На опережение: акварелист и журналист

 

Вернув алчный lux mortuorum в кабинет алхимика, придя в себя и – уже под новый 1908 год – проведя некоторое время в попытках привести себя в сносную физическую норму, в конце января Винсент снова отправился в Португалию.

Он явился в королевскую резиденцию Вила‑Висоза в окрестностях города Эвора и, в очередной раз воспользовавшись умением открывать двери, получил аудиенцию у сильно постаревшего Карлуша.

Разговор вышел напряженный. «Маэстро Ратленд», как называл его по старой памяти король, просил короля не ехать первого февраля в Лиссабон. Король не видел причин менять планы, а предупреждению маэстро верить не хотел. Тогда «маэстро Ратленд», которому, кажется, делалось физически не по себе, когда его так называли, кратко и доказательно поведал Карлушу о людях из Кинты де Регалейра и об их не вполне эзотерических связях с людьми из совета Торн. Карлуш не хотел верить. Это все были игры. Игры, в которые положено играть в Синтре. Именно эти люди подставили королю давно погибшую сеньориту Амадею, продолжал Винсент. Эта же милая группка следила за ним самим, повела его в России и под прикрытием восстания чуть не убрала вовсе.

«Но зачем им я?» – не мог поверить Карлуш, тревожно вглядываясь в своего гостя. Тогда гость рассказал о том, что «Медовые кошки» с перышком в пасти, обосновавшись под боком короля, готовили назавтра его убийство. Великан должен был сокрушить врага, Карлуш был мягким королем, и Гаттамелата решила, что настала пора республики.

Карлуш выслушал и спросил неожиданное:

– Амадея стала их жертвой… попала между жерновами? Люди из Кинта де Регалейра хотели заставить ее влиять на меня, а она…

– Не справилась, – заверил Винсент. – Вы ошибались, а она не хотела говорить правду. Дело было в ее верности вам.

Король поднялся и прошел по комнате. Магистр ждал решения короля.

– Она была верна мне, – повторил король и с улыбкой обернулся к «маэстро Ратленду». – Благодарю. Значит, и я буду верен себе. Я поеду туда, как и планировал. Я въеду в свою столицу первого февраля 1908 года в Кайш до Содре и поеду во дворец в открытом экипаже через Террейро до Пако, что на реке. Если при пересечении площади в меня выстрелят два указанных вами республиканца – Альфредо Коста и Мануэль Буиса… если я паду, сраженный пятью пулями, значит… вы были правы во всем.

Гордое решение короля не восхитило Винсента.

– Ваше величество, – пробормотал он с подавленным стоном, – речь не только о вас, но и о наследнике, принце Мануэле. Вы готовы подставить под пули своих детей и супругу? Ради какого‑то непонятного гусарства?

– Да, – легко согласился король. – Короли не прячутся от своего народа…

– Особенно голые, – закончил «маэстро Ратленд» фразу Карлуша и, не сдержавшись, ушел не прощаясь.

Стоит ли говорить: назавтра Карлуш погиб, а прямой наследник трона был смертельно ранен. Португальская монархия была обречена: принцу Мануэлю, получившему в покушении пулю в локоть, предстояло стать последним королем династии Браганза[150].

Магистр решил для себя раз и навсегда: разговоры пусты. Хочешь что‑то сделать – делай, не предупреждая никого, даже королей. Но оставим нашего героя на выходе из резиденции обреченного Карлуша Португальского и перестанем следить за ним с той же пристальностью, что раньше. Мы не располагаем исчерпывающими сведениями о его свершениях и будем надеяться, что когда‑нибудь напишем о нем другие книги: в той, что держит в руках терпеливый читатель, важен не только Винсент Ратленд, как мы привыкли называть его, а Дмитрий Дикий, Алена Ордынцева и многие другие люди. Важно, что двадцатидвухлетний магистр покинул остров Великая Британия и плотно занялся полуостровом Апеннины, куда влек его след пап из рода Борджа и прочих Ланцолов, сменивших стены замка Хатива на стену Аврелиана, окружающую все семь холмов Вечного города. Но не забывал магистр и о другом. Увидев картины Второй войны при помощи «Алмазной сутры», он разглядел и то, кто именно будет находиться в ее сердце; дальнейшее было делом техники. И сейчас он отправлялся в Австрию разбираться на месте, удостовериться, что «ясновидение» его не обмануло.

 

* * *

 

В сентябре 1908 года господин Х. вторично попытался поступить в Академию художеств в Вене, где он кое‑как перебивался, рисуя открыточного формата картинки и заполнители для рамочек, которые пытался продавать туристам и в мебельные салоны. Но ректор повторил приговор: «абитуриент не обладает качествами, необходимыми для занятий живописью», и лучше ему переключиться на архитектуру, недаром ведь он так любил рисовать здания, в деталях выписывая вычурные фасады. Здания не колеблются ветром и не движутся, в отличие от людей, на фоне абитуриентовых зданий выходивших диспропорциональными карликами. За неумение рисовать человека его не приняли в Академию и в первый раз.

Когда подавленный юноша с папкой отвергнутых работ вышел из кабинета ректора, его остановил секретарь. Любезно улыбаясь, он сообщил, что в Академию прибыл независимый историк искусств, которому крайне доверяет ректор, и что искусствовед этот попросил показать ему отклоненные работы абитуриентов. И господин Х. вошел в новый кабинет. Поначалу он никого не увидел. Письменный стол был завален папками с рисунками и необрамленными холстами, а на стульях громоздились горы монографий и журналов: то ли искусствовед относился к текущему рабочему месту кочевнически, то ли что‑то искал. Вскоре временный хозяин кабинета обнаружился возле окна, где при косом предвечернем свете разглядывал какую‑то литографию.

Магистр кивнул герру Х. от окна и указал на кресло с другой стороны письменного стола. Абитуриент сел, искоса украдкой оглядывая иностранного эксперта. Не немец, хотя череп нордической лепки. Англичанин, что ли? Судя по одежде, похож. Судя по лицу… Но додумать молодой художник не успел, хотя и отметил с беспокойством седину в темных волосах человека, кажется, всего‑то на пару лет старше его самого, – художественный порыв налетел на него, он сдернул со стола кусок угля и, перевернув один из пейзажей, начал лихорадочно набрасывать на обороте профиль человека, стоявшего у окна. Он увлекся настолько, что перестал смотреть на модель и очнулся, лишь когда обнаружил, что англичанин стоит у него за плечом и с интересом следит за доводкой рисунка. Художник опустил уголь и вздохнул.

– Люди у меня получаются плохо. Но ведь не каждый художник должен уметь изображать людей, правда?

Искусствовед обошел стол и сел. Опустил на стопку рисунков литографию.

– Не соглашусь с вами, герр Х., – возразил он. – Истории искусств, конечно, известны два‑три чистых пейзажиста или автора натюрмортов, способных поддержать вас в этом заблуждении, но в целом подобное рассуждение настолько же верно, насколько, скажем, убеждение, что математик обязательно должен уметь складывать, вычитать и умножать, но не обязательно – делить. Даже полотно «Девятый вал» не может существовать, если на расстоянии хотя бы полумили от этого самого вала не подразумевается присутствие человека.

Абитуриент невольно усмехнулся. Он был довольно мрачный человек, а жизнь не спешила поворачиваться к нему светлыми сторонами. Не так давно умерла от рака груди его сорокасемилетняя мать, и хотя ему начислили вспомоществование по сиротству, а потом подоспело и наследство от кстати скончавшейся тетки, жизнь его была борьбой. Его борьбой. Мало кто видел его улыбающимся или смеющимся. Но английский искусствовед был прав, а акварелисту понравилось, что он не стал давить на него авторитетами, а высказался просто, понятно и по существу. Неудачливый художник расслабился в своем кресле и оглядел литографию, которую изучал приезжий. То была какая‑то вычурная, с ума сводяще подробная средневековая карта из тех, чьи авторы как будто соревновались с изобретательностью природы, населяя выдуманные земли еще более выдуманными существами. Он улыбнулся еще шире. Англичанин поймал его взгляд.

– Да, это интересная литография, – заметил он, – до недавнего времени считавшаяся утерянной. Один из редчайших источников знаменитого «Theatrum Orbis Terrarum» Авраама Ортелия. Называется просто «Terra Blanca».

– Белая земля! – восхитился господин Х. и устремил на заезжего искусствоведа немигающий взгляд светлых глаз. – А почему вы не любите Вагнера?

Настала пора улыбнуться, скрывая некоторое удивление, хозяину кабинета.

– Он по большей части скучен, – ответил он, не пытаясь поинтересоваться, почему гость сделал такой вывод, или как он понял, что…

– Я помню вас… – начал акварелист, но «англичанин», кивнув, перебил его.

– Это очень приятно, – сказал он. – Действительно, как ни странно, многие до сих пор вспоминают наш скромный оркестр. Но разговор о музыке нам с вами не поможет. Вагнер путешествовал дорогами старинных европейских легенд, но оперы его невыносимо затянуты, тяжелы, и даже популярный среди неудовлетворенных подростков «Полет валькирий» годится исключительно на то, чтобы аккомпанировать работе двуручной пилы в солнечный полдень.

Абитуриент даже слегка приоткрыл рот, услышав этот неожиданный приговор любимому композитору. Этот человек явно не поможет ему поступить в Академию. Художник протянул руку, чтобы взять папку с рисунками, хотя искусствовед отрицательно покачал головой.

– Я пойду, – сказал акварелист, вставая. – Значит, это не моя стезя. Ректор сказал, мне стоит попробовать себя в архитектуре…

– Сядьте, – скомандовал заезжий искусствовед и поднялся с места.

Абитуриент послушно сел, а бывший маэстро снова отправился к своему наблюдательному пункту – но на этот раз по сложной траектории. Она пролегала через книжный стеллаж с заинтересовавшим его альбомом Рудольфа фон Альта (Х. побелел: именно фон Альту он подражал, рисуя небо; как проклятый англичанин это понял?), мимо двери (Х. не видел, чтобы гость до нее дотрагивался, но замок явственно щелкнул) и, наконец, минуя камин (туда бывший маэстро с неподражаемой небрежностью уронил литографию, которую только что изучал), уперлась в окно.

– Вы пишете по две‑три акварели в день? – спросил магистр искусств таким тоном, будто акварели Х. учитывал специально нанятый счетовод.

– Да, – растерянно подтвердил господин Х.

– То есть за весь «венский период» вы произвели что‑то около… семисот листов? – Похоже, бывший маэстро все‑таки любил арифметику.

– Н‑наверное… – протянул акварелист неуверенно. Кто считал эти открытки? Акварель – не масло, покрывает бо́льшую поверхность за меньшее время…

– Знаете, – заявил тут заезжий искусствовед с подозрительным воодушевлением, – вас тут явно недооценивают. Увас… м‑ммм… твердая рука, прекрасное, воистину вагнерианское чувство экспрессии – собственно, в изображении неба оно и проявляется. Вы трудолюбивы. Если вам немного помочь пробить этот академический заговор, вы прекрасно сможете зарабатывать на жизнь искусством. Мне очень понравились ваши собаки. Люди… – в этом месте речи бывший дирижер вздохнул вдруг слишком тяжело для человека, говорившего столь утешительные вещи. – Люди – нет. Не ваш конек, особенно обнаженные натурщицы. Подозреваю, с женщинами у вас будут проблемы… с натурщицами, я имею в виду, – поправился он, отчего анализируемому стало еще хуже, – если вы не научитесь разглядывать их свободнее, заставлять их чувствовать себя свободнее.

Herr Х. открыл рот, чтобы сказать что‑то, но искусствовед продолжал:

– Вернемся к перспективам. Итак, я бы принял вас учиться хотя бы за вот этот натюрморт с рябиной или за поистине средневековый рисунок растения, словно только что со страниц манускрипта Войнича[151]. Это… маргаритка? Хорош и флюгер с ведьмой. Я бы даже… просил, чтобы вас приняли в Венскую академию художеств.

– Д‑да? Но я больше не хочу здесь учиться; не хочу, это унизительно, – выговорил абитуриент, помолчав. – И потом, почему? Почему вы хотите это сделать? Я же вижу, вы правы. Я верю вам, вашим глазам и даже вашей лжи: наверное, время мне пришло посмотреть на себя честно. В моих работах нет чувства, у меня неверная рука, я не люблю людей и боюсь женщин, просто… даже зайца можно научить бить в барабан, если бить зайца, вот и я иногда попадаю в такт… музыке творения. Собачьей мордой, рябиной или этим цветком.

– Ну‑ну, – притушил самобичевательный запал собеседника благосклонный визитер. – Хоть мы с вами оба в детстве были причастны хоральному пению, все‑таки не приписывайте мне собственных мыслей, особенно если я с ними не согласен. Пройдет каких‑нибудь сто лет, и аукционисты выстроятся в очередь за вашими «открытками». Не хотите учиться в Академии? Что же, я готов предоставить вам меценатскую поддержку; да, пожалуй, так будет даже лучше.

– Но как же? И почему? – только и смог спросить потрясенный молодой человек.

– Обыкновенно, – пожал плечами дирижер, неожиданно превратившийся в арт‑дилера. – Я завел на ваше имя счет и буду периодически класть на него деньги. Вы должны будете просто… просто рисовать.

– Но почему? Вы настолько богаты, чтобы спонсировать без… бездарность? – выговорил акварелист с каким‑то отвращением.

Искусствовед вздохнул.

– Вы уже в третий раз спрашиваете «почему», и всякий раз с одной интонацией. Не волнуйтесь. У меня в кармане всегда лежит миллион на непредвиденные расходы, – сообщил он доверительно и слегка похлопал по левой стороне груди, обозначив внутренний карман сюртука.

– Я в третий раз спрашиваю, а вы в третий раз не отвечаете, – не сдавался абитуриент. – Создается впечатление, что я для вас – расход вполне предвиденный и осмысленный.

– В этом есть доля правды: я о вас… наслышан, – проговорил магистр тихо и слегка наклонил голову набок, неожиданно чуть сменив тон и разглядывая своего собеседника так, как будто размышлял о том, как его получше приготовить – изжарить или сварить. Это было неприятно. Художник внезапно вспомнил звук щелкнувшего дверного замка.

– Что происходит?.. – прошептал акварелист севшим голосом, вставая и пятясь к двери от странного благодетеля. – Что вам обо мне сказали?

Магистр искусств как будто с усилием расцепил сложенные на груди руки и, вздохнув, закатил глаза, цитируя.

– Экзаменационный рисунок неудовлетворителен. Зубосводяще неоригинальные эскизы и архитектурные планы, помпезность которых столь велика, что ею можно пользоваться для надувания баллонов имени братьев Монгольфье. Артистический темперамент не подкреплен ни талантом, ни созидательной энергией. И я смотрю на это, – продолжил англичанин, – и думаю: «Что, если? Что, если этот человек поступит в Венскую академию художеств? Что, если он будет спокойно учиться писать пейзажи и придумывать здания? Что тогда изменится?»

– Вы предлагаете мне выбор? – неуверенно протянул молодой художник, по‑прежнему понимавший куда меньше, чем хотел бы. – Принять вашу помощь или… идти навстречу какой‑то неясной судьбе, о которой вам что‑то известно?

– Нет, – ответил Ратленд слишком быстро. – Предлагаю лишь принять мое предложение. Заниматься любимым делом и получать за него деньги уже сейчас, не дожидаясь своих magna cum laude[152]. Выбора нет, это ваша судьба. Кроме рисования вы ничего не умеете.

Художник постоял, глядя в пол, потом вернулся и аккуратно собрал рисунки.

– Я не знаю, почему вы так пытаетесь навязать мне этот якобы отсутствующий выбор. Вы, наверное, настолько высоко цените искусство, что готовы защитить его от меня любой ценой. Поэтому… – Тут он внезапно сорвался на крик: – Выпустите меня! Я не могу здесь находиться! Немедленно откройте дверь!

Магистр, казалось, оторопел на долю секунды, но быстро взял себя в руки, дошел до двери, открыл ее, отступил на безопасное расстояние и жестом пригласил Х. наружу. Тот топтался на месте, сожалея о своей вспышке.

– Простите, – сказал он недовольно и тихо. – Но я должен попытаться делать то, что считаю правильным, а вы хотите посадить меня в золотую клетку.

Тут его собеседник широко открыл глаза и улыбнулся до такой степени криво, что улыбка эта походила скорее на гримасу боли. Взгляд его ввинтился в юношу, и тот при всем желании не мог уйти и лишь стоял, бессильно опустив руки и прижимая стопку рисунков к боку.

– У Фирдоуси в «Шахнаме», – сказал тем временем искусствовед, – есть вот какие строки:

 

Ищи спасенья, чтоб избегнуть зла.

Судьба тебе вручила перстень власти,

И всей земле твое сияет счастье.

Ты под печатью перстня, царь царей,

Всех духов держишь, птиц, людей, зверей…

 

– Но не любой царь царей озаряет землю счастьем; не любой, кто носит перстень власти, ищет спасения и бежит зла.

– Я не понимаю, – прохрипел юноша.

– Да что вы? Тогда постарайтесь хотя бы запомнить: ввашей жизни наступит еще время, когда вам будет казаться, что вашими устами говорит Создатель, а вашими руками движет Его замысел.

Абитуриент молчал.

– Но это будет не он, – безжалостно закончил Ратленд. – Свой шанс пожать руку Богу вы упустили сегодня, я боюсь, навсегда.

– Вы безумец, – пробормотал Х., отступая мелкими шагами и отирая свободной рукой пот со лба. – Вы безумец, как вас только пустили сюда? Безумец, безумец!

Ратленд пожал плечами и закрыл дверь. «Look who’s talking[153]», – сказал он с невеселой усмешкой. Злое чувство, что он играет на опережение с течением событий, знающих эту игру лучше него, не просто не оставляло его, но становилось все сильнее.

Тем не менее магистр продолжал путешествовать, учиться, порой учить других. Не умея останавливаться на достигнутом, он недолго поработал в знаменитой первой Alma Mater западного мира – Болонском университете, а через пару лет спорадических наездов туда получил степень доктора права. С учетом того, что права и обязанности всегда располагались немного в стороне от системы координат Винсента Ратленда, это довольно странно, и следующее происшествие служит тому иллюстрацией.

29 июля 1883 года в области Эмилия‑Романья, столицей которой является краснокирпичная Болонья, в городишке Довиа ди Предаппио родился мальчик, которому было суждено оказать огромное влияние на судьбы Италии и мира. Назвали мальчика целыми тремя именами: Бенито в честь мексиканского президента, а Андреа и Амилькаре в честь итальянских социалистов. Отец его был кузнецом, а мать учительницей, и жила семья бедно.

К 1910 году Винсенту Ратленду исполнилось двадцать четыре года, и он занимался социальными науками и… своими делами. А Бенито исполнилось двадцать семь, он работал в отделении соцпартии города Трента, находившегося под контролем Австро‑Венгрии, и редакторствовал в газете L’Avvenire del Lavoratore – «Будущее рабочего».

Бенито готовил себя к большому будущему, мечтал увлечь речами всю Италию, уничтожить унижения бедности и бороться с клерикалами. У крепыша был сильный характер. В школе его темперамент пытались умерить, прописав стояние на коленях на кукурузе по четыре часа в течение двенадцати дней, а он выстоял и прощения не попросил, хотя уже на третий день содрал с колен кожу. Из школы «Бена» (как позже называла его любовница, разделившая с ним казнь и позор) выгнали за то, что он воткнул перочинный нож в зад какого‑то ученика. А еще будущий дуче как‑то наелся ворованной вишни и устроил прихожанам представление: улегся перед церковью и пустил алую слюну.

Бенито шел от испытания к испытанию и от приключения к приключению. Где‑то его арестовывали, где‑то он подрабатывал каменщиком. Он жил в Швейцарии, его несколько раз выставляли, он возвращался. Он голодал и давал зарок смести ненавистную монархию и уничтожить богатых. В общем, Бенито Андреа Амилькаре был «социалистом» и никогда не упускал возможности встать в красивую позу.

Однако сейчас мы видим Муссолини человеком букв – журналистом, редактором, репортером. Осенью 1910 года газета отрядила его в Болонью, где красным был не только кирпич… Там борзописец, в карманах которого зачастую не было другого металла, кроме брелока с портретом Карла Маркса, отправился на лекцию недавно получившего докторскую степень английского правоведа. Выступление широко разрекламировали, потому что работу англичанина собирались переработать в закрытый аспирантский спецкурс, и это была единственная возможность поговорить о том, как его идеи могли пригодиться для решения проблем Италии.

Лекцию молодого доктора выслушали в тишине, тщательно конспектируя. В конце было отведено время на дискуссию, и обсуждение шло конструктивно, пока из‑за стола в первом ряду не поднялся крепкий молодой человек в визитке, темной рубашке и галифе, в белых гетрах, припудренных тальком и прикрывавших поношенные альпинистские ботинки. На столе перед ним помимо блокнота и авторучки лежала и черная шляпа‑котелок. Когда он встал, зал затих. Английский доктор, покинувший кафедру и отвечавший на вопросы, перемещаясь по залу, остановился перед крепышом в обшарпанном одеянии, сложил руки за спиной и слегка наклонил голову набок, готовясь слушать.

И крепыш не заставил себя ждать. Все больше отдаляясь от тем лекции, он заговорил о большом количестве ‑измов: национализме, корпоративизме, национальном синдикализме, экспансионизме, практическом антикоммунизме… Особенно он заострил внимание на своем понимании социального прогресса, остановившись на необходимости введения усиленной цензуры и расширении госпропаганды. Только другого государства – не савойской монархии Виктора‑Эммануэля III, а идеального государства, каким видел его журналист. На третьей минуте речи англичанин вежливо приостановил оратора, задав пару вопросов по существу и попросив вдаться в практические подробности. Крепышу не понравились ни вопросы, ни просьбы, он принялся рубить воздух кулаком, громкость его голоса полезла вверх, и до него, наконец, дошло, что стоящий перед ним правовед улыбается. Крепыш налился кровью и угрожающе замолчал.

Доктор же права, нимало не смущенный гробовой тишиной в аудитории, в ответном спиче слегка проанализировал выкладки страстного оратора и, почему‑то вздохнув, заявил, что его, оратора, идеи, увы, с большой вероятностью обрели бы большую популярность в народе. Крепышу не понравилось ни слово «народ» (вернее, то, как англичанин его произнес), ни слово «увы». Еще меньше ему не понравилось, что правовед от его громогласного возмущения просто отмахнулся, как от досадной глупости. Лектор же сделал следующее. Изящнейшим образом, как человек, завязывающий на ком‑нибудь шнуровку, он соединил идеи, высказанные им в лекции, с итальянскими проблемами, обрисованными, как понял наш читатель, Бенито. В тишине, ставшей уже не гробовой, а загробной, доктор права перечислил необходимые действия: программы публичных работ (например, осушение Понтиннских болот между Анцием и Таррациной), способы увеличения занятости населения и развития транспорта. Прошелся по экономической ситуации в колониях и под занавес объяснил: бороться с коммунизмом при помощи социализма – все равно что бороться с чумой при помощи проказы. Объединять же страну на основе национализма – все равно что соединять танцоров столь любимого синьором Муссолини романьольского вальса, исполняемого с ножом в зубах, по принципу отсутствия слуха.

Синьор Муссолини слегка вздрогнул, когда прозвучало его имя, но увидел в не менее черных, чем у него самого, глазах английского правоведа что‑то неприятное, что заставило его предпочесть версию, будто тот знает его по газетным публикациям. Еще он отметил, что глаза эти были длинными, как у фараона, и холодными, как антрацитовая шахта зимой. Удивившись своим наблюдениям, синьор Муссолини, обладавший характером парового локомотива, продолжил с еще более явным вызовом. Он говорил о ненависти к богатству… англичанин замечал что‑то о ненависти к бедности. Он утверждал, что выведет нацию в число мировых лидеров, а доктор права, согласно кивая, уточнял, что это произойдет не раньше чем через полстолетия после его, синьора Муссолини, смерти. Он кричал о нетленной славе Рима, а англичанин напоминал о возможности решения Римского вопроса (после объединения Италии папы считали себя в Ватикане заключенными) через договор между королевством Италия и понтификами…

Аудитория, поначалу возбудившаяся, как бывает, когда «свой» имеет достаточно смелости, чтобы противодействовать «чужаку», принялась поглядывать на господина Муссолини с сожалением, а доктор права пробормотал под нос странное: «Те из вас, кто будут еще живы в сороковые, уйдут в партизаны» и… как‑то потерял к неубедительному оппоненту интерес. Но если подобное развитие событий и могло удовлетворить аудиторию, оно не удовлетворило синьора Муссолини, и он выкинул козырь: вышел из‑за стола и бросил англичанину в лицо:

– Вы чужак и подлец, которому наплевать на мою страну! Если бы я ею руководил, я бы вас повесил!

За козырем последовало неожиданное. Лектор – безупречно сдержанный англичанин – внезапно оскалился, как волкодав, и, недолго думая, провел оппоненту короткий правый в угол челюсти. Совершив эту неожиданную операцию, он процедил странное (и снова с совершенным спокойствием):

– Я итальянец в большей степени, чем вы, синьор Муссолини, можете надеяться стать в ближайшие десять поколений, так что не кормите меня этой кашей для инвалидов патриотического фронта.

Слушатели повскакали с мест: оскорбление было слишком серьезным и комплексным. Собрав себя со стола, куда отбросил его удар, синьор кинулся в драку, но англичанин каким‑то образом удержал оппонента на расстоянии двух футов от себя, протянув в область печени синьора Муссолини тонкую кисть. Было в руке что‑то или не было, аудитория не видела.

– Сожалею, что не сдержался, – проговорил англичанин с искренним раскаянием и продолжил:

– Устроим же так, что никто не запомнит этот досадный инцидент. Только вы, синьор, уж будьте добры в будущем последовать хотя бы моей экономической программе. А вот с программой политической придется разбираться отдельно, иначе висеть вам, дуче, вниз головой на мясном крюке. И не лезьте, пожалуйста, в Ливию, а то выйдет там для Италии Четвертый берег[154]. Поверьте, зрелище это удручающее.

Все вышло по сказанному. И все‑таки Ратленд остался недоволен собой. «В благословенной Италии для меня многовато эмоций», – сказал он себе. Воистину, простая степень магистра искусств подходила ему куда больше, чем драматический сан доктора права.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: