Emerat ille prius, vendere jure potest. 51 страница

По лбу у меня струился пот. Я ощупал себя, чтобы убедиться, что у меня нет оружия. Оружия не оказалось: при мне не было даже ножа. Я посмотрел на пса. Он припал к земле под деревом и, казалось, бы охвачен сильнейшим страхом. Пленник продолжал сетовать на судьбу, убийцы изрыгали угрозы и насмешки. Я стал тихо слезать с дерева, чтобы пойти за пистолетами. Пес провожал меня глазами: он словно окаменел. Когда я уже достиг земли, грянули одновременно два выстрела; пес жалобно завыл. Я понял, что все кончено.

Идти за оружием было уже бесполезно; я вновь забрался на дерево. Несчастный, лежа ничком, корчился в луже крови; убийцы удалялись, на ходу перезаряжая ружья.

Я решил посмотреть, нельзя ли помочь этому человеку, которого я не сумел спасти. Итак, я вышел и приблизился к нему; истекающий кровью, изувеченный, он был при последнем издыхании, но все-таки еще жив и глухо стонал. Я попытался его приподнять, но вскоре увидел, что раны, нанесенные в упор, одна в голову, а другая в поясницу, были смертельны. Тут на углу улицы показался патруль национальной гвардии. Для меня он представлял не помощь, а скорее угрозу. Раненому я не мог принести никакой пользы, он уже хрипел и с минуты на минуту мог умереть. Я вернулся в дом и, оставив дверь полуоткрытой, стал слушать.

– Кто идет? Есть кто живой? – спросил капрал.

– А ты шутник, – сказал другой. – Спрашиваешь о живых у мертвеца.

– Да нет, он не мертвец, – возразил третий. – Слышишь, он еще распевает.

В самом деле, бедняга был в агонии и ужасно стонал.

– Его пощекотали, – произнес один из солдат, – ну да не беда; только лучше всего было бы его прикончить.

И тут же прозвучало с полдюжины ружейных выстрелов; стоны затихли.

Убитого звали Луи Лишер: убийцы преследовали вовсе не его, а его племянника; они силой проникли к нему в дом и, не найдя там того, кого искали, вырвали несчастного из рук жены, потому что им нужна была любая жертва; они довели его до цитадели, а там, как я уже рассказал, расправились с ним.

На другой день, с самого утра, я послал человека поочередно к трем комиссарам полиции за разрешением забрать тело и перевезти его в богадельню, но эти господа не то еще спали, не то уже ушли; пришлось мне лично их посетить, и только к одиннадцати часам утра мне было выдано разрешение.

Вследствие этой задержки назавтра весь город сбежался поглазеть на труп бедняги; следующий день после резни был праздничным, люди побросали все дела, чтобы полюбоваться на тела жертв; какой-то человек, желая позабавить толпу, вынул изо рта трубку и сунул ее в рот мертвецу; сия шутка имела отменный успех, и собравшиеся разразились хохотом.

Убийства продолжались всю ночь; роты обходили улицы, горланя песенку, сочиненную одним из их поэтов-кровопийц, в которой был такой припев:

 

Трестайон нам велел,

Чтоб никто не уцелел!

 

Семнадцать смертоубийств было совершено, однако ни выстрелы душегубов, ни вопли жертв не нарушили спокойного сна г-на префекта и г-на старшего комиссара полиции». [296]

 

* * *

 

Но в то время как гражданские власти спали, приехавший в город незадолго до того генерал Лагард, который именем короля принял командование гарнизоном, проснулся от первого же выстрела: он сорвался с постели, оделся и наведался на посты, полагаясь на надежность своих людей, снарядил патрули, состоявшие из стрелков, и сам, в сопровождении только двух офицеров, поспешая повсюду, куда призывали его крики жертв; но несмотря на отданные им строгие приказы, усилия его оказались почти бесплодны: в распоряжении у него было слишком мало войск; лишь в три часа утра удалось схватить Трестайона; он, как всегда, был в мундире национальной гвардии, в треуголке и с капитанскими эполетами; генерал Лагард велел отобрать у него шпагу и карабин и приказал отвести его, безоружного, в казарму жандармов, чтобы поместить его там под надзор; борьба оказалась долгой, Трестайон настаивал, что отдаст карабин только вместе с жизнью; тем не менее ой был вынужден уступить численному перевесу, а поскольку удалить зачинщика было необходимо ради спокойствия в городе, было приказано препроводить его в цитадель в Монпелье; и в самом деле, на рассвете под усиленной охраной Трестайона туда и свели.

Между тем к восьми часам утра беспорядки еще отнюдь не кончились; дух Трестайона по-прежнему одушевлял толпу; покуда солдаты прочесывали один из кварталов города, два десятка человек собрались и взяли штурмом дом некоего Сипиона Шабрие, который долго скрывался, но наконец, ознакомившись с воззваниями, которые опубликовал генерал Лагард, приняв командование над городским гарнизоном, вернулся к себе домой; он полагал, что волнения в городе несколько улеглись, а на самом деле 16 октября они вспыхнули с удвоенной силой; утром семнадцатого числа он затворился у себя в доме, где работал – по ремеслу он был ткач, – как вдруг его слуха достигли крики убийц, приближавшихся к его жилищу; он попытался спастись и укрылся в доме, называемом «Золотой кубок», но злодеи ринулись за ним по пятам, и первый из них вонзил ему в бедро штык; его сбросили с лестницы, схватили и поволокли на конюшню, где убийцы бросили его, пронзенного семью ударами, полагая, что он умер.

Правда, в тот день благодаря энергии и отваге генерала Лагарда убийств больше не было.

На другой день собралось весьма многочисленное ополчение; в гостиницу к генералу Лагарду явилась шумная депутация с дерзким требованием выдать ей Трестайона. Генерал предложил собравшимся разойтись, но те не обратили на его предложение никакого внимания; тогда генерал Лагард скомандовал «заряжай» – и сила мгновенно преуспела там, где оказалось бессильно убеждение; многие из бунтовщиков были арестованы и препровождены в тюрьму.

Итак, мы видим, что формы борьбы изменились: мятежники именем короля оказывали сопротивление самой королевской власти; и те, кто нарушал порядок, и те, кто его поддерживал, действовали под одним и тем же лозунгом «Да здравствует король!."Благодаря твердости генерала Лагарда в Ниме установилось видимое спокойствие, но в действительности ничто еще не кончилось: все меры военного командования сводила на нет какая-то тайная сила, сказывавшаяся в пассивном сопротивлении. И вот, поскольку генерал видел, что в основе этой кровопролитной политической потасовки лежит старая религиозная вражда, он решил прислушаться к общей мольбе протестантов и после того, как будет получено дозволение короля, нанести последний удар: открыть протестантские храмы, закрытые вот уже более четырех месяцев, и восстановить публичное отправление реформатского культа, который все это время был совершенно изгнан из города.

В Ниме осталось только два пастора, остальные бежали; два эти пастора были г-н Жюийра и Оливье Демон; первый был молодой человек двадцати восьми лет, второй – семидесятилетний старик: только они и остались в Ниме, где до кровопролитий было шесть протестантских священников.

В годину преследований все тяготы пастырского служения пали на г-на Жюийра, принявшего на себя и свято исполнявшего этот долг, и казалось, высшие силы каким-то чудом охраняли его посреди всех грозивших ему опасностей; что же касается г-на Оливье Демона, то несмотря на его должность главы консистории, он все же подвергался менее реальной угрозе; во-первых, он был в тех годах, которые внушают окружающим почтение, а во-вторых, его сын входил в число королевских гвардейцев, состоял в свите принца, был лейтенантом одного из отрядов, снаряженных в Бокере, и даже когда отсутствовал, имя его служило отцу защитой. Итак, г-н Демон находился в относительной безопасности как на улицах Нима, так и у себя в деревне Редрессан, куда он уехал. [297]

Но, как мы уже сказали, с г-ном Жюийра дело обстояло иначе: благодаря энергии, свойственной его возрасту, и твердости в вере, он остался почти единственным, кто подавал утешение хворым и отправлял прочие обязанности священника: ночью ему приносили детей, чтобы он их крестил, и он соглашался на эту уступку: ведь начни он требовать, чтобы крестины совершались днем, он поставил бы этим под удар не одного себя; но во всем, что касалось лично его, будь то посещение больных или помощь раненым, он действовал открыто и не таясь, не отступая ни перед какой опасностью.

Однажды г-н Жюийра по долгу своего служения направлялся в префектуру и вдруг, проходя по улице Баркетт, увидел, что в тупике притаились несколько человек, которые целятся в него из ружей; но он все равно продолжал свой путь, причем с таким спокойствием и с таким великим смирением, что его невозмутимость усмирила убийц, поднятые ружья опустились и никто не посмел в него выстрелить. Полагая, что префекту нужно знать обо всех нарушениях порядка, он сообщил о случившемся г-ну д'Арбо-Жуку, но тот не счел необходимым предпринять по этому поводу расследование.

Как мы видим, в подобных обстоятельствах, учитывая явное нежелание гражданских властей, попытка открыть для публичного отправления обрядов протестантские храмы, вот уже четыре месяца закрытые, было делом, на которое нелегко решиться и которое очень сложно довести до конца, однако генерал Лагард был человеком твердого нрава, не отступавший перед тем, что полагал необходимым, а главное, в подготовке к этому религиозному государственному перевороту он надеялся на содействие герцога Ангулемского, который совершал поездку по Югу и вскорости должен был посетить Ним.

5 ноября принц въехал в город; он уже был знаком с докладами генерала королю Людовику XVIII и получил от дяди положительные инструкции о том, как умиротворить многострадальные провинции, которые он посетил; итак, он явился в Ним с явным, хоть, возможно, и не вполне искренним желанием проявить полнейшую беспристрастность; и вот, когда ему представили депутатов от консистории, принц не только принял их с большой благосклонностью, но и первый заговорил с ними о нуждах их веры, прибавив, что с прискорбием узнал, причем всего несколько дней назад, о запрете, введенном с 16 июля. Консистория ответствовала его королевскому высочеству, что во время такого возбуждения умов закрытие храмов было разумной мерой, которую протестантам надлежало принять со смирением, и так они ее и приняли; принц одобрил сдержанность, проявленную ими в прошлом, но в то же время заметил, что его присутствие послужит им порукой на будущее, и выразил желание, чтобы в четверг девятого числа сего месяца были открыты два протестантских храма и чтобы в них возобновились богослужения; одновременно он посулил протестантам, которых напугала эта весьма неожиданно дарованная им милость, что будут приняты все меры, дабы спокойствие ничем не нарушалось; одновременно с этим председатель консистории г-н Оливье Демон и член ее г-н Ролан–Лакост получили приглашение к принцу на обед.

Вслед за этой депутацией прибыла другая: то была депутация католиков, явившаяся с просьбой об освобождении Трестайона; принц был настолько возмущен подобным ходатайством, что вместо всякого ответа повернулся к просителям спиной.

На другой день герцог Ангулемский вместе с генералом Лагардом отбыл в Монпелье; поскольку протестанты только на генерала и надеялись в том, что касалось защиты их прав, порукой которым служило отныне слово принца, они не пожелали ничего предпринимать в его отсутствие, пропустили 9 апреля, не делая никаких попыток возобновить публичные богослужения, и стали дожидаться приезда своего покровителя, который воротился в Ним вечером в субботу 11 ноября.

По приезде генерал Лагард первым делом позаботился узнать, осуществились ли намерения принца; получив отрицательный ответ, он не стал вдаваться в причины, которые могли бы оправдать промедление, и послал председателю консистории решительное предложение открыть оба храма.

Тут председатель, доведя самоотверженность и осторожность до предела, отправляется к генералу, сначала осыпает его благодарностями, а затем напоминает ему обо всех опасностях, которым тот себя подвергает, столь резко оскорбляя убеждения тех, кто вот уже четыре месяца хозяйничает в городе; но генерал Лагард ничего не желает слушать; он получил от принца приказ и с ригоризмом старого вояки требует исполнения этого приказа.

Председатель отваживается на новые возражения.

– Ничего не случится, – заявляет генерал. – Ручаюсь головой.

Но председатель опять настаивает и просит, чтобы по крайней мере открыли только один храм. С этим генерал соглашается.

Однако такое противоборство возобновлению богослужений со стороны даже заинтересованных лиц помогает генералу осознать размеры опасности, и он тут же принимает меры; под предлогом неожиданного смотра он собирает под своим началом все гражданские и военные силы Нима, твердо решившись в случае необходимости обуздать одних с помощью других. С восьми часов утра жандармы занимают позицию у входа в храм, который должен открыться, несколько взводов их располагаются на прилежащих улицах. Консистория со своей стороны принимает решение отворить храм на час раньше того времени, когда это принято делать по воскресеньям, а также не бить в колокола и воздержаться от игры на органе.

В этих предосторожностях были как свои преимущества, так и невыгоды. Пост жандармов у дверей храма обеспечивал если не спокойствие, то во всяком случае поддержку силой оружия, но в то же время предупреждал злоумышленников о событии, которое должно было произойти; и вот, начиная с девяти утра, католики стали сбиваться в кучки, а поскольку открытие храмов пришлось, как мы уже упоминали, на воскресенье, то благодаря крестьянам, мало-помалу подходившим из окрестных деревень, эти кучки грозили вскоре перерасти в огромное скопление народа. И впрямь, спустя недолгое, время все улицы, ведущие к храму, оказались запружены толпой, на проходивших протестантов посыпались оскорбления, а председатель консистории, чьи седины и почтенная внешность не производили впечатления на собравшихся, услышал, как вокруг него повторяют: «Эти разбойники протестанты идут в свой храм, но мы их так отделаем, что они туда дорогу забудут».

Гнев народа копится недолго: если уж начал разогреваться, того и гляди вспыхнет. За угрозами вполголоса вскоре послышались рев и проклятия. Мужчины, женщины, дети принялись выкрикивать: «Долой кощунов (так они называли протестантов)! Долой кощунов! Нечего им молиться в наших церквах! Пускай проваливают в пустыню! Вон! Вон! В пустыню! В пустыню!»

Однако ничего, кроме оскорблений, покуда не было, а протестанты давно уже привыкли к напастям и похуже этой, так что они, смиренные и молчаливые, следовали прямо в свой храм; несмотря на первые препятствия, они вошли и богослужение началось; но католики проникли вместе с ними, и вскоре те же выкрики, что настигли их по дороге, послышались внутри. Однако генерал обо всем позаботился, и как только раздались крики, в церковь вошли жандармы; крикуны были задержаны. Католики хотели было воспротивиться и не дать отвести возмутителей спокойствия в тюрьму, но тут появился генерал во главе внушительного отряда. Видя его, они примолкли; казалось, спокойствие было восстановлено, и служба продолжалась без помех.

Мнимый порядок ввел генерала в заблуждение; он и сам собирался к мессе в гарнизонной церкви. В одиннадцать часов он вернулся домой к завтраку.

Едва он ушел, его отсутствие было замечено, и смутьяны этим воспользовались. Скопления людей, успевшие уже рассеяться, мгновенно стали собираться вновь и росли на глазах; протестанты, на которых опять обрушились угрозы, затворились в церкви; жандармы выстроились снаружи. Но толпа так напирала и от нее исходила такая враждебность, что капитан жандармов, не надеясь справиться с таким множеством народу, приказал одному из офицеров, г-ну Дельбозу, поскорей предупредить генерала; тот с большим трудом пробился сквозь толпу и ускакал во весь опор.

Тут чернь поняла, что нельзя терять время; генерал был ей известен, и она знала, что через четверть часа он будет на месте. Но чернь сильна числом: стоит ей нажать, и перед ней не устоит ничто – ни дерево, ни железо, ни люди; и вот толпа приходит в неодолимое движение, все сметает, ломает и крушит на своем пути; жандармы и кони их смяты, двери сорваны, и свирепая орущая толпа яростно врывается в храм. Сразу же раздаются вопли ужаса и злобные проклятия, всяк вооружается, кто чем может; в ход идут скамьи и стулья, неразбериха доходит до предела, словно вернулись времена Мишелады и Смуты, и вдруг распространяется чудовищная весть, от которой на мгновение замирают и осаждающие и осажденные: только что убит генерал Лагард!

В действительности, предупрежденный жандармским офицером, генерал Лагард немедля вскочил на коня; будучи слишком храбр, а может быть, слишком презирая подобного неприятеля, чтобы окружать себя эскортом, он взял с собой только нескольких офицеров и поспешил на место побоища; направляя коня прямо на людей, он проложил себе дорогу в давке на узких улочках, которые вели к храмовой площади, но там к нему пробился молодой человек, некий Буассен, сержант нимской национальном гвардии, и когда генерал, признав по мундиру своего подчиненного, без опаски наклонился к нему, чтобы выслушать, что он имеет ему сообщить, тот выстрелил в него в упор из пистолета; пуля раздробила генералу ключицу и застряла в шее, позади сонной артерии. Генерал рухнул наземь.

Известие об этом убийстве возымело странное и неожиданное действие: кипящая, обезумевшая толпа в тот же миг смекнула, какие последствия может вызвать это преступление. В самом деле, это уже была не расправа над фаворитом Наполеона, как то получилось в Авиньоне с маршалом Брюном и в Тулузе с генералом Рамелем: это был вооруженный и кровопролитный бунт против человека, облаченного доверием короля. Это было не убийство – это была черная измена.

В тот же миг невыразимый ужас овладел городом. Протестанты, опасаясь еще худших несчастий, немедля покинули церковь, где продолжали вопить лишь несколько фанатиков. Впереди шел глава консистории Оливье Демон, поддерживаемый мэром Нима, г-ном Валлонгом, который только что прибыл в город и сразу примчался туда, куда призывал его долг.

Г-н Жюийра, взяв за руки двух своих детей, шагал за ним следом. Позади шли все протестанты, которые были в храме. Чернь по-прежнему была возбуждена и опасна, она выкрикивала угрозы и швыряла камни, но, слыша голос мэра и видя почтенного г-на Оливье Демона, который пятьдесят один год был пастором, она расступилась. И хотя во время этого необычного отступления более восьмидесяти человек были ранены, никто не погиб, кроме одной только девушки, Жаннетты Корнийер, на которую обрушились такие ожесточенные издевательства и побои, что через несколько дней она скончалась.

Однако колебание католиков, которое, повлекло за собой убийство генерала Лагарда, отнюдь не заставило их опустить руки. Весь остаток дня возбужденный город ходил ходуном, как во время землетрясения. Около шести вечера самые неукротимые объединились, запаслись топорами и, придя к храму, разнесли двери, изодрали в клочья пасторские облачения, похитили церковную кружку с деньгами для бедных и порвали книги. Однако вовремя подоспевший патруль помешал им поджечь церковь.

Следующий день прошел спокойнее; дело на сей раз было настолько серьезно, что префект не мог закрыть на него глаза, как это уже столько раз было после кровопролитий. Королю было представлено донесение. Впрочем, к вечеру стало известно, что рана генерала Лагарда, быть может, не смертельна: доктору Дельпешу, вызванному из Монпелье, удалось извлечь пулю; он не считал случай безнадежным, хотя и не особенно уповал на благополучный исход.

Через день жизнь в городе, казалось, вернулась в обычную колею; наконец 21 ноября король издал следующий указ:

 

Людовик, милостию Божией король французский и наваррский, шлет благословение всем, кто прочтет настоящий указ.

Свирепое преступление запятнало наш город Ним. Преступив конституционную хартию, которая признает католичество государственной религией, однако же обещает покровительство и свободу прочим вероисповеданиям, мятежный сброд осмелился воспротивиться открытию протестантского храма. Наш военачальник, пытаясь усмирить их уговорами, прежде чем прибегнуть к силе, был убит, и убийца его скрылся от правосудия. Если подобное покушение останется безнаказанным, значит, нет более ни общественного порядка, ни правительства, и наши министры оказываются виновны в неисполнении законов.

По этой причине мы приказали и приказываем нижеследующее:

Статья 1. Нашему генеральному прокурору и нашему ординарному прокурору немедля и без отсрочки возбудить иск против лица, совершившего покушение на жизнь генерала Лагарда, а также против зачинщиков, пособников и соучастников бунта, имевшего место в городе Ниме 12 числа сего месяца.

Ст. 2. Послать в означенный город достаточно многочисленные войска, которым стоять там на средства жителей до тех пор, пока убийца и его сообщники не будут преданы суду.

Ст. 3. Тех из горожан, кои не состоят в национальной гвардии, разоружить.

Вменить исполнение настоящего указа в обязанность нашему канцлеру, а также военному министру, министру внутренних дел и начальнику полиции королевства.

Дан в Париже, в замке Тюильри, 21 ноября года Божией милостью 1815, а нашего правления 21.

Подпись: Людовик.

 

Буассен был оправдан.

Таково было последнее преступление, совершенное на Юге, и к счастью, оно не повлекло за собой новой волны насилия.

Спустя три месяца после покушения, которое едва не лишило его жизни, генерал Лагард покинул город Ним в ранге посланника; одновременно туда въехал г-н д'Аргу, назначенный на должность префекта.

Во время его твердого, независимого и справедливого правления без единой пролитой капли крови свершилось разоружение, предписанное королевским указом.

Благодаря его влиянию в палату депутатов вместо г.г. де Кальвьера, де Воге и де Тренклада были введены г.г. Шабо, Латур, Сент-Олер и Ласкур.

Поэтому в Ниме до сих пор чтут имя г-на д'Аргу, словно он не далее как вчера покинул город.

 

 

ВАНИНКА

 

Однажды, в конце царствования императора Павла I, то есть в середине первого года XIX века, когда куранты собора Петропавловской крепости, увенчанного золотым шпилем, который господствует над всеми фортификациями, пробили четыре часа пополудни, напротив дома генерала графа Чермайлова, в прошлом градоначальника довольно большого города в Полтавской губернии, начала собираться толпа из представителей разных сословий. Любопытных привлекли приготовления в глубине двора к порке, которой должен был подвергнуться один из крепостных генерала, исполнявший обязанности брадобрея. Хотя подобные наказания не были в диковинку в Санкт-Петербурге, всякий раз, когда это происходило публично, они неизменно собирали всех, кто в тот момент проходил по улице или мимо дома, где такая экзекуция должна была совершиться. А о том, что все это было именно так, свидетельствовало, как мы сказали, скопление народа перед домом генерала Чермайлова.

Впрочем, даже самые нетерпеливые зрители не могли пожаловаться, что их заставляют долго ждать. Около половины пятого на крыльце флигеля в глубине двора, как раз напротив парадного входа в генеральский дом, появился молодой человек лет двадцати четырех–двадцати шести в элегантном адъютантском мундире со многими орденами на груди. Приблизившись к входу в дом, он на секунду остановился и поднял глаза к окну, плотно закрытому занавеской, не оставлявшей пришельцу никаких надежд удовлетворить свое любопытство. Поняв, что бесполезно тратить на это время, он сделал знак бородатому мужику, стоявшему возле входа в строение, предназначенное для слуг. Дверь тотчас отворилась, и все увидели, как выходит в окружении дворни, обязанной для острастки присутствовать при этом зрелище, тот, кому предстояло расплатиться за свой проступок. Следом за ним шел экзекутор. Жертвой был, как мы уже сказали, цирюльник генерала. Исполнение же наказания было возложено на кучера Ивана, кого умение орудовать кнутом то возносило, то, если угодно, низводило до уровня палача всякий раз, когда предстояла подобная экзекуция. Все это, впрочем, не лишало его уважения и даже дружбы остальной челяди, совершенно уверенной, что действует он только рукой, а сердце не имеет к сему никакого касательства. Поскольку же и рука и тело принадлежали генералу, тот мог ими пользоваться по своему усмотрению, что никого не удивляло. К тому же Иван делал это не так больно, как делал бы другой на его месте. Будучи человеком незлым, он умудрялся пропускать один-два удара из положенной дюжины. Если же от него требовали неукоснительного счета всех положенных ударов, он старался, чтобы кончик кнута приходился на еловую доску, на которой лежал наказуемый, что избавляло того от лишней боли. Когда же наступала пора Ивану самому ложиться на злополучную доску, чтобы получить свою порцию, тот, кто выступал в роли палача, принимал те же меры предосторожности, что Иван по отношению к другим, запоминая лишь те удары, которые были пропущены, а не те, которые были нанесены. Подобный обмен уловками помогал Ивану сохранять со своими товарищами добрые отношения, которые никогда не бывали более тесными, чем перед очередной экзекуцией. Правда, первые часы после понесенного наказания были для выпоротого полны страданий, и это делало его несправедливым по отношению к тому, кто его полосовал. Но это предубеждение исчезало в тот же вечер, когда оно растворялось в первом же стакане водки, который палач выпивал за здоровье пострадавшего.

Тот, на ком Иван должен был сегодня показать свою сноровку, оказался мужчиной лет тридцати пяти–тридцати шести, рыжебородым и рыжеволосым, выше среднего роста, чье греческое происхождение угадывалось по взгляду, который, несмотря на естественный страх, сохранял, если так можно выразиться, в этом сиюминутном состоянии привычное лукавство и хитрость. Приблизившись к месту, где должна была состояться экзекуция, провинившийся остановился, бросил взгляд на окно, на которое до него уже несколько раз поглядывал молодой адъютант и которое оставалось закрытым, затем перевел его на толпу, собравшуюся у выхода на улицу, и, вздрогнув, уставился на доску, куда ему предстояло лечь. Эта дрожь не ускользнула от внимания его друга Ивана, который подошел к нему, стащил с него полосатую рубаху и, воспользовавшись этим, вполголоса бросил:

– Не дрейфь, Григорий!

– Ты не забыл обещание? – спросил тот с мольбой в голосе.

– Только не сразу, Григорий, – тут уж прости: спервоначалу адъютант строго следить станет. А вот под конец как-нибудь словчим, не боись.

– Не бей только концом.

– Постараюсь, Григорий, постараюсь. Нешто ты меня не знаешь?

– Ох, знаю, – ответил тот.

– Что у вас там? – спросил адъютант.

– Да вот готовы, ваше благородие, – ответил Иван.

– Обождите, обождите, ваше высокородие, – воскликнул несчастный Григорий, стараясь польстить капитану: со словами «ваше высокоблагородие» обращались только к полковникам. – Сдается мне, окошко барышни Ванинки открывается.

Молодой капитан с живостью повернулся в сторону окна, куда уже несколько раз, как мы сказали, обращал свой взор. Но ни одна складка на шелковой занавеске за стеклами не пошевелилась.

– А ты, оказывается, шутник, – заметил адъютант, с трудом отрывая глаза от окна и тоже явно надеясь, что оно приоткроется. – Ошибаешься. Да и при чем тут твоя благородная госпожа?

– Простите, ваше превосходительство, – продолжал Григорий, награждая адъютанта еще одним чином, – но, раз уж мне достанется по ее милости, может, она все-таки пожалеет бедного слугу и…

– Довольно болтать, – прикрикнул капитан каким-то странным тоном, словно тоже сожалел, что Ванинка не желает проявить милосердие. – Довольно. Поторапливайся.

– Сей минут, ваше благородие, сей минут, – сказал Иван. И, повернувшись к Григорию, добавил: – Давай, приятель, пора.

Григорий тяжело вздохнул, бросил последний взгляд на окно и, убедившись, что там ничего не изменилось, покорно лег на злополучную доску. Двое крепостных, которых Иван взял себе в подручные, схватили его и за руки привязали к столбам по обе стороны. Таким образом, он стал похож на распятого на кресте. Потом на шею ему надели хомут. Увидев, что все готово, и поняв, что милости не последует, раз окно осталось закрытым, молодой адъютант махнул рукой:

– Начали!

– Чуток еще обождите, ваше благородие, – сказал Иван, стараясь потянуть время и надеясь, что из-за закрытого окна последует какой-нибудь знак. – Узелок на кнуте развязать надо. Ежели я его оставляю, у Григория будет за что на меня жаловаться.

Орудие, с которым возился кучер, наверняка неизвестно нашим читателям. Это своеобразный хлыст с ручкой размером около фута, к которой привязывается плоский ремень из кожи шириной не более чем в два пальца и длиной в четыре фута. Заканчивается он железным кольцом, к которому крепится другой, утончающийся к концу ремешок длиною в два фута и шириной в полтора мизинца. Этот последний вымачивается в молоке и высушивается на солнце, отчего его кончик становится таким же острым и режущим, как перочинный нож. После шести ударов этот ремешок меняют, так как от крови он становится мягким.

Как ни старался Иван тянуть время, делая вид, что развязывает узелок, ему таки пришлось сказать, что он готов. К тому времени зрители тоже стали выражать нетерпение, и это вывело молодого адъютанта из задумчивости. Подняв склоненную на грудь голову, он в последний раз взглянул на окно и, убедившись снова, что ждать оттуда милости бесполезно, повернулся к кучеру и властным жестом и непререкаемым тоном приказал начинать.

Ивану пришлось подчиниться. Не ища новых предлогов для оттяжки, он отступил для разгона на два шага, вернулся на прежнее место и, привстав на цыпочки, раскрутил кнут над головой, а затем резко опустил его на Григория, да с такой ловкостью, что ремень словно змея трижды обвил тело жертвы, ударив кончиком по доске, на которой тот лежал. И все равно, несмотря на эти предосторожности, Григорий вскрикнул, а Иван произнес:


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: