Ходит осень в хороводе 4 страница

Место было мне незнакомое. Но у меня было письмо к председателю колхоза товарищу Брагину, хорошему рыболову и страстному охотнику. Да и весь колхоз был рыболовецкий и охотничий. Посевная площадь была небольшая, леса и болота ограничивали посевы. Прямо с парохода услужливые и неравнодушные к охотникам мальчишки отвели меня на квартиру председателя. Он только что вернулся с рыбной ловли. На вид ему было лет тридцать. Гладко выбритый, мускулистый, он говорил медленно, грамотно и больше был похож на городского человека, чем на сельского жителя.

– Ну, как охота? – спросил я.

– Сейчас рыбу ловлю.

Заметив на полу около печи две пары белокрылых птиц, я снова спросил:

– А это?

– А это, – ответил он медленно, – попутно.

Оказывается, товарищ Брагин, уезжая на рыбную ловлю, брал с собой мелкокалиберную винтовку‑тозовку, и если встречалась птица, стрелял, как он говорит, попутно.

Стрельба по плавающей птице маленькой пулькой – самая трудная стрельба. Охотники считают такую стрельбу невозможной, ссылаясь на обман зрения, на какую‑то неверную игру света и на то, что птица сидит глубоко в воде и на воде только пух.

Я высказал это общее мнение охотников.

Он согласился только по части пуха:

– Это верно – птица сидит глубоко, для пули дело трудное.

– Ну, а как же вы стреляете?

– В головку надо целить, – сказал он медленно и скромно, как будто дело только в выборе точки прицеливания.

Я начал рассматривать птиц. Оказалось, все были биты в головку, возле глаза.

Вместо того, чтобы отметить меткость стрельбы моего нового знакомого, я похвалил только винтовку нашего отечественного завода.

– Да, хорошая, точная винтовочка, – отметил он.

А про себя я думал: в голову! На расстоянии, недоступном для дробового ружья, ибо весной никакая утка не подпустит на дробовой выстрел. Вот тут и рассмотри головку, рассмотри утиный глаз и посади пулю рядом с ним. А товарищ. Брагин стрелял из винтовочки только попутно, стрелял со своей открытой рыбацкой лодки.

– А промахи были?

– Нет, я выстрелил только четыре раза.

Я много слышал о меткости глаза председателя Бибеевского колхоза, но все рассказы считал преувеличенными, охотничьими. Тозовка была его постоянным спутником. Даже на заседания правления ходил с нею. Повесит ее рядом, на стену и ведет заседание. Однажды шли жаркие прения между двумя членами правления, настолько жаркие, что, казалось, спорщиков не в состоянии примирить сам председатель. Пришлось устроить перерыв на раскурку. Курить не возбранялось и во время заседания. Но если уж перерыв – значит раскурка. Иногда вместо «перерыв» говорят «покурить надо», как на охоте. Если уж привал – хочешь не хочешь – закуривай!

Главный спорщик, член правления Петров, отстаивавший интересы охотничьей бригады против бригады рыболовецкой, хмурый и черный, как осенняя ночь в тайге, свертывая цыгарку, смотрел в окно. Чего ему там нужно было видеть? Ничего! Смотрел в окно затем, чтобы ни на кого не смотреть. И вдруг пальцы, свертывающие цыгарку, застыли, лицо посветлело, и Петров торжественно шепнул:

– Брагин, смотри‑ка, смотри‑ка… Глухари…

– Что же тут удивительного, – ровно, спокойно сказал председатель, снимая с гвоздя малопульку. Вышел на крыльцо и начал щелкать. Возвратившись в хату, он послал сынишку подобрать дичь:

– Витя, там их пять. Возьми ребят, подбери.

Так товарищ Братин использовал перерыв на раскурку. Заседание возобновилось в более спокойной обстановке. Сердитое сердце Петрова отошло и он даже в порядке самокритики признал, что хватил через край.

Вбпомнив об этом случае на заседании правления, я спросил своего гостеприимного хозяина:

– Точно ли было – пятерка глухарей?

– Пять или шесть, нет, кажется, пять. Зимой эта птица любит вылетать к деревне, на кедрач.

Я допускал, что мелкокалиберной пулькой можно убить глухаря – эту самую могучую птицу наших лесов. Но бить каждый раз наверняка – я считал невозможным. И поэтому меня очень заинтересовал мой новый знакомый. Я уговорил его поехать охотиться за утками на Симанский луг, к озерам на левом берегу Оби.

На утиной охоте при стрельбе в лет винтовочка не годится. Товарищ Брагин забросил на правое плечо тульскую двустволку 16 калибра. Я про себя отметил:

– Патриот, из отечественной стреляет.

К моему удивлению, он повесил на левое плечо второе ружье, мелкокалиберную винтовочку.

– А это зачем? – поинтересовался я.

– А так, попутно.

Узкие озера на Симанском лугу еще не освободились от льда и нам пришлось выбросить чучела на быстрой протоке – Чигале. Здесь собрался гоголь. Мы сидели недалеко друг от друга. Между дробовыми выстрелами я слышал порою мелкокалиберный щелк. Я насчитал семь «щелков». Что бы это значило? Гоголь шел на чучела слабо, и я решил навестить товарища Брагина в его шалаше.

– Сегодня непонятная неудача, – сказал он, не ожидая моего вопроса.

– А что такое?

– Семь пуль пустил в косача.

– И что же?

– Не знаю, больше не появлялся.

Оказывается, метрах в ста пятидесяти за высоким берегом Чигалы есть поросшая кустарником лощина, где косачи устроили свой ток. Один из косачей семь раз выпрыгивал на бугор, чуфыкал, как бы угрожал. После выстрела из винтовочки косач скрывался в лощине и через некоторое время снова появлялся на том же самом месте.

– Как заколдованный, чорт его побери, – на этот раз взволнованно говорил обычно спокойный товарищ Брагин.

– Ага, – подумал я, – и тебя пробрало. Охота – такое дело, заставит биться сердце учащенно.

Брагин был настолько недоволен своей стрельбой из мелкокалиберной, что не хотел даже проверить, убил ли он седьмым выстрелом злополучного косача. Занялся проверкой я. Поднявшись на бугор, я увидел не одного, а семь убитых наповал косачей. Каждый был бит в зобок, в самое убойное место. Я поздравил великолепного стрелка, но он опять себя пожурил:

– Как же это мне в голову не пришло? Их семь, а я думал – один… Верно сказано: век живи – век учись!

На второй день мне тоже повезло. У меня было две тяжелых связки селезней и краснобровых косачей.

– А все же одной птицы нехватает, – сказал Алексей Петрович, рассматривая мою добычу.

– Какой?

– Глухаря надо свезти в Новосибирск.

И мы отправились на глухаря вечером. Перед нами задача – определить место облета. Где он наделает шума своей вечерней посадкой, там будет его утренняя чуткая песня. На глухаря не полагается ходить большой компанией, а нас было четверо. Конечно, мы могли разбиться поодиночке, в крайнем случае, попарно. Но вечер был так хорош, дело наше – спортивное, и так хорошо говорилось, особенно после того, как выпили по кружке… Развели костер, согрели, чаю. Затеяли в ночной темноте стрельбу по швыркам на звук, не видя швырка, как иногда бьешь птицу по звуку полета, не видя птицы.

Мы делали все противопоказанное охоте на глухаря. И делали, конечно, так потому, что никакого облета вечером не слышали. Приближался рассвет. Пригревшись у теплого пепла догоревшего костра, мы задремали.

То ли во сне, то ли наяву я слышу – пилит глухариная пила, слышу его песню. Прислушиваюсь. Брагин тоже. И тут и там! Мы в центре тока…

Я шепчу спящему товарищу:

– Вставай! Глухари!..

В одно мгновение мы, четыре охотника, были на ногах. Впереди товарищ Брагин начал подбегать под песню ближайшего глухаря. Песня была так коротка, что позволяла делать только три быстрых шага. Мы, не разбираясь в песне, только копировали шаги Брагина. Порой одна нога нашего вожака, не успевшая опуститься во время песни, застывала в воздухе до тех пор, пока песня не начиналась снова. Мы делали то же самое. О, если бы кто посмотрел на нас со стороны: каждый из четырех взрослых людей в большом сосновом бору стоит на одной ноге, подогнув под себя вторую, как это делает длинноногий журавль в минуту задумчивости. До высокой сосны, по вершине которой скользил первый луч встающего солнца и на которой пел глухарь, было около сотни шагов. Вот и пропрыгай, проскочи это расстояние с прыгающим в груди сердцем… А сердце, действительно, потеряло ровное биение: оно или прыгало или замирало, может быть, тоже под песню. И, наверно, так. Но один прыгавший позади меня товарищ, заметив веер величавой птицы, потерял ритм движения и сделал два лишних шага. Птица с шумом взлетела. Вскоре мы услышали еще пять таких шумов. Так был вспугнут ток из шести глухарей. Что делать? Ругать товарища? Ругань делу не поможет. И мы, недружелюбно взглянув друг на друга, разбрелись в разные стороны.

Я все же пристроился к Брагину. Раздумывая, что делать, закурили на лесной опушке, уже полностью освещенной солнцем тихого весеннего утра. И вдруг – на ловца и зверь бежит – видим летящего в нашу сторону глухаря. Шагах в ста он тяжело опустился на вершину сосны, распустил хвост и сразу запел.

Я вскидываю свое ружье в надежде, что заряд крупной картечи преодолеет это расстояние. Товарищ Брагин берет стволы моего ружья и отводит их, говоря:

– Ничего не выйдет.

Я вопросительно посмотрел в глаза моего авторитетного спутника.

Под песню глухаря он ответил:

– Тозовка возьмет. Смотрите, я сниму сучок над глухарем.

Я смотрю и слушаю.

Щелк! И сучок срезан.

– Теперь смотрите, я сниму сучок пониже глухаря.

После щелка упала нижняя ветка.

Пусть так, пусть все это спортивно, интересно, но это же пытка для охотничьего сердца. Сейчас, сейчас птица улетит. А мой спутник спокойно занят ненужной пристрелкой своей тозовки. Я знал – он пристреливает расстояние, но разве можно производить такие опыты с самой ценной и осторожной птицей?

Наконец, он шепчет:

– Стреляю в зоб.

Ну, думаю, чорт с ним. Пусть улетает глухарь, лишь бы кончились эти мучительные для охотника минуты.

Щелк! И тяжелая птица, битая насмерть, грузно падает.

Алексей Петрович подарил мне эту великолепную добычу, взятую мелкокалиберной пулькой из винтовочки Тульского оружейного завода. Я смотрел на красивую птицу, а в душе любовался не ее красотой, а прекрасным выстрелом, любовался человеком, который так точно владеет искусством стрельбы.

 

М. Зверев

ФАКЕЛЬЩИК

 

Из небольшого сибирского городка мы вышли вечером, когда солнце было уже над самым лесом, но до глухариного, тока было недалеко, и мы думали успеть с вечера послушать, где будут садиться глухари.

Вскоре солнце уже почти село и освещенные им стволы сосен сделались кирпичного цвета. Лужицы снеговой воды стали быстро подмерзать и тонкий ледок захрустел под ногами.

Белобровые и певчие дрозды распевали, сидя на самых вершинах сосен. Звонкие голоса мелких птичек сливались в замечательный весенний хор, создавая бодрое, настороженное чувство, знакомое каждому охотнику – любителю природы.

Пара косуль внезапно выскочила из молодой поросли сосняка в ложбинке и замелькали белыми задиками среди стволов деревьев. Долго еще был слышен хруст по замерзающим лужицам от их ног.

Вот, наконец, и место, где мы должал слушать прилет глухарей. Но на пеньке около поваленной сосны сидел охотник, спиной к нам.

Мы молча переглянулись: трое на одном току недалеко от города, где будет петь утром самое большее 5–6 глухарей – это не охота!

Заслышав наши шаги, охотник оглянулся. Видимо, он тоже не обрадовался, увидя нас.

Но делать было нечего. Мы закурили и сели рядом.

Охотник был уже седой старик из местных старожилов. Старая мелкокалиберная берданка стояла около ствола сосны. Шейка приклада у ней была тщательно затянута проволокой, а трещина от перелома тянулась почти до середины ложа и в двух местах была скреплена планками. Очевидно, берданке было столько же лет, сколько и деду.

Мы поставили свои новенькие тулки рядом.

Начинало быстро темнеть.

– Опоздали, ребятки… – обратился к нам дед, – петухи‑то уже сели. Двое подшумели сегодня, как только солнышко начало садиться.

– Ну, что же делать, – отвечал я, – мешать тебе дед не будем, ты первый пришел, а мы пойдем утром на речку искать уток.

– Ась, чего ты сказал? – переспросил дед, – глуховат я, сынок.

Пришлось повторить сказанное.

– А как же ты будешь, дедушка, к глухарям‑то утром под песни подскакивать, раз ты глуховат? – снова спросил я, на этот раз преувеличенно громко.

– А зачем мне до утра ждать. Вот они разоспятся немного, стемнеет как следует, ну, я сыму их обоих и домой. До города тут недалеко. С середины ночи я уже дома спать буду.

Мы с товарищем переглянулись.

– Дедушка, мы хоть и помоложе тебя, – запротестовал мой товарищ, – но в глухариной охоте кое‑что понимаем.

– Чего ты сказал? – переспросил дед. – Видать, вы ребята не здешние? На подлет опоздали, факелов у вас нет. Тоже охотники…

Дед, кряхтя, встал, чиркнув спичкой, сунул ее в кучу хвороста, приготовленную им очевидно еще засветло для костра. Огонек весело забегал, и костер быстро разгорался.

– Что ты делаешь, дед? – опять заволновался мой товарищ. Напугаешь глухарей‑то огнем. Сам говоришь – двое уже прилетело. Не будут ведь утром петь.

– Чего? Кто поет? – переспросил опять дед.

– Глухари‑то утром, говорю, петь не будут, напугаешь, ведь огнем, – уже сердито крикнул товарищ, нарушая все правила глухариной охоты, требующей прежде всего тишины..

– Ну вот, сразу видать – не здешние вы, ребята. Сказывал же я вам, что я их сыму еще ночью, – ответил невозмутимо дед.

– Слушай, дед, – спросил я громко, – ты же ничего не слышишь, а говоришь – двое глухарей село. Как же ты мог услышать их посадку?

– А вот вы что… сумлеваетесь, – улыбнулся дед, – да я и не слушаю сам, где уж мне, раньше‑то, конечно, слушал сам, ну, а теперь Муська слушает за меня.

– Какая Муська?!..

Но едва дед произнес слово Муська, как в полосу света костра откуда‑то из темноты вынырнула крохотная комнатная собачонка с перевязанной марлей мордочкой.

Она подбежала к деду и завиляла хвостом.

– Ах ты, грех какой, я и забыл ей рыло‑то развязать, – удивился дед. – Вот она у меня сидит на коленях и слушает на солнцезакате, в какой стороне зашумит петух, садясь на сосну. Она сразу вздрогнет и начинает туда лаять. Ну, я и примечаю. Лаять‑то ей я не даю, звонкая больно она, вот рыло ей и завязываю. На двоих сегодня она показала, там и там, – дед ткнул пальцем в темноту вправо и влево от костра.

– Ну, а как же ты ночью глухарей стрелять собираешься? – снова спросил я.

– А мы их здесь всегда по ночам берем. Вот уже, пожалуй, и пора настает, обсиделись они и стемнело вовсе. Хотите взглянуть, покажу – не жалко. Глухарей‑то у нас много.

Дед вытянул из сумки бересту и, вынув из берданки шомпол, нацепил на него один из кусков бересты и поднес к огню. Береста сейчас же свернулась в спираль. Дед сбросил ее и нацепил новый кусок. Довольно быстро он наготовил целую кучку таких спиралей.

– Ну, пожалуй, хватит, – сказал дед, вопросительно взглянув на нас.

Мы с удивлением следили за его приготовлениями и молчали.

– Ну, что же, пошли – пора уже, – сказал дед, вставая.

– А мы тебе не помешаем?

– Да нет, идемте.

Дед протянул руку и достал из темноты длинную палку, расщепленную и закопченную на одном конце, с острым железным наконечником на другом. Он всунул в расщепленный конец берестовую спираль, поджег ее на угасающем костре и поднял палку вверх.

Яркое пламя горящей бересты сразу озарило всю полянку и стволы сосен.

– Ну, пошли, – сказал дед, надевая на плечо берданку, и зашагал вслед за убегающей от него темнотой. Мы молча шли за ним.

Пройдя несколько десятков шагов, дед начал подходить к стволам сосен и внимательно оглядывал их, освещая снизу. Минут десять он шарил под соснами, время от времени меняя сгорающую бересту на новую.

– Что же это такое? – наконец, проворчал дед, – неужели Муська зря брехала? Он заменил бересту новой и подошел опять к стволу ближайшей сосны. Взглянув вверх, дед вдруг с силой воткнул острие своего факела в землю и, освободив обе руки, не торопясь, стал снимать берданку.

Мы поспешно подошли и взглянули вверх.

Около ствола, в поддереве сидел глухарь, хорошо освещенный светом факела, и мирно спал, засунув голову под крыло.

Дед прицелился и нажал спуск, но берданка осеклась.

Глухарь испуганно выдернул голову из‑под крыла, однако с места не сдвинулся. Факел начал гаснуть.

Дед проворно переменил бересту, и снова яркое пламя осветило ствол и глухаря на сучке. Он испуганно вертел головой, но не летел, ослепленный светом.

Мы стояли и не верили своим глазам.

В этот момент берданка деда тявкнула тонким дискантом, и глухарь камнем упал к нашим ногам.

– Непуганые у нас петухи‑то, – сказал дед, меняя бересту.

Он взвалил глухаря на плечо, и мы пошли обратно к костру.

– Другой, пуганый, сорвется и лететь, – продолжал дед, – но, как курица, ночью со света взлетит и сразу о ствол или в сучья тыкается, хлопает, шумит, когда сядет, а когда упадет на землю – все равно не уйдет. И сколько я их прибил – страсть, и только один раз глухарь спал не у ствола, а на конце ветки. Этот поднялся и пошел над лесом, как только она осечку дала. Редко когда с первого раза разбивает пистон, проклятая, – досадливо закончил дед.

Мы были поражены. О такой охоте на глухарей не написано ни в одной книге.

Но вот мы у костра. Дед бросил убитого глухаря на землю и раздул огонь. Откуда‑то из темноты вынырнула Муська, подошла, трясясь от холода мелкой дрожью, с равнодушием комнатной собачонки понюхала глухаря и свернулась около костра калачиком, спиной к огню. Она не бегала за дедом по лесу, а привыкла терпеливо ждать его у костра.

Через полчаса второй глухарь был брошен на землю около костра, рядом с первым.

– Ну, ребята, прощайте, мне пора, – сказал дед. – Заходите в городе, гостями будете. – И он назвал свой адрес. – Факел – это первое дело на глухаря. Мы тут век так охотимся, от дедов еще обучены, а то скажете же скакать под песню! Разве их утром убьешь? Он тогда каждый шорох слышит и от ствола дерева уходит на концы веток.

Мы простились с дедом и долго смотрели в темноту, откуда раздавались хруст хвороста и шлепанье сапог по лужам. Мы не жалели больше о том, что нам придется вернуться домой без выстрела.

 

Ефим Пермитин

ВЕСЕННИЙ ШУМ

 

Ночью загудел сосновый бор. Густой влажный ветер метался в нем до утра. А на заре дождевые облака набежали. И стало тихо; слышно было, как падали комья снега с ветвей.

Теплый дождь зашелестел по крыше леса и, не переставая, шел все утро, день и следующую ночь, тогда и умер снег.

Немощно‑бледный лежал он в низинах. А на холмах задымился парок: земля там раскрывала глаза и дышала легко и радостно.

В глубине леса пучилось, глухо вздыхало моховое болото, окутанное туманом.

Было еще совсем темно, а все проснулось в лесу, готовилось к встрече солнца.

Дятел высовывал железный свой клюв из дупла и снова прятался.

Глухарь выбрался из крепи чапыжника, с места ночевки, и, сорвавшись, зазвенел крыльями, направив свой полет к токовищу.

Проснулся и лесник Алексей Матвеич, разбудил сына Гордюшу. Они тихонько вышли за дверь и прислонились к стене домика.

А на земле и в воздухе творилось необычайное. Звон птичьих крыл рассекал воздух: неслась стая за стаей. Волнующий говор крылатых странников из‑под небес проникал в душу мальчика и его отца.

Какое‑то неизъяснимое, неведомое и в то же время знакомое чувство трепетало у них в сердцах, не давало им спать в весенние ночи, манило вдаль. Чувство это властно живет в душе человека. Кто не ощущал его в первые дни весны!

Еще яркие звезды висели над головой. Только‑только зазеленел на востоке окраек неба. Тихо и торжественно отбивала последние минуты ночь.

И вдруг из глубины леса, с мохового болота, полились серебряные звуки, словно через все небо протянул кто‑то невидимую струну и нетерпеливо трогал ее.

Чище и чище льются на весь лес ликующие звуки: то проснулись прилетевшие ночью журавли.

Так началась весна.

 

* * *

 

Наконец‑то отец сказал:

– Ну, Гордюша, собирайся, пора.

Мальчик выбежал на двор, постоял, подождал и – снова в дом, а отец все еще одевался.

…Кочкастая, точно в бородавках, луговина в лужицах талой воды и в них по‑весеннему ясно отражается зарозовевшее небо.

С кочки сорвался чибис и, ныряя в воздухе, бросался на охотников.

– Чьи вы? Чьи вы?.. – пронзительно закричал он, прогоняя незванных гостей с занятой им полянки.

– Мы‑то Рокотовы. А вот ты чей, голоштанник? – засмеялся Алексей Матвеич.

Гордюше было забавно и слышать разговор отца с птицей, и видеть, как «голоштанник»‑чибис, с тонкой косичкой на хохолке, сев в сторонке, мелко перебирая морковно‑красными ножками, воинственно распушившись, бежал им навстречу и взлетал только в нескольких шагах от них. Набрав высоту, он падал, выделывая в воздухе невероятные курбеты. Чибис преследовал их, пока они не вышли в голый, прозрачно‑сквозной березовый лес.

В березнике они встретили еще более забавного чудака. Как тот чибис, он обнаружил себя криком:

– Го‑го‑го Хо‑хо‑хо!.. – несся с лесной поляны широкий гогот. Вслед за бесовским хохотом раздался такой оглушительный треск крыльев по дуплу колодины, точно вдруг загремели в несколько барабанов или забили в ладоши.

– Ишь развоевался, буян! Смотри, Гордюша! – указал отец на самца белой куропатки.

Куропач, казалось, сошел с ума или был пьян. Он подпрыгивал и перевертывался через голову. Вскакивал на кочки, на колодины. Распушится, припадет к земле и захохочет.

Куропач еще по‑зимнему ослепительно бел. Распушенный хвост, взъерошенный ожерелок и раскинутые крылья петушка делали его вдвое больше.

Да, куропач был пьян запахами согревающейся земли, набухающих почек.

Пьян был и бекас, кувыркающийся в воздухе. И невидимый жаворонок в поднебесье.

Но, конечно, больше всех пьяны были бесившиеся недалеко от шалаша, на лесной полянке два зайца…

Все, что подсмотрели в лесу в тихий весенний вечер Алексей Матвеич с сыном, походило больше на сказку, на чудесный весенний сон.

Они сидели в шалаше и смотрели, и слушали шум леса, охваченного ликованьем…

Павлиний хвост зари выцвел. Набежали тени, окутали пни и деревья. Над поляной, похоркивая, пролетел вальдшнеп. В лицо пахнуло теплом. Запахи земли стали острее. Небо расцвело золотыми чашами роз. Серп луны, как лодка из тростников, вынырнул из таинственных глубин и поплыл по небесному своду. Кроткая тишина обняла землю.

 

* * *

 

Вокруг костра темнота сомкнулась плотным кольцом. Отец, и сын разобрали охотничью сумку: и яйца, и масло, и молоко, и любимые коржики Гордюши…

Лица охотников от жаркого огня, казалось, вот‑вот расплавятся.

От обступивших со всех сторон деревьев и кустарников шел могучий запах весны. Казалось, каждое из них пахло по‑своему… И черносмородным вареньем, и раскушенной на зубах морковью, и березовым и сосновым соком. Запахи кружили голову Гордюше.

Во тьме вызванивала талая вода. Густым басом гудели жуки.

Заснул мальчик незаметно, как показалось ему, на одну минуту, а Алексей Матвеич уже будил его.

Дымок от затушенного костра пощипывал заспанные глаза. Отец стоял с сумкою за плечами и с ружьем в руках.

– Пора, – сказал он.

Мальчик вздрогнул и вскочил на ноги.

 

* * *

 

За ночь золотая ладья уплыла далеко по звездным волнам. Небо было все такое же густо‑синее и только на востоке чуть хваченное отбелью…

Все было таинственно и до дрожи волнующе в это утро. И как шли в темноте к шалашу, и как сели, затаившись.

Урчание белки над головой, стукнувшаяся о землю сосновая шишка на холме взрывали тишину, как выстрел, отдавались в сердце Гордюши.

Еще ничего нельзя было различить в предрассветной мгле, а лес уже наполнялся гулом кипучей жизни.

Задушенные всхлипы совы, мяуканье, фырканье зверушечьей мелкоты, хрюканье хоря… В корневищах тальника, недалеко от шалаша, призывно пропищала самочка ласки. И тотчас же во тьме ей отозвался, замурлыкал самец.

Казалось, лес запевал могучую дневную запевку, нарастающую с каждой минутой.

В отверстия шалаша, устроенные на зорю, чтоб можно было стрелять лишь только будет видна мушка, просвечивало зазеленевшее небо, уродливые кочки, похожие на пни, пни, похожие на кочки. Сплошной зубчатой стеной высился Гулкий холм.

Ноги Гордюши затекли: он сидел, не шелохнувшись. И вдруг, с пугающей неожиданностью, над самой головой захлопали сильные крылья. У Гордюши остановилось сердце и пересохло в горле.

В трех шагах от шалаша сел сине‑черный, упругий тетерев. Напряженно вытянутая шея и карминно‑красные брови птицы были отчетливо видны мальчику. Гордюша хотел повернуть голову к отцу и указать ему на черныша, но тетерев сорвался и опустился в глубине токовища.

– Ой! – вырвался придушенный стон из груди мальчика.

Алексей Матвеич положил ладонь на плечо сына и тихонько погладил его.

А на ток со всех сторон, хлопая крыльями, падали и падали крупные птицы.

– Ччууффышш! – как боевой клич, команда к началу единоборства раздалось в середине токовища.

– Ччууффышш! – тотчас же отозвался сидевший недалеко от шалаша тетерев, и слышно было, как он, шурша распушенными крыльями по сухобыльнику, побежал на грозный вызов.

Дорогой он остановился и раздалось сердитое его бульбуканье. Потом шум ударившихся грудью птиц и треск крыльев: это начали первый бой «хозяин тока» – старый черныш‑«токовик» и его рьяный соперник.

На моховом болоте проснулся верный страж весенней зари – журавль. Он вытянул длинную шею, увенчанную малиново‑сизой головой, задрал в небо огромный, как долото, клюв и, молодецки напрягшись, подал долгожданный сигнал. Все птицы услышали журавлиный клич и запели во весь голос.

Лес гудел от песен, как огромный орган под сводами высокого небесного купола: казалось, пело само небо, сама земля, каждая ветка темного леса в искрах росы.

Восток чуть зарумянел, а шелковое полотнище огромного занавеса уже медленно раздвигалось, открывая поляну, усыпанную кочками, пнями со стоящими кое‑где неодетыми, а лишь чуть задымившимися еще березками, полными весеннего трепета и юношеской восторженности. Корабельный лес Гулкого холма открылся глазам. И на всей поляне – токующие тетерева. Сколько их? Откуда собрались они на блистательный свой турнир? Кто одел их в тончайшее, белезны снежного пуха белье, заковал в черные синеватого отлива латы?!.

Вздыбленные, лироподобные хвосты их, точно белые султаны, развевались повсюду. Отдельных голосов различить было уже нельзя. Казалось, у горла каждого из певцов забил, зажурчал родник. Торопливый их бег, как переплеск струй, плыл по земле, сливаясь в рокот большой реки.

А на сучьях и ветвях холма, в ржавой топи мохового болота, в глубине неба вторили миллионы певцов…

В десяти шагах от шалаша пели и дрались два черныша: равные по силе бойцы. Они то отступали с опущенными до земли распушенными шеями, состязаясь в силе и красоте голосов, то сшибались грудь в грудь. Перья летели во все стороны, сами бойцы падали навзничь. Но и свалившись, не прекращали они боя. Уцепившись за щеки крепкими клювами, они рвали, пригибали один другого к земле. Окончательно обессилев, не двигали и шеями, а лишь конвульсивно подергивали лапками. Потом, вскочив, снова разбегались…

На березку в середине токовища с нежным квохтаньем опустились несколько тетерок. Что стало с бойцами! Даже самые измученные снова ринулись в бой. А как закипели, заклокотали их песни.

Тетерки беспокойно вертелись, вытягивали шеи, рассматривали соперников, все время не переставая подбадривать их поощрительным квохтаньем.

На одну минуту слетали они к избранному рыцарю и улетали с ним в темный сосновый бор.

Жарким костром разгоралось утро. Алексей Матвеич смотрел, слушал, думал: ему не хотелось прерывать песен, нарушать выстрелом торжественную красоту птичьего праздника. Но время тока кончалось. Рокотов выбрал пару ближних к шалашу бойцов и выстрелил. Эхо подхватило выстрел, бросило его в Гулкий холм, и он долго еще грохотал там, дробясь о бронзовые стволы сосен. Птицы, срезанные дробью, упали, но за облаком порохового дыма ни Гордюша, ни Алексей Матвеич их не видели.

Выстрел только на мгновение прервал песни и схватки, но через минуту тетерева запели с новым азартом. Дым рассеялся. Убитые птицы лежали, вытянув шеи, точно утомленные и заснувшие певцы.

Солнце поднялось над горизонтом. Ток затихал. Тетерева разлетались. Алексей Матвеич и Гордюша собрались уже вылезать из шалаша, как увидели двух птиц. Впереди, с устало волочащимися крыльями бежал старый крупный петух. Следом, опьяненный первой победой, молодой черныш. Это были последние бойцы. Алексей Матвеич вскинул ружье и выстрелил в переднего.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: