Стоит обелиск печальный
В курортном поселке Вырица.
Склонись перед ним в молчанье,
Пусть горечь слезами выльется.
Что скрыто за врезанной в камень
Суровой немногословностью:
«В память убитых врагами
Детей Ленинградской области»?
Сюда, в дачный рай притихший,
Свезли со всей ленинградчины
Четыреста с лишним детишек,
Не ведавших, что им назначено.
Их ждал здесь концлагерь «Донер»,
Спецлагерь «Донер-тринадцатый».
В нём каждый узник был донор —
С шести лет и до двенадцати.
Раненым гансам и фрицам
Нужна была кровь экстра-качества,
И здесь господа арийцы
Её у детей выкачивали.
Да, сколько же перелили
Солдатам врага детской кровушки!
А юные доноры гибли,
Увянув, роняли головушки.
Страшная память не скоро
Из этого места выветрится.
Спаслись живыми лишь сорок
Из лагеря «Донер» в Вырице…
Отец Серафим, священник,
Их спас от участи грозной.
Он немцам при посещенье
Солгал, что барак — тифозный…
Полвека прошло, но порою
|
|
К нам тянет былых захватчиков
Быть может, текущей в них кровью
Девочек наших и мальчиков.
А время летит над миром,
И многим уже не верится
Ни в гитлеровских вампиров,
Ни в их изуверства в Вырице.
Храни, обелиска камень,
Слова печальной суровости
В память убитых врагами
Детей Ленинградской области.
А. Молчанов
Мужчины мучили детей
Мужчины мучили детей
Умно. Намеренно. Умело.
Творили будничное дело,
Трудились — мучили детей.
И это каждый день опять:
Кляня, ругаясь без причины...
А детям было не понять,
Чего хотят от них мужчины.
За что — обидные слова,
Побои, голод, псов рычанье?
И дети думали сперва,
Что это за непослушанье.
Они представить не могли
Того, что было всем открыто:
По древней логике земли,
От взрослых дети ждут защиты.
А дни всё шли, как смерть страшны,
И дети стали образцовы.
Но их всё били.
Так же. Снова.
И не снимали с них вины.
Они хватались за людей.
Они молили. И любили.
Но у мужчин «идеи» были,
Мужчины мучили детей.
Я жив. Дышу. Люблю людей.
Но жизнь бывает мне постыла,
Как только вспомню: это — было!
Мужчины мучили детей!
Н. Коржавин
Детская косичка в Освенциме
Осень сменяет лето, пятый раз сменяет.
а тонкая, словно ящерка, девочкина косичка
лежит в Освенцимском музее — живет и не умирает.
Мамины пальцы сгорели, но все-таки ясно видно,
как девочку в путь-дорогу пальцы те собирают,
то они цепенеют, то беспомощно виснут,
и черную ленту предчувствий
в тонкую косу вплетают.
Туго косичка закручена, не расплетется до вечера
скупые змейки стелются — мама горько плачет.
|
|
Девочка улыбается ласково и доверчиво,
девочка не понимает, что эти слезы значат.
Вот палачи ледяные — банды их ясно вижу —
косят людские волосы, мечут в стога большие.
Легкие детские локоны ветер уносит выше,
в грузные копны сложены женские косы густые.
Словно шерсть настриженную, словно руно овечье,
в кучи их кто-то сваливает и припинает ногами.
Вижу — пылают яростью большие глаза человечьи,
вижу старух испуганных рядом со стариками.
То, что словами не выскажешь, тоже вижу ясно:
пламя пышет из топки и палачей озаряет,
длинные их лопаты от детской крови красные,
стылые детские трупы в топку они швыряют.
Вижу седины бедные, все в серебристом инее,
и рядом — как ящерка — тонкую девочкину косичку,
вижу глазенки детские — большие, синие-синие.
Десанка Максимович (перевод Бориса Слуцкого)
О, если б оживали грезы
(пер. А. Ахматовой)
О, если б оживали грезы,
то пробудилась бы, взлетела
та бабочка с доски барака,
та бабочка...
Ребенок рисовал ее по-детски —
широкие узорчатые крылья,
лицо же — человека:
два выпуклых и черных глаза,
и нос, и рот...
«Я ни одной не видел бабочки,
не залетают в лагерь бабочки...»
Ты — лишь былинка, над твоим страданьем
беспомощно поэзия витает,
словами передать ее не в силах!
Но все ж и в нем поэзия — в рисунке,
твоя душа крылата,
и, воспарив над гибелью и скверной,
она живет поныне,
глядят ее глаза на нас с печалью...
Когда умолкнет гул войны навеки,
то оживет, очнется для полета
та бабочка со стороны барака
и тихо улетит в забвенье.
Все тайные безмолвные печали,
как реки, убегающие в море,
раз навсегда уж выплакаться смогут
и тихо уплывут в забвенье,
когда умолкнет гул войны
навеки!
Д. Вааранди
Венский вокзал в сорок пятом
Я помню «Западный» вокзал. Так, не вокзал — одно названье.
Сраженья гул ушёл на запад и постепенно вовсе смолк.
На рельсах сидя отдыхал прошедший укомплектованье,
А проще — заново рождённый, наш боевой стрелковый полк.
И на платформу вполз состав, идущий на восток куда-то,
Шёл медленно и осторожно, как бы стараясь не греметь.
В вагонах, в тех, что возят скот, стояли дети в полосатом
Так ужасающе худые, что жутко было посмотреть.
Состав вздохнул и тихо встал, поскрипывая тормозами.
В другое время я бы думал, что это зрения изъян —
Скелетики в товарняках с пустыми тёмными глазами.
Одни глаза. Сейчас такими рисуют инопланетян.
Тушёнка, сахар, сухари, всё из потаек извлекалось,
Трофейный шоколад, галеты, компот, трофейная халва,
И мужики, в бою — зверьё, всё повидавшие, пытались,
Сквозь неудержанные слёзы, найти поласковей слова.
Сопровождавшие детей медсёстры-девушки примчали,
Они метались вдоль состава, весь полк пытаясь вразумить,
Отталкивая нас назад, они рыдали и кричали —
Солдатики, остановитесь! Нельзя! Нельзя детей кормить!
Пришедшие на тот перрон две местных тётки с узелками
Упали разом на колени там, где стояли, в пыль и грязь,
И, наклонившись до земли, и, заслонив лицо руками,
Раскачиваясь, жутко выли, то ли казнясь, то ли молясь.
Гнетущий хор людской беды звучал нелепо и нестройно,
Народ не мог остановиться в порыве чувства своего.
И только дети в полутьме стояли тихо и спокойно
И их глаза на бледных лицах не выражали ничего.
До нас дошло — кормить нельзя! Мы всё сложили аккуратно
На полках первого вагона, где был устроен лазарет.
В последний раз я в те глаза взглянул, и стало мне понятно…
В тот миг отчётливо и ясно я осознал — что бога нет!!
Война не ждёт, мы шли вперёд, наш мир нуждается в защите.
Недалеко в моей колонне шёл пожилой седой солдат
|
|
И всё шептал: — Простите, деточки…Ох, деточки, простите…
Как будто он и правда в чём-то был перед ними виноват.
Л. Серый
Память
Еще во сне хожу в атаки
На гитлеровских егерей.
Еще мне видятся бараки
Немецких концлагерей.
Не плен, не плен меня печалит,
Молчу о том, что перенес...
Я вижу штабеля сандалий
И гору спутанных волос.
Всю ночь в освенцимском дыму
Горит огнями крематорий,
И дети в ряд по одному
Идут за лагерным забором.
И не проснуться, не забыться.
И все мучительнее страх.
И не взлететь на небо птицей
С дитем спасенным на руках.
Я до сих пор покой солдата
Нe отвоюю у ночей,
И память с болью виноватой
Стоит у зарева печей.
Ее не утешает ныне,
Что свой последний лютый бой
Я вел с фашистами в Берлине.
(А стал солдатом под Москвой).
Прошли года. Уже старею.
Но вновь во сне из дальних лет
Мне дети просятся на шею,
Давно которых с нами нет.
В. Смирнов
* * *
Завтра, доченька, нас убьют.
Я тебе не скажу об этом,
Спи. До смерти и до рассвета
Нам осталось сто пять минут.
Жизнь —такая же круговерть,
Как метель за окошком в клетку,
Остановит метели смерть,
Завтра, доченька. Завтра, детка.
Из костей прямо в небо мост,
По нему побредем мы тихо,
Свет от жёлтых еврейских звёзд,
Словно ягоды облепихи.
И откроются небеса,
И не смазано скрипнут дверцы,
Будут сухи мои глаза,
И давно не рыдает сердце.
Упадут наши платья с плеч,
Облака, словно хлопья дыма,
И нас ласково примет печь,
И проглотит ещё живыми.
От сапог на золе следы,
И сирена завоет тонко,
Большей нет на земле беды,
Чем не смочь уберечь ребёнка.
Завтра, доченька, нас убьют,
Льётся дождь из небесной лейки.
Не надеясь на божий суд,
Я сожму твою тонкую шейку.
Спи спокойно. Моя вина.
Спи, мой ангел. Лети, как птица…
Я сгорю за тебя сама.
Пусть тебе ничего не снится.
А. Гутин