Из дневника полковника Порошина 3 страница

К Бесстужеву Захаров относился с добродушной насмешливостью. Ему нравился этот молодой, румяный и очень серьезный лейтенант, нравилась его привычка шевелить бровями во время раздумья. «Устами младенца глаголет истина», – шутил Захаров, советуясь с лейтенантом, но к мнению Бесстужева прислушивался. Это Бесстужев посоветовал послать кого‑нибудь в Пинск, узнать через коменданта, где сосредоточивается их дивизия или их армия. Захаров откомандировал Патлюка – капитан напористый, сумеет добиться у тыловиков своего…

Вскоре после обеда Патлюк подседлал единственную сохранившуюся у артиллеристов лошадь и ускакал.

Жаркий день проходил медленно. Солнце словно расплавило воздух, он казался текучим; плыли и колебались в нем вершины деревьев, кольцом окружавших поселок и станцию. Из леса тянуло до приторности густым настоем смолы.

Юрий пошел в сад, прилег под яблоней. Едва начал дремать, кто‑то приблизился к нему, сел рядом. По легкости шагов, по шуршанию юбки догадался – хозяйка. Не шевельнулся, притворяясь спящим. Она чуть коснулась ладонью его волос, тихо вздохнула. От теплого запаха нагретой кожи, от робкого ласкового прикосновения у Юрия перехватило дыхание, дрогнули веки. Он потянулся, открыл глаза.

– Заснул, командир? – У женщины напряженный, ломкий голос.

Сидела она боком, спрятав под широкой юбкой поджатые ноги. У нее было красивое лицо: чистая смуглая кожа, тонкие, но яркие губы, светлые, как прозрачные озерки, глаза. Волосы причесаны гладко, с прямым пробором, собраны сзади пучком. Природа наделила ее хорошим лицом и обидела всем остальным. Она была очень худа, руки и ноги как палки, тонкие и прямые, плечи очень узкие, шея длинная. Грудь едва‑едва обрисовывалась под кофточкой. Не верилось, что у нее есть ребенок. Она при Юрии старалась казаться развязной и грубоватой, но это получалось у нее плохо, она сама стеснялась и заставляла Бесстужева смущаться от этого. Юрию было почему‑то жаль ее.

– Командир, молока хочешь? – спросила она.

– Спасибо. Потом, если можно.

– Да ты лежи, лежи! – испугалась она, заметив, что он сделал движение, намереваясь подняться. – Что надо – скажи, я принесу. – И, залившись румянцем, предложила вдруг: – Можно, я с тебя сапоги стащу, а?

– Да вы что?! Что это вы! – Юрий сел от неожиданности. – Да что я, барон какой или рук у меня нету?

– Ну вот, – неестественно засмеялась она, не глядя на него. – Сразу видно, что жена у тебя балованная…

– Ничего не балованная. Просто это нехорошо.

– А может, и в этом радость… – Она недоговорила, махнула рукой. – Любишь жену‑то, а?

Бесстужеву не хотелось с чужой женщиной говорить о Полине. Кивнул на запад:

– Она там осталась…

У женщины быстро менялось выражение лица: все ее чувства отражались на нем. Подобрели глаза, и голос стал мягче.

– Ты не убивайся, не одна она там… И сюда немец придет скоро. Придет, а? Он тут небыстро двигается, леса его держат…

– Не леса, а войска, – обиделся Юрий.

– Придет, проклятый, – сокрушенно покачала она головой. – Старик мой приказывал, чтобы я в крайности отступила. А как отступишь с ребенком?

– Что за старик?

– Да мужик мой. Тридцать семь ему, вот и зову так.

– Эге‑ге! – удивился Бесстужев. – Да что же ты за него пошла, вдвое старше?!

– А кто бы меня взял? Все ищут покрасивше да в теле. – В голосе ее звучала давняя обида. – Вот и ты тоже, командир, смотреть не хочешь. Спасибо хоть не гонишь – рядом сижу.

– Ну, глупости, – задвигал бровями Юрий. – Хорошая вы.

– Нравлюсь?

– Я как о человеке, прежде всего.

– А я прежде всего женщина. Баба, обыкновенная баба! – почти выкрикнула она. И вдруг спохватилась, виновато угнула голову. – Я ведь про любовь‑то только в книгах читала. Ну и решила, что выдумывают все. Нету этой самой любви. Живут просто так люди. Мне вот мужики неприятны, смотрю и думаю, все они на одну колодку… А вот ты уйдешь, по тебе тосковать стану…

– Да с чего же?

– Не знаю, – искренне вздохнула она. – Меня и в школе чудной считали. Да я и сама чувствую. У людей правильная линия, как впряглись, так и везут. А я все чего‑то ищу, все жду чего‑то. А чего не знаю. И хорошо это – ждать. Старик говорит: ты, Зойка, скачками живешь… Он, бывало, все в разъезде, а я одна и все думаю… А тебя я сколько раз во сне видела!

Бесстужев засмеялся:

– Быть того не может, чтобы именно меня!

– Правда, – сжала она его руку. – Молодой, беленький командир и строгий.

– Да я не строгий, – возразил развеселившийся Юрий. Говорить с женщиной было интересно: бесхитростная, открытая, а мысли прыгают, как белка в колесе.

– Товарищ лейтенант, – услышал он за спиной насмешливый, торжествующий голос, заставивший его сжаться и покраснеть, будто его застали на месте преступления. Он вскочил. За кустом крыжовника стоял старший политрук Горицвет. – Товарищ лейтенант, вы, конечно, как всегда, ухаживаете за женщинами. Но на этот раз я прерву ваше удовольствие. Немедленно соберите в штаб всех командиров и политруков. Через двадцать минут доложить об исполнении. Все.

Горицвет удалился. Прямой, высокий, вышагивал подчеркнуто спокойно. Под мышкой держал свернутую в трубку газету. «Откуда его черт принес, – ругался Юрий. – Слона из мухи раздуть – это он всегда сможет… А, пропади он!» – Бесстужев повернулся к женщине, положил руку ей на плечо:

– Вот видите, какой я. Соблазнитель, всегда с женщинами…

Она усмехнулась, покачала головой и сказала спокойно:

– Этот человек очень тебя не любит. И очень тебе завидует.

– Может быть. Но поговорить нам он не дал, это факт.

– Вечером? – тихо сказала она, спрашивая глазами.

– Ну потом, когда освобожусь, – смутился он.

Не оглядываясь, пошел к сараю, где отдыхали выделенные от рот связные…

Командиры и политруки собрались в просторной горнице, с цветами и белыми занавесками на окнах. Стены бревенчатые. На них пожелтевшие от времени фотографии в самодельных рамках. Чисто вымытый пол устлан пестрыми лоскутными дорожками. Майор Захаров предупреждал всех, чтобы вытирали ноги.

Многие догадывались, зачем их собрали в штаб. Еще со вчерашнего дня бродили слухи о каком‑то важном сообщении. А сегодня Патлюк привез из Пинска последние номера газет.

Горицвет оделся по‑праздничному. Пострижен и выбрит, пуговицы блестят. На правой щеке – присыпанный пудрой порез. Движения медлительны, голос торжественный.

– Товарищи, я пригласил вас сюда, чтобы довести до вашего сведения радостную новость. Вчера, третьего июля, по радио выступил Иосиф Виссарионович Сталин. Он обратился с горячей речью ко всем нам, ко всему народу. Мы должны в первую очередь глубоко изучить эту речь, ясно и выпукло оценивающую сложившуюся обстановку. Мы должны донести ее до сознания каждого сержанта и каждого красноармейца.

– Ну, завел преамбулу! Читал бы скорей! – нетерпеливо шепнул Юрию сосед, командир третьей роты.

Горицвет бросил в его сторону осуждающий взгляд. Он будто нарочно медлил, разжигая нетерпение.

Юрию было неприятно, что важные, значительные слова Сталина, которые должны объяснить все, развеять тяжелые думы, он услышит от Горицвета. Было неприятно смотреть на его самодовольное, вытянутое лицо, на его крупные, желтые зубы. Вероятно, они у него действительно болели – давно не чистил.

Горицвет кашлянул, поверх газеты обвел всех взглядом, остановился на Захарове. Тот кивнул: давай!

Начало речи было необычным для Сталина, было проникнуто такой теплотой, что Юрий почувствовал, как у него повлажнели глаза. И подумалось: значит, трудно, значит, действительно стряслось необыкновенное, если Сталин обращается к ним с такими словами.

Покосился на товарищей: все в напряженном внимании. Только Захаров спокоен. Глаза полузакрыты, склонил на руку голову с растекшейся по волосам сединой – слушает.

Горицвет читал о том, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражения. Но враг продолжает лезть вперед, бросая на фронт новые силы…

Капитан Патлюк, прочитавший в Пинске речь три раза и уверившийся в том, что скоро наши двинут вперед и немцам будет крышка, на радостях выпил четвертинку водки и теперь сидел «верхом на стуле веселый, хитро щурил блестевшие глаза. Подмигнул Бесстужеву: вот как оно, слышишь!

Дальше в речи говорилось о том, что в бой вступают главные силы Красной Армии, вооруженные тысячами танков и самолетов. Наш отпор врагу крепнет и растет…

У двери шумно, с облегчением вздохнул старшина Черновод. Сконфузился, клетчатым платком прикрыл большой губчатый нос, будто боялся чихнуть.

Когда Горицвет начал читать о том, что надо делать при отходе: увозить ценности или уничтожать их, – внимание Юрия ослабло. Впереди было уже сказано глазное. Отступление носит временный характер. Немцы – агрессоры, окончательно подорвали свой международный престиж. Со дня на день их остановят на всем фронте… Ну и правильно. Можно сказать, что возле Пинска их уже остановили.

Юрий подумал, что он потерял в последнее время ощущение огромности своей страны. Отдавали немцам деревни и районные центры, отдавали с болью, будто куски живого мяса отрывали от себя. Эти потери заслонили все, все представлялось в черном свете. А ведь потеряно, в сущности, не так уж много. Немцы едва перешли нашу старую государственную границу. Страна еще только поднималась на борьбу.

Речь Сталина будто приподняла Юрия над поселком, над лесом, позволила охватить внутренним взором всю свою Родину, испытать бодрящее чувство слияния с ней. Вероятно, и другие командиры испытывали нечто подобное: для них будто раздвинулся горизонт, стала видна вся линия фронта, вся могучая и сказочная советская земля, с заводами и полями, с шумными городами и тихими деревнями, с ласковой голубизной рек и стальным блеском рельсов; земля в зеленом убранстве лета, спокойная и цветущая, только на западной окраине своей опаленная огнем войны, задымленная, почерневшая и обугленная там, где прошли бои.

Вечером над поселком ненадолго задержалась сизая тучка, покапал крупный и редкий дождик. Он прибил пыль и очистил воздух. Над старыми полысевшими соснами долго горела холодная красная полоса заката, а выше нее, до самого зенита, небо было зеленым: сначала бледным, почти бесцветным, потом краски загустели, потом в зелень влилась синева, быстро темневшая, вбиравшая в себя, расползаясь и ширясь, все другие оттенки.

Бесстужев вышел в сад, чтобы немножко побыть одному, покурить, послушать ночь. Он любил делать это давно, с самого детства. В каждом месте в разное время года ночь звучала по‑своему. На окраине Вологды, где рос в семье тетки Юрий, ночь всегда наполнена была гудками маневровых паровозов, шипением пара, лязгом вагонных сцеплений. Весной и летом неуемно и нагло кричали лягушки. В Финляндии, хоть и пробыл он там несколько суток, врезалось ему в память: морозные ночи звенели леденящей тишиной, мягкие сугробы, облитые лунным мертвенным светом, гасили звуки. Выстрелы треща ли коротко и сухо, мгновенно глохли в разреженном воздухе.

В Брестской крепости ночь звучала людьми. Раздавались шаги часовых, уходили и возвращались дозоры пограничников, гудели машины, слышался конский топот – все время кто‑то уезжал или приезжал. А ранним утром, едва синел рассвет, за окном начиналось оголтелое чириканье воробьев…

Бесстужев подошел к изгороди из длинных жердей. Рядом были грядки – пахло огурцами. Темно и тихо вокруг, нигде не видно огня, слышен только глухой, тревожный шум леса. Будто один‑одинешенек стоял Юрий. Но так казалось только в первые минуты, пока не привыкли глаза и не обострился слух. Где‑то звякнули ведра, тягуче проскрипели ворота. В соседнем дворе с запозданием доили корову, шикали в подойник струйки молока. С железной дороги доносился торопливый перестук колес проходивших составов: там пропускали в обе стороны скопившиеся эшелоны, прятавшиеся днем от авиации.

Глаза различали темные силуэты построек. Возле дома тенью двигался часовой. Бесстужев подумал: наверное, так же тихо сейчас и на улицах Бреста. Полина спит, прижавшись щекой к ладони правой руки, а левой обхватив колено. А может быть, и не спит, может быть, тоже стоит в темноте и думает о нем. Она теперь мучается неизвестностью и, конечно, плачет. Кто знает, может быть, тоска, сильные порывы души человеческой аккумулируются в какую‑то неизвестную энергию и распространяются за сотни и тысячи километров, от одного полюса к другому, от любимого к любимому? Может быть, волны этой энергии достигли Юрия, заставили его выйти в ночь, думать о Полине, такой далекой и такой близкой в воображении? Она была в нем: ее голос, глаза, ее движения, ее теплота – он почти физически ощущал все это. Он верил сейчас, что чувства передаются на расстоянии…

Возле дома сменился часовой. Появилась на крыльце хозяйка в белой блузке. Постояла, всматриваясь, спросила о чем‑то часового и направилась в сад. Юрию неприятно было, что женщина нарушила его одиночество.

– На чердак спать иду, – с легким смешком сказала она. – Вон лестница к стенке приставлена… Там у нас хорошо, только дверь не закрывается. – Она качнулась к Юрию, горячим лбом коснулась его щеки, отступила. – Ну, пойду я… Ночи‑то теперь короткие.

– Да, – вздохнул Бесстужев. – Часа через три светать начнет.

Женщина не ответила, пробормотала что‑то неразборчивое, быстро, сутулясь, пошла к лестнице.

Юрий прикурил. Огонь спички ослепил его. Подумал: хорошая она, эта Зоя. И, наверно, действительно невезучая. Вот и сейчас. Почему он ей понравился? Разве мало командиров, красноармейцев, холостых красивых ребят?

Крадучись, пошел мимо дома. Возле лестницы на чердак вздрогнул – почудилось, будто что‑то скрипнуло наверху. Ускорил шаги, направляясь к сараю. Нес в душе неприятный осадок, словно обидел невольно слабого человека. У двери еще раз обернулся, посмотрел на темный дом, на чердак. Все тихо вокруг, везде спят. «Отдыхают. Один я полуночник!» – подумал он, расстегивая ремень.

Но в доме не спали. В трех душных комнатах, окна которых были наглухо завешаны одеялами, горели керосиновые лампы. Возле полевого телефона сидел дежурный командир и, мусоля карандаш, писал письмо. Майор Захаров, в майке, босой, склонив над столом голову, в который раз перечитывал речь Сталина, подчеркивая наиболее важные места.

На многих командиров и политработников эта речь подействовала ободряюще. А Захаров, изучая ее, находил в ней противоречия. По мнению Сталина получалось, будто мы выиграли оттого, что немцы первыми, нарушив договор, напали на нас. Германия добилась некоторого выигрышного положения для своих войск, но она, дескать, проиграла политически, разоблачив себя в глазах всего мира как агрессор… Ну а раньше‑то? И раньше весь мир знал об этом, знали народы завоеванных немцами стран, знал и наш народ… Нет, лучше, если бы у Германии не оказалось этого выигрыша – внезапности, лучше бы мы встретили противника на границе и ответили ударом на удар…

В речи сказано было, что многие дивизии немецко‑фашистских войск уже разбиты, а главные силы Красной Армии с тысячами танков и самолетов еще только вступают в бой. Это очень хорошо, если так. Но если лучшие дивизии немцев разбиты, а наши главные силы только вступают в бой, то зачем подробно говорить о том, что надо делать при отступлении?

Вероятно, положение было очень тяжелым, и руководствоваться следовало указаниями второй части доклада. А первая половина – это для успокоения…

Дежурный по полку, увидев, что Захаров лег и погасил лампу, облегченно вздохнул. Можно надеяться, что ночь пройдет спокойно и он сумеет, наконец, написать письма всей своей многочисленной родне.

Теперь свет горел только в другой половине дома. Там жил Патлюк. Он засиделся с Горицветом. У обоих было хорошее настроение, оба хорошо потрудились днем. Горицвет сегодня вновь обрел почву под ногами, знал, что надо говорить людям.

Новости нельзя было не спрыснуть, тем более что капитан привез с собой из Пинска две поллитровки. Захаров, этот с начала войны спиртного в рот не брал, слишком рассудительный человек. Бесстужев для компании не подходит. Не любит, да и молод еще, больше двухсот граммов не несет. Пришлось пригласить Горицвета. Похохатывая, Патлюк расспрашивал его:

– В саду, значит, под кустиком? Он не промах, Бесстужев‑то! Это я его в бане научил: атакуй, творю, в лоб хозяйку… А напугался он, наверно, когда тебя увидел?

– Испугался, – сказал Горицвет.

– Ну, факт. Он же твою натуру знает. Небось накапаешь теперь Полине? Наверняка накапаешь.

– Мой долг – поставить ее в известность.

– А зачем? У них тут, может, и не было ничего. Ты вот злобишься на Бесстужева, а, между прочим, за что? Он с твоей шеи ярмо снял, а на свою надел. Ты ему спасибо сказать должен.

– Разрушение семьи осуждается нашей моралью. И не забывай, что у меня имеется самолюбие.

– Да какая там у тебя семья была? Что у тебя – детей куча?

– Неважно. Я несу ответственность за моральное состояние комсостава своей части.

– А ты в пеленках писался? – неожиданно спросил Патлюк, щуря хитрые Глаза.

Горицвет заморгал удивленно.

– Н‑не знаю.

– Не, этого у тебя не было. Потому как ты только по правилам живешь, таким из яйца вылупился, а пеленки мочить – беспорядок. Одно меня удивляет, друже, – какой балбес тебя на политработу поставил. В этом деле главное, чтобы у человека живая душа была. Я за службу политруков и комиссаров видел – не сосчитаешь. Всякие были, и хорошие и плохие, но такие, как ты, – редкость. Тебе ведь куда надо было идти? В юристы надо! Прокурором. Там бы ты землю грыз!

– Я сам знаю! – с обидой ответил Горицвет, отодвинув рюмку. – Я делу предан. А ты чего говоришь? Кто тебе право дал такие вопросы ставить? – разгорался старший политрук. Патлюк понял, что переборщил.

– Да ты, комиссар, как в начальство вышел, так и шутки понимать перестал. Это, что же, мы теперь в компании и язык почесать не можем?

– Шутка шутке рознь.

Горицвет смотрел недоверчиво, но чувствовалось – успокаивается.

Они сидели до тех пор, пока опорожнили обе бутылки. Пил главным образом Патлюк. Горицвет, захмелев, начал подремывать за столом. Убедившись, что как собеседник он уже не представляет собой никакой ценности, капитан заставил его раздеться и лечь на кровать. Сам Патлюк тоже был изрядно пьян. Думал о хозяйке. Баба молодая, бесится без мужика. А Бесстужеву, конечно, не до нее, свою чистоту сберегает…

Патлюк потушил лампу. Ложиться рядом с храпевшим Горицветом не хотелось. Решил выпить воды перед сном. Снял сапоги и потихоньку вышел в соседнюю комнату. Здесь было светлее, окна не завешаны. У печки на полу – так прохладней – спал ребенок. Возле стены смутно белели простыни на кровати.

«Хозяйка!» – подумал Патлюк. От волнения у него замерло сердце.

Он подкрался ближе, осторожно положил руку на оголенное плечо женщины.

– Кто это? Ванятка, ты?

– Тихо, тихо, ребенок спит, – бормотал Патлюк, пытаясь обнять ее.

– Ой! – вскинулась косматая голова.

Старая носатая бабка оттолкнула Патлюка, села.

– Куда ты лезешь! Отступись, разбой закричу!

– Это я, бабушка, постоялец ваш, – растерялся Патлюк. – Не узнаете?.. Попить бы мне…

– Чего это ты лапы распустил! Ведро на лавке, и ковшик там.

– Спасибо. Я потише хотел, чтобы ребенка не разбудить. Он чутко спит, Ванятка‑то, – пятился Патлюк.

Наскоро глотнув воды, пошел к двери, сказал с порога заискивающе:

– Спокойной ночи, бабуся!

– Спаси Христос!

Когда Патлюк затворил дверь, старушка поднялась, прошлепала по комнате, накрыла простыней внука. Засмеялась, стоя в темноте, беззвучно жуя беззубым ртом. «Охальники они, эти солдаты… Воды ему захотелось… Зойка‑то, она поумней – на потолок залезть эти чертики не догадаются». Вернулась бабка на свою кровать, заснула сразу, и снились ей в эту ночь давние игривые сны, каких не видела уже многие годы.

А на чердаке, до самого рассвета не сомкнув глаз, сидела молодая женщина, охватив руками худые колени: слушала, не заскрипит ли лестница, не появится ли долгожданный… В один день захлестнула ее сердце любовь к стеснительному серьезному лейтенанту. Никого не любила раньше и, может, никогда и не встретит больше в своем глухом поселке такого человека, к которому бы разом, без оглядки потянулась душа. Знала, что немного времени отпущено ей видеть его. Может, и всего‑то отведена ей для бабьего счастья одна эта короткая летняя ночь. Вернется с войны муж, станет она хозяйничать, как и раньше, потянутся будни с привычными делами, без большого горя и без больших радостей. И была бы у нее в жизни хоть одна ночь, наполненная умопомрачительным греховным счастьем.

Но лейтенант не пришел.

На следующий вечер полк погрузился в эшелон. Теплушек в нем было всего пять, большинство бойцов ехало на открытых платформах из‑под угля, а некоторые – облепив пустые цистерны, угоняемые подальше от фронта.

В спешке сборов Юрий забыл о хозяйке и удивился, когда она разыскала его на станции перед самой отправкой. Принесла бидон молока и ковригу свежего, еще горячего хлеба. Бесстужев передал все это старшине Черноводу. Спешил: торопливо пожал худую, маленькую, как у ребенка, Зоину руку. Запомнились слова, сказанные ею на прощанье:

– Будешь в наших краях, приходи, командир! Порадуй!

Не слова тронули Юрия, а ее тон, через силу насмешливый, пытающийся скрыть что‑то: теплоту, горечь, надежду?..

Утром переехали реку Случь, эшелон остановился на затерянной среди болот станции Житковичи. Все думали, что, уезжая на восток, они удаляются от фронта, но здесь обстановка была тревожней, чем в районе Пинска. На юте немецкие войска продвигались к Киеву. На севере между железной дорогой и городом Слуцком лежала большая «ничейная» территория. Через нее по лесам выходили мелкими группами красноармейцы, вырвавшиеся из окружения.

В Житковичи только что прибыла кавалерийская часть. Из вагонов по деревянным настилам выводили лошадей, тут же седлали. Было шумно. Конники радовались хорошей погоде, без боязни смотрели в небо. Не набрались еще опыта. А пехотинцы мрачнели, ожидая, что вот‑вот появится «рама» и приведет за собой «юнкерсы». Эшелоны на станции – выгодная цель.

Бесстужев почувствовал облегчение, когда их состав отправился дальше, углубился в лесной массив. Приободрились бойцы на платформах. Запели песни. Хорошо было сознавать, что опасность осталась позади.

Полк отправлялся в тыл. А через несколько дней на станцию Житковичи вывел из болотистой глухомани Полесья свой сборный отряд Виктор Дьяконский. Комендант станции дал красноармейцам сутки для того, чтобы они смогли отдохнуть и привести себя в порядок.

 

* * *

 

Гудериан взял за правило останавливаться на ночлег в школах. Те, кто бывал в России в восемнадцатом году, говорили, что у жителей в домах много блох и клопов. А советские школы – генерал убедился в этом – содержались в образцовом порядке. Квартирьеры штаба заранее высылались в намеченный пункт, выбрасывали из помещений парты и ненужную мебель, размещали походную обстановку: стол, стулья, раскладную кровать, радиоприемник.

Вообще подготовка ночлега для Гудериана доставляла штабу много беспокойства. Он любил ездить, делал дальние концы. Приходилось каждый раз оборудовать запасные квартиры на разных участках. Генерал был капризен, хотел жить на войне по‑спартански, как простой солдат. Его раздражала малейшая роскошь. Вдруг приедет кто‑нибудь из Ставки, пронюхают журналисты – изменится мнение о нем, как о человеке строгих правил, который пренебрегает всем ради дела.

А солдаты между тем жили в свое удовольствие. Останавливаясь на отдых, выбирали лучшие квартиры, спали, раздеваясь догола, на хозяйских перинах. Казенный паек никого не интересовал. Разбивали склады, дочиста обирали магазины и запасы жителей, в деревнях охотились на кур и гусей. Пили молоко. Вкус у солдат сделался утонченным. В каждом отделении появился свой повар, а то и два: варили и жарили, кто что захочет.

Солдаты с радостью шли вперед. За несколько дней они поедали на месте стоянки все самое жирное, самое вкусное, забирали ценные вещи. А дальше – новые, еще не тронутые войной места, где можно поживиться, снять пенки, а остатки бросить тыловикам.

Гудериан одобрял это: солдат должен быть заинтересован в войне.

Сегодня генерал рано остановился на ночлег. Ожидалось важное сообщение из Берлина. И, кроме того, ему хотелось отдохнуть. Пятнадцать суток шла война, и каждый день он проводил на дорогах, в пыли, под горячим солнцем. Надо было, наконец, выспаться в свое удовольствие.

Школа стояла на пригорке, на краю большого села, вытянувшегося вдоль шоссейной дороги с запада на восток. Когда‑то по этой дороге двигалась великая армия Наполеона. А сейчас строго по два в ряд шли танки, катились тяжелые крытые грузовики, и на каждой машине была крупно нарисована буква «G», первая буква его фамилии, указывавшая на принадлежность к танковой группе Гудериана. Этот личный знак – честь, оказанная Гейнцу самим Гитлером.

С другой стороны школы видны были несколько домов и частокол молодого березняка. Гудериан удивлялся: почему русские так любят эти березы, даже песни про них поют. В них нет ничего особенного. Дерево гибкое, на вид слабое. Как строительный материал почти не используется. Окраска белая, непривычная для глаз, так и хочется приказать, чтобы выкрасили, для маскировки, в защитный цвет.

В березняке зияли широкие прогалины, это танки заходили туда, скрываясь от советских самолетов. Танки и сейчас стояли на краю рощи, вытянувшись ровной цепочкой. Солдаты разошлись по дворам, в каждом доме топилась печь, в садах горели костры. Ели на открытом воздухе, вынеся столы под деревья. Метрах в ста от школы группа солдат устроилась на разостланных одеялах, кто сидя, то лежа. Голые по пояс, некоторые в одних трусах. Доставали руками из большой глиняной миски куски мяса, ели, запивая из котелков. Уж, конечно, там была не вода, иначе солдаты не прикладывались бы так часто и не болтали бы столь оживленно. Их крики доносились в комнату.

Подполковник фон Либенштейн, делавший пометки на карте, недовольно повел плечами, указал на окно:

– Я распоряжусь…

– Не надо, барон, не портите им ужин.

– Они или не знают, или уверены, что ваши окна выходят во двор.

– Неважно. Вы, Либенштейн, несомненно, будете со временем генералом. – Подполковник в знак благодарности слегка наклонил голову с аккуратным пробором). – Поэтому учитесь создавать себе авторитет. Солдаты будут знать, что они кутили и провели ночь рядом со мной. Им будет лестно, что генерал не отстранил их. Они расскажут об этом другим…

– Мне показалось, что дни мешают вам.

– Сейчас – нисколько. Я, барон, люблю военный пейзаж. Взгляните: потемневший лес, стволы зениток на розовом фоне неба, воины, пирующие у костров. Вы скажете – это несколько профессионально. Может быть. Но, на мой взгляд, самый прекрасный пейзаж – военный. Если человечество еще не привыкло к этому – оно привыкнет. Известная нам история человека насчитывает всего 3362 года. Так вот, барон, ученые произвели тщательные подсчеты и выявили интересную закономерность: за это время 3135 лет были годами войны и лишь 227 лет на земле царил абсолютный мир. Отсюда напрашивается вывод: война есть естественное состояние человечества, а профессия воина – одна из самых древнейших и самых почетных. Вы помните формулировку фельдмаршала Мольтке?

– Разумеется. Еще с училищной скамьи. – Либенштейн потер длинным указательным пальцем висок. – Вечный мир – это мечта, причем вовсе не прекрасная мечта. Война – это звено в божественном порядке на земле.

– Я всегда отдаю должное его таланту, – произнес Гудериан.

– Фельдмаршал умел говорить кратко, – отвел взгляд Либенштейн.

Лицо его было непроницаемо спокойно. Если он и не был согласен с этой теорией, то, во всяком случае, не возражал.

Либенштейн включил приемник в соседней комнате. Как всегда перед началом важных сообщений, Берлин передавал бравурные марши. Музыка создавала бодрое настроение.

Гудериан смотрел в окно. Один из солдат поднялся с одеяла, подошел к парте, стоявшей возле дерева, и под смех товарищей взгромоздился ногами на ее сиденье. Спустив штаны, выставил толстый зад. Гудериан отвернулся, направился к приемнику. Губы растягивала улыбка: «Эти парни все умеют делать с удобствами».

– Я распоряжусь выставить на ночь двойную охрану, – сказал Либенштейн. – Русские отступают по проселкам и южнее и севернее нас.

Генерал кивнул, с нетерпением глядя на мерцающий глазок индикаторной лампочки радиоприемника. Сегодняшнее сообщение должно было касаться группы армий «Центр». Вероятно, итоги приграничного сражения… Да, можно считать, что это сражение закончилось, хотя еще продолжались бои с остатками окруженной группировки. Там постепенно высвобождались пехотные дивизии 9‑й и 4‑й армий, подтягивались за танкистами. А танковые группы Гудериана и Гота вышли на рубеж рек Днепр и Западная Двина от Рогачева до Витебска. Вернее – если честно говорить наедине с собой – не вышли, а выползли, пробились, добрались с трудом, используя последний порыв.

С 7 июля наступление почти повсеместно приостановилось. Текли драгоценные часы и дни, а до Смоленска, не говоря уже о Москве, было еще далеко. Никто не предполагал, что русские будут держаться так цепко. За две недели Гудериан потерял тридцать процентов танков, а это не шутка. И теперь он вынужден был наскоро залечивать раны, ждать, пока подойдут войска, заканчивавшие борьбу с окруженными…


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: