Встреча в доме приезжих

 

Мой путь – в город Холм. Вечерело, и я заночевал в Плоскоши.

От окон тянуло стужей, а круглая, под потолок, печь излучала жар.

Вначале никого не было. Потом явился старик, высокий, кряжистый. Ходил, покашливал, шея замотана шарфом.

Потом вошли другие. Послышались радостные восклицания. Старик и мужчина лет сорока пяти обнялись, хлопая друг друга по плечам. Отец и сын. Дед приехал в поликлинику из деревни, а сын с бригадой электриков прокладывал по району линию.

Одеты они грубо, тепло, добротно, как и положено на такой студеной работе. Старик степенно расспрашивал сына о житье‑бытье, рассказывал о себе. Встречи – это воспоминания…

Так подошел черед истории, которой начался очерк: о встрече деда Назара с командиром партизанской бригады.

Старик разволновался. Крупные крестьянские пальцы вздрагивали. Он глухо сказал:

– Такое врезалось в память: встреча с Германом. Тогда меня расстреляли было…

Он набил и закурил трубку.

– Поехали мы из деревни Песчанки сюда, в Плоскошь. До войны тут был узел радио. Сельчане наказали вывезти, что возможно: Москву слушать. Как проехали и пробрались на узел – целая история. Ночью на возок погрузились, тронулись, едем. И как раз у болота вышли двое: «Стой, кто идет?» Отвечаем: «Едет Митька Пинаев и Богомаз». – «Куда ходили?» Мы из хитрости и брякнули: «К вашим полицейским. Везу это радио по приказу местной управы». Схитрил, называется… Тут же нас согнали с возка и повели в землянку.

И вот стоял Рубинов перед командиром бригады и крепко держался за свою версию, сыпал подробности. Закоренелый предатель и только!

– И что вас спасло? Как они поверили, что вы свой? – горячо тороплю я деда.

– Как бы не так, поверили… – усмехнулся он. – Уже стрелять повели… Только тогда понял я, старый дурак, с кем имею дело. Объяснять стал. Да какое! «Хитришь, дед, изворачиваешься», – говорят мне. И расстреляли бы, и правильно… – Назар Сергеевич слепыми движениями похлопал себя по карманам. Трубка погасла. Сразу несколько рук протянули ему огоньки спичек. И дед продолжал: – В нашем селе я велел собрать обоз с продуктами. Для партизан. А где они, партизаны, и сам не знал. И случается же такое! Подоспел обоз к лагерю партизан минута в минуту, когда меня выводили…

 

* * *

 

Рано утром машина электрификаторов направлялась в сторону аэропорта с рейсовыми самолетами на Холм. Машина, фырча простуженным голосом, тронулась в путь. Меня втиснули третьим в кабину «газа».

От мороза выбоины затвердели, нас то кидало под потолок, то вдавливало в сиденья… Посредине чистого поля Михаил Назарович Рубинов затормозил, сказал: «Аэропорт», – крепко тряхнул меня за руку, и машина ушла.

На окраине поля виднелось несколько изб. Вдалеке они множились, образуя поселок.

«Где же аэропорт? Где бетон, стекло, аэрокондишен и стюардессы?»

Машина давно исчезла в далекой поземке.

«Где бензовозы, носильщики, сувениры? Где сами лайнеры, наконец?»

Поле… чистое поле.

Я двинулся было к далеким запахам древесного угля и хлева, но тут у крайней избы заметил шест и полосатую матерчатую колбасу на нем, вытянувшуюся по ветру. Такие штуки я видел в книжках с картинками о зарождении воздухоплавания.

Две минуты быстрого марша – и я у избы с «колбасой». Глухо, тихо, заперто. В соседней избе посоветовали поискать над стрехой ключ от аэропорта, сказали, что за печью найдутся пила и топор, а во дворе – поленья. Все оказалось точно. И ключ, и огромная двуручная пила, и топор. Я всласть трудился. Топил остуженную избу, но согрелся скорей от работы; из‑под пола еще долго тянуло стужей.

Заиндевелые окна выходили в поле. Я часто поглядывал в них: не упустить бы лайнер!

Пришла бабка с ручной прялкой, спросила: «Когда самолет на Холм?» Потом отругала меня за халатное отношение к пассажирам. «Грязно и печь прогорела», – сказала она.

После полудня что‑то затарахтело над головой, на поле скользнул зеленый аэроплан. Мы трусцой погнались за ним. Он повернул, побежал нам навстречу, распахнул дверь.

Аэроплан долго пыжился, взвывал мотором и наконец поднялся почти без разбега. Перелески, поля, ручьи просматривались детально. Думалось, каково в таких прозрачных, насквозь ветреных и мороженых лесах было жить партизанам. Просто жить там – какое трудное дело!

Наш летающий механизм пошел на снижение. Старушка вышла, приняла от меня прялку и заметила осуждающе, что я снова бросил без призора аэропорт. И пошла по дороге в Холм.

 

„ПРИВЕТ ОТ ЖЕНИ“

 

Город виднелся на высоком холме. Возвышенность эту глубоко разрезала речка. Я вышел к ней в стороне от моста. Лед уже был толстый, снег – по колено, он продолжал идти густо, крупными хлопьями. Тропинка бежала мимо большой, обшитой досками проруби. Там полоскали белье, оно снежно скрипело в руках хозяек. На высоком берегу ворчал гараж. Я шагал, по улицам, и снова что‑то лихорадочное, нетерпеливое поднималось к сердцу.

Здесь, в городе и области, жили десятки партизан Германа. Здесь были явки на Шулежной улице в доме № 12 и пароль: «Привет от Жени».

Начал я с горкома и паспортного стола. Читал фамилии вслух:

– Кляпин Аким Андреевич… – И вопросительно ждал.

– Нет, не знаем.

– Захарова Пелагея Васильевна?

– Нет.

– Глинский Владимир?.. Еремеев Иван?.. Кособрюхов… Павлов…

– Нет… нет… нет… – сочувственно говорили товарищи.

И на Шулежной, 12 тоже не было адресата явки – Охреповой Ольги. Я побывал в паспортном, в школе у следопытов, в избирательном участке. Паспортный стол располагал фамилиями тех, кто жил в самом городе. Грустно подтвердились сведения товарищей из горкома. Кто‑то из старожилов стал припоминать фамилии по району. Мы звонили в совхозы, деревни. Оттуда отвечали: убит, уехал, не знаем. В паспортном подсказали насчет избирательных списков, там уж точно внесены все.

Огромные фолианты списков я один читал бы неделю, но мне и здесь охотно помогали товарищи, стоило только узнать цель поисков. Листали, переспрашивали имена‑отчества, сверяли с записной книжкой. Ни‑ко‑го! Ни единого человека!

«Холм дотла был сожжен фашистами», – объяснили мне. Специальные команды поливали дома керосином и поджигали. О подобном варварстве я знал раньше, из литературы, но слушая очевидцев, как‑то почувствовал, понял сердцем всю подлую мстительность оккупантов. Выгоняли стариков, женщин, детей на морозные улицы и поджигали дома и сараи. Горело все, что было заработано тяжким, долгим человеческим трудом: стены и крыши, столы и подушки, книги, стулья, игрушки… Красная вьюга искр носилась над городом. Люди толпились на улицах и плакали. Потом все ушли из сожженного города.

После войны Холм отстроили заново. Много строят сейчас высоких, светлых домов, таких, как новая школа. Я познакомился с пионерами. Следопыты и здесь собирали историю края. Показывали с гордостью и ржавый маузер времен гражданской и оружие Отечественной, рассказывали о земляках‑героях. Не было только фамилий, адресов, явок, которые я так искал. Я поделился с ребятами всем, что знал сам, и они загорелись большим весенним рейдом по партизанским тайникам‑базам.

 

„НЕТ ЛИ ЩЕЙ ГОРЯЧИХ?“

 

Да, был и такой пароль. С ним ходила Мария Арсентьевна Хрусталева. Ответ звучал не менее естественно по тем временам: «А ты давно не ела?» – «Со вчерашнего дня».

Значит, на явку пришел свой, из бригады.

Так и я, вернувшись в Ленинград, по партизанской цепочке познакомился с Марией Арсентьевной. Правда, на этот раз без пароля. Но напутствие бывшего партийного секретаря отряда Сергея Георгиевича Сидорова зайти в 301‑ю школу и к Хрусталевой звучало очень похоже на пароль: «Скажите, что Сидоров шлет горячий привет, обязательно скажите – от Сидорова!»

В 301‑й ленинградской школе имени командира третьей бригады А. Германа есть небольшой стенд, посвященный агентурной разведке партизан. Там я впервые увидел Хрусталеву на фотографии и услыхал о ней много добрых слов от учителей, вожатых и пионеров.

Школа находится на Литовском проспекте. Параллельно ему идет Коломенская улица, на которой в доме № 22 и живет Мария Арсентьевна Хрусталева – разведчица Третьей партизанской бригады.

 

* * *

 

1943‑й год. Осень. Уже неделю бригада ведет бои, ожесточенно продирается сквозь немецкие гарнизоны, засады, огнем отряхивает погоню.

Наконец, кажется, оторвались. Бригаде нужна передышка: люди смертельно устали, много раненых. Хорошо бы принять самолеты с Большой земли!.. Но самое важное сейчас – точная информация о противнике.

В лесу растут неприхотливые партизанские шатры, раздается говор, возгласы, бегут по сучьям первые трескучие огоньки костров.

«Марию к командиру! Хрусталеву к командиру!..» – летит по цепочке нетерпеливый зов. И она идет, торопится, перепрыгивает корневища, покачиваясь на ходу от усталости. Страшно хочется спать.

Герман раскладывает перед нею карту, достает записную книжку.

– Надо идти, Мария, – говорит он. – Адрес… пароль… Там наш человек – Николай Иванович Лапин.

У нее режет глаза, слабость, ноги будто ватные.

– Есть! – говорит она. – Через час буду готова.

– Надо идти сейчас, именно сейчас! – повторяет командир. И его лицо обтянуто сухой кожей, а глаза блестят лихорадочно. Уже какие сутки на ногах! – Надо, Мария…

Из леса выходят втроем: два разведчика‑партизана и она. Двоим разведка более близкая – окрестности лагеря до ближайшей деревни; ей – далекая, в деревню Сивково.

Тихо, мирно вокруг. Веселый вольный посвист лесных пичуг. Густая свежая зелень ранней осени. Проселочная дорога мягко пружинит под босыми ногами. Идти без обуви холодновато, зато маскировка.

Они осторожно выходят из леса. Перед ними – кусты и поле. Вдали – меловые штрихи берез и черные избы. Дорога, набитая колеями, бежит к деревне. В колдобинах стоит студеная дождевая вода.

Мария споласкивает лицо, и глазам становится легче, и самой дышится свежее, острей становятся чувства.

Вот и первая хата. Разведчики заходят в нее, но там пусто – никого, и они оставляют брошенный дом.

Вскоре пришла пора прощаться.

– Ни пуха ни пера тебе, Маша! – пожелали парни.

– К черту, к черту! – улыбается она.

…Кажется, удачно вышла, и скоро большак. Никто не видел ее; кто она, откуда – никто не знает… Теперь докажи, что эта босая женщина в линялом ситцевом платье – разведчица партизан.

А через тридцать минут, при выходе на большак, ее схватили. В голосе Хрусталевой неподдельное удивление. Так ей и положено по легенде – она беженка, ищет пристанища и работы. Эти прохвосты, фашисты и полицаи, схватили ни в чем неповинного человека. Что они могут знать?! И в голосе поэтому нотки искреннего возмущения. А полицаи издевательски ухмыляются. «Давай, давай!» – толкают ее в повозку. Отчего они так уверены? Где оплошка? Когда, почему? Но вида Мария не подает, глубоко прячет липкий, противный страх.

 

Работа в разведке приучила Марию к крайней осторожности. «Я не только с чужими, но со своими лишнего слова не говорила. Вот они все, в первом полку, мои хорошие друзья‑товарищи. Придешь с задания – и накормят, и напоят, и лакомство какое приберегут, и душевную ласку… И всякое случалось: себя не жалеют, а из передряги вытащат. Но чтоб о деле с кем – ни‑ни!»

Это заметно даже сегодня. Поддавшись воспоминаниям, вся там, в 1943‑м, Мария Арсентьевна вдруг смолкает (я спросил о чем‑то секретном), секунду мнется, взвешивая – говорить или нет? Все это длится мгновение. Потом она спохватывается, с улыбкой, облегченно всплескивает рукой: дело давнее!

 

Тогда это был ее единственный шанс – молчание, игра в простушку, естественность. Вытравить самую память о партизанском отряде, о себе – партизанке, о том, как втискивается при стрельбе автомат в ладони… Нет‑нет! Беженка, ищу пристанища и работы… Впереди молниеносная игра нервов. Игра высокого класса – лучше, чем актерская, – до полного самоотречения.

Первый допрос. Мария держится просто, сразу и естественно реагируя на любые вопросы, пугаясь угроз и отстаивая свою невиновность. Между ней и следователем – стол. На углу стола, словно случайно и очень заманчиво, лежит пистолет. «Так я, дура, и цапну!» – язвит она про себя в адрес следователя.

Мария Арсентьевна преображается, вспоминая первый допрос, и, как многие общительные русские женщины, передает эпизоды не опосредствованно, а в лицах, с мимикой и интонациями врага, иногда изображая фашистов гротескно, шаржированно и поэтому более характерно, более истинно. Она привстает. Глаза ее, я уверен, видят перед собой и лицо врага, и его глаза, и стол, и пистолет на углу. Гитлеровец ждет, ведь он приготовил для нее ловушку.

«Как выглядит Герман?» – издевательски передразнивает Хрусталева вопрос следователя. И повторяет свой ответ:

– Вы бы мне его показали, тогда я скажу, как выглядит.

«Где партизаны?»

– Везде. Много видела. Ходют, ходют с оружьем. По лесам все… Но они мне руки не ломали, не хватали меня. А ваши руки ломают, вяжут. И не стыдно? Пятеро мужиков на одну бабу!

Следователь глядит на нее, простодушную, наивную, в ситце, и хохочет:

«Бесполезно лгать! Наш полицейский тебя приметил, как заходила в дом с партизанами. Два партизана было. Что, попалась?! Говори всю правду!»

Мария заливается слезами. Вот когда ей понадобилась вся воля, чтобы зареветь так сочно, глупо, по‑коровьи. А это ох как противно – унижаться, хотя и притворно, перед таким гадом. «Вот, оказывается, где оплошка… – думала тогда Мария. – О чем, о чем она говорила с ребятами, прощаясь у дома? Если тот тип подслушивал, то что он мог услышать?.. Нет, не должна была сболтнуть лишнее». В нее впиталось, что язык – это первый враг.

Так ничего и не добившись, из местной комендатуры Хрусталеву, «крупного партизанского агента», перевели в Волышово, где находился филиал порховского гестапо. Здесь методы допросов тоньше, если можно так выразиться, – «научнее», испытанные веками полицейские методы.

Хрусталеву втолкнули в камеру, скрипнули затворы.

В камере еще две женщины. Завязалось знакомство: кто, откуда, за что? Женщины рассказали о себе. Обе попались на провокациях. К одной пришли в избу какие‑то неизвестные, «вроде наши, вроде приличные». Спросили: «Нет ли, случаем, советских газет?» Газет у женщины не было, но она, по простоте душевной, предложила незнакомцам партизанские листовки. Эти пришельцы ее и схватили.

Вторая женщина знала тихое, без охраны место через «железку» и переправила нескольких партизан. Потом пришли «вроде наши, вроде приличные» попросили и им помочь. Она провела их. И эту тут же скрутили.

«А тебя за что?» – спросили Хрусталеву.

Она знала, что у болтливых жизнь коротка, и потому ответила коротко: «Не знаю. По ошибке, наверно…» А потом поведала свою «босую, ситцевую легенду».

Ночью в камеру бросили еще одну заключенную. Та стала искать к себе сочувствия, так и льнет к Марии, выспрашивает, навязывается в подруги.

 

– У меня нервы вздернуты, а она лезет, – подумала я тогда. – Чувствую, неспроста это, подсадили ее ко мне! – вспоминает Мария Арсеньевна.

Меня удивляет эта избирательная чуткость бывшей партизанской разведчицы. Ведь подобные вопросы первых двух женщин у нее не вызвали подозрения. Почему? Хрусталева поднимает плечи.

– Сама удивляюсь этому. Вот чувствуешь – и все тут… Девица назвалась Фрузой, и будто она парашютистка. А концы не сходятся: физиономия слишком толстая, сытая и винцом попахивает.

Утром Фрузу увели. Нет ее час, другой третий… Потом открыли дверь, принесли еду.

– И кто бы вы думали раздает похлебку?! – спрашивает Мария Арсентьевна и тотчас же отвечает: – Она, Фруза, только теперь уже Фруза Михайловна. И поведение сразу переменилось. Теперь уже не стесняется, развязная такая баба и почитает меня вроде своей подругой. Женщинам – кусок хлеба, мне – два, им похлебку, а мне – наваристых щей. Подкупает, значит. «Ты, говорит, признайся, что сама сбежала от партизан, и пойдем мы с тобой в город, гульнем…»

 

Хрусталева соглашается: «С удовольствием! Но кто же меня отпустит? Я ничего не знаю!» Делит хлеб и щи пополам с соседями по несчастью. Фруза опять за свое. Прием классический. Человека вначале даже не на предательство подбивают – на пустяк. Но потом еще на пустяк, и еще на одно деление по шкале «пустяков». Где та грань, на которой нужно остановиться, и есть ли она?

Именно так и Фрузу исподличали (это выяснилось потом). Что это: глупость, страх, слабость? А за слабостью этой Фрузы – десятки сгубленных жизней. И за глупость, страх, слабость она расплатилась в конце своей жизнью, и не только жизнью, но честью, именем.

Снова допрос.

В конце допроса следователь объявляет:

– Не хотела по‑хорошему, теперь пеняй на себя. Отдаем тебя в Порхов.

Что это значило, Хрусталевой можно было не объяснять. В порховском гестапо «ликвидировали» особо опасных. Ликвидировали заключенных централизованно и именно здесь. Не потому, что местные отделения отличались гуманностью, отнюдь нет. Просто надеялись более изощренными и жестокими способами выколотить из людей признание, а то и склонить к предательству.

 

– Это мое счастье, что мест в самом гестапо не оказалось: все было забито арестованными, – говорит Мария Арсентьевна. – А меня поместили в городскую тюрьму.

 

И вообще – целая цепочка «везения», можно и так сказать. Или человеческая способность выискивать мизерные шансы, талант выжидать и действовать, осторожность и мгновенная смелость.

Ночь. По ночам выводили расстреливать. Скрип дверей. Она чутко вслушивается в звуки. Нет, это дальше по коридору. Топот, звон, ругательства… И опять тихо. На воле – осенний морозец, решетки окон заиндевели. Белые струйки стужи стекают вдоль сырых стен. Холодный озноб охватывает тело. От холода или от страха? Жуткие ночные часы в тюрьме. В душе и простительный человеческий страх, и спокойствие, оттого что вела она себя правильно, большее не в ее силах. Снова шаги. Тяжелый хруст кованых сапог. Секунда… другая… третья.. Скрип засова явственный до того, что кажется: идут в ее камеру, за ней. Сердце захолонуло. Нет, не за ней, рядом. И сердце обжигается, гулко ухает в ушах кровь. И так до утра.

Утром – на работу. По пресловутой немецкой рациональности даже смертники обязаны отрабатывать кашу. Их выводят с зарею, в сизых лужах блестит ледок, вьются первые дымки над трубами, и пахнет от них человечьим жильем, покоем, миром. Мария представила себе на минуту, что сейчас сидит она возле печи и щиплет растопку, ветер чуть шевелит чистые занавески на окнах, а по улице идут заключенные, и нет ее в этой толпе измученных людей. Это было щемящее чувство уюта и безопасности. И тотчас обдало ледяной мыслью: это ее ведут по улице, дневная отсрочка смерти. И вообще: нет здесь в Порхове мира, и нигде нет на земле сейчас ни мира, ни покоя. Сапоги стучат, раздается гортанный говор. «Будьте вы прокляты!»

У комендатуры группу остановили. Мужчинам роздали кирки, лопаты, плотницкий инструмент. Плотники стали делать забор вокруг комендатуры. Мария прибилась к ним, чтобы поддержать доску, собрать щепу и, главное, – оглядеться. Конвойный увидел ее и отогнал прочь. «Кухня! Кухня»! – крикнул он.

«Вот проклятый!»

Фасадом комендатура выходила к большой дороге. Там толпились машины, мотоциклы, подводы, толкалось офицерье, солдатня, полицаи. Тыльная сторона, где плотники тянули забор, покатым бугром обрывалась к речке. Вдоль нее шли домишки, сараи, а неподалеку начинался лес. Она знала, что в лесу ее свобода и жизнь. А конвойный гнал ее на кухню.

Кухня находилась в комендатуре. Там не было даже малейшей надежды на спасение. У Марии вскипели горькие слезы. Но внешне она спокойна и покладиста. Покорно идет на кухню.

«Ощипать гусей!» – приказывает ей солдат в белом поварском колпаке, и она тотчас же принимается за дело, будто щипать гусей – ее любимое дело. Вскоре она просит: «Можно я спущусь к речке? Там сподручнее потрошить: вода рядом…»

Повар разрешил, и она спустилась к реке. Сидит у воды, щиплет перья, потрошит гуся. На лице ни тени нервности. Сидит к часовому спиной, даже не оглянется. Только до боли косит глазами и скорее угадывает, чем видит, что делает часовой. Вот он шагает туда‑сюда, завернул за угол. Мария кошкой взлетает вслед. Часовой повернул назад – и она мгновенно обратно: снова сидит у воды, летят перья, пух… Даже напевает что‑то. Часовой зевает, потом долго смотрит в согнутую спину. «Дура‑баба, услужливая дикарка», – наверняка думает он.

А шоферня у штаба хохочет. Кто‑то пиликает на губной гармошке. И часовому охота поскалить зубы, стрельнуть сигаретку.

Для острастки он каркает что‑то в услужливо согнутую спину и направляется к шоферне.

Мария вся будто стальная пружина, нервы взведены, движения точны, мысли остры. Выпотрошенные тушки готовы, и она кладет их к дверям на кухню, на колоду для рубки мяса. Повар выйдет, возьмет их и подумает, что ее увели конвойные. А конвойным покажется, что она еще на кухне. Когда ее хватятся: через час, пять минут, через минуту? Но это ее минута, ее единственный шанс.

Медленно собирает Мария перья, а сама осторожно оглядывается. Потом выпрямляется и с пучком в руке начинает уходить вдоль речки.

Шаг, еще шаг, и еще один… Она чувствует, что спина как голая. «Ну, скорее бы лес! Ну, еще немного!»

Кусты совсем близко, рукой подать. За ними – мелкие деревца. Она прибавляет ходу. Оглядывается. «Никого!» И стремглав бросается в чащу.

Через трое суток Мария, в разодранной одежде, исцарапанная, голодная, вышла в расположение бригады. Для товарищей‑партизан возвращение человека, которого считали погибшим, – самый светлый праздник. И каждый спешит воскресшего обласкать, высказать приязнь и внимание.

 

Командир бригады был прав: когда Мария исчезла, он верил, что она вернется. Что это – случайность? Нет. Авторитет Александра Германа не строился на случайностях. Будучи недюжинным человеком, держа в голове все и вся, он примерно знал (или догадывался), как его разведчик будет вести себя в чрезвычайных обстоятельствах. Авторитет командира – святая вещь.

А другое качество Германа человечность – спасла жизнь хозяину явки Лапину.

 

* * *

 

Ситуация была вроде ясная и простая. Хрусталева исчезла. Большая вероятность, что ее схватили на явке. А хозяин явки жив и здоров, «ничего не знает». Значит – хозяин… Время было жестокое. Малейшее подозрение – и человека ставили к стенке. Ради жизни всех остальных, бригады. «Расстрелять мы всегда успеем, повременить!» – решил командир бригады.

 

– Дядя Коля, который мне в отцы годился, плакал как ребенок, когда я вернулась, – говорит Мария Арсентьевна.

Я спросил о судьбе Николая Ивановича Лапина. И Хрусталева дала мне адрес, тот самый адрес явки в деревне Сивково, где и сейчас живет Николай Иванович.

 

А у Марии Арсентьевны, когда она вернулась в бригаду, случилась еще одна встреча, страшная и нежданная. После того, как разведчица подробно, в деталях, отчиталась о всем случившемся, начальник Особого отдела долго молчал, что‑то взвешивая про себя, и наконец сказал Хрусталевой:

– Ты вот что: зайди ко мне через два часа. Кого увидишь – молчи!

Через два часа разведчица явилась в штаб. На скамье – скромна, подтянута, вежлива, улыбаясь чему‑то, – сидела Фруза. Та самая Фруза Михайловна из Волышовской комендатуры. И вдруг она увидела, узнала Хрусталеву. На ее лице застыл ужас. А Хрусталева молчала, как было приказано, хотя внутри клокотала ненависть. Фруза тоже молчала, откинувшись на скамью от слабости.

– Повторите теперь снова, откуда и зачем явились вы к партизанам? – нарушил молчание начальник Особого отдела.

Она молчала.

Он обернулся к Хрусталевой:

– А ты знаешь эту?

– На подсадке работала! – только и сказала разведчица, но была в этих ее словах вся ненависть, которая распирала грудь…

 

Мария Арсентьевна достает со шкафа ворохи фотографий. Лица, лица… радисты, подрывники, разведчики.

– Наши партизаны встречаются иногда, – говорит она. – Вот посмотрите. Это Полина Лебедева, разведчица, живет сейчас в Ломоносове. А это тоже Полина… Маслова. В школе работает, в селе Дуровщино. По цвету волос их прозвали Полина Белая и Полина Черная. А встретились недавно, все наоборот: Полина Черная поседела, стала белой, а Полина Белая покрасила волосы… – Мария Арсентьевна спохватилась, гостеприимно предложила: – Чайку, чайку выпейте! Проголодались небось? – И с радушной улыбкой, лукавой самую малость, намекнула на свой пароль: – А может быть, щей горячих?

 

* * *

 

Павловская улица, на которой живет Лебедева, – в пригороде Ломоносова и упирается в самый лес. Дом помог найти парень, он крикнул в отворенную дверь: «Полина Степановна!» Она отозвалась из дальней комнаты: «Сейчас, минуту…» – и вышла. Вид у нее был усталый. Лежала. Что‑то сердце хандрит.

И опять паролем были приветы от партизан.

Полина Степановна вдруг жалобно сморщилась, всхлипнула с придыханием, и по лицу ее побежали слезы. Молча повернулась и исчезла в соседней комнате.

Я растерянно ждал минуту… две… три…

Она так же внезапно вышла, улыбаясь сквозь слезы виноватой улыбкой:

– Ох, это страшно и тяжело, снова вспоминать войну… Простите… Я читала книжку сейчас… – Она торопливо, нервно перелистала страницы и пресекающимся голосом прочла абзац. Читала, наверно, чтобы успокоиться. Это была военная книжка. В ней рассказывалось, как в минуту затишья к нашим солдатам явился какой‑то дед и пригласил их в баньку, которую натопил. Голос Полины Степановны окреп: – Ведь это так важно и так ценно было – простая банька. Это не пустяк. Мы мечтали о ней неделями. В чистом и помирать легче. Не зря у русских такой обычай… Мне самой и сегодня многие вещи кажутся мелочью, пустяком. А тогда…

 

* * *

 

Идет Полина с младшей сестренкой, идут с корзинками, будто за ягодами. А в корзинках – немецких бланков и удостоверений на целый взвод: работа порховских подпольщиков. Идут они по лесной дороге, а навстречу – патруль. Так бы и броситься прочь бегом! Но Полина дергает сестренку за рукав, нагибает к земле (словно ищут они землянику), шепотом приказывает:

– Помаши им рукой! А теперь рви землянику и улыбайся. Улыбайся и рви!

А у самой пальцы – как деревянные. Даже голову не повернуть в сторону гитлеровцев.

Сестренка же – малолетка: ей все это будто игрушки.

Немцы остановились по другую сторону кювета и минут пять созерцали идиллию. «Две крестьянские девушки с лукошком ягод, – вероятно, подумали они. – Есть же и в России исконно сельские, покладистые и наивные люди, для которых все равно: что фашизм, что Советы! Не то что смутьяны в городах и лесные бандиты – партизаны». Полюбовались гитлеровцы – и двинулись дальше.

 

Полина от слабости даже села: ноги не держали..

В полутора километрах их ждали партизаны. Побеги́ девушки – стрельба! Засада услышала бы, в бой вступила, и пошло бы…

 

* * *

 

В деревню Лебедева приехала перед самой войной. Из Сталинграда, где работала техником в аэропорту. В июне в Старой Руссе у нее родился сын. А в августе в город вступили немцы.

– Отца моего партизаны назначили старостой в деревне Горомулино, – говорит Полина Степановна. – А я стала помогать ему. Листовки распространяла, разные сведения добывала. Тогда‑то меня впервые арестовали и доставили в Волышово, к следователю фон Розену. Интересная фигура был этот следователь. Разговаривал без грубостей, вежливо, интеллигентно. И по‑русски очень чисто. Он знал, что мой отец – староста, и вызвал его к себе. Отец напустился на меня для вида, ругал: дура, мол, молодая совсем, не знает, что делает! Фон Розен смотрел то на отца, то на меня, а потом продиктовал отцу бумагу и заставил ее подписать. В той бумаге отец официально, как староста, поручился за меня, – словом, взял меня на поруки. На этот раз я отделалась легким испугом.

Месяца через два меня арестовали вторично…

 

* * *

 

Одной из обязанностей Полины Белой было собирать надежных людей в бригаду: и тех, кто бежал из плена, и местных, и окруженцев, которые осели по деревням. Однажды до нее дошел слух, что в гараже работает пленный и что он, будто бы, ищет связь с партизанами.

Лебедева решила идти в гараж. Но действовала осторожно. Оделась простенько, по‑деревенски, завязала в узелок яйца, творог и пошла «менять продукты на резину».

Возле гаража сапожники тачали подметки из старых покрышек. Ненароком Полина разговорилась с пленным. Тот стал расспрашивать: кто она, из какой деревни, есть ли партизаны близко? А на прощание попросил достать карту и компас.

– Откуда у меня могут быть такие военные вещи? – притворилась Лебедева. – Вот разве буду менять продукты на рынке, может, и попадется компас…

Пленный, который тоже был «вроде наш, вроде приличный», горячо поблагодарил Полину. Но выполнить свое обещание она не успела. Ее арестовали во второй раз.

 

– Так и шло, – усмехается Полина Степановна, – они ловили нас, мы ловили их. Впрочем, явных улик никаких не было: поторопился «пленный».

 

И опять вести дело Лебедевой взялся фон Розен. Он допрашивал ее, а в соседней комнате ремонтировали печь, и работал там… «пленный» из гаража.

 

– Розен допрашивал меня как‑то странно, – рассказывает Полина Степановна, – сделал вид, что всему поверил. И опять отпустил. Но предупредил: «Последний раз!».

Эта история имела свое логическое завершение…

После войны Полина Степановна осталась работать в Белобелковском районе – бывшем партизанском крае. И вот однажды приходит официальное письмо на ее имя из Сибири. В письме спрашивали, что она знает о таком‑то, и называлась фамилия бывшего «пленного». На допросе у особистов этот предатель уверял, будто она, Лебедева, помогла ему уйти к партизанам.

В голосе Полины Степановны и сегодня острая непримиримость:

– Я написала все как было. И добавила: если нужно, могу сама приехать «ремонтировать печь».

 

Через несколько месяцев, в майскую ночь 1943 года, в Горомулино прибежала девчушка из соседней деревни.

Ночной стук – всегда стук беды, тревоги. Сон слетает мгновенно, все взрослые настороже. Только детишки спокойно посапывают в темной избе.

Девочка прижалась носом к стеклу, быстрым шепотом сообщила: «У нас полицаи пьянствовали в деревне, хвастались, что утром пойдут вас брать», – и растаяла в ночной тьме.

Собирались споро, без суеты. Разбудили двух окруженцев, которых Полина прятала на сеновале, чтобы потом переправить в бригаду. Отец, запрягая повозку, чертыхался сквозь зубы. Лошадь всхрапывала, вылезала из постромок, норовя опрокинуть легонькую двуколку. В повозку покидали нехитрый скарб, сверху посадили детишек. Те спросонок терли глаза, хныкали… И знать не знали, ведать не ведали, что они, не обидев в жизни даже соседскую кошку, смертельно провинились перед Третьим рейхом.

 

Спустя несколько лет мать расскажет им и про ту ночь, и о том, как они, пробираясь в бригаду, крались по лесам и бездорожью. Расскажет и о боях, которые вели партизаны, отступая под натиском карателей.

Я знаю, что и сейчас, уже взрослые, ее сыновья внимательно, жадно слушают воспоминания матери и удивляются, что этот добрый и такой обычный человек, который стряпает им обеды и стирает рубашки, рассказывает такие, почти фантастические истории…

Я спросил Полину Степановну о сыновьях.

– Один скоро должен прийти с работы – младший. А старшего с нами нет. Он военный моряк, инженер‑капитан. Служит на крейсере «Киров». Он очень способный к математике оказался.

За окном темнеет, собирается дождь. Первые крупные капли чертят стекла на линии. Близкий лес глухо вздыхает от порыва ветра. Полина Степановна сидит на диване, сцепив на коленях руки, зябко поеживается.

– Вот в такую примерно погоду, – рассказывает она, – мы с Полиной Черной отправились на разведку моста через Кепь…

 

ДВЕ ПОЛИНЫ

 

На мое письмо в школу деревни Дуровщина вскоре откликнулись. Писала Полина Маслова. Ответ ее я вынул из почтового ящика перед отъездом к Полине Лебедевой в Ломоносов. И прочитал его в электричке. Смысл письма сводился к скромному отрицанию, что ничего особенного она не делала. Время само расставило людей в самых важных и опасных местах борьбы.

За окном вагона долго тянулись шеренги светлых домов, новостройки. Потом скупой весенний пригородный пейзаж…

И думалось мне, как мало похожи скромные наши разведчики и контрразведчики военных лет на популярных «героев» шпионских боевиков. А ведь все эти «герои» со своими фантастическими, вымышленными приключениями и в подметки не годятся ни деду Николаю, ни Марии, ни Полинам. Наши герои «играли» со смертью всерьез, без права на пощаду.

Вот хотя бы разведка моста через реку Кепь. Сколько эшелонов с военными грузами он пропускал на фронт! Взорвать его – большая удача для партизан. И оккупанты понимали это. Понатыкали пулеметов, дотов, минных полей.

Как поступить: кинуться наобум и положить отряд или послать двоих на разведку? На разведку крайне опасную, но двоих! И если Полина осталась жива и может сейчас писать, что времени не хватает, что с утра до вечера в школе, – то это ее военное счастье… И в конце письма она подписалась с вполне понятной партизанской гордостью: «Полина Черная» – своей партизанской кличкой.

 

* * *

 

Мост – между Карамышевом и Псковом. Идти до него около ста километров. По другому маршруту двинулся штурмовой отряд.

Срок – два дня, не больше, иначе отряд могли засечь близ моста и тогда задание оказалось бы под угрозой срыва.

На пути девушек – несколько оккупационных районов и для каждого – свой пропуск. Пропуска спрятали меж двойных подметок сапог. Сапоги – в котомках, там же – пистолет. Один на двоих. Один – не от бедности партизан: один и то опасная улика. А не взять его как‑то не по себе: оружие прибавляло уверенности в это смутное время.

– А карта… – задумывается Полина Степановна, – карта вся в голове.

Они идут час за часом. Подкрадывается усталость. Темнота густеет сначала в еловых гущах, потом скрадывает дорогу. Ночной жутью веет из леса. Только светится зеленая стрелка компаса…

Но вот – перекресток. Перед мысленным взором вспыхивает сеть условных обозначений карты. На большаке – заставы, по проселку – крюк, прямиком – болото. Какое из зол меньшее? Это зависит от того, сколько пройдено: сорок километров… шестьдесят? Поди узнай! И они идут снова, до полного изнеможения. Идут, чтобы успеть. Чтобы помешать фашистским эшелонам с техникой.

На пути – деревня. Необходимо отдохнуть, иначе можно сорвать задание. Девушки останавливаются. Стучат в крайнюю избу, настороженно вслушиваются, всматриваются… Внутри слышны осторожные шорохи, скрипы.

– Если что – сразу в разные стороны! – шепчет Полина Черная.

Они стоят, прижавшись спинами к стене, по обе стороны от окна. За черным стеклом появляется белое расплывчатое пятно лица. Даже не понять – кто. Потом раздается грозный хрипловатый шепот:

– Кто стучит? Чего надо? Отвечай!

Полина Белая отделяется от стены, чтобы ее было видно, и тараторит заготовленное объяснение:

– Идем с сестрой в город к тетке, заблудились, устали, вымокли. Пустите, христа ради, подсушить одежду.

Это ей кажется, что тараторит, а на самом деле говорит она медленно, устало, беспомощно. Хозяин успокаивается, и белое пятно исчезает. Проходят длинные томительные минуты. Без устали сыплет дождь. Лес глухо дышит полночной стужей. И кажется, что хозяин никогда не выйдет, что лицо за стеклом привиделось, что никто не шептал: «Сейчас…» – и вечно им стоять в ледяной одежде. Козырек крыши почти не защищает от ливня, но от избы веет теплом и сухостью. Пахнет сосновыми бревнами, мхом, холодной золой. Далеко в деревне лениво перебрехиваются собаки. Наконец, – шорох у двери и грозный старческий голос:

– Подходите по одному!

Для разведчика первое дело – выяснить, что за люди приютили тебя. Это первая заповедь партизана. От этого зависят личная безопасность и само задание.

В доме жили старик со старухой, дочь и куча детишек. Жили скудно и все‑таки усадили незнакомок за стол, вынули из захоронок то, чего и семья не видит, береженное на крайний случай, на праздник.

– Снимайте мокрое, вот тулуп, – говорит хозяйка, – закоченели вовсе… Лезьте на печь!

– Мы только подсушимся и уйдем, – отнекиваются девушки. Старуха машет руками, хлопочет возле них, стелет на печи.

– Спите, спите, родные. Мы сами все высушим. А завтра, с рассветом разбудим. Спите спокойно.

Их разбудили на рассвете. Собрали на стол еду. Девушки переглянулись и, словно договорившись, вынимают из кошелок НЗ – две банки мясной тушенки.

– Это вашим детишкам.

– А немцы брешут, что Советам нечем кормить свою армию… – лукаво говорит дед, который будто поверил, что они заблудились и пробираются в город, к тетке.

– Запомните этот дом, – напутствует их бабка. – Это ваш дом.

 

* * *

 

После четырех часов сна легче дышится. Холодный воздух свежит лицо. Дождь перестал, только от ветра сыпятся с листьев капли. Вскоре встало солнце, высушило листву и траву, обогрело. Настроение у девушек поднялось. В голове ясно и возбужденно. Это острое возбуждение опасностью, когда ты полностью собран и уверен в себе, переполняло их.

К концу дня вдали показалась деревня Оклад. Девушки мысленно восстановили карту. В восьми километрах от Карамышева находились они, а мост уже совсем близко. Решили прощупать обстановку. По обычаю стукнулись в крайнюю избу, кособокую, ветхую, которой пренебрегли местные жители и здесь осела беженка. Поваленный плетень, на бельевой веревке – латаная мужская рубаха. Босая девчонка кинулась к избенке.

– Мама! Мама! Чужие!.. – закричала она.

Из‑за двери осторожно выглянула женщина, простоволосая, в стареньком ситце. Девчонка ткнулась ей в колени и косится на незнакомок, будто испуганный любопытный зверек.

Вид у прохожих усталый.

– Может, воды напьетесь? – спрашивает женщина.

– Спасибо.

– Заходите, – приглашает хозяйка.

В избе еще ребенок и мужчина, который, скрестив ноги по‑портняжьи, кроит какую‑то ветхую деревенскую одежонку. В углу – ворох готовой.

Слово за слово: кто да что? Оказалось, что женщина – беженка, муж ее на фронте. «Этакая не выдаст», – соображают Полины. А мужик, оказывается, портной, прибился из окружения и теперь тачает деревенским что принесут. Он здоров, молод. Девушки задорно, насмешливо спрашивают его:

– Все наши на фронте, а ты чего прикрепился к теткам? Красная Армия придет, тебя похвалят, да? Что, бабам воевать‑то?

Мужик мнется. Пока ему невдомек, с кем имеет дело. Вроде и рад податься в армию, да как туда попадешь?

– Это мы тебе поможем! – обнадеживают его озорные молодухи. Портной начинает соображать, предупреждает:

– Вы не очень‑то языками чешите. В деревне двое полицейских. Иногда их берут на охрану моста.

– Кто такие? Откуда? Возраст? Образование? – забрасывают его вопросами разведчицы.

– Один – местный мужик, прижимистый, лет полста, кончил класса четыре. Другой – младший полицай Гришка, его племяш. Окончил в Ленинграде школу, приехал, а тут как раз война…

Полина просит женщину:

– Сходи к Гришке, шепни ему осторожно, что у тебя девчата из Ленинграда. Пусть зайдет.

Женщина уже поняла, что эти насмешницы‑хохотушки здесь неспроста, и не спросила, зачем им полицай Гришка.

Минут через десять на дороге появился долговязый парень. Идет без ружья, бос, но в полицейских штанах. «А у нас пистолет – значит, верх наш!» – вспоминает Полина Степановна.

– Здрасте! – говорит парень.

– Здравствуй, герой.

Девушки сидят у стола, пистолет на коленях, прикрыт скатеркой. И с места в карьер:

– Садись, Гриша. Почему же ты пошел в полицию? В школе учили?

Парень мнется: что за странный допрос. Но в голосе девчат презрение и насмешка. И он смущенно говорит:

– Не хотел в Германию ехать. Чтоб не угнали, дядя устроил сюда, в полицию. Да если б можно было!.. – Парень осекся, подозрительно посмотрел на девушек. Они переглянулись и молчали. Их молчание парень истолковал по‑своему и вдруг стал оправдываться так горячо, что разведчицы поверили: говорит он искренне. Полина Белая спросила в упор:

– Партизанам помогать будешь?

Гриша порозовел, пристально посмотрел на девушек. Потом энергично закивал головой. Нашли листок бумаги, и парень тут же, в избе, подписал обещание работать на партизан. Разведчицы успокоились. Полина Белая убрала пистолет в сумку, сложила и спрятала листок. Потом эта подписка отправилась на Большую землю, и там узнали, что Григорий никакой теперь не полицай, а агент партизанской бригады.

Ему дали задание – разведать охрану моста: где и какие огневые точки, патрули, окопы…

– Я и так все помню! – сказал он.

 

Так добыли детальную схему обороны моста. Просто? Но это ведь не тайны генерального штаба или секретные чертежи военной техники. Однако и в этом деле разведчицы ставили на кон самое дорогое – свою жизнь. И выиграли. Мост был взорван.

– А что же фон Розен? – У меня давно вертелся вопрос о странном следователе Волышовской комендатуры. – Кто он такой? Или, как бывает, разминула война – и все?

Полина Степановна улыбается на мое нетерпеливое любопытство.

– Есть у меня сомнение. Но по всему выходит, будто он был наш разведчик. И Семенков, парторг отряда, об этом слышал. Меня до сих пор беспокоит: так это или нет?

– Неужели до сих пор…

– Да, – отвечает Лебедева, – до сих пор не знаю… – И задумчиво замолкает, глядя в сумерки за окном. Скоро придет семья, а у нее ничего не готово. Я тороплюсь прощаться.

Иду до электрички, еду, а странный следователь из Волышова не дает мне покоя. Неужели?.. А может быть, пройдет время и мы услышим о нем?..

 

 

Николай Внуков  

«СВЕРРЕ» ЗОВЕТ НА ПОМОЩЬ

Повесть

 

Ежегодно в море в результате различных несчастных случаев погибает до 280 судов и около 200 000 человек.

(Из статистического бюллетеня ЮНЕСКО.)

 

 

НОРД‑ОСТ, 35 МИЛЬ

 

4 октября 1963 года в два часа по московскому времени второй радист рыболовного траулера «Быстрый» принял самую спокойную за все сутки вахту. Предстояло только два сеанса связи: с портом приписки Мурманском и с рыболовецкой базой, которая находилась где‑то в районе Шпицбергенской банки. Все остальное время можно было слушать хорошую музыку или читать «Золотого теленка», взятого в судовой библиотеке.

Радист закурил, подправил волосы под оголовье наушников и отодвинул шторку иллюминатора.

Ночь была темная и тихая, и только легкое дрожанье пола под ногами да неожиданный всплеск волны за толстым стеклом иллюминатора напоминали о том, что маленький траулер движется среди этой тьмы и что внизу, в жарком и светлом машинном отделении, работает вахта машинистов, а наверху, на закрытом мостике, стоит у колонки машинного телеграфа старший помощник Арсен Гобедашвили.

Радист включил станцию и взглянул на часы. Хронометр показывал два часа одиннадцать минут по московскому времени. Радист слегка усилил громкость приема и начал медленно поворачивать ручку микронастройки приемника. И сразу же стали слышны голоса Земли.

Обрывки музыки, неоконченные разговоры, сотни спешных радиограмм, тысячи позывных летели над темной водой Баренцева моря. В пластмассовых кружочках наушников, перебивая друг друга, пищали слова, составленные из точек и тире.

Радист еще немного усилил громкость приема и прислушался.

– СТ21К… СТ21К… – пело в наушниках тонким комариным голосом.

«Опять этот радиолюбитель из Танжера вышел в эфир. Интересно, с кем он сегодня познакомится? – подумал радист. – Эх, взяться бы сейчас самому за телеграфный ключ да поболтать с кем‑нибудь. Спросить, какая у них погода, что за фильмы идут в кино… Жаль, что нельзя вести любительские разговоры при помощи корабельной радиостанции. Сиди, слушай, не мешай другим… Ты на вахте, а они отдыхают. Знакомятся, делятся новостями, после удачной связи посылают друг другу красивые карточки – QSL с видами городов, верблюжьих караванов в желтых песках и белых самолетов над зелеными островами. От карточек пахнет добротной типографской краской и дальними странами, и при взгляде на них кажется, будто во всем мире гремит яркий, нескончаемый праздник…»

– СТ21К… СТ21К… – продолжает выстукивать танжерец.

И вот наконец в тонкий комариный звон врывается басовитое гуденье шмеля:

– СТ21К, СТ21К, я – УА1АЗ. Слышу вас хорошо. Три балла. Готовы ли вы к приему?

– УА1АЗ, УА1АЗ! – радостно отстукивает танжерец. – Я вас понял. К приему готов. Говорите! Говорите!

– Я – Таллин, я – Таллин, – гудит УА1АЗ. – Меня зовут Антс. Передатчик пятнадцать ватт. Антенна диполь. Как слышите?

– УА1АЗ, я понял. Слышимость четыре. Меня зовут Роберт Дрэйк. Передатчик десять ватт. Антенна всенаправленная.

Радист чуть‑чуть поворачивает ручку настройки.

Говорит остров Гуам. Какая‑то Джин Споук жалуется через полземного шара Ральфу Сильвестру с Гернсея:

– У нас второй месяц ни капли дождя. Носа не высунуть из бунгало. Сижу у передатчика, опустив ноги в ведро с водой…

– Я – Дик Диксон из Окинавы, – вмешиваются в разговор решительные точки и тире. – Джин, ты помешалась на своей погоде. Расскажи о чем‑нибудь другом.

– О чем? – тоскливо спрашивает Джин.

Легкий поворот ручки, свист обрезанных радиоволн – и в наушниках громкие, похожие на барабанную дробь слова:

– Мексиканская Гвадалахара. Говорит Луис Морагрега.

– Алло, я тебя слышу, Луис. Три балла. Дэвид Паккард из Манагуа.

– Дэвид, дружище, я уже пять минут пытаюсь связаться с тобой. Если встретишь Монику Росу, передай, что ее брат Грегорио ушел на Галапагосы на экспедиционной яхте «Антей».

«Эти хорошо знают друг друга», – думает радист, прислушиваясь к небрежной и в то же время профессиональной работе ключами. Так работают только любители высокого класса, умеющие за несколько минут установить связь с любым районом земного шара.

– У меня целая гора новостей, Дэвид. Вчера в четырнадцать восемнадцать по Гринвичу удалось принять передачу русского спутника. Записал ее на магнитную ленту. Хочу…

 

И тут в наушники вошел новый сигнал, быстрый и громкий, как пулеметная очередь. Он состоял всего из трех повторяющихся букв, всего из трех букв, но это были такие буквы, что у радиста захватило дыханье и он весь подался вперед, налегая грудью на выдвижной столик. Рука замерла на ручке настройки.

Но сигнал оборвался так же неожиданно, как и возник, и в наушниках осталось только слабое гудение тока и где‑то в невероятной дали чуть слышное потрескивание морзянки.

Радист взглянул на хронометр. Два часа двадцать три минуты.

Он прижал левый наушник ладонью, чтобы лучше слышать, и повернул рукоятку громкости до упора.

Гул усилился, и на фоне этого гула кто‑то тягуче выстукивал длинные ряды цифр – сводку погоды.

Радист знал, что такой сигнал никогда не посылается в эфир один раз. Его всегда повторяют. Повторяют до тех пор, пока рука в состоянии лежать на ключе. Он ждал, машинально читая сводку: «Облачность три, осадки двенадцать, ветер шесть…»

Резиновая заглушка наушника отпотела, он слегка сдвинул ее и потянулся за папиросами, и в тот же миг в эфире вспыхнули и понеслись три страшные повторяющиеся буквы:

«SOS – SOS – SOS – SOS – SOS!»

И по той быстроте, о которой выстукивал их неизвестный радист, по тону сигнала, звенящего, как готовая лопнуть струна, было понятно, что это не обычное «просим помощи из‑за поломки машины» или «помогите, сели на мель». Это был крик корабля, застигнутого страшной бедой.

– SOS!.. SOS!.. SOS!.. – кричал корабль. – Я – «Сверре»… Я – «Сверре»… 74°12′ северная широта, 25°17′ восточная долгота. Я – «Сверре»… погибли шкипер и почти вся команда… SOS!.. SOS!.. Именем бога помогите… Я – «Сверре»… умоляю, если меня слышите – не медлите… 7… 7… 7… ниже ватерлинии… 7… 7… 7…

…И опять в наушниках только ровное гудение тока. И ночь за медной обоймой иллюминатора. И два часа семнадцать минут на светящемся циферблате хронометра.

Радист осторожно повернул ручку настройки вправо и влево, но эфир молчал. Тогда, сдерживая дрожь в пальцах, он записал радиограмму на бланк и включил внутреннюю переговорную линию.

– Арсен, дорогой! – сказал он в микрофон. – Ты меня слышишь? Разбуди капитана. Нужно аврал. Я только что принял SOS.

Потом он развернул карту и нашел точку с координатами 74°12′ северной широты и 25°17′ восточной долготы.

Она находилась в 35 милях северо‑восточнее от курса «Быстрого» в районе Западного Желоба.

 

„СВЕРРЕ“ ИЗ СТАВАНГЕРА

 

В пять часов тридцать две минуты «Быстрый» вошел в район, где должен был находиться потерпевший аварию корабль. На промысловой карте это место называлось квадратом 2437.

Погода держалась на редкость тихая. Ветра почти не было. Волны лениво облизывали борта траулера.

В ходовой рубке у машинного телеграфа рядом с Арсеном Гобедашвили, глубоко надвинув на голову фуражку с потемневшим крабом и зябко ссутулив плечи, стоял капитан Сорокин. Он вглядывался в темень за ветровым стеклом. Губы капитана были недовольно сжаты, и всем своим видом он как бы говорил: «В такую погоду добрые рыбари работают днем и ночью, а мне эта ночка подкинула «SOS», да и то какое‑то дикое…»

На «Быстром» никто не спал. Рыбаки и матросы набились в кают‑компанию, в штурманскую, стояли на крыльях открытого мостика, всматриваясь в ночь. Все уже знали о сигнале бедствия, и всем хотелось помочь неизвестному кораблю.

– Подходим к месту, – сказал Гобедашвили и уткнулся лицом в резиновый тубус радиолокатора. Там на экране мерцал, равномерно обходя круг, узкий зеленоватый луч. Иногда он выхватывал из темноты россыпь мелких желто‑зеленых звездочек, которые быстро тускнели и гасли, и при следующем обороте луча возникали в другом месте круглого поля. Но это были всего‑навсего только верхушки наиболее крупных волн.

Потом на самом краю экрана высветился длинный штрих, четкий, слегка изогнутый, похожий на вытянутую запятую. Он упорно вспыхивал на одном и том же месте, и его ни с чем нельзя было спутать.

– Есть, вижу! – воскликнул старший помощник, щелкая переключателями масштаба. – Расстояние две с половиной мили.

Капитан включил микрофон и вызвал радиста.

– Как связь со «Сверре»?

– Не отвечает, – сказал радист.

– Свяжись с Мурманском. Передай: «Подходим к потерпевшему аварию. Связь установить не удалось». Да, запроси еще, какие суда находятся в ближайших квадратах. Все. Он обернулся к старпому.

– Ума не приложу, что у них там стряслось, почему молчат?

– Две мили два кабельтова, – сказал тот, не отрываясь от локатора. – Через пятнадцать минут все узнаем, Владимир Сергеевич.

Капитан включил палубный динамик и вызвал сигнальщика.

В рубку вошел круглолицый матрос в клеенчатой зюйдвестке.

– Ступай на прожектор, Сидоренко, – распорядился капитан. – Пиши с перерывами в полминуты: «Идем на помощь». Понятно?

– Понял, Владимир Сергеевич.

Сидоренко вышел из рубки и загремел сапогами по трапу открытого ходового мостика.

Через минуту электрический луч пробил в темноте серебристый туннель, длинным овалом лег на воду, скользнул вдаль и растаял в предрассветном тумане.

– Как Мурманск? – справился капитан у радиста.

– Сообщили, что между нами и портом нет ни одного судна.

– Так, – сказал капитан и снова, недовольно сжав губы, прищурился в темноту.

– Слева по борту огни, – тихо произнес старший помощник.

Капитан резко, всем телом повернулся влево.

– Ага, вижу, – сказал он и рывком переложил ручку машинного телеграфа на «малый вперед».

«Быстрый» качнулся на волне, замедляя ход.

Над морем, на расстоянии полумили от него, мерцали две желтые звезды, а между ними, пониже, зеленая.

– Право руля! – сказал капитан. – Звуковой сигнал!

Воздух дрогнул от короткого удара сирены, но неизвестный корабль не ответил на голос траулера.

– Не слышат, что ли? – проворчал капитан. – А ну‑ка, Арсен, дай штук пять коротких!

Снова гудки сотрясли воздух, и снова «Сверре» ничего не ответил.

– По‑моему, это не «Сверре», – сказал Гобедашвили. – Он несет ходовые огни.

– Посмотрим, – пробормотал капитан и переложил телеграф на «стоп».

В тот же миг луч прожектора снова упал на воду, прошелся широкой дугой по верхушкам волн и остановился, высветив дрейфующий корабль.

Это был темный с тяжелыми обводами корпуса грузовик из тех, кого во всех портах мира называют «работягами» и на разгрузку и погрузку загоняют подальше от быстроходных океанских интеллигентов, куда‑нибудь по соседству с угольными причалами. Много таких кораблей ходит по морям и океанам земли, делают они свою незаметную работу – перевозят из страны в страну лес, руды, уголь, зерно, и до того к ним привыкли на морских дорогах, до того они примелькались, что обращают на них внимания не больше, чем на какой‑нибудь самосвал на окраинной улице большого города.

И когда такой грузовик, обдутый всеми ветрами, попробовавший воды всех морей и океанов, отработает свой срок, он тихо умрет где‑нибудь на заброшенном корабельном кладбище в компании таких же стариков, и его имя будет аккуратно вычеркнуто из регистровых книг и так же аккуратно забыто.

Капитан поднял бинокль. В хрустальной глубине стекол обрисовалась нависшая над водой корма и белые буквы названия.

– Это «Сверре». Порт приписки – Ставангер. Норвежец, – сказал он. – В ходовой рубке свет. В иллюминаторах по борту тоже.

– Сидоренко! – окликнул капитан в микрофон. – Сигналь, какая помощь нужна. Сигналь до тех пор, пока не ответят.

Прожектор замигал короткими и длинными вспышками, и «Сверре» то выпрыгивал из мрака, то снова пропадал в темноте, повинуясь кнопке переключателя.

И опять норвежец не ответил на вопрос траулера.

– Отставить, Сидоренко, – сказал капитан, убедившись, что ответа не будет. – Не выпускай его из луча. Арсен, – обернулся он к старшему помощнику. – Спускай на воду шлюпку. Бери с собой Кравчука и Агафонова. Выясни, что там произошло.

Когда старший помощник ушел, капитан снова поднял бинокль. Его насторожило то, что на воде вокруг «Сверре» не было ни одной шлюпки, ни одного спасательного плотика. И никакой суеты на палубе. Ничего, что обычно сопровождает катастрофу. Будто норвежцы застопорили машины и легли в дрейф на час, самое большее – на два из‑за какой‑нибудь случайной поломки.

Он вдруг вспомнил, что в радиограмме, принятой ночью, говорилось что‑то о ватерлинии. Внимательно осмотрел нижнюю часть борта от носа до кормы, но кроме грузовой марки, недавно подновленной белой масляной краской, ничего не увидел.

 

– Тебе не кажется, что мы пришли слишком поздно? – услышал он за спиной голос штурмана, поднявшегося в рубку.

– Поздно? Почему? – обернулся к нему капитан.

– По‑моему, люди с корабля уже кем‑то сняты.

– А ну‑ка посмотри на ботдек. Внимательно посмотри, – Сорокин протянул штурману бинокль.

– Странно, – пробормотал штурман, всматриваясь в надстройки норвежского судна. – Они даже не расчехлили шлюпки.

– Вот то‑то и оно! – сказал капитан. – Люди у него все на борту, это ясно, как день. Да и чего им бежать с совершенно целого судна?

– А SOS? Такое не дается в эфир ради шутки. «Именем бога… погибли шкипер и почти вся команда…» Почти вся команда, – повторил штурман. – Может быть, они уже там все… того…

– Что – того? – резко спросил капитан.

– Ничего, – сказал штурман. – Возьми. – Он передал капитану бинокль и вышел из рубки.

 

С открытого мостика было хорошо видно, как шлюпка «Быстрого» подошла к «Сверре», как старший помощник забросил на борт кошку и как все трое поднялись на палубу. Некоторое время они стояли, оглядываясь, словно привыкая к чужому судну, потом гуськом прошли к ходовой рубке и исчезли в темном проеме открытой двери.

Прожектор погас.

И когда глаза отдохнули от яркого света, капитан увидел, что над морем занялся короткий полярный рассвет, похожий на прозрачные сумерки, один из последних рассветов, предшествующих долгой полярной ночи.

 

Прошло полчаса.

Течение медленно разносило суда в стороны. Свободная от вахты команда траулера слонялась но палубе, посматривая на серый силуэт норвежца. Тралмейстер, делая вид, что его ничто не интересует, пинал ногой ржавые бобинцы трала и ворчал что‑то насчет капитана, которому везет на что угодно, только не на рыбу. Радист разговаривал с Мурманском.

На носу расположилась группа рыбаков. Они сидели на ящиках, курили, переговаривались.

– Девять лет плаваю, – сказал один из них. – Был на Сахалине, на Камчатке, в бухте Ногаева, и никогда не слышал, чтобы корабли давали такие дикие SOS.

– С перепуга ишшо не такое дають, – отозвался бородатый засольщик в телогрейке и голубом берете. – Помню, в Архангельске года три назад, летом было. Ветер пошел восемь баллов, свежак. Мы на Колгуевском мелководье болтались. Там волна – во! – с пятиэтажный домишше. Сперва капитан решил к Канину двинуть, потом отставил. Задумал штормовать в море. Целее, мол, будем. Там, вишь, у Канина банок превеликое множество. Напорешься в темноте на какую – могила. Ну, значит, поужинали мы, завалились на койки, штормуем. Вдруг вахтенный чуть не на карачках вкатывается к нам в кубрик, глаза белые, морда что глина.

«Братцы! – орет. – Парусник нам встречь, параллельным курсом. Черный. И без огней!»

Повскакали мы, это, с коек и на палубу. Мамочки мои, наверху погода‑то по‑серьезному даеть. Только на ногах держись. Смотрим – и в самом деле, низкий, черный, и не параллельным курсом, а напрямки на нас кроеть. То зароется в волну, то, значит, опять выскочит. Мы рты поразевали, стоим, и что дальше делать – не знаем. А этот, значит, все ближе и ближе. Потом вдруг – р‑раз! – подняло его на гребень и – ф‑фьють! – мимо правого борта. Пронесло… Мы опять в кубрик полезли. Вдруг этот вахтенный опять как заореть: «На корме! Глядите! В кильватере!» – и как грянется по трапу в машину. Мы как глянули и чуть тоже не рванули с палубы кто куда. Этот черный развернулся, значит, на полном ходу, реями почти до воды достал, потом выправился и – за нами… Тут, скажу вам, у мене внутри тоже вроде забулькотело. «С чего бы это он? – думаю. – И как при таком ветре развернуться сумел?» А черный, значится, все наседаеть. Уже метрах в двадцати за нашей кормой прыгаеть. Тут вахтенный из машины выскакивает и уже не орёть, а хрипом таким говорит: «Кончаемся, братцы. Машина обороты сбавляеть по неизвестной причине…» – и на карачках по трапу на мостик к капитану. Мы, конешное дело, за ним. Капитан сам за рулем, волосы дыбарем, глаза аж светятся. «Давай, – кричит, – SOS! Сейчас море будет из наших жен вдов делать!» Ну, тут радист, значится, и сыпанул бедствие на всю железку. Только отбарабанил все, что требуется, наша старушка как прыгнеть вперед, как рванеть… Тут кто‑то прожектор засветить догадался. Навели свет на корму, смотрим – в кильватере яхта, вся в пене, уже полузатонула, и паруса – в клочья… Откель ее, горемычную, сорвало, так и осталось неведомо. Не успели прожектор погасить, как она дно показала. Вот оно как быват…

Засольщик в телогрейке умолк и сплюнул в сторону.

– А что у вас с машиной‑то приключилось? – спросил молодой матрос, с наивным восхищением слушавший рассказ.

– А вот што. Когда яхта, значится, мимо нас проскакивала, в воде швартовый конец от нее на наш винт навернуло. Ну мы ее как бы на буксир взяли. Потом конец перетерся, винт получил свободный ход, мы и прыгнули…

– Ловко врешь! – сказал кто‑то.

– Хошь – верь, хошь – проверь, – пожал плечами рассказчик.

Кругом засмеялись.

– Ребята, а вот я однажды попал в такой…

– Шлюпка идет назад! – закричали с мостика.

Все разом вскочили.

Уже заметно посветлело, и в этом тусклом белесом свете было довольно хорошо видно, как от борта «Сверре» отвалила шлюпка «Быстрого» и запрыгала на водяных горках, махая стрекозиными крыльями весел.

Через пятнадцать минут старпом и матросы поднялись на борт. К ним бросились с вопросами, но старший помощник только мотнул головой – потом. Все трое прошли в кают‑компанию.

Лицо у Гобедашвили было бледным и каким‑то остановившимся. В руках он держал толстую книгу в черном клеенчатом переплете. Агафонов и Кравчук тоже выглядели испуганными. Они исподлобья смотрели на рыбаков и матросов, набившихся в помещение, будто не веря, что вернулись на родное судно.

– Ну что там? – нетерпеливо спросил Сорокин.

– Плохо, – сказал Гобедашвили и положил на стол перед Сорокиным книгу в черной клеенке. – Вот судовой журнал «Сверре». Они там все мертвые, Владимир Сергеевич…

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: