Тема 6 « А. А. Блок. Седения из биографии. Стихотворения»

Знакомство учащихся с поэзией Александра Блока, изучение его стихотворений может стать для них открытием, школой высоких чувств, постижением высшей духовности. Главная забота учителя на этом пути — ввести старшеклассников в мир настроений и образов, научить прислушиваться к интонации поэтической строки. Мироощущение и поэтическая система А. Блока, а вместе с ним и всех символистов сильно отличались от восприятия мира и художественных принципов реалистического искусства.

Идея вечной и всепобеждающей Женственности была воспринята символистами от Владимира Сергеевича Соловьева (1853—1900) — философа-идеалиста, поэта, публициста, литературного критика. Общепризнано его огромное влияние на русскую религиозно-философскую мысль и эстетику символизма. Оно было столь обширно, что дало основание говорить о «соловьевстве» как явлении. Его мистико-поэтическое мироощущение оказалось созвучно философским и эстетическим исканиям модернистов второй волны (символистов). Религиозный философ, ставивший в центр мира божественное начало, он видел цель исторического и космического процесса в «положительном всеединстве», т. е. в таком соединении элементов мира, где нет взаимного отчуждения, нет разъединенности во времени, пространстве, вещественности. Идеал всеединства — мудрое женское начало, воплощенное в «Софии, мудрости Божией», это Вечная Женственность, «действительно вместившая полноту добра и истины, а через них нетленное сияние красоты». Он разделял и философски обосновывал идею Достоевского о том, что «красота спасет мир», говоря здесь, разумеется, не о телесной, материальной красоте, а о Красоте как венчающей полноту и торжество Добра и Истины.

Идея Вечной Женственности у А. Блока воплотилась в Прекрасной Даме, на рыцарское служение которой подвигнут поэт («Стихи о Прекрасной Даме», 1904). Культ Прекрасной Дамы проходит через все творчество поэта. Но этот образ не остался неизменным, он обретал все новые воплощения — от носительницы божественного начала, Вечной Женственности, Вечной Жены до его конкретного, очеловеченного облика, опоэтизированного в чертах Любимой, или просто Ее, или молодой жизни, погибшей под колесами.

Космическое видение мира, жизни, предощущение, предчувствие принадлежности земного высшим мирам, высшей истине, Добру и Красоте сквозит в поэзии А. Блока. Вне этого мироощущения многое в стихах поэта остается для учащихся закрытым. «Открыть» А. Блока для себя ребятам поможет хотя бы небольшой экскурс в поэтику модернистов, и символистов в частности.

В классической поэзии XIX века господствовало стремление к ясности и прозрачности стиха, ясности подчас самого сложного поэтического переживания. Вспомним пушкинское: «Не знаешь ты, как сильно я люблю. Не знаешь ты, как тяжко я страдаю»; «Пепел милый… останься век со мной на горестной груди…» Или лермонтовское: «Нет, не тебя так пылко я люблю»; «Но я люблю — за что, не знаю сам». Или тютчевское: «Коль любить, так не на шутку…»

Поэзия конца XIX — начала XX века избрала основанием другую поэтику — поэтику ассоциаций — непроизвольно, т. е. часто нелогично, не на основе логики возникающих связей и сопоставлений, параллелей, из которых возникает новое видение знакомых предметов, а за ними чудится что-то не выразимое словами.

  В поле дорога бледна от луны. Бледные девушки прячутся в травы. Руки, как травы, бледны и нежны. Ветер колышет их влево и вправо.

«Плачет ребенок. Под лунным серпом…», 1903.

Первая строка дает реальную картину, окрашенную острым восприятием бледного, призрачного света, в котором все бледно, и дорога полевая тоже. Вторая строка — образ, вызванный по ассоциации. В неверном, скрадывающем, бледном свете чудятся, воображаются в высокой траве девичьи лица, руки, фигуры. Высокие травы прячут и выказывают руки, нежные руки, колышущиеся под ветром. А все четыре строки создают высокопоэтическую картину, которую всю, с ее ароматом и музыкой, невозможно перевести на язык прозаического объяснения. Колдовство звучания стихов — тайна, которая не поддается разгадыванию. Отмечаем смысловую и цветовую доминанту, даже звуковую, в трех строках: «бледна» — «бледные» — «бледны» и «травы» — «руки» — «травы» — «ветер». Заметим, что ветер — один из любимых образов поэта, олицетворение Ее силы, движения, исходящих из тайного источника нездешних миров.

Другая черта новой поэзии — и поэзии А. Блока — поэзия намеков, которые читатель должен понять, расшифровать самостоятельно и в согласии с ними дорисовать картину реальности, или фантазии, или, условно говоря, «душевного пейзажа» — переживания или мироощущения поэта.

  Девушка пела в церковном хоре О всех усталых в чужом краю, О всех кораблях, ушедших в море, О всех, забывших радость свою.

«Девушка пела в церковном хоре…», 1905.

Первая строка вызывает целый ряд ассоциаций — с храмом во время богослужения, с большим стечением народа в церкви, с церковным распевным и грустно-трагическим звучанием псалмов. Стихи написаны в августе 1905 года, когда заканчивалась русско-японская война. И вот намеки: «О всех усталых в чужом краю, О всех кораблях, ушедших в море, О всех, забывших радость свою». Последняя строка — намек-напоминание о той радости, которую каждый из солдат или матросов русской армии оставил в родном краю, т. е. о родных и близких, но забыл о них перед лицом смертельной опасности. Это пение девушки и хора — молитва об отторгнутых от родимого крова, молитва о заброшенных на чужбину.

Вторая строфа о девушке, о ее молитве, принимаемой свыше — в куполе окна, через которое падает солнечный луч:

  Так пел ее голос, летящий в купол, И луч сиял на белом плече, И каждый из мрака смотрел и слушал, Как белое платье пело в луче.

Ассоциативная и метафорическая перекличка («пел ее голос» — «белое платье пело в луче») как бы соединяет девушку, церковный хор, всех присутствующих в церкви («каждый смотрел и слушал») в одном духовном порыве. Это духовное единение выражается в следующей, третьей строфе:

  И всем казалось, что радость будет, Что в тихой заводи все корабли, Что на чужбине усталые люди Светлую жизнь себе обрели.

И, вопреки молитве и духовному единению, — грустный, неожиданный, трагический итог, данный в намеке:

  И голос был сладок, и луч был тонок, И только высоко, у царских врат, Причастный тайнам, — плакал ребенок О том, что никто не придет назад.

Намек — «причастный тайнам», т. е. знающий наперед, вещий, кому открыто будущее. «Высоко, у царских врат… плакал ребенок» — Спаситель-ребенок на руках у Богоматери — намек на трагический для России исход войны летом 1905 года.

Сочетание ассоциаций и намеков подкреплено искусством точной, изящной, поэтической детали, привязывающей мистически неясный и зыбкий смысл картины к какой-то реальности. В этом стихотворении такую деталь без труда укажут ребята: «луч сиял на белом плече». Это яркая картина, усиленная повторением и расширением зрительного образа в четвертой строке второй строфы: «Как белое платье пело в луче».

В стихотворении «Вхожу я в темные храмы…» такая деталь — «В мерцанье красных лампад». Так и видится: полуосвещенный храм, горящие свечи, слабо освещенные образа. И тени от колебания огня, бегущие в высоте по карнизам, — «Высоко бегут по карнизам Улыбки, сказки и сны». Ассоциативно-метафорический образ, богатый, многослойный смысл которого невозможно исчерпать.

Для вхождения в атмосферу поэзии А. Блока, чтобы ребята могли освоиться в этом незнакомом мире, им надо знать его приметы, его законы. Помимо поэтики ассоциаций, намеков, требующих расшифровки, восприятия и осмысления художественной детали, дающей толчок работе воображения, читателю важно познакомиться с символикой предметов и символикой цвета.

В поэзии А. Блока создана целостная система символов. «В ее основе лежит простой мотив: рыцарь (инок, юноша, поэт) стремится к Прекрасной Даме. За этим стремлением стоит многое: мистическое постижение Бога, поиски жизненного пути, порыв к идеалу и бесконечное количество оттенков толкований. Заря, звезда, солнце, белый цвет — все это синонимы Прекрасной Дамы… Белый — значит посвятивший себя Вечной Женственности. Размыкание кругов — порыв к ней. Ветер — знак ее приближения. Утро, весна — время, когда надежда на встречу наиболее крепка. Зима, ночь — разлука и торжество злого начала. Синие, лиловые миры, одежды символизируют крушение идеала, веры в самую возможность встречи с Прекрасной Дамой. Болото символизирует обыденную жизнь, не освещенную мистически. «Жолтые фонари», «жолтая заря» (Блок писал прилагательное «жолтый» через о и придавал этому большое значение) символизируют пошлость повседневности»… «Словарь» символов Блока здесь упрощен: «в зависимости от контекста значение символов колеблется в широких пределах. Но ориентироваться в поэзии Блока он поможет. Некоторые символы настолько неопределенны, что описать их значение нелегко. Таково, например, слово «чорный» (опять-таки непременно через о). Это символ чего-то грозного, опасного, но в то же время мистически значительного, чреватого мистическими откровениями. Чтобы изучить систему символов Блока, следует изучить и продумать всю его поэзию. Здесь необходима работа души.

Ницше заметил однажды: «символы не говорят; они молча кивают».

Символика цвета у В. С. Соловьева, А. Блока и символистов заимствована из мистицизма Средневековья и Возрождения. «В языке культуры позднего Cредневековья желтый цвет обозначал враждебные силы, синий — измену. Современники плохо понимали Блока, а вот книжникам XVI века был бы ясен потаенный смысл блоковских строк:

  В соседнем доме окна жолты. И И на жолтой заре — фонари. Или Ты в синий плащ печально завернулась… И Синий, синий, синий взор.

В предметах, явлениях эмпирической (т. е. воспринимаемой пятью органами чувств. — Т. М.) действительности Блок провидел намеки на иной, совершенный, трансцендентальный мир. Смысл его символов всегда лежит в запредельном мире. Но база его символов — вся в окружающей реальности».

 

В стихотворении «Вхожу я в темные храмы…» (из первого сборника А. Блока «Стихи о Прекрасной Даме», 1904) слышится благоговейная, торжественно-молитвенная интонация, ожидание чуда — появления Прекрасной Дамы «в мерцанье красных лампад». Ученики обратят внимание на несвойственную русскому языку форму — «жду я Прекрасной Дамы», а не Прекрасную Даму. В употреблении такой формы есть свой глубокий смысл. Вариант винительного падежа сообщал бы строке предметное значение, снижал бы ее до бытового уровня. А здесь — молитвенно-возвышенное состояние души, ждущей откровения, как бы преображения с ее появлением. Ожидание так напряженно, что

  В тени у высокой колонны Дрожу от скрипа дверей.

И дальше в стихотворении «образ — лишь сон о Ней», Ее он называет «Величавой Вечной Женой», «Святой», благоговейно восхищается: «Как отрадны Твои черты!» Это и символический образ Прекрасной Дамы, и Богоматерь («образ», «ризы»), это и воплощенная гармония мира, и все, что человек носит в душе, — «улыбки, сказки и сны». Душа лирического героя вся в этом ожидании, вере: «Но я верю: Милая — Ты».

Можно вернуться к начальной строке: «Вхожу я в темные храмы». Почему «в храмы»? Значит, это происходит многократно. «Совершаю бедный обряд» — вероятно, ставлю свечу. С совершением обряда появляется молитвенно-торжественное настроение и в воображении все более отчетливо рисуется образ Вечной Жены, Вечной Женственности как животворящего начала. Заметим, что после комментария к отдельным строкам или словосочетаниям рекомендуется прочитать стихотворение еще раз, чтобы сохранилась цельность восприятия.

Стихотворение «Русь» — одно из первых, посвященных России. «Тема о России… Этой теме я сознательно и бесповоротно посвящаю жизнь, — писал А. Блок. — Все ярче сознаю, что это — первейший вопрос, самый жизненный, самый реальный. К нему-то я подхожу давно, с начала своей сознательной жизни, и знаю, что путь мой в основном своем устремлении — как стрела, прямой…»

Перед чтением предлагаем ребятам вслушаться в интонацию, которую и учителю воспроизвести нелегко, если задаться целью передать не только высказанный, но и невысказанный смысл первых строф. Это интонация преклоненной молитвы, смиренного служения. «Твоей одежды не коснусь» — ассоциация с каким-то священным существом, на которое можно только молиться, но не прикасаться к нему. Оно все — тайна. Такова Русь — неразгаданная и не поддающаяся разгадыванию. Дремота? Может, это дремота души? Или то состояние между сном и бодрствованием, когда особенно обострена интуиция, когда возможно «наитие», через которое интуитивно угадывается тайный смысл вещей?

Стремясь постигнуть дух Руси (именно Руси, а не России), поэт в воображении охватывает единым взором старую Русь с ее древними поверьями, сказками, ведунами и ворожеями (волшебники, колдуны и гадалки, знахарки), с ее метелями и нечистой силой «в снеговых столбах», с богомольцами и странниками, которые ходили с посохом — клюкой. («Где все пути и все распутья Живой клюкой измождены». Живая клюка — в живой руке.)

Когда перед мысленным взором поэта прошли эти картины и герои, когда открылась ему и была пережита им эта поэзия древнего мироощущения, еще живого в России XX века, поэт вправе воскликнуть:

  Так — я узнал в моей дремоте Страны родимой нищету, И в лоскутах ее лохмотий Души скрываю наготу.

Следующие строфы — как исповедь и как попытка переосмыслить весь свой предыдущий жизненный путь и всю систему личных и всех духовных отношений — с ориентацией на благоговейное восприятие Руси и ее духа. Именно Русь спасла поэта от потери духовной чистоты:

  Живую душу укачала, Русь, на своих просторах ты, И вот — она не запятнала Первоначальной чистоты.

Вариативное повторение первой строфы как запева в конце стихотворения — ударная нота. Поэт настаивает на интуитивном постижении тайны народного духа, духа Руси, которым она жива. Очень созвучны блоковскому восприятию Руси картины М. Врубеля «Царевна-лебедь», «Пан», «К ночи», «Сирень», «Лебедь» (все — 1899—1901 гг.). Ребята найдут в них символические образы, богатый ассоциативный ряд, возможность многообразного прочтения полотна.

Можно, для постижения ребятами поэтики символа, его смысловой емкости, прочитать еще несколько стихотворений, которые расширят представление школьников о художественной палитре А. Блока и философичности его поэзии.

«Шлейф, забрызганный звездами…», 1906.
«О, весна без конца и без краю…», 1907.

 

Это стихотворение — о неизбежности жизненных драм, о стойкости и мужестве, о философском взгляде на жизнь и ее перипетиях. «Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!» — восклицает лирический герой. «Принимаю» повторено пять (!) раз в семи строфах! Здесь целая программа жизнестроительства. Осознание неизбежности драм, мучений, тягот вселяет терпение и рождает внутреннюю несгибаемость, любовь к жизни, какой бы стороной она ни оборачивалась.

И еще один завет художника: «Никогда я не брошу щита», т. е. не сдамся, буду бороться до конца.

«Май жестокий с белыми ночами!» (1908) — стихотворение во многом этапное, где отчетливо выражены изменившиеся приоритеты в жизни поэта:

  Но достойней за тяжелым плугом В свежих росах поутру идти!

ПОЭМА «ДВЕНАДЦАТЬ»

Жанр. «Двенадцать» — эпическая поэма, в которой мы находим живые, движущиеся, озвученные картины реальности, поданные в ключе картинок с натуры. В «Двенадцати» калейдоскопически сменяющиеся картины-главки, каждая из которых выглядит как моментальный снимок, складываются в масштабную панораму. Это эпос революции. Ребята могут обнаружить в поэме и лирическую струю: она в начальной картине-пейзаже, в заключительных строфах.

Композиция и стиль. На первый взгляд поэма «Двенадцать» может показаться очень пестрой, составленной из разнородных по тональности и ритму зарисовок. В ней нет такого стилевого единообразия, которое мы видели в поэме «Соловьиный сад» или даже в циклах «На поле Куликовом» и «Кармен». Здесь цельность и единство создаются на иной основе. В поэме воплощена стихия революции, передано новое мировосприятие человека улицы, ощутившего безграничную свободу, — свободу от всего, что связано с прежней жизнью. Стилистически это реализовано поэтом путем введения разговорно-песенной интонации, частушечных ритмов, просторечно-огрубленной лексики.

В то же время устоявшиеся черты поэтики А. Блока, знакомые по ранее изученным произведениям, ребята тоже обнаружат без особого труда.

Главный герой. Кто он в поэме? Двенадцать красногвардейцев? Или кто-то еще? Это важный вопрос, потому что в личности главного героя и отношении к нему автора просматривается сумма авторских оценок всех ситуаций и характеров, авторская концепция жизни. В лирическом произведении оценки выражаются непосредственно, а в эпическом они растворены в самих картинах и отношениях героев и автора к ним. В эпическом произведении (прозаическом или стихотворном) всегда наличествует повествователь-рассказчик. Все изображенное увидено его глазами, отобрано его взглядом.

В литературоведении нет единого мнения о том, кто же главный герой поэмы. Одни считают, что это стихия революции, другие называют двенадцать красногвардейцев, третьи указывают на повествователя. Вероятно, все правы, но вернее, на наш взгляд, эти точки зрения совместить, особо выделив повествователя. В этом случае все в этом сложном произведении становится понятнее. Собственно говоря, личностным воплощением стихии революции и выступают двенадцать и рассказчик-повествователь, присоединяющийся к ним. При этом стихии все время пытается противостоять организованное начало.

Символика поэмы. Символические образы ветра, вьюги (гл. 1, 10—12) на фоне черного вечера (гл. 1), черного неба — тоже символы — придают разыгравшейся буре-революции едва ли не всемирный характер. «Кругом огни, огни, огни…» Это огни революции. Но в 10 гл. читаем о том, что за вьюгой «Не видать совсем друг друга за четыре за шага!». Не только потому, что вьюга слепит. Дело в том, что идущие двенадцать не видят вперед дальше четырех шагов. Это ли не символ! Он многое объясняет в последующих событиях революции.

Один из сквозных символов в поэме — «старый мир, как пес безродный», «пес паршивый», «пес голодный», «скалит зубы», «не отстает» от красногвардейцев. Ясно, что это символ огромной обобщающей силы. Психология и нравы старого мира потом будут названы «родимыми пятнами капитализма». Таким образом, в революции А. Блок увидел стихию, согласился с ее закономерным последствия.

 

«В.В. МАЯКОВСКИЙ СВЕДЕНИЯ ИЗ БИОГРАФИИ. СТИХОТВОРЕНИЯ.

Творческий дебют Владимира Маяковского был непосредственно связан с художественной практикой и выступлениями русских футуристов. Как всякий большой художник, он пришел в искусство с заявкой нового зрения. Причем заявка была демонстративной, а жажда незнаемого, эпатаж — по-мальчишески вызывающими. Поэтому, читая в классе самые ранние стихи Маяковского «А вы могли бы?», «Послушайте!», «Нате!», «Адище города» и другие, можно захватить юношеское воображение мгновенно, без специальных разысканий «в курганах книг, / похоронивших стих».

Вместе с тем не стоит забывать, что поначалу Маяковский утверждал себя в группе. Об этом ученикам, может быть, уже известно из общей характеристики Серебряного века русской поэзии, но разговор о творческом дебюте Маяковского дает дополнительные возможность и необходимость широко представить русский футуризм как явление значительное и непростое. Опираясь на манифесты и мемуары участников движения (прежде всего на «Полутораглазый стрелец» Б. Лифшица), книги В. Альфонсова, Н. Степанова, Р. Дуганова, Н. Харджиева и В. Тренина, посвященные Хлебникову и Маяковскому, последние статьи о художественном авангарде и другие работы, важно подчеркнуть в первую очередь радикальность футуристических установок и их связь с катастрофичностью и динамикой «настоящего XX века» (выражение А. Ахматовой). Преодолевая гармоничность и психологизм предшествующей литературы, футуристы намеренно «остраняли» явления, лишали восприятие автоматизма: они вводили новые темы, расшатывали синтаксис и сокрушали ритмы, смешивали трагическое и комическое, лирику, эпос и драму, упоенно занимались поиском ощутимого слова.

Ближайшее для поэтов-футуристов искусство — живопись, выступавшая в общей связке лидером. В тезисах одного из докладов В. Маяковского значится: «3) Аналогичность путей, ведущих к постижению художественной истины, и живописи, и поэзии. 4) Цвет, линия, плоскость — самоцель живописи — живописная концепция, слово, его начертание, его фоническая сторона, миф, символ — поэтическая концепция». Естественно, что на первом из посвященных Маяковскому уроков не обойтись без демонстрации композиций П. Пикассо, К. Малевича, Н. Гончаровой, М. Ларионова, А. Лентулова и других представителей кубизма, супрематизма и смежных с ними течений. Но самое главное — показать приемы живописной поэтики Маяковского на примере стихотворений «Ночь», «Из улицы в улицу» и им подобных, акцентируя внимание школьников на зримости и динамической деформации образов, фонетических и смысловых смещениях.

Произведения Маяковского, созданные в период с 1917 по 1921 год, — а именно они на уроке в центре внимания — как пожаром, охвачены победительным пафосом отрицания. Поэт лихорадочно заклинает с угрожающей воинственностью и самоуверенностью: «Мы разливом второго потопа / перемоем миров города»; «Только тот коммунист истый, / кто мосты к отступлению сжег»; «Стодюймовками глоток старье расстреливай!»; «Бросьте! / Забудьте, / плюньте / и на рифмы, / и на арии, / и на розовый куст, / и на прочие мелехлюндии / из арсеналов искусств»; «Жаром, жженьем, железом, / светом жарь, / жги, режь, рушь!»; «Мы тебя доконаем, / мир-романтик! Стар — убивать. / На пепельницы черепа!». Это ведущая нота «Нашего марша», «Радоваться рано», «Левого марша», двух «Приказов по армии искусств», «150 000 000», отчасти «Мистерии-буфф». Вечное бесповоротно превращается в прошлое и в упор расстреливается из оружия новых видов, ибо для Маяковского «революции нет без насилия». Отринуты «римское право / и какие-то еще права». Обложив мир «сплошным «долоем», любого сомневающегося в необходимости революционного давления поэт обзывает обывателем, а «демократизмы, гуманизмы» откровенно зачисляет в разряд самых ядовитых противников пролетариата и подтверждает свои убеждения и решимость на примере — в буквальном смысле — самом кровном и убийственном:

  А мы — не Корнеля с каким-то Расином — отца, — предложи на старье меняться, — мы и его обольем керосином и в улицы пустим — для иллюминаций.

Разумеется, все это очень далеко от традиций русской литературы, которые разрушаются на наших глазах.

Даже в «Оде революции» «шестидюймовок тупорылые боровы / взрывают тысячелетия Кремля». Но не зря все-таки ведущие у поэта в то время жанры — марш, мистерия, ода и еще — плакат. Логика революции, по Маяковскому, исключает серединность. Отсюда — контрастная и аскетичная плакатная палитра, и потому же восторженное вознесение сопровождается и усиливается сатирой и просто площадной руганью. К примеру, «150 000 000» — поэма, созданная во славу множествам, сюжетно разыграна как «чемпионат всемирной классовой борьбы!», персонифицированный в схватке Ивана и Вильсона. И подобная упрощенная манера будет преобладать в творчестве В. Маяковского до конца его жизни. Прежний новатор иногда обнаруживает себя, скажем, в фантастических видениях голодного человека (стихотворение «Два не совсем обычных случая»). Однако такое теперь — редкость. Взамен изначальной установки на обязательные художественные открытия он моделирует в «Мистерии-буфф» ту магистральную дорогу революции, направление которой неизменно — варьируются лишь частности (об этом прямо заявлено в предисловии ко второму варианту пьесы). И если что-то менялось у Маяковского впоследствии, то в основном эти самые частности, числитель — современное, сегодняшнее, сиюминутное.

Преображение манеры напрямую связано с обновленной, утилизованной концепцией поэта и освобожденной от былых отклонений и противоречий концепцией героя. Поэтическое измеряется отныне причастностью к политическому, творец слов уподобляется пролетарию, хотя бы и солнцеподобному (стихотворения «Владимир Ильич!», «Поэт рабочий», «Необычайное приключение…»). Свергнув с престола царя небесного, Маяковский назначает Богом человека, но не любого, разумеется, а человека особой породы, предугадав на рубеже десятых и двадцатых годов столь же концептуальное самоопределение большевизма («Товарищи, мы, большевики, — люди особого склада. Мы особого закала» — такими словами Сталин открывал свою речь «На смерть Ленина»). В подобном, новом, человеке, сливаясь, воплощаются воли множеств, у него «Вместо вер — / в душе / электричество, / пар», он наднационален, даже внеклассов, и он — грядущий. Показательна уточняющая замена персонажа первого варианта «Мистерии-буфф» — «человека просто», который входит, однако, на замершую палубу уже как Христос, обещая установить земной рай, на «человека будущего» в варианте втором.

Дискуссия на уроке явно напрашивается, поскольку речь идет о периоде в творчестве В. Маяковского переходном, и основной вопрос, возникающий здесь, касается эволюции поэта. Для того чтобы разрешить его, необходимо, разумеется, сравнивать произведения после- и дореволюционные. Создается идеальная ситуация для проведения опроса, который лучше всего сосредоточить на пафосе и главном герое теперешних и тогдашних текстов. Как расценивать произошедшие перемены? Есть ли логика в развитии художника? Или сдвиг абсолютно неизъясним?

Советские литературоведы рьяно противопоставляли два периода с безусловным предпочтением более позднего. Сегодня знаки автоматически перевернулись. Но ведь, кроме не слишком радующей новизны, обнаруживается и преемственность, уже давно подмеченная писателями и критиками Русского зарубежья: М. Осоргиным, Н. Оцупом и особенно М. Слонимом. При внимательном прочтении поэм и лирики логику могут найти и школьники. В самом деле, разве не перекликаются строки «Сегодня / надо / кастетом / кроиться миру в черепе!», «Я над всем, что сделано, / ставлю «nihil» из «Облака в штанах» с лозунгами «150 000 000» или «Приказов по армии искусств»? Можно сказать, что разрушитель, призывающий: «Белогвардейца / найдете — и к стенке. / А Рафаэля забыли? / Забыли Расстрелли вы? / Время пулям / по стенке музеев тенькать», — это осуществление грубого гунна, несколько конкретизировавшийся образ ницшеанца. Возможна здесь и параллель с Блоком.

Казалось бы, пропасть отделяет индивидуалиста, страдающего в состоянии безысходного трагического одиночества, от автора анонимных «150 000 000», который стремится слиться с массами. Но именно для такого прыжка совершался дальний футуристический разбег, и даже идея жизнестроения вызрела до 1917 года, когда Маяковский рассуждал в статьях о необходимости общественно полезного искусства. И тогда и теперь нигилизм распространялся лишь на буржуазное, стабильное общество, только революция из мечты превратилась в действительность, после чего пафос отрицания постепенно стал вытесняться пафосом утверждения.

Во второй половине 20-х годов Маяковский раз за разом настаивал на необходимости утверждения злободневного стиха: «Больше тенденциозности. Оживите сдохшую поэзию темами и словами публицистики»; «Разница газетчика и писателя — это не целевая разница, а только разница словесной обработки. <…> Мы выдвигаем единственно правильное и новое, это — «поэзия — путь к социализму». Сейчас этот путь идет между газетными полями». Однако подобная литература обязательно имеет прикладной характер. Автор в ней — рупор, репродуктор политики.

Тяготение к плакату, лубку намечается у Маяковского уже в 1915—1916 годах. После революции оно программно осознается не только в теории «социального заказа» и реализуется не только в рамках собственно агитационных стихов, но практически везде — черно-белая огласовка сохраняется, например, в заграничных циклах, только в особой транскрипции — «Блек энд уайт». Разумеется, значима она и в поэмах о революции, для Маяковского последнего периода программных.

В это время поэт все чаще рвется «идти, приветствовать, рапортовать!», иногда буквально «глупея от восторга». Вместе с тем — наряду с десятком, может быть, стихотворений — поэмы о Ленине и «Хорошо!» — несомненно, самое сильное из всего написанного поэтом в 1924—1929годах. Сильное местами. По-прежнему искренне и мощно звучат последняя часть первого произведения и пролог второго, некоторые другие отрывки («Если / я / чего написал, / если / чего / сказал — / тому виной / глаза-небеса, / любимой / моей / глаза. / Круглые / да карие, / горячие / до гари»). И все же основная задача, которая встает перед учителем, характеризующим поэмы, — не эстетическая, а историко-литературная, поскольку в них зримо проступают особенности эволюции поэта. То есть к текстам, которые до недавнего времени рассматривались подробно, на многих уроках, допустимо теперь подойти обзорно и проблемно.

Открывая первое из двух произведений, прежде всего обратим внимание на то, что поэма, названная именем вождя, посвящается множеству — партии. Идеал поэт различает не вдали, а рядом и потому последовательно стирает черты божества в портрете вождя. Во-первых, образ всячески очеловечивается — особенно вначале. Во-вторых, и чем дальше, тем определенней, Ульянов превращается у Маяковского в Ленина — в явление, воплощенное выражение миллиона воль. Вождь неотрывен от класса, партии, и для писателя, уверовавшего в ничтожность отдельной личности («Единица — вздор / единица — ноль»), — это главное. По-прежнему ненавидя слабость конкретного человека, Маяковский противопоставляет ему некую сверхвеличину, но отныне это не гипертрофированное «я» или фантастический Иван, а бесполое «мы». Неудивительно, что в некоторых произведениях поэта тех же лет (например, в «Летающем пролетарии») люди совершенно безлики. Его Иванов, да еще и десятый, напоминает своих однофамильцев из «Столбцов» — только освещены они прямо противоположно Заболоцкому.

Помимо концепции человека, важно затронуть и проблему жанра. Его определяли по-разному, называя произведение и возвышенно (лирическим эпосом), и уничижительно («рифмованным докладом на политическую тему» — М. Беккер). Основания имеются и для того и для другого. В целом же поэма представляет собой лирически обрамленную хронику, но если исповедальный пафос — там, где он прорывается, — практически лишен фальши, то эпос Маяковского сугубо публицистичен. Вся вторая часть произведения — это схематичный курс истории РКП(б), а данный в части первой «капитализма / портрет родовой» упрощен и шаржирован в стиле будущих прописей «Что такое хорошо и что такое плохо?».

У поэта есть свои объяснения на этот счет: портрет, мол, создавался «для внуков». Но именно внукам сполна открывается примитивность изображения. Иное дело — современники. «Не старая улица, — пишет Ю. Карабчиевский, — а новая власть так бы и корчилась безъязыкая, не будь у нее Маяковского. С ним, еще долго об этом не зная, она получила во владение именно то, чего ей не хватало: величайшего мастера словесной поверхности, гения словесной формулы»1. Утратив живую эстетическую ценность, поэма «Владимир Ильич Ленин» продолжает существовать в качестве красноречивого исторического документа, в том числе и для сегодняшних школьников.

Хроникальность «Хорошо!» еще очевиднее. Это произведение и разбирали раньше последовательно, по главам — теперь разумнее сосредоточиться лишь на самых существенных проблемах. Заглавная среди них — революция в понимании Маяковского. Впрочем, не только в его понимании: седьмая глава провоцирует на дискуссию по теме «Маяковский и Блок».

Именно Блок первым произносит ключевое для поэмы слово «Хорошо!» — даже так: «Очень хорошо». Но выйдем за пределы интерпретаций Маяковского — вспомним с учениками о «Двенадцати», статьях «Интеллигенция и революция», «Крушение гуманизма», напомним им про «Записку о «Двенадцати», стихотворение «Пушкинскому дому» — и тогда общий вывод, вполне вероятно, будет таким: Маяковский исторически правдивей, точней описал ближайшие судьбы революционной вольницы: «Этот вихрь, / от мысли до курка, / и постройку, и пожара дым / прибирала / партия / к рукам, / направляла, / строила в ряды». Зато Блок оказался прозорливей в прогнозах более отдаленных — гибель культуры он оплакивал неспроста, как бы иронически ни подавал это автор «октябрьской поэмы».

Через революцию Маяковский обретает родину, ранее для него как бы не существовавшую. С середины произведения тема социалистического отечества — основная в поэме. Утверждается она с целевой настойчивостью — достаточно напомнить о стереотипности концовок 13—15-й и 17-й глав. Разнообразие картин, интонаций приводятся в «Хорошо!» к единому патетическому знаменателю. Автор декларирует собственную приверженность к изображению документальному, жестко реалистическому, и все же гораздо чаще Маяковский поддерживает или сам изобретает социальные мифы, неизбежные как выражение просветительской, футуроцентричной природы его творчества.

Кому он действительно завидовал, так это поколениям молодым и будущим, которые могли бы воочию увидеть реализацию поэтовой мечты. Но и сам он не желал сидеть сложа руки: Маяковский стремился образовывать, организовывать грядущее, выволакивать его всеми мыслимыми для себя способами — от агиток и маршей («Впе- / ред, / вре- /мя! / Вре- / мя, / вперед!») до поэм. Понятно, что желаемое нередко принималось за действительное. Такова последняя глава «октябрьской поэмы». Ее оптимизм — это оптимизм утопии, по-детски простодушной (недаром возникают здесь стилевые переклички с «Кем быть?»), но и напористой, утверждаемой с постоянным нажимом («Как хо- / рошо!»).

Своеобразие сатирических произведений Маяковского (обзор)


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: