Гвоздь мастера Дубового

Рассказ

 

 

 

Буровая 462‑А, которую на промыслах называли просто буровой Дубового, закончила смену.

Вадим передал буровой журнал своему напарнику Мустафе Алиеву – смуглому, черноволосому бакинскому пареньку. Распахнул дверь дощатой пристройки, насквозь пропахшей махорочным дымом и мазутным перегаром.

Неяркое оранжевое солнце висело над зубцами далеких гор. Скалистые гребни четко выступали на фоне желтоватого вечернего неба. Лиловая мгла ползла из ущелий, заволакивала темные леса предгорий и желтые нити дорог… Влажный ветер прилетел с невидимого Каспия, зашелестел пыльными ветками шиповника…

Рядом заворчал мотор. Это «хозяин вышки» – Трофим Семенович Дубовой – завел свой потертый «москвич». Когда двигатель разогрелся, Трофим Семенович просунул в окно медно‑красную бритую голову, скосил на Вадима большие выпуклые глаза.

Вадим подошел.

– Куда путь держишь? – спросил он.

– В город, – поспешно сказал Вадим, вытирая руки о заплатанные брезентовые штаны. – Я завтра выходной…

– Садись, подвезу…

Вадим протиснулся боком в узкую дверцу, с наслаждением откинулся на пружинном сиденье за широкими плечами Трофима Семеновича. «Москвич» дернул и покатился по тряской, разбитой тракторами дороге.

Трофим Семенович, насупившись, старательно огибал глубокие выбоины.

– Дороги у нас еще того… – проворчал он, когда «москвич» подпрыгнул, как резиновый мяч, и Вадим крепко стукнулся головой о потолок кабины.

Вадим потер затылок и вежливо промолчал.

– Скоро, значит, обратно в институт, – заметил Трофим Семенович, когда машина свернула на более ровную дорогу. – Надоело, верно, на практике…

Вадим уловил в словах Трофима Семеновича скрытую насмешку и внимательно поглядел в зеркало. Но суровые, выпуклые глаза мастера были устремлены вперед на дорогу.

– Не успело надоесть, – чуть улыбнувшись, сказал Вадим. – Да и скучать не даете. Я, вот, – Вадим запнулся, но сразу же решительно продолжил: – Я, Трофим Семенович, как вернусь в институт, доклад о вашем способе бурения сделаю…

Мастер сердито скосил глаза, через плечо глянул на Вадима – не смеется ли? Встретив его серьезный взгляд, отвернулся и засопел.

Некоторое время ехали молча. Потом Трофим Семенович, держа левую руку на баранке, достал правой массивный серебряный портсигар, встряхнул его, открыл и протянул через плечо Вадиму:

– Закуривай!..

Этого Вадим не ожидал. Его даже в пот бросило. Трофим Семенович был строг к людям. Знал себе цену. Немногие удостаивались чести закурить из его большого серебряного портсигара. Перед Вадимом портсигар мастера раскрылся впервые.

– Ты, брат, спрашивай, чего не поймешь. У меня, у ребят… Чтобы полная ясность получилась. За тем прислали…

– А я всегда, Трофим Семенович… – Вадим протянул руку за папиросой и удивленно замолк. В массивную серебряную крышку портсигара с внутренней стороны был вчеканен большой ржавый гвоздь.

– Бери, бери, не стесняйся, – повторил мастер, по‑своему истолковав молчание Вадима. – Покурим. Долго ехать.

Не отрывая взгляда от гвоздя, Вадим осторожно вытянул папиросу.

– Гвоздь, – сказал он и провел пальцем по ржавому стержню, – зачем тут, Трофим Семенович?

Мастер ловко вытащил двумя пальцами папиросу и, закрывая портсигар, мельком глянул на внутреннюю сторону крышки.

– Это, инженер, особенный гвоздь – незабываемый. Как бы тебе объяснить?.. Двадцать пять лет храню его…

Трофим Семенович прикурил от спички, протянутой Вадимом, глубоко затянулся и замолчал.

«Москвич» неторопливо пылил по широкому проселку. Впереди темной полосой вырастало море. На темном просторе вод яркими искрами вспыхивали огни морских буровых вышек.

Вадим слышал от рабочих, что Дубовой провоевал три года. Войну начал на Кавказе, а кончил в Германии. Два ряда орденских планок прикалывает он по большим праздникам к отвороту черного пиджака.

– Трофим Семенович, – Вадим нагнулся к широкому плечу мастера, – этот гвоздь – фронтовая история?

– Началась на фронте, инженер…

– Расскажите!

– Можно рассказать. Дело, в общем, было простое с этим гвоздем… Только вот не кончено оно… Да…

Трофим Семенович затянулся в последний раз, бросил окурок в окно, пощелкал выключателями.

Сноп света брызнул на дорогу. Померкли звезды и огни далеких буровых. Летучая мышь метнулась перед фарами и исчезла в темноте.

– Было это, инженер, весной тысяча девятьсот сорок пятого года. Нашу дивизию после форсирования Вислы к городу Шнейдемюлю бросили. Пилой его теперь поляки называют… Приказали нам ликвидировать окруженный фашистский гарнизон.

Злые мы были. Думали, на Берлин идем. А тут под паршивым Шнейдемюлем увязли. И скажу я тебе – нелегко этот Шнейдемюль достался. Много моих боевых дружков смертью храбрых, как в приказах пишется, прямиком из‑под Шнейдемюля на тот свет отправились. Понимал фашист, что конец наступает, и, смерть видя, до смерти стоял. За каждый переулок, за каждый дом дрались. Случалось, по три раза из рук в руки дома переходили. В разгаре боев пробился наш взвод к вокзалу. А вокзал в Шнейдемюле здоровенный: пути и пути на километры. Заняли мы домишко возле товарной станции, и – стоп – дальше ни шагу. Впереди – место, как стол, ровное – пути станционные, за ними фашисты. Справа и слева пакгаузы каменные и в них фашисты. Сзади улица, кое‑где стены домов еще стоят, но, в общем, место тоже открытое…

Видим, наступать нельзя, отступать тоже некуда, да и не резон… Обстановка; как наш лейтенант говорил, вполне неопределенная.

Связи нет, бой кругом, и где теперь свои, где чужие, разобрать трудно. А нос высунуть из дома не можем. Очень наша позиция не по вкусу фашистам пришлась: клином в их оборону входила. Поэтому решили они нас ликвидировать. Как дали из шестиствольных минометов, только пыль столбом встала. Хорошо, под домом каменный подвал оказался. Передислоцировались мы туда и налет пережидаем. Когда остались от нашего дома три стены и половинка трубы, фашисты в контратаку пошли. Мы их подпустили поближе, а потом из подвала – огонь!..

Сколько в тот день атак отбили, я уж не помню.

Ребята, как стало потише, спрашивают у лейтенанта:

– Кто кого окружил? Мы фрицев или они нас?

Лейтенант только рукой махнул:

– Стемнеет, – говорит, – увидим. Разберемся…

К ночи фашисты утихомирились, а наши связь подтянули, и даже сам старшина роты, дружок мой Микола Нестеренко, с котловым довольствием к нам пробрался.

Поели мы. Раненых в тыл отправили. Я еще успел с Миколой словом перекинуться. Сказал он, что наша позиция очень выгодная. Командир роты подвал приказал всей силой держать, пока на соседних улицах фашистов не потеснят и станцию в кольцо не возьмут.

– А когда это будет? – спрашиваю.

– Про то, – говорит старшина, – один командир полка знает. Может, сейчас, может, завтра, а может, через неделю…

«Тогда, – думаю, – встречать мне тут свой день рождения. Послезавтра тридцать три стукнет…» Сказал об этом Миколе.

– Ничего, – отвечает, – не журись. Приползу поздравить…

На другой день опять хотели фашисты нас потеснить, но артиллерия их угомонила…

К вечеру порвалась у нас связь. Пополз связист но линии, и пятидесяти метров не прополз, убили парня. Пополз второй, и его стукнули.

– Ясная обстановка, – говорит лейтенант, попутно еще всякие слова добавляя, – снайпер под боком завелся… Приказываю разыскать…

Мы усилили наблюдение. В городе такому стрелкачу легко укрыться. А один хорошо замаскированный снайпер целого взвода стоит.

Мне сразу показался подозрительным один разбитый пакгауз. Стоял он посреди путей, на ничейной территории. Фашисты его бросили, а наши занять не могли, потому что вся местность вокруг была под огнем. С чердака пакгауза видно улицу, что вела к нашему дому, и место, где побили связистов. Стал я наблюдать за пакгаузом, но ничего не заметил.

Ночью наши соседи атаковали фашистов. До утра шел бой. И опять потеснить фрицев не удалось…

Побывал у нас ночью командир роты, а старшина с поваром приползли уже под утро, когда рассветать начало.

Раздал старшина сухари, консервы, потом подошел ко мне и спрашивает:

– Ты, Трофим, родился, чи не?

– Не знаю, – говорю.

– Коли не знаешь, – отвечает старшина, – то я себе пойду. А я было горилки припас новорожденному…

Пришлось сказать, что родился. Выпили мы с ним и товарищей угостили. Поздравили меня с наступившим тридцать четвертым, и Микола говорит на прощанье:

– Три года, Трофим, воюем с тобой, и скоро войне конец. Смотри, друже, напоследок не оплошай. Обидно было бы не дожить…

Сказал и пошел…

А тут ударила артиллерия, и мы – бегом на свои места. Выглянул я из подвала. День вставал серый, туманный. Падал мокрый снег, но видно было хорошо. Я еще подумал: как Микола с поваром обратно будут пробираться? Подумал и на слуховое окно пакгауза глянул. Вдруг мелькнуло там что‑то и дымок ударил. Кольнуло меня в сердце.

Только хотел лейтенанту доложить, что открыл вчерашнего снайпера, как вбегает солдат и кричит, что старшину‑то убили.

Мать честная, в глазах у меня помутилось. Пропал Микола, ни за что пропал. Еще слова его в ушах не смолкли:

– Смотри, друже, не оплошай…

А его уже нет.

Много смертей я на войне перевидел, а вот смерть Миколы всего больней хлестанула… Друг он был настоящий, и виноватым я себя почувствовал: не сказал про вчерашнего снайпера…

Обращаюсь к лейтенанту, доложил все по порядку и прошу разрешения на пакгауз с группой солдат ударить и за старшину по‑русски, как полагается, отплатить. Лейтенант подумал, голову почесал, но согласился.

Вызвал я добровольцев на такое дело. А дело, сам понимаешь, нешуточное. Место открытое. Могут и положить всех… Но нашего старшину крепко уважали и любили. Весь взвод, как один, поднялся. Отобрали мы с лейтенантом десять человек подюжее.

Лейтенант связался с командиром роты и попросил огня на пакгауз.

Дали артиллеристы огонь.

Еще дым не рассеялся и пыль не осела, как ворвались мы в пакгауз через дыру в стене. Внизу в полуподвале нашли четырех фрицев с рацией: от обстрела спрятались. Не ждали нас, потому и не сопротивлялись. Побросали оружие и руки, как по команде, подняли. Хотели ребята сгоряча их того… Да я не дал. Все‑таки – пленные, не положено… Оставил при них половину отряда, велел организовать наблюдение, а сам с другой половиной начал пакгауз обшаривать. Второй этаж был пустой. В потолке дыры и сквозь них чердак видно. Полезли мы с двумя солдатами на чердак. По дороге еще каморки были. Товарищи отстали. На чердак я один вылез. Осматриваюсь осторожно, за трубу прячась. Никого. Пусто на чердаке.

А у немцев крыши – двухскатные, высокие и чердаки во многих домах двухэтажные. Нижний – широкий, просторный, а верхний – узенький, под самым коньком. Знал я про это, а тут сплошал.

Вижу, нет никого на чердаке, из‑за трубы вылез и раздумываю, куда снайпер утек…

Вдруг над самым моим ухом ка‑ак хлестнет автоматная очередь. Ударило меня крепко, штукатурка в лицо брызнула, и грохнулся я во весь рост, как стоял, на бетонный пол.

Лежу, перед глазами круги красные крутятся, а сам соображаю: совсем меня убило или только ранило.

Вдруг слышу наверху скрип. Приоткрыл я глаза, а пошевельнуться боюсь. Знаю, чуть шевельнусь, сразу боль от ран почувствую.

Скрип повторился. Повел я глазами и обомлел. Сверху, из‑под крыши, лезет по крутой деревянной лестнице рыжий фриц в плащ‑палатке. Автомат на меня навел, глазами сверлит и лезет. Одну ногу опустит, перекладину нащупает, попробует – крепкая ли, потом колено подожмет и сам сползет пониже и уже другой ногой следующую перекладину нащупывает. А глаз с меня не сводит и автомата не опускает.

Слышал я, что человек перед смертью может всю жизнь за одну секунду вспомнить. Ничего этого со мной не было. Только злость меня взяла и пот прошиб. Чуть шевельнусь – даст он очередь из автомата, и прощай, Трофим Дубовой. А не шевельнусь, – спустится вниз, увидит, что еще живой, и все равно добьет, как котенка. Главное – не знаю, сильно ли я ранен, смогу ли быстро вскочить и автомат вскинуть, чтобы хоть смерть с оружием в руках, как подобает солдату, принять. Автомат подо мной был. Упал я на него.

Лежу, а фриц все ниже спускается; уж до половины лестницы добрался. Стиснул я зубы, а в голове одни ругательства. Себя ругаю, что один вперед выскочил, товарищей – что отстали, а больше всего фрица, который жизнь мою забрать хочет.

«Вот тебе, – думаю, – Трофим, и день рождения. Стал он последним денечком твоей жизни».

Вдруг остановился фриц. Опустил ногу, дернулся и опять ногу вверх потянул. Опять попробовал опустить и снова вверх подался. Потом, не спуская с меня глаз, привалился спиной к лестнице и начал левой рукой позади себя шарить.

«Что бы значило? – думаю. – Чего он там ищет?»

А у фрица даже морда от натуги перекосилась и багровой стала.

Стиснул я зубы.

«Эх, – думаю, – только бы он на секунду отвернулся; попытал бы я счастья солдатского, может, и не сильно я ранен, смогу автомат поднять?..»

Шарил мой фриц, шарил позади себя, потом, не спуская автомата, начал глаза влево косить. Скосит и на меня глянет, опять скосит и опять на меня глянет.

Ну я, конечно, лежу, как труп, и одна мысль мозг сверлит: «Только бы отвернулся!.. Ну только бы на миг отвернулся… Показал бы я тебе, каков Трофим Дубовой…»

Подался фриц вперед, так что лестница затряслась, и пробормотал что‑то, – верно, выругался по‑своему. А сам глаз круглых от меня не отрывает и дулом автомата повел.

«Неужто, – думаю, – все‑таки конец?»

Сколько времени он так на лестнице стоял, автомат на меня наставив, не могу сказать. Может, всего несколько секунд, да такие секунды часов тяжких длиннее.

Напрягся я весь… Вот смерть перед глазами. Смерть в рогатой каске немецкой. Сейчас из автомата огнем пыхнет, и конец… Понимаю это, а самого буравит мысль: «Неужели не выкручусь, неужели не обману?..»

Вдруг фриц опустил автомат и повернулся ко мне боком.

Рванулся я с пола отпущенной пружиной, подхватил автомат и с колена дал очередь. Автомат фрица лязгнул об пол, а сам он вывалился из плащ‑палатки и кулем сполз вниз. А плащ‑палатка так и осталась висеть на середине лестницы.

Поднялся я на ноги. Чувствую – колени дрожат, руки как ватные, и чердак весь ходуном ходит, словно бьют кругом из минометов.

Прислонился к трубе, дух перевел, стал себя ощупывать. Смотрю, рукав ватника распорот, а крови нет и боли нигде не чувствую. Выходит, даже не ранен.

И тут такая меня радость охватила, какой я до дня Победы больше не испытывал.

– Живой!..

Вот в самые глаза смерть заглянула, и все‑таки обманул ее Трофим Дубовой. Правильное принял решение… Стою я, к трубе чердачной прислонясь, и нет человека счастливее меня. Рядом за железнодорожными путями фашисты, кругом бой идет, а я счастлив.

«Истинно, – думаю, – день рождения. Второй раз на свет народился…»

Слышу: сапогами по лестнице затопали и вваливаются на чердак мои товарищи. Увидели лежащего фрица.

– Ты его? – спрашивают.

– Я!

– Ну, туда ему и дорога…

И невдомек им, что здесь со мной приключилось.

– А вы чего отстали? – спрашиваю.

Они даже удивились.

– Никак нет! Мы следом за вами, товарищ сержант, шли. Может, с полминуты в нижней каморке задержались. Снайпер ихний там лежит. Снарядом его стукнуло.

Значит, все мое приключение продолжалось меньше минуты.

Перед уходом с чердака хотел я захватить плащ‑палатку убитого фрица. Потянул ее с лестницы – не тут‑то было… Зацепилась за что‑то. Дернул сильнее – держится. Влез я на лестницу. Смотрю – гвоздь в перекладине торчит, а плащ‑палатка за него петлей зацепилась. Понял я, почему фриц на лестнице остановился. Выходит, гвоздь жизнь мне спас.

«Э, – думаю, – подарочек это в день рождения. Возьму‑ка его».

Вытащил я гвоздь саперными ножницами и положил в карман гимнастерки.

И порешили мы с ребятами этим гвоздем гроб Гитлеру заколотить. Ну, ты знаешь, Гитлер не стал нас дожидаться. Сам себя похоронил и гроба не оставил. И тогда в День Победы постановил я этим немецким гвоздем, который спас жизнь мне – русскому солдату, забить дверь в кабинет Гитлеру, в знак того, что закрыли мы – русские солдаты – навсегда дорогу войне…

Расспросил знающего человека, нашел этот самый кабинет. Дверь там была, как полагается, дубовая, тяжелая. Только стал я искать, куда бы вернее гвоздь свой запатронить, идет патруль. Ясное дело, забрали меня в комендатуру.

Комендант сначала очень сурово разговаривал. Кричал, посадить грозил, несмотря на такой день… Но, когда я ему все чистосердечно рассказал и гвоздь показал, смягчился.

Подумал и так мне говорит:

– Правильная мысль, сержант, забить дверь войне. Только дверь‑то не та. Теперь война не за этой дверью будет прятаться. Но может наступить час, когда пригодится твой гвоздь. Для другой двери… Ты храни его… У многих солдат, прошедших войну, найдутся такие гвозди. Когда в нужный момент все сразу забьют эти гвозди, не пройдет война… Вот так… А командиру доложи, что задержали тебя по недоразумению.

Понял я слова коменданта. И когда при демобилизации наш полковник подарил мне портсигар, зачеканил я гвоздь в портсигар и с тех пор ношу с собой.

Ношу его и думаю: дверь‑то, за которой сидит война, далеко, а гвозди у меня – Трофима Дубового – и у других… Но ведь, если понадобится, доберемся до любой двери и заколотим намертво. Не так ли, инженер?..

Трофим Семенович оглянулся на внимательно слушавшего Вадима и замолчал.

По сторонам дороги, превратившейся в асфальтовое шоссе, мелькали каменные заборы и темные силуэты цистерн. В окошко бил острый запах нефти и моря. Начинался Баку – столица нефтяного края.

– Обязательно, – задумчиво сказал Вадим, глядя поверх головы мастера на широкий амфитеатр огней ночного города. – Обязательно заколотим.

 

Анатолий Конгро  

КЛЮЧ ШИФРА

Очерк

 

 

 

Над потолком землянки дымилась, наметала заструги вьюга. Внутри было сыро, холодно, изморозь покрывала стены.

Человек сидел, глубоко задумавшись. На самодельном столе, оплывшая, потрескивала свеча. Свет ее блестел синей нитью на вороненом стволе автомата. Человек вскинул голову, прислушался. За дверью звонко заскрипел снег. Пламя свечи метнулось. В дверь протиснулся парень. Брови, ресницы, чуб мороз выбелил пушистым инеем. Парень кинул руку к ушанке:

– Задержали двоих! Говорят, что местные жители. Ввести?

Начальник кивнул. За дверью парень вдруг перешел на немецкий:

– Шнель! Шнель! – и втолкнул старика.

Тот остановился у двери. Угрюмо мял в руках шапку.

Человек за столом спросил по‑русски:

– Кто? Откуда? Где были?

Крестьянин на минуту замялся. Он не знал, кто перед ним: немцы, полицаи или партизаны… Похоже, что карательный отряд. И автомат вон висит немецкий. Ответил:

– К вашим ездили, в Плоскошь, к Морозову‑полицаю.

– К нашим? – переспросил командир. – А может быть, мы не «ваши».

Старика обожгло догадкой: «На пушку берет!» Командир листал записную книжку.

– Вы понимаете, что по законам военного времени вас полагается расстрелять?

«И расстреляют, – подумал дед, – и правильно, если наши. И запишут на том, еще чистом листке, что Назар Сергеевич Рубинов расстрелян как предатель. И если прочтут когда‑нибудь тот листок, то помянут Назара крепким словом. Сейчас вот выведут… А если это каратели? Они это любят, на провокацию: сознаюсь в чем или нет… А если наши?..»

Секунды текли томительно. Тишина. Только сыро потрескивала свеча и блеск ее синел нитью на стволе немецкого автомата…

 

Это начало эпизода, выхваченного из прошлого. Как частица обгоревшего письма, неизвестно кем и где оброненного.

Однажды, подбирая материалы о героях военных лет, я попал в архивы Музея истории Ленинграда. Они расположены в Петропавловской крепости, внутри бастиона.

Архив… Само слово, казалось, пахло пылью и скукой. А вышло наоборот. Здесь я провел часы, полные напряженного, острого, захватывающего интереса. Одно дело – романы, рассказы, повести, по которым мое поколение знакомилось с войной. И совсем другое – письма, фотографии, документы.

Я так увлекся, что перестал слышать время – перезвон часов Петропавловского собора. За решетчатыми амбразурами бастиона густел ленинградский вечер, и сотрудники архива уже давно меня поджидали, чтобы закончить рабочий день. И тут я наткнулся на папку с надписью: «Командир 3‑й партизанской бригады Александр Викторович Герман». Сам командир бригады погиб в 1943 году, подняв бригаду в атаку. Остались дневники, письма. Это были страстные письма патриота. Гнев, боль и ненависть громко говорили с пожелтевших страниц.

А потом я нашел его записную книжку. Вначале я листал ее торопливо: странные значки и сухие, в одну строку, деловые записки, названия городов и сел Ленинградской, Псковской, Калининской областей – все это было непонятно и не могло заинтересовать сразу. Но вот замелькали какие‑то адреса, фамилии, пароли, ответы, координаты партизанских баз (тайников)… «Так это же партизанские явки военных лет! – осенило меня. – Это ли не ключ к приключенческому названию: «Агентурная разведка в тылу врага!» И я взялся за перо, чтобы рассказать о людях, которые боролись и умирали за наше с тобой счастье, чтобы поведать о тех, кто живет и сейчас и в своем сердце бережно хранит воспоминания о событиях и людях минувшей войны. И получился очерк, в котором подлинные события и ни одного вымышленного героя..

 

* * *

 

Поезд, погромыхивая колесами, мчался в ночь. Световыми пятнами проносились мимо окон заиндевелые станции. По жухлой осенней траве скользила светлая череда оконных квадратов. Поезд шел в ночь.

Что ждет впереди? У меня адреса и пароли военных лет. И все… Только не покидало ощущение, что еду я к своим, близким, если, конечно, найду. Снежная крупа шершаво терлась о стекла… Посапывал и мерно дышал уютный вагонный мирок. Я тоже угрелся и задремал. Подошел проводник: «Бологое!» – и тронул меня за плечо.

В тамбуре под дверью намело снежок полумесяцем. Чуть знобило от холода и нетерпеливого, напряженного ожидания. Это чувство прочно поселилось в душе, пока продолжался мой кольцевой маршрут.

 

* * *

 

По перрону мела поземка. А в зале ожидания тепло, тихо, сонно. Изредка за окнами пробегали вагоны. На стене висели газеты. Близ стенда степенно прохаживался старшина милиции. Я спросил его, как ближе дойти до редакции: ведь кто лучше журналистов знает свой край! Старшина полюбопытствовал:

– Для чего?

Я ответил, и прямо на глазах растаяла его служебная суховатость:

– Один мой знакомый, капитан железнодорожной милиции, партизанил в этих краях.

– Он и сейчас живет в этой области?

Старшина кивнул.

– Может, даже в Бологом? – Я осторожно сужал круг везения. Удача вроде прута: перегнешь – сломается.

– В Бологом, – подтвердил старшина. Я подумал, что, может, близко, но решился не искушать. А старшина продолжал:

– Да вы сейчас найдете его. По перрону за углом первая дверь. Он на дежурстве.

На двери висела аккуратная табличка: «Отделение линейной милиции». За столом сидел плотный мужчина с орденом Богдана Хмельницкого на кителе. Капитан Сергей Степанович Спириденко.

До утра было еще долго, и я попросил его рассказать о партизанской жизни.

– Больше всего мне помнится, – начал Сергей Степанович, – мой партизанский дебют…

 

* * *

 

Разные бывали старосты. Этим немцы были довольны. Исполнительный, расторопный, верный. Служил не за страх, за совесть. «Гут, Иван Снегов, гут! – приговаривали гитлеровцы. – Хорошо продукт собираль!»

Иван Снегов казался верным. Только прикажут – уже шурует по деревням, грузит обоз с продуктами. Конвойным вольготно. Всего делов – порыться по бабкиным сундукам и на губной гармошке пиликать. И самое удивительное для них, как охотно сдают крестьяне свои продукты.

…Медленно вытягивается обоз за околицу. Проходит час, два… И вдруг из чащи сухо и зло бьют автоматы. Уцелевшие конвойные‑немцы и староста спасаются бегством. А обоз продолжает путь. Только меняется адрес назначения. Раньше – фашистский Невельский гарнизон, а теперь – Красная Армия.

У деревни Голотища обоз передавался нашим войскам. Казалось бы, в чем тут замешан староста Снегов, этот полезный «новой власти» человек, и какая связь между нападением на обоз и тем, что Иван Иванович Снегов коротко перемолвился с пареньком в деревне – Сережей Спириденко?..

– Так вот и начали мы со старостой «помогать» немцам, – говорит Сергей Степанович.

 

„Я ОТ РУФЫ“

 

…Другой поезд, теперь по боковой ветке, уносил меня на юго‑запад. Цель – город Осташков. Три фамилии в блокноте, адрес явки: «улица Советская, дом 17» и пароль: «Я от Руфы».

Восемь вечера. Поезд стал притормаживать. Медленно выплывали и окунались во тьму фонари. Осташков. Я спросил у кого‑то: как проехать на Советскую улицу? Объяснили очень подробно. А у меня отлегло от сердца. Значит, улица существует, я не зря поехал, доверившись записной книжке.

Советская, 29. Мне – семнадцатый. Отшагал километра два – № 5. Вернулся. И опешил. После дома № 15 стояла каменная каланча.

Девять вечера. Ни машин, ни прохожих. Тихо. Деревянные дома, палисады. Кое‑где желтый свет окон. Снег скрипит под ногами. Подморозило. Я ходил, стучал в двери, окна, спрашивал, называл фамилию Андреева, номер дома… Никто ничего не знал.

Утром меня надоумили обратиться в паспортный стол. Двух товарищей не было вообще, а третья – Андреева – жила по новому адресу, на улице Урицкого. Там сказали, что женщина эта сейчас на работе, в линейной амбулатории станции Осташков. Фамилия совпадала с фамилией хозяйки явочной квартиры, имя – нет. Но зато имя совпадало с именем в пароле – Руфима. Соседи знали немногое: кажется, партизанила, ходят к ней школьники, а так живет одиноко.

Поликлиника была удивительно малолюдной. Может, из‑за субботы. «Андреева дежурит в лаборатории», – объяснили мне и показали отворенную дверь. Солнце, отражаясь от снега, прозрачно светлило комнату. Широкий лабораторный стол, масса пробирок, яркие блики на инструментах. И динамик в полную мощь. Худощавая в темном платье женщина сидела задумчиво, отрешенно. Из репродуктора – ритм маршей и торжественный голос местного диктора. Какой‑то областной праздник. Поминали заслуги во время войны, партизанские рейды…

Женщина медленно повернулась, спросила:

– Вы ко мне?

Я кивнул. И молчал, волнуясь. Глотнул с трудом и назвал пароль:

– «Я от Руфы».

Она как‑то внутренне встрепенулась. Изменился взгляд. Словно стал зрячим, словно она только что увидела меня. Приподнялась навстречу встревоженно, напряженно:

– Меня зовут… это я… Андреева Руфима Григорьевна.

Мы сидели в тихой лаборатории. Курили «Беломор». Терпкий дым плавал под потолком и смахивался в дверях. Руфима Григорьевна по‑девичьи сконфуженно удивлялась:

– Из Ленинграда? Специально ко мне? К нам?

И я порадовался в душе той нечаянной удаче, что именно сегодня, в праздничный день, важен для нее знак внимания – приезд журналиста.

Потом мы ходили по городу. И я был не журналистом, а просто человеком, которому стал дорог другой. И если она говорила: «Замечательный был парень, этот Гриша. Пулеметчик. Убили его…» – я молчал и боялся тронуть ее вопросом: «Вы любили его?»

В небольшой ее комнате, над приемником, висит портрет милой девушки. Брови вразлет. Смеющиеся глаза. Какие глаза – глазищи! Перед щелчком затвора она, видимо, улыбалась, и на фото не успел растаять и остался смех. Задорный, лукавый поворот головы. Портрет очень красивой девушки. Почему же она одна сейчас? Приемник – лишь собеседник. И я боялся тронуть ее вопросом: «Вы очень любили Гришу?»

Вместе мы смотрели факельное шествие пионеров к партизанскому обелиску, говорили. Руфима Григорьевна много рассказывала о бригаде, о людях, с которыми воевала, и я пожалел, что оставил свой репортерский магнитофон. Выручили пионеры: они предложили свой, самодельный. И мы записали один небольшой рассказ Руфимы Григорьевны Андреевой, медика третьей партизанской бригады.

 

* * *

 

– …Мы находились в окружении, выходили. Меня ранило на шоссе Ленинград – Рига. Уже раненная, я лежала на поле боя и видела, как геройски умирали две ленинградские девушки. Они были пулеметчицы. Девушки не заметили, как подошли с другой стороны шоссе подводы с немцами, около двадцати человек. А когда гитлеровцы подкрались совсем близко и партизанки увидели их, разворачивать пулемет было уже поздно. Тогда одна пулеметчица вытащила гранату и подорвала группу гитлеровцев, которая кинулась к ним. Другой гранатой девушки подорвали себя.

– А как звали их? – спросил я.

– Одну девушку звали Женя. Вторую – не помню.

– А кто бы мог подсказать?

– Может, помнят некоторые товарищи из бригады. Наверное, можно искать и найти: имена должны быть известны. Найти надо!

– Как вы сами спаслись? Выползли?

– Нет. Сил совершенно не было. Я лежала около часа. Наши случайно на меня наткнулись, подобрали и унесли. Помню потом избу деревенскую. Была хозяйка с хозяином. Хозяйка дала одежду переодеться. А старик хозяин пошел в охрану, на край деревни, но вскоре прибежал в дом: заметил, что немцы нас окружают.

Меня положили на повозку. Помню, стрельба была. Но все окончилось благополучно. Меня увезли в лес, а потом на самолете отправили в тыл, в Осташков. Я жила с родителями на Советской, семнадцать. Когда уходила с бригадой из Осташкова, мою квартиру оставили явочной: на случай оккупации города. Правда, квартира не понадобилась: Осташков немцы не взяли…

Оказывается, я был первым и единственным человеком, который пришел на явку в Осташкове с паролем командира бригады. Пришел почти через тридцать лет. И встретили меня, как родного, как встретили бы там в дни войны любого. Стоило только назвать пароль: «Я – от Руфы».

 

„ЗИМНЯЯ ПОГОДА“

 

Следующий крестик на карте стоял у городка Пено. Автобус отправлялся в шесть утра. Шесть – это еще темно. День воскресный, но на автостанции полно народа. Входят в автобус, степенно здороваются. Одеты все одинаково: стеганки, валенки, а поверх – брезентовые плащи. Густо пахнет дегтем, махоркой, овчиной. Это вставшие спозаранку любители рыбной ловли. Дюжие рыболовы пыхтят цигарками, вспоминают охотничьи истории, перекатывается смешок.

Натужно включился стартер, свет то и дело меркнет. Машину заколодило от мороза. Наконец мотор завелся и разогнал по городу тишину. Разговор стал громче. Автобус, скрипя рессорами, мягко побежал с холмов. Регулярно, группами, рыболовы выходили на излюбленные места. Шофер лихо заложил вираж по площади городка, скрипнули тормоза…

Пено. Уже рассвело. Рельефно чернеют дома, разбежавшиеся от площади вдоль лучей‑улиц…

Я достал блокнот. «Улица Заволжская, дом 3» стояло в записной книжке. И фамилия – Якушев Василий Кирсанович. Пароль: «Зимняя погода», отзыв: «Я люблю такую погоду».

Первый встречный неопределенно махнул рукой.

«Заволжская? Это за Волгой, на той стороне», – и ушел.

За Волгой… Что он имел в виду? Эта узенькая речушка – Волга?

Я остановил второго, третьего человека. Это была в самом деле Волга. Настоящая, только десяти метров шириной. Волга близ своего истока.

Берег полого опускался к реке. Под ногами мягко шуршали жухлые осоки. Молодой лед упруго гнулся, но держал. Его черную гладь расцветили вмерзшие пузыри.

Провалился я удачно, уже у другого берега. Одна нога уперлась в кочку, другая – по колено в воде. Как никогда кстати была бы сейчас явочная квартира!

Улица Заволжская. Дома раскиданы вдоль нее и вглубь от дороги, а третьего нет и нет. Я уже отчаялся обнаружить явку и тут увидел дом у леска. Перед домиком пусто, но откуда‑то слышится стук… Я обошел ограду. Мужчина в теплой поддевке что‑то мастерил у сарая. Топор, звеня, входил в древесину, разбрасывая щепу.

Мне трудно объяснить, почему я решил, что этот мужчина и есть Якушев. Наверно, очень мне этого хотелось, да и пароль безобиден и вполне годится по времени.

– Зимняя погода! – громко проговорил я.

Человек поднял голову, кивнул и снова принялся за полено.

– Зимняя погода, говорю! – Я значительно положил на верх изгороди руки в красных варежках. Варежки были особо оговорены в момент обмена паролями: если в красных варежках, то наш человек.

Мужчина сощурился, наклонил голову и раздумчиво произнес:

– Да, зимняя, хорошая погода…

Вообще‑то отзыв: «Мне нравится такая погода». Но столько лет прошло, мудрено запомнить!

Мужчина глядел выжидающе.

«Вот выдержка! – восхитился я. – Будто сегодня и ждал с паролем».

А ноги мои совсем зашлись. Якушев не торопился, разглядывал, и я признался:

– Вы знаете, я провалился в реку, там, у берега, промок немного.

– Чего же сразу не говорил?! Эх ты! И молчит… Быстрее в хату!

За дверцей печи гудело, металось пламя. Якушев разрезал мне ледяные шнурки ботинок, кинул овчину под ноги, плеснул в стакан водки… «До чего же хорошо прийти к своему человеку, – думалось мне, – на явку – как домой. Замечательно!»

– Скажите, Василий Кирсанович, когда приходили к вам с паролем в последний раз?

Хозяин перестал хлопотать.

– Василий Кирсанович? – удивился он. – Вы назвали меня Василий Кирсанович?

Я удивился в свою очередь, сразу все понял и заторопился объяснить ему, сокрушаясь, какого дал маху. Да, разведчик из меня никакой. Такому конспиратору во время войны не сносить головы.

Мы посмеялись над моей оплошкой.

Хозяин ничего не слышал о человеке с фамилией Якушев. Либо тот уехал, либо… Да мало ли что случится за столько времени!

В паспортном столе Пено этой фамилии тоже не было.

– Может, Анна Георгиевна Волкова вам поможет? – посоветовали мне. – Она партизанила в наших краях. И она – подруга Лизы Чайкиной.

– Той самой Лизы Чайкиной?!

– Да, той самой.

Вот это да! Есть книга, называется «Чайка». Ее, еще в детстве, мне мать подарила. Надпись на книге врезалась в мою память: «Расти, сын, и в минуты для Родины трудные будь таким, как Лиза».

 

* * *

 

Книжные герои, которых мы любим, которым подражаем, всегда далеки от нас по времени. Для меня и Лиза Чайкина, и ее друзья казались в таком же историческом далеке, как Овод или Чапаев. А тут я иду по улице к подруге Лизы, Чайкиной!

Самый что ни на есть обыкновенный дом. Самый обычный человек: пройдешь по улице – не оглянешься! И попал я в самый разгар домашних хлопот. Чисто вымыт, светился пол. Любопытная ребячья рожица мелькнула из смежной комнаты.

У Анны Георгиевны славное открытое лицо. Она крепко жмет мне руку. Куда‑то собиралась по хозяйству (накинуто пальто, шерстяной платок на голове), а тут гости, и она присела, сложила руки; разошлись концы серого платка. Рассказывает. О том, как носили с Лизой листовки, как сидели однажды по горло в ледяном болоте, а по лесу шныряли фашисты с собаками, – обо всем.

За окном виднеются товарная станция, тропы… По ним ходили Лиза и Аня. А в это окошко Аня влезла однажды ночью, тайком. Здесь от нежданной горькой радости ахнула ее мать: «Жива дочь! Врали фашисты, когда читали на площади имена убитых партизан. Жива!..»

Но опасность, смертельная опасность притаилась за темным окном. И хотелось матери согреть руки дочери, бесконечно держать в своих, прижать лицо к мокрому от слез лицу и никуда больше не отпускать дочь. И знала, что Ане надо уйти скорее, сейчас… И не в силах была оторваться от своего ребенка. Может, последний раз видит. Так и уйдет навсегда в морозную, вьюжную ночь. А здесь уют, дом, теплая постель с подушкой, чугунок щей… И ничего этого нельзя дочери…

Я смотрю на Анну Георгиевну во все глаза. Она рассказывает удивительно просто. Так просто и обыденно работали партизаны. Именно работали! Выходили на задания, делали свое дело, быстро ели, недолго спали и снова – как на работу.

Женщина рассказывает подробности о жестокой расправе с Лизой Чайкиной и словно бы дивится:

– Неужели и я смогла бы все это выдержать?!

Да, конечно, смогла бы. Очень ярок в Анне Георгиевне этот душевный знак – скромность внутренне сильного человека.

 

* * *

 

От Анны Георгиевны я еду к Василию Платоновичу Смирнову, бывшему командиру группы одного из партизанских отрядов.

Очень неприятно писать о предателях, но они были. И сейчас разговор шел об одном из них – некоем Афанасьеве.

Снова, поражаясь обыденной простотой рассказа, я торопливо, почти дословно записываю слова Василия Платоновича.

 

* * *

 

Вечерело. Небольшая группа партизан только что вернулась с задания. Разулись, сняли портянки, придвинули к печурке валенки. Романов‑младший вышел за дровами, но вдруг вскочил обратно. «Дрова‑то где?» – хотели было спросить его, но вопрос застыл на губах: такое лицо было у парня.

Совсем близко послышался лай овчарок. Все вскочили, чтобы попытаться уйти. Но уходить было поздно: землянку уже окружали фашисты. (Засаду гитлеровцы подготовили со знанием дела.)

Двери в землянке были дубовые, сделаны на совесть; партизаны заложили их засовами, забаррикадировали чем пришлось. Разобрали оружие. Прислушались.

У входа, уже рыча, завывая, бесновались собаки. Заскрипел снег под тяжелыми сапогами. Кто‑то прошел по крыше. Чужая отрывистая речь, гортанные команды, говор. И несколько угодливых слов по‑русски:

– Здесь они все, голубчики, никто не утек.

Слова доносились отчетливо. Голос показался знакомым. Где они слышали его? Романов‑старший открыл заслонку дымовой трубы. (Фашисты как раз столпились вокруг нее.) Кто‑то из партизан поднял автомат в потолок. Та‑та‑та… Гильзы веером, пыль с потолка, щепа. Да разве пробьешь накат!..

Наверху раздался злорадный смех. И снова тот же голос:

– Выходите! Господин комендант согласился вас расстрелять под открытым небом.

И они вспомнили, чей это голос. Это был голос Афанасьева, который жил за рекой на хуторе. Когда‑то он был раскулачен и сослан. Вернулся недавно. Жил угрюмо и нелюдимо. Партизаны его не трогали. И вот сейчас… Сейчас Афанасьев не скрывался: знал, что живых не останется.

– Эй, вы! – крикнул он в трубу. – Вам дано три минуты. Не выйдете, господин комендант приказал готовить гостинцы, чтобы опустить вам прямо в трубу. Ха, ха, ха…

Землянка три на три метра. Укрыться от гранат негде. Сволочи! Та‑та‑та‑та… Это Романов‑отец выпустил в потолок всю обойму. Сверху снова раздался смех.

– Давайте простимся, – сказал отец. Все обнялись, постояли минуту.

Сверху послышалось:

– Эй, ловите гостинец!

Люди в землянке бросились на пол. Странно создан человек. Знает, что шансов уцелеть нет, но сила жизни, инстинкт заставляют его верить в какое‑то свое, злое, слепое счастье. Романов‑старший лег рядом с сыном, обнял его за голову, закрыл телом. Тот рванулся:

– Не надо, отец!

Ржаво шаркнуло по трубе… блеснуло… молотом ударило в уши…

И Романов‑младший почувствовал жгучую боль в руках и ногах.

Дверь фашисты не стали взламывать: знали, что там кровавое месиво. Потом солдаты‑каратели встали на лыжи. Ушли. Постепенно затих вдали лай собак. Афанасьев окольными путями вернулся на хутор. Бояться ему было нечего. Свидетелей не осталось. Свои следы у землянки он тщательно уничтожил. Он заработал у новых хозяев еще кусок земли к своему хутору.

Над землянкой, обгоревшей даже у трубы над крышей, взошла луна. Высеребрила снег. Мохнатые ели держали полные лапы снега, чуть покачивались на ветру. Сладковато тянуло из‑под земли пороховой гарью. Потом луна ушла. Засветился восток, и легли на снег голубые тени деревьев.

В землянке было черно, угарно. И еле‑еле стонал в беспамятстве, почти неслышно, Романов‑младший. Потом он почувствовал боль в ступнях, в руках, боль росла, полыхала по телу. Это привело Романова в чувство. На теле мерзлая слипшаяся одежда.

Тишина. Чернота и безмолвие…

Нашли его через двенадцать часов, Он только и успел предупредить:

– Афанасьев… – и потерял сознание.

 

 

Партизаны казнили предателя рано утром.

Так закончился рассказ Василия Платоновича Смирнова. Мы сидели с ним в сумеречной, тепло натопленной избе, не зажигая свет. Вечерело. Синие тени ложились на занесенную снегом реку. На ту самую реку…

 

ЛУКАВЫЕ ТОРОПЧАНЕ

 

И опять перестук колес. Диск полей, вращающийся от окна к горизонту, грохот пролетов.

Город Торопец. Торопец старше Москвы, ему около тысячи лет. В церковном соборе сегодня краеведческий музей. В сводчатых залах – доспехи Александра Невского, оружие русских ратников и напротив – трофейные мечи и шлемы тевтонских псов‑рыцарей. В другом зале – скорострельные пулеметы, автоматы ППШ – оружие героев города, а напротив – трофейные фашистские шмейсеры, каски и прочий железный хлам. Очень впечатляющее соседство.

В записной книжке было несколько адресов, и что меня особенно интриговало, – координаты партизанского тайника. А вдруг там что‑нибудь сохранилось?! Оружие, документы… Было написано:

 

«Тайник – дорога Торопец – Холм, 11 км дом лесника у дороги, рядом озеро, за озером 1,5 км вправо от дороги, тайник – колодец, внутри сруба».

 

Первые два дня я бегал по адресам. Результат оказался скромным. В Торопце явок не сохранилось. Мне удалось поговорить с вдовой одного партизана, полной моложавой женщиной. На расспросы о муже она отвечала лаконично:

– Да, погиб. Плохо помню, какой он был. Так давно…

Женщина явно тяготилась моей настойчивостью.

Я раскланялся подчеркнуто вежливо. Долго кипела во мне обида за того парня, ее бывшего мужа. Может, в последний, смертельный миг он выдохнул ее имя, может, именно в ней были для него и Родина, и счастье, и любовь – все, за что умирали люди. Я шагал и с обидой передразнивал ее слова: «Плохо помню! Давно было!» Но сейчас, вспоминая встречу, я поостыл. Я уговорил себя поверить, что, может быть, ей просто по‑человечески больно было вспоминать об этом, неохота бередить память. И не стоит лезть непрошенно в чужую душу и жизнь.

 

* * *

 

Поздно вечером по окраинной темной улице я искал Петра Яновича Крибби. Последние прохожие указывали на домик при церкви, но я упрямо не верил: церковь была действующая. Высилась темным контуром на холме. Я поднялся в горку лишь затем, чтобы удостовериться в собственной правоте. Но домик оказался именно тот. Постучал в дверь. Она распахнулась желтым прямоугольником света. Хозяйка проводила меня по скрипучему коридорцу. Темная от времени крестьянская утварь, красные ягоды в лукошке. Комната. Навстречу мне шел старик с пергаментной, словно тисненой кожей лица. Он был братом партизана Августа Крибби. Я уже знал об этом, когда искал старика. Мне хотелось хоть немного узнать от него о брате.

Петру Яновичу не было и шестидесяти лет, выглядел он гораздо старше. Борода лопатой и младенчески синие, ясные глаза. Словно извиняясь, он объяснял:

– Жена работает в церкви, убирает там, вот и живем в сторожке, а сам я неверующий, полный атеист…

О брате рассказывал с жаром, с любовью, которую не остудили годы:

– Лихой был парень, мотоциклист. Добрый, честный. Говорил мне: «Петька, война будет губительная. Но в плен – ни в коем случае!» Брат был механиком, мечтал танк КВ водить. А танков не густо было в начале войны. Ему и предложили в военкомате: либо танк ждать, либо в партизанский отряд. Так он стал партизаном. А погиб под Прагой, танкистом.

 

„…ТАЙНИК ВНУТРИ СРУБА…“

 

В горкоме Торопца предложили мне «волгу» для поисков и обнадежили: вроде домик лесника есть, да до него километров десять. И озеро тоже есть… А вот тайник… О тайнике не слышали.

 

* * *

 

Под колеса летит асфальт. Шофер Евгений Николаевич Петров, заражаясь от меня нетерпением, до упора нажимает акселератор. Работает он здесь с сорок седьмого года, до этого служил в армии. Воевал на 1‑м Прибалтийском фронте. Я рассказываю о тайнике и чувствую, как азартно он загорается лихорадкой «кладоискательства».

С ходу мы проскакиваем дом лесника. Машина ныряет в низинку. Справа лес расступается – и видна белая гладь замерзшего озера. Оно! Петров тормозит. Мы прикидываем данные: если озеро – тогда все сходится. Полтора километра в длину. Да, примерно столько. Значит, на том берегу и сруб, и все прочее. Рычит мотор. Машина, развернувшись на пятачке, берет обратный подъем и вкатывается прямо во двор лесничего.

Василий Петрович Котов, лесник, работает здесь всего несколько лет. Он слушает наши горячие объяснения, кивает: «Где же это может быть? Так‑так…», без промедления одевается и ведет нас к сараю. Мы вооружаемся инструментом. Мне достался лом, Евгению Петровичу – топор. Земля промерзла. По крутой тропе меж елей и сосен спускаемся на лед озера.

Лед плотно запорошен снегом, хрустит под ногами. И странно: тут и там впечатаны в наст следы протекторов.

– Рыбаки ездят на мотоциклах, – объясняет Котов. – А вот следы свиней.

– Свиней? – переспрашиваю я.

– Да, диких. Кабанов. Всю картошку у меня изрыли. Развелось их тут! А вот лисы, наоборот, мрут. Недалеко мясокомбинат построили, лисы там пируют на отходах и травятся теми отходами.

Озеро кончается округлым заливчиком. Мы поднимаемся на берег. Голый осинник, опавшие листья вперемешку со снегом, заледеневшая земля. Никаких примет. Сначала мы идем вместе, потом расходимся в разные стороны. Я кидаюсь ко всякой ржавой железке, дереву, отличному от других, полянам. Твержу про себя приметы: «Тайник – колодец, внутри сруба…» Ничего похожего.

– Эгей! – кричит шофер.

Он совсем близко. Поляна почти у берега. Кучей лежат гнилые старые бревна. По их положению можно угадать квадратный венец бывшей постройки, то ли дома, то ли сарая. Где‑то здесь может быть наш колодец.

Мы азартно топаем во всех направлениях. Ведь должен быть колодец, хотя бы яма должна остаться! Нет и нет. Устало присаживаемся покурить на бревна. Я достаю запись командира партизанского отряда, читаю вслух, чтобы вместе еще раз попробовать вникнуть в смысл фраз. «Тайник – дорога Торопец – Холм…» Да, эта дорога. «11 км – дом лесника…» На спидометре 11 километров, и дом лесника остался позади. «Рядом озеро…» Есть озеро, вот оно. «За озером – 1,5 км вправо от дороги…» Все правильно: мы вправо от дороги, примерно на полтора километра за озером. «Тайник – колодец, внутри сруба». Колодца нет. Стоп! А разве сруб – это только деревянная облицовка колодца? Может, под срубом подразумевался дом или сарай? А внутри этого дома (или сарая) и находится колодец?..

– Тогда мы сидим прямо на тайнике! – вскакивает шофер.

Усталости как не бывало. Растаскиваем бревна внутри квадрата – нижнего венца сруба. Через минут пятнадцать в углу обозначился еще один малый квадрат, венцом уходящий вглубь.

Лесник говорит, что этот сруб, возможно, был баней, а колодец находится внутри бани. Так делали иногда, чтобы не таскать воду издалека.

Мы расчищаем этот квадрат. Теперь явственно видно: да, не случайно торчат торцы бревен, это был колодец. Бревна гнилые, но мерзлые. Под трухой и снегом – лед.

Пока не стемнело, мы пробивались вглубь, кололи лед, рубили вмерзшие железные бревна, коротко перекуривали и снова рубили. После нескольких часов работы мы углубились меньше, чем на метр, и поняли, что зима крепко держит свои секреты.

– Если будет время весной… – обращаюсь я к шоферу. Он понимает меня с полуслова:

– Непременно!

– И вы, Василий Петрович?.. – спрашиваю я.

– Мне самому интересно! – откликается лесник. – В случае чего, пионеров на помощь вызову. Наши красные следопыты такого случая не упустят!

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: