Надежда Гвидо Ланцола

 

И вот молодой человек с не по возрасту обильной сединой в волосах, в одиночестве сидевший на удобном диване под торшером (мы ведь продолжаем наблюдать за ним), медленно откинулся на спинку и еще медленнее вытянул длинные ноги (угол, где он сидел, позволял это сделать без риска поставить кому‑нибудь подножку). Он тихо выдохнул, пару минут посмотрел сквозь палевую ткань на искусственный свет, сложил руки на груди и закрыл глаза. Однако на сей раз увидел не Рэтлскар.

…По мере продвижения в глубь заснеженных русских степей Надежде становилось ясно: ее нареченный выбрал этот холодный путь неслучайно. За ним охотились люди, о существовании которых ей лишь доводилось читать вполных тайн романтических книгах, – похоже, иностранцы. Супруг же ее вместо того, чтобы что‑то ей объяснить, с огорчающей периодичностью делал следующее: нежно (хотя недолго) посмотрев Надежде в глаза, заставлял ее провалиться в забытье. Она не знала, что происходит во время этого очарованного сна.

Во время ее сна он отбивался. Почему он поступал с ней так, было неясно: то ли берег юную супругу, ничего не понимавшую в происходящем, то ли не желал, чтобы она ему мешала. Гвидо Ланцол, как и все его предки, начиная с Венсана де Монпелье, умел и успел многое. Но, как и они, он был один – не одинок, а просто один. Созидатели, вразрез с расхожими представлениями о них, не делали эффектных жестов, направляя на врагов жезлы или посохи, не выпускали из них огненных шаров и молний, а если и прибегали к какой‑нибудь популярной атрибутике, то пользовались чем угодно. Вчера это была ивовая ветка, брошенная на землю и ставшая ручьем, сегодня – чаша с водой, завтра зеркало, послезавтра взгляд в чьи‑нибудь глаза. А еще предки Гвидо научились извлекать из людей человечность. Никто не знал как. То ли они просто были «магнетичны», то ли пили из людей человеческое, как вампиры, тогда, под занавес Средневековья, толком еще не придуманные, пили кровь своих жертв. Но если человек, отработанный вампиром, превращался либо в вампира, либо в труп, то люди, выпитые потомками Борджа, оставались такими же людьми, только чуть более пустыми, чем раньше. Полученную Essentia humana Копьеносцы использовали для создания любимого детища, своего собственного мира, вечной родины и вотчины, напоминавшей им о подвигах мореплавателя и солдата фортуны Венсана де Монпелье. Создающий свой мир, пусть выморочный, уподобится Богу и сможет вывернуть Божий мир наизнанку, пусть не сейчас, пусть через век, другой. Третий. Четвертый. Неважно. Иногда они думали, что стали созидателями именно потому, что в них существовала эта дыра, этот вакуум, позволявший высасывать человеческое из других человеческих сосудов. Но истинных причин никто не знал.

Не учли Копьеносцы только одного: в созидании, как в любом ремесле, нельзя работать с материалом и не заразиться им, не испачкаться, сохранить руки чистыми. Малые, гомеопатические частички человеческого приставали к ним, как пыльца с лепестков остается на руках торговца цветами, складывались, суммируясь при переходе от отца к сыну, и Гвидо оказался уже привитым этой чумой. Гвидо, которому полагалось просто взять себе безупречную женщину, чтобы она произвела на свет его сына, и пойти дальше, увидев Надежду, забрал ее с собой навсегда. Гвидо, к зрелости которого Ур был почти готов, выстроен и ожидал только, чтобы в нем провернули ключ и вывернули мир наизнанку, отправив под власть идеального борджианского Рима – объединили под пятой диктатора, облеченного властью всех поколений преобразователей… Гвидо вдруг понял: он гораздо более близок к остальным людям, чем его предки. Почему?

Потому что Надежда не была для него лишь способом продолжить род. Когда он смотрел на нее, он хотел, чтобы она была счастлива обычным человеческим счастьем, а не «счастьем» Царицы Ночи, попирающей расшитой звездами туфелькой гекатомбы оболваненных подданных. Поняв свои желания, он понял и ужасное: что провалил миссию, испортил линию крови, потерял способность довести дело Копьеносцев до конца. Из чистого упрямства он продолжал свои занятия – создал, приближаясь к Дальнему Востоку, страну Медзунами, вписывал в этот мир события и битвы… Да, карта Ура существовала, как и подробные пояснения к ней; эта бесценная борджианская реликвия, как и Копье, передаваемая от отца к сыну, всегда была при нем.

Из того же упрямства, не желая признаться даже себе, что попался, и скорее всего насмерть, Гвидо двигался с молодой женой все дальше от преследователей, ко двору китайского императора, ожидавшего его для консультаций, в надежде повернуть ключ там, в Запретном городе, за стенами, внутрь которых не сможет проникнуть Гаттамелата и Совет Торн. Но холодная земля его супруги не была его землей, она не питала его, он терял силы, и отбиваться делалось все сложнее. Все сложнее было Гвидо Ланцолу ронять экипажи преследователей в придорожные канавы, заставлять их хоть на час‑другой забыть о том, кого они преследуют и почему, все сложнее давалась ему круговая оборона. В очередной раз брошенная на землю ветка ольхи, вместо того чтобы расколоть дорогу обрывом, зашипела и изогнулась ядовитым аспидом, который кинулся на него, а потом рассыпался черными льдистыми осколками.

Тут‑то до Гвидо и долетела первая в его жизни меткая пуля. Он вернулся в экипаж (они уже подъезжали к Пекину), и когда через полчаса Надежда очнулась от сна, она ничего не заметила: ее муж, как и все Копьеносцы, умел лечить себя. Но на это ушли почти последние его силы.

Стоял ноябрь. Они на полном ходу влетели в немедленно закрывшиеся за ними ворота Запретного города. Подскочившая стража помогла спуститься на землю женщине, с ног до головы укутанной в серебристый пушистый мех; это было сокровище – и мех, и женщина. Они попытались было помочь и мужчине, но не посмели. Прибывших почтительно повели к выделенным гостю покоям, когда случилось непонятное: в страже произошла рокировка. Стало ясно, что иноземцев ведут не в покои, а в застенок. Сверкнуло оружие, и холодное, и огнестрельное. Женщина тихо застонала: у нее начались схватки. Мужчина кинулся к ней, да так эффективно, что все оружие, и горячее, и холодное, вдруг принялось плавиться в руках стражи, и холодный ноябрьский воздух цинской столицы наполнился сдавленным рычанием терпеливых к физической боли маньчжурских солдат. Потом иноземцы пропали. В тот момент Гвидо закрыл Надежду и плод их любви от всех, даже от взгляда сына, смотревшего на них из начала двадцатого века.

Затем Винсент понял, что Надежды не стало. Он не знал, почему она должна была подарить ему жизнь, заплатив своей, но думать об этом ему было некогда: он видел отца, одного, в темноте, идущего по пустой улице Сианьмэнь Дацзе. За Гвидо крались тени, не решавшиеся подойти ближе. В руках у него что‑то было, какой‑то сверток, он бережно прикрывал его полой тяжелого зимнего плаща. Рядом шел огромный мохнатый пес – старый бернский зенненхунд Лао Е, которого Винсент смутно помнил по первым детским годам. Гвидо подошел к ступеням обители сестер‑пекинок, недолго постояв, снял плащ, завернул в него сверток и опустил на камни. Кажется, он вложил что‑то внутрь. Затем прошептал пару слов, которые Винсент не расслышал, и медленно развернулся к «зрителям». Винсент увидел: на Гвидо было так много ран, что… надежды не было. Как он шел, и почему вообще стоял? Тени приближались: им нужен был последний Ланцол и его ребенок, но Гвидо и Лао Е не для того дошли до обители, чтобы допустить подобное, и дали последний бой.

Нападавших не осталось, кроме одного, который был либо при смерти, либо не хотел атаковать. Не осталось на месте последнего сражения и Гвидо: отбившись, он вошел в тень и пропал. Только теперь Винсент понял, что Лао Е тоже был ранен, но он почему‑то подполз к свертку и замер рядом. Он не двинулся, когда ближе к утру кто‑то, крадучись, подошел к младенцу, поднял сверток, забрал плащ и вернул дитя на землю в одном лишь тонком полотняном коконе. Наверное, у Лао Е не было сил защищать еще и плащ. Тогда из свертка появилась младенческая рука, ухватила Лао Е за шкирку, да так и не отпустила…

Винсента не интересовал младенец – он все о нем знал. Но он изо всех сил вдумывался в ту тень, куда вошел его отец, потерявший в эту ночь все – с трудом обретенную человечность, любимую женщину, новорожденного сына, цель жизни и самое жизнь. «Нет, – подумал Винсент Ратленд, открыл глаза и медленно поднялся из кресла. – Он не погиб там, в Пекине. Он же Копьеносец. Он ушел… ушел в Ур. Я просто не нашел его, я не знал, что его можно и нужно там искать. Не знал, где его искать. Он где‑то там».

Куда делась карта? Куда делась кровь, пролитая на Сианьмэнь Дацзе? Как будто Гвидо Ланцола и все, что с ним связано, стерли из реальности ластиком. Нет нужды обманываться: его отец погиб. От него, как и от Надежды, не осталось ничего – ни надгробия, ни цветка. Если бы он ушел в Ур, если бы он смог, успел… Всадник почувствовал бы это. Встретил бы его. Гвидо был бы там не менее чуждой фигурой, чем он сам. Гвидо Ланцол погиб, торновцы загнали его в угол и по непонятным причинам оставили жить его сына. Его, Винсента Ратленда, в отличие от отца, – неуязвимого, идеального преобразователя, напрочь лишенного того человеческого, что накопилось в Гвидо.

Теперь он знал о своих родителях и о себе все. Даже то, например, что Надежда любила Лермонтова и голубой цвет, а Гвидо был левшой и, в отличие от своего сына, при желании умел спать. Винсент сидел за столом, вглядываясь в иероглифы, и думал, как удачно все сложилось. Гвидо не повернул ключ и не стал владыкой мира. Он сумел полюбить и, наверное, погиб счастливым. Надежда успела родить сына от беззаветно любимого мужа. Он сам выжил. Все получилось к лучшему.

Наш герой погрузился в свои размышления так глубоко, что обнаружил себя уже возле реки Арно. Когда Винсент наконец оторвал взгляд от течения реки, на Понте Веккьо, в том месте, где магазинчики, обрамляющие мост, раздвигаются, чтобы образовать проем для желающих посмотреть на реку, он увидел Страттари. Страттари, ставший с римских времен совершенным франтом, хотя и с неистребимыми элементами эксцентричности, чуть взмахнул рукой, приветствуя «повелителя» и продемонстрировал Винсенту забытое им во флорентийском доме пальто. Было одиннадцатое ноября 1916 года, и даже на Тоскану опустилась осень. Холодная осень.

 

36. Кингс‑Кросс. Дух собора

 

Прошел еще год, и Россия разорвала себе сердце октябрьским переворотом. Перевороты не происходят без причин, и Винсент Ратленд всё пытался устранить закономерности, приводившие к возникновению этих причин. Россия была страной его матери, и хотя с Москвой 1905 года у него был связан ряд неприятных воспоминаний, ему не хотелось отдавать эту страну на откуп самому опасному теоретическому заблуждению в истории – иллюзии о возможности равенства.

Но магистр искусств не был всемогущ. В стране, изнуренной войной, нищетой, голодом и беспросветностью, переворот был неизбежен, и Ратленда уже не хватило на то, чтобы сделать его безрезультатным. Как его отец когда‑то, он терял силы, потому что они не были бесконечны. Прежние Ланцолы мудро не вмешивались в политику: увлеченно прокладывая по Уру тосканские серпантины, они выступали почти кабинетными учеными, придумывавшими то, что когда‑нибудь, когда‑нибудь, но не в их время… вывернет мир наизнанку, как атомная бомба. (Чудовищный ядерный гриб и его жертвы Винсент увидел явно и ярко после обретения Алмазной сутры.)

Утром 12 января 1917 года Ратленд появился на лондонском вокзале Кингс‑Кросс в удивительном одиночестве – никто, кроме него, не встречал поезд, прибывший от Пролива. Немолодой джентльмен в котелке и солидном плаще, выходивший из вагона номер три на платформу, с удивлением отметил то же: пассажиры активно покидали поезд из всех дверей, кроме его собственной. Он слегка нахмурился, кивнул оснащенному прусскими усами проводнику и, удобнее устроив в руке саквояж, направился к выходу, не доходя до которого и оказался лицом к лицу с Винсентом Ратлендом, стоявшим посередине платформы в ожидании именно этого человека. Пассажиры обтекали его, как будто не видя, но мэтр Э. де Катедраль увидел своего бывшего ученика и остановился перед ним. Ратленд молча протянул руку, предлагая взять у учителя саквояж, и тот, не колеблясь, отдал ему свою небольшую ношу. Они постояли друг против друга.

– Винсент. Я рад вас видеть, – сказал Адепт, подумав, что говорит правду.

Бывший ученик, у которого порой портились отношения с традиционной вежливостью, задумчиво кивнул.

– Не сомневаюсь, – наконец признал он, – мало кто видит меня в последнее время, а для вашей организации это большое упущение.

Адепт вздохнул и посмотрел в сторону. Некоторые вещи он никогда не смог бы объяснить ни ему, ни себе. Он был рад его видеть. Он был рад, что некогда, уже довольно давно, один ребенок, оставленный холодной ноябрьской ночью у ворот монастыря в Пекине, выжил, что он добрался до мэтра де Катедраля, учился у него и снова к нему пришел… Он был рад.

– Мэтр, – продолжил Ратленд, так и не двинувшись с места, – в России грядет переворот. Мои возможности воздействия исчерпаны. Если не удержать Россию над пропастью, за этой Великой войной последует другая, еще более разрушительная, убийственная. Давайте соединим усилия.

Де Катедраль вновь посмотрел на ученика. Подумал было что‑то вроде: «Представляю, чего ему это стоило – прийти ко мне с предложением мира и просьбой о сотрудничестве», но понял, что не стоило ничего. Просто он решил, что это подействует, и его гордость, способная навести затмение на солнце, при этом ничуть не пострадала, потому что ее превосходило лишь одно качество – умение идти к цели по прямой. Они всегда смотрели на цель так, будто она находилась на кончике копья, отцы и сыновья.

– Откуда вы знаете? – все‑таки спросил Адепт, чтобы протянуть время.

– Вам все прекрасно известно о моих каналах, – ответил Ратленд, и де Катедраль подумал, что эти слова дались ему трудно. Ему вообще тяжело давались разговоры об очевидном.

Адепт опустил глаза: в этот момент ему показалось, что его относительно молодой ученик старше него лет на сто.

– Я ничего не могу поделать, – пробормотал он, – вы не пожелали меня понять тогда, но с тех пор ничего не изменилось. Совет Торн не вмешивается в политику. Наших возможностей гораздо меньше. Вы созидатель, а мы – так. Наблюдатели.

В голосе и словах де Катедраля сквозила неподдельная горечь. Однако Ратленд не ушел и после этого.

– Мэтр, – продолжил он, – зачем вы… раскачиваете лодку? Понимаю, никому не нужна сильная Россия, но она не слишком и сильна сейчас, а когда падет Николай, пострадает не она одна: повторяю, через двадцать лет бомбить будут не только поля сражений, но и столицы. Лондон. Даже если у вас мало сил, направьте их на противодействие войне, а не на разжигание ее.

– Я не разжигаю войну, – сказал де Катедраль и протянул руку за своим саквояжем. Ратленд не двинулся.

– Мэтр, – тихо повторил он, – кажется, я обязан вам жизнью.

Де Катедраль вскинул глаза на бывшего ученика и уже не мог их отвести.

– Да, – продолжал Ратленд медленно. – Тем, что мне дали вырасти, тем, что никто не попытался убить меня в младенчестве и детстве, – я обязан лично вам. То, что охотникам на Гвидо Ланцола не удалось уничтожить меня в первую ночь моей жизни, впрочем, заслуга не ваша. Впротивостоянии «Медовых кошек» и Ланцола победил Ланцол… так, как сумел. Но потом – потом вы меня не трогали. До самого перелома веков, когда отец Иоахим Бове получил письмо, открывшее ему глаза на мою истинную сущность.

Адепт молчал, вглядываясь в глаза магистра. Даже несмотря на то, что он слышал сейчас – несмотря на то, что он знал, чем это закончится, – он все равно был рад его видеть.

– Мэтр, – повторил Ратленд снова, каждый раз при помощи этого обращения как будто встряхивая учителя прямо за позвоночный столб, – я не виню вас, потому что все понимаю. Но если вы ничего не сделаете, чтобы остановить переворот и бойню в России, чтобы предотвратить вторую войну, я перестану понимать… в чем смысл гибели моих родителей и попытки уничтожить меня самого в возрасте четырнадцати лет. Перестану понимать нежелание отвести угрозу уничтожения от миллионов людей.

– Винсент, – проговорил де Катедраль очень тихо, – есть вещи, которые важнее, чем одна жизнь. Моя жизнь. Ваша жизнь. Для мира важнее не трогать его. Предоставить ему возможность идти, или катиться, туда, куда он идет сам. Хранить право мира на выбор – моя задача. Ограждать мир от тех, кто способен создать точку опоры, чтобы его перевернуть, – моя обязанность. Я ничего не могу и не буду делать. We do not have terms[173].

Ратленд кивнул и отдал Адепту саквояж.

– Знаете, – сказал он, в свою очередь глядя в сторону, на соседнюю платформу, – есть мнение, что Кингс‑Кросс построен на месте, где захоронили королеву иценов Боудикку, или Боадицею, погубленную римлянами[174].

– Нет, – глухо ответствовал де Катедраль, совсем не заинтересовавшийся этой новостью. Он лихорадочно думал о том, что́ мог бы сделать, чтобы остановить этот тайфун, этого, черт побери, неубиваемого Винсента Ратленда, ради достижения цели способного пойти даже на примирение с организатором убийства его родителей. – Я не знал. Это вы у нас знаток и ценитель археологии.

– Однажды я удержал вас на краю пропасти, мэтр, – пробормотал Ратленд, повернувшись лицом к человеку, которого некогда считал патроном, и вспоминая ночь, когда к нему домой явились гипты, – потому что всему свое время. Время удерживаться на краю, и время падать в пропасть. Время рыть яму, и время сталкивать в нее врага… Разрешите, я задам вам три вопроса.

– Целых три? – спросил де Катедраль с улыбкой. Он, конечно, понимал не хуже читателя, куда клонится разговор, но, в отличие от читателя, последний алхимик прожил очень, очень длинную жизнь и поэтому не боялся. Он знал, что собеседник захочет узнать об отце, перед тем как… закончить их сотрудничество. – Пожалуйста, конечно.

– Что такое «Э.» в вашем имени? – спросил Ратленд. – Сколько вам лет? И… чем помешали вам часы сэра Рена?

Де Катедраль вздохнул. Похоже, Ратленд не собирался разговаривать с ним о семье.

– Je suis l’Esprit de Cathedrale[175], – ответил он. – Я родился третьего апреля тысяча восемьсот третьего года в деревне Рюскюмюнок[176] – это почти самая западная точка Франции. Там нет ничего, кроме нескольких домов, песка и воды. Часы сэра Рена надо было убрать, потому что они слишком точны: некоторые рукотворные вещи, если их правильно расположить, имеют столь совершенное строение, что угрожают проткнуть ткань человеческой реальности. Тогда в этот мир войдет светлый туман божественного замысла, который для людей губителен.

– Понятно, – кивнул Ратленд, немного помолчав.

Но мэтр Эспри де Катедраль не услышал последней фразы. Он уже летел вниз, ниже уровня, на котором лежали под платформой останки королевы иценов, к центру земли, в ад, в последний круг ада, прямиком в пасть Дита[177], терзающего в зубах предателей. По крайней мере, так казалось последнему мастеру ордена Медовой кошки, – мастеру, который никого не предавал, а всего лишь не позволил миру превратиться в игрушку Копьеносцев. Дух собора не услышал слов Ратленда о том, что ему понятно, но зачем бы они были ему? Последний алхимик не просто понимал, он знал.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: