной гвардии; с каждого дома потребовали дань – ружье, платье и экипировку, а в придачу двадцать – тридцать луидоров, в зависимости от прихоти взимателя дани; таким образом, к вечеру большинство тех, кто утром входил в город полуголым, были одеты по всей форме, и в карманах у них звенело золото.

В тот же день пошли грабежи; правда, поборы, которые начались еще утром, производились под видом контрибуции.

Прошел слух, будто во время осады казарм какой-то человек выстрелил из окна одного дома по осаждающим. Негодующий народ ринулся к указанному дому и разграбил его, оставив голые стены. Правда, потом этот человек оказался невиновным.

На пути армии стоял дом одного богатого купца; кто-то крикнул, что купец – бонапартист, и этого обвинения оказалось достаточно. Дом взяли штурмом, разграбили, мебель пошвыряли из окон. Через день было доказано, что купец не только не был бонапартистом, но что сын его даже сопровождал герцога Ангулемского до самого Сета, где герцог взошел на борт корабля… На это грабители отвечали, что их ввело в заблуждение сходство имен: оправдание оказалось настолько безупречным, что власти в полной мере им удовольствовались.

Нимской черни всего этого было более чем достаточно, чтобы вдохновиться примером своих бокерских собратьев. В двадцать четыре часа были набраны роты, капитанами и лейтенантами в которых стали Трестайон, Трюфеми, Граффан и Морине. Эти роты объявили себя национальной гвардией, и все то, что на моих глазах произошло в Марселе в результате внезапной вспышки гнева, начало претворяться в жизнь в Ниме с точно такою же ненавистью и со всеми ухищрениями, диктуемыми жаждой мщения.

Реакция, как обычно, нарастала: сперва грабежи, далее пожары, затем убийства.

На глазах у господина В. его дом был сначала разграблен, а потом разрушен; дом стоял в центре города, однако никто не вступился за него.

Дом г-на Т. на дороге в Монпелье был сначала разграблен, затем разрушен; мебель свалили в кучу и подожгли, а после принялись плясать вокруг костра, словно на городском празднике. Повсюду искали хозяина дома, чтобы с ним расправиться, но не нашли, и ярость против живого обратилась на мертвых. Вырыли из могилы ребенка, погребенного три месяца назад, проволокли за ноги по грязи в сточных канавах и бросили на свалку. Этой ночью, покуда продолжались грабежи, пожары и кощунства, мэр деревни спал, причем сон его был столь крепок, что, проснувшись наутро, он заявил, будто весьма удивлен всем случившимся.

Завершив экспедицию, рота, учинившая все эти деяния, двинулась к загородному дому, принадлежавшему одной вдове, которую я много раз убеждал переехать к нам. Несчастная женщина, уповая на свою немощность, всякий раз отказывалась от моего приглашения и жила одиноко и замкнуто у себя дома. Двери ее жилища были высажены, вдову осыпали оскорблениями, побоями и выгнали прочь, дом разрушили, а мебель подожгли. При доме был семейный склеп; останки ее родных были выброшены из гробов и раскиданы по земле. На другой день, узнав об этом кощунстве, вдова воротилась, собрала останки своих предков и снесла их в могилы – это сочли преступлением. Рота вернулась, вновь извлекла мертвых из могил, пригрозив расправиться с нею, если она еще раз предаст их погребению, и несчастной женщине осталось только оплакивать священный прах предков, развеянный по земле.

Звали эту несчастную вдову Пелен, а свершилось это кощунство в небольшой усадьбе на холме Муленз-а-Ван.

Тем временем в предместье Бургад народ предавался другому развлечению, считая его чем-то вроде интермедии в той великой драме, которая разыгрывалась вокруг. Мужчины утыкали гвоздями вальки для стирки белья; эти гвозди располагались таким образом, что по форме напоминали лилии, и каждой протестантке, попадавшейся им в руки, в каких бы она ни была годах и какое бы положение ни занимала, изо всех сил ставили с помощью такого валька кровавую печать. Многие получили при этом тяжкие раны, потому что гвозди были в дюйм длиной.

Вскоре поползли слухи и об убийствах. Стали известны имена убитых: Лориоль, Биго, Дюма, Лерме, Эритье, Домезон, Комб, Клерон, Бегоме, Пужас, Эмбер, Вигаль, Пурше, Виньоль. С каждым часом обнаруживались все новые более или менее жестокие подробности множащихся убийств. Двое вооруженных людей увели некоего Дальбо; другие люди шли мимо и освободили его. Дальбо, воспрянув духом, стал молить их о пощаде, и его отпустили. Он уже было сделал два шага в сторону – и упал, сраженный несколькими пулями.

Рамбер пытался спастись, переодевшись женщиной; его узнали и застрелили в нескольких шагах от собственного дома.

Соссин, артиллерийский капитан, прогуливался по дороге на Юзес, думать не думая об опасности и покуривая трубку; навстречу ему попались пять человек из роты Трестайона; они окружили его и убили ударами ножей.

Шивас-старший бежал, ища спасения в деревне; он явился в свой загородный дом в Рувьере, где стояла недавно созданная национальная гвардия, о чем он не знал; его убили прямо на пороге дома.

Ро схватили, когда он был у себя, и расстреляли.

Кло попался на глаза одной из рот; но, видя среди солдат Трестайона, с которым был в дружбе, он подошел к нему и протянул руку. Трестайон выхватил из-за пояса пистолет и пустил ему пулю в лоб.

За Каландром погнались на улице Серых Монахинь, он укрылся в таверне. Его силком выволокли на улицу и зарубили саблями.

Курбе шел с несколькими людьми, которые вели его в тюрьму. По дороге они передумали, выстрелили в него и уложили наповал.

Виноторговец Кабанон убегал от Трестайона и укрылся в доме, где находился почтенный священнослужитель, кюре Боном; при виде убийцы, который уже был покрыт кровью, священник приблизился и остановил его.

– Изверг, – воскликнул он, – что ты скажешь, когда предстанешь перед судом Всевышнего с руками, обагренными кровью?

– Ба, – отвечал Трестайон, – вы облачитесь в парадную рясу, у нее рукава широкие, в них любой грех упрячется.

Ко всем этим разнообразным убийствам я прибавлю рассказ об одном злодеянии, свидетелем коего был я сам, испытав при этом одно из самых ужасных потрясений в своей жизни.

Была полночь. Я работал; рядом, в постели, уже засыпала жена; вдруг наше внимание привлек далекий шум. Постепенно этот шум становился все отчетливее; со всех сторон слышались барабаны, выбивавшие сигнал ко всеобщему сбору. Скрывая беспокойство, дабы не усугублять тревогу жены, я на ее вопрос, что бы это могло быть, ответил, что это, вне всякого сомнения, прибыли или отбывают какие-нибудь войска, оттого и шум. Но вскоре до нас донеслись ружейные выстрелы, сопровождавшиеся гулом, который был нам настолько привычен, что заблуждаться на его счет мы уже не могли. Я отворил окно и услыхал чудовищные проклятия, к которым примешивались выкрики: «Да здравствует король!» Не желая долее оставаться в неизвестности, я побежал будить капитана, жившего в том же доме; он встал, взял оружие, и мы, выйдя вместе, направились в том направлении, откуда доносились крики. Луна светила так ярко, что все было видно как днем. Во дворе толпилось множество людей, испуская яростные крики: по большей части полуголые, вооруженные ружьями, саблями, ножами и палками, они клялись, что истребят всех поголовно, и, потрясая оружием, угрожали жертвам, которых выволокли из домов и привели на площадь; остальные, влекомые любопытством, пришли сюда, как и мы, чтобы узнать о причинах переполоха. «Повсюду идет резня, – отвечали мне вразнобой. – Уже расправились кое с кем в пригородах, обстреляли патруль…» Суматоха тем временем нарастала. Мне было нечего делать здесь, где уже свершилось три или четыре убийства, а кроме того, мне не терпелось успокоить жену и позаботиться о ее безопасности в случае, если беспорядки дойдут до нас, поэтому я распрощался с капитаном: он пошел в казарму, а я зашагал в сторону пригорода, где мы жили.

До дверей нашего дома оставалось уже не более пятидесяти шагов, как вдруг далеко позади я услыхал голоса; обернувшись, я увидел, как в свете луны поблескивают ружья. Мне показалось, что кучка людей идет в мою сторону; поэтому я спрятался в тень, отбрасываемую домами, вдоль стен добрался до своих дверей, не упуская из поля зрения ни одного движения тех, за кем следил; они в это время подходили все ближе. Вдруг я ощутил чье-то ласковое прикосновение: то был огромный пес корсиканской породы, которого на ночь спускали с цепи: его свирепость была надежной защитой. Я не стал его прогонять: если бы дело дошло до схватки, то у меня был бы могущественный союзник, каким не следовало пренебрегать.

Я различил троих вооруженных мужчин; с ними шел и четвертый, но безоружный: судя по всему, то был пленный, которого они вели. Это зрелище нисколько меня не удивило, потому что вот уже месяц с тех пор, как начались все эти беспорядки, всякий, кто был вооружен, располагал он ордером на арест или нет, присвоил себе право хватать и сажать в тюрьму любого, кого ему заблагорассудится. Власти на все закрывали глаза.

Эти четверо остановились как раз напротив моей двери, которую я осторожно притворил, но, не желая терять их из виду, вышел в сад, выходивший на улицу; по пятам за мной следовал мой пес, который, вопреки обыкновению, вместо того, чтобы грозно рычать, тихонько поскуливал, точно чуя опасность; я вскарабкался на смоковницу, ветви которой нависали над улицей, и, спрятавшись в листве, ухватился обеими руками за верх садовой стены, высота которой как раз позволяла мне выглядывать на улицу; итак, я поискал глазами моих незнакомцев.

Они стояли на том же месте, только переменили положение; пленник опустился на колени и, простирая к убийцам руки, ради жены и детей душераздирающим голосом заклинал их сохранить ему жизнь; но палачи в ответ только глумились над ним. «А, наконец-то ты нам попался, собака–бонапартист, – говорили они. – Ну, давай, зови своего императора, пускай он тебя спасет». Несчастный молил все жалобней, они в ответ все сильней издевались над ним, потом прицелились, но тут же опустили ружья со словами: «Нет, рано еще, какого черта! Дадим ему время проститься с жизнью». Тут жертва, не надеясь более на пощаду, принялась умолять хотя бы поскорее прикончить ее.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: