Из дневника полковника Порошина 12 страница

– Ну‑у‑у! Я думал – Игорь стрелял!

– Я подранка добил!

Волк лежал на боку, вытянув лапы. От красного, мокрого языка, вывалившегося на снег, шел еще легкий парок.

– Хорош зверюга! – удовлетворенно говорил Григорий Дмитриевич, наклонившись над ним. – Достань‑ка кисет, Иван. Замучился без курева, пока стоял… Но ты смотри, до чего же живуч, черт. Игорь ему в шею две картечины всадил, а о» галопом на меня выскочил.

– Волчица ушла, – свертывая папиросу, рассказывал дядя Иван. – Как услышала выстрелы, назад повернула. Возле оклада проскочила. Опытная, видать, стерва. Дед Сидор ее в упор видел. И трех переярков с собой увела.

Игорь, опершись на ружье, рассматривал волка. Вблизи он не казался серым, густая шерсть его имела красноватый, ржавый оттенок. Вдоль спины по хребту тянулась ремнем черная полоса. Лобастый, широкогрудый, с подтянутым животом и сильными ногами, он и сейчас, мертвый, был по‑своему красив. Его полуприкрытые, остекленевшие глаза с укором глядели на Игоря, будто спрашивали; «Зачем ты убил меня? Что я тебе сделал?»

Игорь отвернулся. Стало жаль этого ловкого, быстрого зверя, без движения валявшегося теперь на снегу.

– Ты что молчишь, парень? – обратился к нему дядя Иван.

– Так… Ноги замерзли.

– А мы вот выпьем сейчас для сугреву.

Подошли остальные охотники и загонщики, притащили еще трех добытых волков: двух молодых и одного покрупней – переярка. Брагин приказал всем разрядить ружья.

Уселись тут же, кто на пенек, кто прямо на снег, достали четыре бутылки водки. Дядя Иван охотничьим ножом резал сало.

– После честного труда выпить рюмку нет вреда, – гудел Брагин, казавшийся огромным в белом халате поверх полушубка.

Григорий Дмитриевич, опрокинув в рот стопку, провел ладонью по губам, крякнул.

– Люблю жизнь охотничью… Как на фронте, бывало…

– Тут еще почище, чем на фронте, – прожевывая хлеб, торопливо заговорил дед Сидор. – Я на ерманской войне такого страха, как сегодня, не натерпелся. Эта волчица на меня ажник с рыком кинулась. Ей‑богу, – перекрестился он. – Я оступился и в снег. А переярки через меня. Герасим сбрехать не даст, он видел. Один зубами – хрясть! Думаю все – отходил Сидор по этому свету. А он, стервец, промазал, по армяку клыком полоснул. Гля, дырка какая, – показывал Крючок порванную полу. – Чего я теперь Федьке скажу? Он с меня душу вынет или волчиную шкуру потребует.

– Эй, дед, дед, ты к шкуре не подбирайся, – смеялся Брагин. – Шкуры сдадим и деньги поровну. А армяк твой еще раньше дырявый был.

– Промежду прочим, ты в этом деле первый виновник, – наступал на лесничего Крючок, щуря замаслившиеся от водки глаза. – Кто это приказал из берданы патроны вынуть? Ты приказал! Эти волки только по дурости меня не затерзали. Я перед ними как малый ребятенок лежал, борода в снегу и копыта врозь. А советская власть что говорит? Нынче каждую кадру беречь надо.

– Значит, я против власти пошел? – приседал от смеха Брагин.

– А ты как думал! – хорохорился Крючок, воинственно выставив жиденькую бороденку. Не понять было, шутит или говорит серьезно. – Ты хоть и партейный, а правительственных решеньев не знаешь.

– Я, дед, охотничий закон знаю: загонщик оружия не имеет. Всадил бы ты в охотника порцию дроби – это бы действительно кадр был.

– Моя дробь, Дорофеич, для охотника безопасная. Ей только птицу бить, да и то ежели впритык с самого заду. Ты бы мне еще рюмашку плеснул, а сам посмотрел. Патроны‑то в твоем кармане лежат.

Пока дед Крючок возился с бутылкой, Брагин, посмеиваясь, выковырял из гильзы бумажный пыж. На широкую ладонь горкой высыпалась из патрона белая соль.

– Давай сюда, на хлеб мне, – сказал дед Крючок. – Хлеб с солью он завсегда вкусный.

Дружный смех вспугнул стаю ворон, рассевшихся было на соседних деревьях. Каркая, хлопая крыльями, закружились вороны над лесом, не отлетая далеко от того места, где валялись убитые волки, – чуяли мертвечину.

 

* * *

 

Темнота в комнате чуть‑чуть поредела. Зарозовели стекла в окне, отчетливей проступили на них жилки ледяного узора. Игорь лежал с открытыми глазами, не шевелился, чтобы не разбудить Ольгу. Она спала рядом, прижавшись щекою к его руке. Полуоткрытые, припухшие губы совсем близко возле его рта. Рассыпались по подушке густые волосы. На белой коже лица двумя темными полудужьями выделялись сомкнутые ресницы. То ли тень, то ли синева густела у нее под глазами.

С тоскливой радостью смотрел Игорь на эту красивую женщину, навсегда теперь родную ему. Как можно жить без теплоты ее тела, не ощущать ее губ, не видеть ее глаз! Бросить бы ко всем чертям институт, увезти Ольгу с собой в Москву, работать и знать, что впереди у тебя целый вечер с ней, целая ночь…

Вздох Игоря разбудил ее, она живо приподнялась, спросила испуганно:

– Поздно уже?

– Нет. Полежим еще.

– Полежим, – согласилась она. – Последние наши минутки.

– У нас еще вся жизнь впереди. Дай только институт кончить.

– Три года ведь.

– Ну, три… Я вот обмозгую, как тебя в Москву вытащить. Проживем как‑нибудь. Есть же у нас студенты семейные. Кончу институт – ты в институт пойдешь.

– Не торопись, я ждать буду, сколько захочешь. Только вот с учебой у меня ничего не выйдет, наверное…

– Боишься на экзаменах провалиться?

Ольга беззвучно засмеялась, прижалась губами к его уху, ответила шепотом:

– Хочу, чтобы у нас был ребенок.

– Зачем? – удивился Игорь.

– Теперь уже поздно спрашивать, – снова засмеялась Ольга. – Мне кажется, он уже есть. Маленький человек – твой и мой. Мы вдвоем будем ждать тебя.

– Вообще говоря, это здорово, – задумчиво произнес Игорь. – А когда же он… Это самое… Когда он родится? Через девять месяцев, да?

– Осенью.

– Значит, после каникул…

– Ну, встаем, а то мама скоро с дежурства придет.

Ольга поднялась, бесшумно прошла по ковру к зеркалу. Стояла полуобнаженная, спиной к Игорю, расчесывая большим гребнем волосы, сбегавшие по ее телу ниже пояса.

– Ты совсем меня не стесняешься, Оля.

– А зачем? – удивилась она. – Ведь я же твоя, Игорек, люблю тебя… Не нравится? Оденусь сейчас…

– Нет, нет! Это я просто так.

– Знаешь, Игорь, – сказала она, – вот уезжаешь ты, а мне все равно хорошо. Раньше я мучилась, ждала тебя и не верила, что вернешься. А теперь одной оставаться не страшно. Дело ведь не в расстоянии, правда? Ты теперь все равно со мной, где бы ни был.

– А мне тоскливо.

– У меня это, «наверное, потом придет. А сейчас я такая спокойная и счастливая – просто сама удивляюсь.

– Так лучше, Оля. Лучше расставаться без слез. Я буду помнить тебя спокойной, и самому веселей будет.

– Давай условимся – думать друг о друге каждую полночь. Не вообще думать, а говорить, рассказывать, что за день случилось. Будто встречаемся по‑настоящему.

– Обязательно.

Ушел Игорь, когда уже совсем рассвело. Обнялись последний раз в коридоре, поцеловались. Встав на стул, Ольга открыла форточку, смотрела ему вслед.

Потом она затопила печь. Делала привычную работу и с тревогой ждала, что вот‑вот нахлынет на нее страшная черная тоска, свалит на кровать, заставит кричать, биться головой о стену. Но тоска не приходила. Была светлая радость и ощущение полноты жизни. Подумала: если будет ребенок, придется шить к лету широкую блузу.

Вскоре вернулась с работы Наталья Алексеевна. Вид у нее был усталый. За завтраком поела она неохотно и немного, вяло рассказывала больничные новости. Она поняла, конечно, что и эту ночь Игорь провел здесь. Ее укоризненный взгляд смущал и раздражал Ольгу.

Наталья Алексеевна замечала все – и темные круги возле глаз на осунувшемся лице дочери, и ее сонливость днем, и нетерпение по вечерам. Радовалась, что пришла, наконец, к Ольге настоящая любовь. И больно было матери оттого, что Игорь появляется тайком, что так плохо, не по‑людски складывается у дочери жизнь.

Сегодня решилась, наконец, поговорить с Ольгой. Раздевшись, легла в постель, подозвала к себе.

– Сказать хочу кое‑что.

Ольга сразу сжалась, насторожилась внутренне, приготовилась защищаться.

– Об Игоре? – Голос выдал ее волнение.

– Постарайся понять меня правильно. Я ничего не имею против него. Он хороший мальчик, и с Витей дружен. Но меня коробит скрытность.

– Мама, ты знаешь…

– Да, да, – слабо махнула она рукой. – Ты виновата перед ним, это бесспорно. Но сколько же может так продолжаться? Ведь ты относишься к нему как к мужу?

– Конечно, – решительно сказала Ольга. – Он мой муж. И будет им всегда.

– Дай господи, доченька. – Наталья Алексеевна погладила ее плечо. – Это было бы очень хорошо. Но ты пойми другое. Опять начались пересуды. Мне стыдно смотреть на людей.

– Плюнь на них! – У Ольги напряженно звенел голос.

– Сплетничают ведь. Лето вспоминают, Горбушина…

– Пусть, – через силу усмехнулась Ольга. – Пускай вспоминают. Этим мещанам только дай повод поговорить, они кого хочешь грязью обольют.

– Но что же делать?

– А ничего. Не обращай взимания. И не надо об этом, мама. – У Ольги кривились губы, она с трудом сдерживала слезы.

– Может, ты скажешь, чтобы Игорь не ходил к нам?

– Нет!

– Подумай, Оля, так будет лучше.

– Нет! Нет! Нет! – истерично выкрикнула Ольга. – Пусть сплетничают, пусть шушукаются! Нарочно буду по улицам с ним ходить! При всех целоваться буду!

– Успокойся! – поднялась с кровати испуганная мать.

– Сами грязные, гадкие! Какое им дело до меня? Зачем они лезут в мою жизнь? Ох, как мне противно! – всхлипнула она, бросившись грудью на стол.

Все тело ее сотрясала нервная дрожь. Глядя на нее, беззвучно плакала и Наталья Алексеевна.

– Он ведь уехал, мама, уехал он, – бессвязно говорила Ольга. – До лета ведь он уехал!

– Не знала я, доченька!

– Игорь уехал, мама! – задыхалась она.

Наталья Алексеевна наливала из графина воду, стакан ходуном ходил в ее руке. Не спуская глаз с Ольги, шарила по столу, отыскивая пузырек с валерьянкой.

 

* * *

 

Пока Игорь находился в Одуеве, у Альфреда Ермакова неожиданно и круто изменилась жизнь. Для завершения диссертации ему не хватало материалов. Руководитель предложил поехать на год в Ленинград, поработать там младшим научным сотрудником.

Альфред снял маленькую комнату на улице Марата у немолодой одинокой вдовы. Комнатка оказалась очень тихой. Можно было спокойно отдыхать, работать по вечерам.

В научно‑исследовательском институте, в который направили Ермакова, ему пришлось заниматься вопросами автоматизации производства. Альфред впервые столкнулся с практическим применением в технике высшей математики. Новое дело заинтересовало его. Мысли, не дававшие покоя в Москве, сами по себе отодвинулись на задний план, теперь ему просто не хватало времени размышлять о путях развития человеческого общества, искать правду и смысл жизни.

Возвращаясь из института, он покупал в магазине пачку папирос, колбасу и булку. Пожевав всухомятку, если вдова не предлагала чаю, садился за расчеты.

Рыхлая, болезненная и жалостливая хозяйка, которую все в квартире звали Сазоновной, первое время молчком приглядывалась к постояльцу, на кухне рассказывала соседям:

– Ох, наживет он себе чахотку, сердешный. Мысленное ли дело – день работает, вечер работает. Все пишет что‑то. Пачку папирос выкурит, не заметишь как.

– Он у тебя бугай здоровый, – смеялся старичок пенсионер, бывший мастер пуговичной фабрики. – В его годы я по две пачки смолил.

В квартире скоро привыкли к новому жильцу, стеснительному и «неуклюжему, с добрыми глазами под толстыми стеклами очков. В любые морозы ходил он по улице без шапки. Сначала думали, что простудится и сляжет. Но Ермаков не болел. Постепенно перестали удивляться и этому.

С каждым днем явственней ощущалось приближение весны. Все чаще наползали с моря сырые туманы, снег в парках лежал ноздреватый и грязный. Капало с крыш, блестели на тротуарах первые лужицы.

Альфред в одиночку бродил по улицам, подолгу простаивал перед вздыбленными конями на Аничковом мосту, перед массивной и стройной колоннадой Казанского собора. Чем больше знакомился он с Ленинградом, тем диковинней и прекрасней казался ему город. Не было здесь московского разнобоя, смешения архитектурных стилей всех времен, не было кирпичных десятиэтажных кубов рядом с деревянными домишками. Все выдержано в строгом вкусе. На первый взгляд однообразными казались дома, но стоило присмотреться, и становилось ясно, что у каждого здания свое, неповторимое лицо, своя красота. Все они, вместе взятые, сливались в гармоничный ансамбль.

В этом туманном, нешумном городе застыла и окаменела навсегда история славных столетий Российского государства, воплощенная в памятниках и дворцах, в мостах и музеях. Великие тени продолжали жить здесь, в романтических сумерках северной столицы. И заставляло волноваться, думать о прошлом уже одно то, что воздухом этого города дышали Петр Первый и Пушкин.

Особенно любил Альфред ходить вдоль Мойки, через Марсово поле к Кировскому мосту, возле которого вечным часовым стоял отлитый в металл Суворов, вглядывавшийся за широкий простор Невы, где плыл среди облаков тонкий шпиль Петропавловской крепости, а в солнечные дни нежно голубел эмалевый «купол мечети.

Дул с Балтики ветер, тугой и влажный, звал в неизведанные дали, тревожил, лишал покоя. В мглистые вечера сумрачно было на улицах, оранжевые «руги появлялись вокруг фонарей. Расплывчатыми, смутными казались человеческие фигуры, пересекавшие полоски света и исчезавшие в дымчатой полутьме. Альфреда в такие вечера томило предчувствие близкой таинственной встречи. Какой, с кем? Он не думал об этом. Подолгу стоял на мостах, настороженно прислушиваясь к голосам. Ему все казалось, что кто‑то окликнет его.

Однажды после работы он ждал на остановке трамвай. В левой руке – мелочь на билет, в правой – книга. Читал «Бегущую по волнам», весь ушел туда, в свежий ветер, в голубую морскую дымку, к людям, благородным и чистым, не замечал, что происходит вокруг. Услышав голос: «Берите билеты», инстинктивно протянул деньги. За спиной раздался негромкий смех. Альфред оторвался от книги. Перед ним стоял трамвай, из открытого окна высунулся кондуктор.

Отдернув руку, Альфред отступил назад. Девушка в сером пальто и голубом берете прошла мимо, улыбнулась ему. Запомнились темные с поволокой глаза – больше ничего не успел рассмотреть.

Девушка села в трамвай и уехала. Альфред дождался следующего, вскочил, протолкался поближе к выходу. На каждой остановке прижимался к стеклу, искал взглядом серое пальто, берет…

Вернувшись домой, он закрыл за собой дверь на крючок и бросился на кровать. Лежал навзничь и думал, что пора, наконец, взять себя в руки, заняться делом, а не фланировать по улицам, как одуревший от весны мальчишка.

За ночь Альфред выкурил не одну, а две пачки папирос. Лежал, ходил и ложился снова. Надо было обдумать, что делать дальше. Прежде всего он решил никогда больше не заниматься философией и политикой. Одной жизни мало, чтобы досконально познать все. Он математик. Вот и прекрасно. Он будет отдавать свои знания и свой ум людям. Пусть его знания помогают строить дома и машины. Это вечно и просто, это всегда нужно человечеству… А все, что мешает делу, отбросить. Романтика, девушки – это не для него.

На следующий день он пошел из института прямо домой. Развернул чертежи, начал было проверять расчеты, но голова работала плохо, никак не мог сосредоточиться. Хотелось на улицу, в толпу, к людям.

Альфред задумчиво смотрел на запотевшее, с каплями воды, стекло окна и вдруг поймал себя на том, что ищет рифму к слову «берет». Рифмовалось что‑то несуразное: «обед», «велосипед». Стихи не получались. Но сама идея заинтересовала его. Что, если действительно начать писать? Ведь в стихах можно излить душу, в них оформится по неясное, что не дает покоя ему. Но о чем писать?

В голове проскальзывали обрывки фраз, возникали строки «Земля – родная моя», «вновь – волнует кровь». Но это было банально и уже встречалось. Надо, чтобы получилось что‑то свое, пережитое, оригинальное. Он достал чистый лист бумаги, карандаш, закурил и прикрыл ладонью глаза. Мысль пришла почти сразу, и даже не мысль, а какое‑то настроение, ощущение какой‑то певучей грусти. Он уже знал, что напишет, требовалось только подобрать рифму. Но и рифма возникла как‑то помимо его воли, сама собой. Минут через двадцать стихи были готовы. Альфред встал, открыл форточку и с наслаждением потянулся.

Было еще де поздно, раньше в это время он бродил по городу. Где бы он был сегодня? На стрелке Васильевского острова? Од представил себе легкий, воздушный портик Биржи, ростральные колонны над темной Невой, тихий плеск воли о гранитную набережную, огни фонарей, отражающиеся в воде.

«Все‑таки хорошо! Очень хорошо!» – улыбаясь, подумал од и взял со стола лист. Стихи показались ему чужими и слишком уж жалостливыми.

 

У меня душа болит, как рана,

Излечить способна только ты.

В ленинградских сумрачных туманах

Заблудились светлые мечты.

 

Без тебя, как прежде одинокий,

Буду жить над грустною Невой.

Я люблю простор ее широкий

И тебя, незримый спутник мой.

 

С минуту Альфред стоял не двигаясь, будто вслушиваясь в самого себя. Недоумевающе пожал плечами, скомкал бумагу и бросил ее в угол.

– К черту! – громко оказал он. – До чего же измельчал род человеческий, а? К черту душевные раны, я жить хочу! Меланхолию к черту, – повторял он, надевая пальто.

Нарушив свой распорядок, Альфред в двенадцатом часу ночи ушел в город.

 

* * *

 

Игорь обдумывал, с чего начать разговор. Шагал крупно. Настя едва поспевала за ним, искоса, отчужденно поглядывала на него. По улице Карла Маркса они дошли до Разгуляя. Настя спросила сухо:

– Куда мы летим так? Мне жарко.

– И мне… Я не тороплюсь.

– Ты хочешь сказать что‑то?

– Я? – Он удивился ее догадливости. – Хочу, но откуда ты знаешь?

– Это же видно. Ну, слушаю.

– Пройдем туда, на аллею.

В сквере было пустынно. Под тяжестью снега поникли кусты. Холодным блеском искрились на сугробах молодые снежинки. Колокольня Елоховской церкви, облитая молочным светом луны, резко проступала на фоне иссиня‑черного неба. Мрачно зияли провалы звонниц.

У Насти из‑под платка выбились на лоб кудряшки, будто седые от белой изморози.

– Ты что это, завилась? – удивился Игорь. – Вот это номер! А я и внимания не обратил! Вижу, изменилось что‑то в тебе, а что – не пойму.

– Ты и платье не заметил, – с горечью сказала она.

– Какое платье?

– На мне, новое.

– Ну? Купила?

Насте многое хотелось рассказать ему. Как ждала от него писем и мучилась, не получая их, как работала это время кондуктором в трамвае, чтобы купить новое платье, как отмечала на календаре дни, оставшиеся до его возвращения. Но Игорь был чужой, равнодушный.

– Что‑то произошло у тебя? – спросила она.

– Произошло.

Злая решимость в его голосе заставила девушку болезненно сжаться. Омертвели, стали непослушными губы. Произнесла почти шепотом:

– Что же?

Игорь, отвернувшись, сказал глухо:

– Я люблю Ольгу.

– Ты… Ты видел ее?

– Не только видел, каждый вечер ходил к ней, каждую ночь. – Игорь торопился сразу высказать все. – Ходил совсем, понимаешь? Ну, мы…

– Молчи! – крикнула Настя. – Не надо!

– Ну, молчу. Я знаю, тебе неприятно это. Но «ведь мы останемся друзьями. В кино вместе…

Услышав скрип снега, Игорь повернулся и осекся на полуслове. Настя, покачиваясь, уходила от него, низко опустив голову и как‑то странно растопырив руки. Он бросился к ней, схватил за локоть.

– Подожди! Куда ты? Домой? Она не ответила.

– Я провожу, ладно?

– Уйди! – не поднимая головы, попросила Настя. – Не трогай меня.

Игорь остался один. Вытащил из пачки папиросу. Разыскивая в кармане спички, смотрел, как девушка переходит улицу. Двигалась она медленно, не глядя по сторонам. Мимо проносились машины, но она будто не видела их, не обращала внимания. И от этого ее равнодушия к опасности Игорю сделалось страшно. Он напряженно следил за ней и почувствовал облегчение только тогда, когда Настя оказалась на тротуаре.

 

* * *

 

Сорвалась с крыши тяжелая сосулька, хрусталем сверкнула на солнце, со звоном разбилась о камень. Возле порога казармы натекла маленькая лужица. «Кап‑кап, кап‑кап», – падали в нее светлые шарики капели. Виктор, щурясь от яркого света, посмотрел вокруг. Совсем весна на дворе. Рыхлый снег осел, потемнел. Тропинка, раньше утопавшая в сугробах, теперь оказалась выше их, черной лентой тянулась от казармы к клубу. Весело чирикали воробьи на карнизе, прыгали, суетились. От их оживленной возни радостней становилось на душе. Лето чувствуют, жулики.

Сегодня воскресенье, Дьяконский получил увольнительную. Решил сходить в город, побродить по улицам, посмотреть на людей. Шагал веселый, тихонько насвистывая, думал о Василисе: вот бы привезти ее сюда, показать казематы, крепостные стены, подняться на полукруглую башню. Прямо у подножия башни – крутой обрыв к реке. Там, совсем рядом, Германия, вернее – Польша. Но теперь там немцы, на берегу – германские патрули.

– Дьяконский!

По тропинке быстро шагал лейтенант Бесстужев, застегивая шинель. Полы ее бились по голенищам сапог, начищенных до светлого сияния.

– В город? Пойдемте вместе.

Бесстужев за эту зиму осунулся, постарел, почти бесследно сошел со щек румянец. Виктор слышал – у взводного какие‑то неполадки. Будто бы жениться хотел, а ему не разрешают. По вечерам в казарме лейтенанта не увидишь. Грозился обыграть в шахматы, да все не выберет времени.

– Слушайте, Дьяконский, вы не забыли наш разговор в ленинской комнате?

– О «Капитанской дочке»? – нахмурился Виктор.

– Я еще раз перечитал книжку. Но дело не в этом. Теперь я помню эпиграф к первой главе:

– Был бы гвардии он завтра ж капитан.

– Того не надобно; пусть в армии послужит.

– Изрядно сказано! Пускай его потужит…

– Да кто его отец?

Бесстужев внимательно посмотрел на Дьяконского.

– Это вы имели в виду?

– Именно это.

– Но у нас в стране существует такое правило: дети за родителей не отвечают.

– Однако в военное училище меня не взяли. Боюсь, что и на сверхсрочную службу не оставят. Капитан Патлюк поспешит демобилизовать меня в первую очередь, чтобы избавиться от беспокойства.

– Вполне вероятно, – согласился Бесстужев. – Но решать будет не один Патлюк. Обратитесь в политотдел, к комиссару Коротилову. А я поддержу вашу просьбу…

По железнодорожной насыпи прогрохотал поезд, прошел туда, где темным горбом высился над Бугом мост. Вот на мосту показался паровоз, фермы окутались дымом. Потянулась длинная вереница товарных вагонов.

– В Германию, – буркнул Дьяконский. – Хлеб да нефть возим.

– Хлеб – это мир.

– По мне лучше война, – вырвалось у Виктора.

– Вы серьезно? – замедлил шаг Бесстужев.

– Вполне. Честно скажу – хочу, чтобы война началась. Пусть эгоистично, но это так. Для меня единственная возможность доказать в бою, что я, может, больше других… Э, да что там, – махнул он рукой. Хотел замолчать, но прорвалось наболевшее. – Я буду драться страшно. Пусть все видят! А смерти не боюсь. Погибну – смою позор с семьи. Тогда хоть сестра будет человеком себя чувствовать… Вам трудно понять это. Не люблю громких фраз, но позор смывают кровью – иначе не скажешь.

Он сердито засопел и пошел быстрее. Бесстужев догнал его. Долго молчали. Потом лейтенант спросил:

– Виктор, вы любите кого‑нибудь?

– Девушка там, на родине.

– Красивая?

– Очень. Хотя не знаю. По‑моему – лучшая.

– Да, конечно. Иначе и быть не может. А у меня, Виктор, серьезные неприятности. Слышали, наверное?

– Болтали ребята какие‑то пустяки в роте.

– Ну, не пустяки. Объяснять долго. Вы ведь Полину Горицвет знаете? В библиотеке работала.

– Вот оно что! Теперь понятно.

– Ничего вам не понятно, – хмуро сказал Бесстужев.

Ему и хотелось поделиться с Дьяконским и неудобно было откровенничать с подчиненным. К тому же трудно рассказать словами о том, что мучило его. Когда старший политрук Горицвет возвратился из отпуска, Бесстужев пошел к нему. Надеялся сразу все уладить. Ведь Горицвет фактически давно уже разошелся с женой. Но политрук твердил одно: пока он здесь, репутацию свою чернить не позволит. Так ни до чего и не договорились. Оставалось только ждать, когда Горицвета переведут в другую часть, – он просился на Дальний Восток. Бесстужеву было очень неприятно, что Полина живет в одном доме с прежним мужем. Когда приходил к ней, надо было говорить шепотом, чтобы не слышали за стеной. А Юрий хотел любить открыто и честно.

Он снял комнату в другом конце города. О переезде узнали в полку, поползли грязные слухи. Полине предложили перейти на другую работу – уволили вежливо. На этом настоял Горицвет, надеясь, что с ее уходом из библиотеки меньше будет пересудов. У Бесстужева ухудшились отношения с командиром роты. Патлюк, приятель Горицвета, относился теперь к Юрию с открытой неприязнью, придирался по мелочам. Бил по самолюбию Бесстужева – без него рассказывал командирам похабное про Полину, знал, что передадут лейтенанту.

Все это действовало на нервы. Юрий стал замкнутым, вспыльчивым. Но самое неприятное – ему часто доводилось встречаться с Горицветом. Политрук не здоровался, проходил мимо с надменным видом, выставив челюсть с редкими, крупными зубами. При людях, на совещаниях командиров, держался с подчеркнутой вежливостью. Каждый раз у Бесстужева портилось настроение. Вечерами возвращался домой сердитый, усталый.

Полина понимала его состояние, старалась успокоить, развеселить Юрия, порадовать его чем‑нибудь. А по ночам, когда он засыпал, плакала от обиды, от ненависти к Горицвету, который будто считал своим долгом отравлять ей жизнь да еще при этом выставлял себя пострадавшим.

Она просила Юрия перевестись в другой гарнизон, подальше от Бреста. На новом месте никто не будет мешать их счастью, а ведь им только этого и недоставало…

Углубившись в свои мысли, Бесстужев шагал молча. Уже вошли в город, когда он спохватился:

– Вы куда, собственно, направляетесь, Дьяконский?

– Так, без определенной цели. Людей посмотреть.

– Посмотреть – тоже цель, – невесело улыбнулся лейтенант. – Зайдем ко мне, а? Поужинаем по‑домашнему.

– Удобно ли?

– Какой разговор! Полина рада будет. Она вас знает, вы же половину библиотеки перечитали. Мы как‑то на отшибе живем, к нам не заглядывают, и мы тоже… Ну, и вот что: мы же с вами ровесники?

– Почти.

– Вне казармы зовите меня просто Юрой.

– Ладно. Но по привычке могу и ошибиться.

– По привычке – можно.

Приходу Дьяконского Полина действительно обрадовалась. Помнила его – парень серьезный, с ним интересно поговорить. А для Бесстужева Виктор был первым гостем в первой квартире, и лейтенант не без гордости показывал ему свое жилье. Полина постаралась: оклеила комнату светло‑зелеными обоями, навела уют. Чисто, ничего лишнего. Стол и шкаф хозяйские. Кровать купили сами. На стене портрет Ворошилова. Ниже – полка с книгами, гордость семьи.

– Смотрите, Виктор, – говорил Бесстужев. – Здесь еще немного, но это только начало. Хорошая библиотека – моя мечта. Видите, книги стоят по отделам. Вот классика, тут география, здесь – по военной истории.

– Вероятно, работа Полины Максимовны?

– Ее, ее. В книгах она толк знает. Недавно достала у букиниста воспоминания Людендорфа о мировой войне, редкое издание.

– Вот собрались мы, двое любителей в книгах порыться, а рыться не в чем, – шутливо пожаловалась Полина.

– Обзаведемся со временем. А полку‑то, между прочим, я сам делал. Подтверди, Поля!

– Да ты, оказывается, хвастун?!

– Почему же не похвалиться хорошей работой!

– Ладно уж, похвались, – разрешила Полина. Она стояла возле окна, скрестив полные руки, откровенно любовалась Юрием. Столько радости и тепла было в ее глазах, что Виктор даже отвернулся; почувствовал себя здесь лишним.

– Чего же мы гостя разговорами кормим? – спохватилась хозяйка. – Заболтались и про ужин забыли.

– Это уж твоя забота, – солидно ответил Бесстужев.

– Я быстренько. Лапшу разогрею. С грибами сегодня. Холодная закуска на подоконнике, сам возьми.

– А ради воскресенья есть у тебя что‑нибудь?

– Ради воскресенья найдется.

– Я не буду, – запротестовал Дьяконский.

– Изредка можно. Правда, Поля?

– Можно, Виктор. Пожуете чаю, пройдетесь по морозцу, и никакого запаха не будет.

– Чему ты моих бойцов учишь! – притворно возмутился Бесстужев. – Целая памятка по сокрытию темных дел.

– Твой же опыт распространяю, – засмеялась она.

 

* * *

 

Весна шла недружно. В конце марта выдалось несколько теплых дней. Зажурчали ручьи, на реке пучился и трещал лед. Потом опять ударили заморозки; хотя и не сильные, но держались они долго. Днем пригревало солнце, оседали сугробы. А по ночам толстой ледяной коркой затягивались лужи, снег на дворе крепости скрипел под ногами часовых, как январский.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: