double arrow

Человеческий язык– что в нем уникального? 4 страница


Любой достаточно большой текст‑монолог делится на отдельные фрагменты. Внутри такого фрагмента, как правило, идет речь об одном событии, действуют одни и те же участники, соблюдается временно´е и пространственное единство. Между фрагментами в устной речи наблюдаются более длительные паузы, чем между частями одного фрагмента (в письменной речи используются графические средства – например, красная строка). Переход к новой теме отмечается специальными словами и выражениями: кстати, что касается и т. п. Ср., например, употребление слова а в псковской берестяной грамоте № 6:

 

Рис. 1.12. Псковская берестяная грамота № 6 (вторая половина XIII в.)

Перевод: От Кюрика и от Герасима к Онфиму. О беличьих шкурках: если (или: что) вы еще не сторговали (т. е. не запродали), то пришлите [сюда] немедленно, потому что у нас [здесь] есть спрос на беличьи шкурки. А о тебе: если будешь свободен, то приезжай (букв.: будь) к нам – Ксинофонт нам напортил (нанес ущерб, расстроил дела). А об этом человеке (т. е. Ксинофонте): мы его не знаем; а в том воля Божья и твоя 110 .

Правилами построения текста могут объясняться многие элементы грамматики, такие, как, например, русский порядок слов. Так, предложения Птица пела и Пела птица отличаются друг от друга тем, считает ли говорящий эту птицу известной слушающему (в первом случае) или частью абсолютно новой ситуации (во втором случае). В английском языке соответствующую функцию выполняют артикли, ср. The bird sang и A bird sang, в японском – специальные служебные элементы: предложение про известную птицу (the bird) будет выглядеть как




tori wa naita, про неизвестную (a bird) –

tori ga naita. Предложения, где такого рода правила нарушаются, ощущаются как “корявые”, ср. Вошла она – персонаж, который вводится впервые (что соответствует использованному в этой фразе порядку слов), не должен обозначаться местоимением.

Все перечисленное – лишь малая часть того, что должен знать человек, чтобы строить тексты, которые не будут восприниматься как аномальные.

Возможность создавать связные тексты по определенным правилам позволяет выражать в виде повествований что угодно – для передачи и воспроизведения такие повествования не надо заучивать наизусть (и тем более кодировать в генах в качестве инстинктов), их можно строить на ходу, а грамматические и фонетические “подсказки” помогут слушателю разобраться даже в самой запутанной ситуации. Соответственно, язык приобретает функцию хранения знаний и опыта, на его основе становится возможным развивать мифологию, литературу, науку и т. д.

Нечто подобное текстам можно наблюдать и в природе. Один из наиболее известных примеров – так называемая “триумфальная церемония” серого гуся, когда гусак, используя стандартный набор ритуализованных поз и движений, “атакует” воображаемого противника, “побеждает” его, а затем обращает к своей подруге приветствие 111 . Но в этом случае весь “текст” инстинктивен (хотя навык его исполнения и совершенствуется в течение жизни), здесь не идет речь о правилах, позволяющих порождать неограниченное число возможных текстов. То же справедливо и в отношении встречающихся в природе “диалогов” – обменов сигналами, которые можно наблюдать, например, во время ухаживания или территориальных конфликтов. Это жестко регламентированные взаимодействия, у большинства видов чисто инстинктивные, перебор возможных вариантов ответа на каждую “реплику” очень невелик. Да и набор “тем”, на которые можно вести диалог, минимален. Человеческий же язык позволяет говорить о чем угодно (например, ухаживая за девушкой, можно обсуждать общих знакомых или героев сериала, можно говорить о поэзии, можно – о философских проблемах, и неверно, что какая‑то из тем обеспечивает больший или меньший успех ухаживания сама по себе, все зависит от личных предпочтений конкретного собеседника). Это дает возможность языку стать средством установления и поддержания социальных контактов, средством времяпрепровождения. В первобытную эпоху, вероятно, социальное использование языка занимало очень важное место в жизни людей – по крайней мере, “современные охотники‑собиратели затрачивают на поиски пропитания гораздо меньше времени, чем работники современных фирм в развитых индустриальных странах. У них гораздо больше свободного времени, которое тратится на отдых, социальные контакты и игры”113 .





 

Рис. 1.13. Триумфальная церемония серого гуся 112

Спорадические тексты фиксировались и у обезьян – участниц языковых проектов, ср. такой “рассказ” гориллы Майкла114 (повествующий, как считается, о том, как браконьеры убили его мать): “SQUASH MEAT GORILLA. MOUTH TOOTH. CRY SHARP‑NOISE LOUD. BAD THINK‑TROUBLE LOOK‑FACE. CUT/NECK LIP (GIRL) HOLE” (“РАЗДАВИТЬ МЯСО ГОРИЛЛА. РОТ ЗУБ. КРИЧАТЬ РЕЗКИЙ‑ШУМ ГРОМКО. ПЛОХОЙ ДУМАТЬ‑БЕДА СМОТРЕТЬ‑ЛИЦО. РЕЗАТЬ/ШЕЯ ГУБА (ДЕВУШКА) ОТВЕРСТИЕ”). Свое повествование Майкл вел на “амслене”, однако имеющимися в этом языке средствами поддержания связности текста он не воспользовался ни разу. Точно так же отсутствуют подобные средства и в обезьяньих диалогах. Рассмотрим в качестве примера, как строит диалог бонобо Панбаниша (Панбаниша “говорит” на йеркише; Элизабет Пью – одна из сотрудниц Йерксовского центра – отвечает по‑английски, поскольку Панбаниша, как и Канзи, понимает устную речь).

ПАНБАНИША: Milk, sugar. (“Молоко, сахар”.)

Э.П.: No, Panbanisha, I’d get in a lot of trouble if I’d gave you tea with sugar. (“Нет, Панбаниша, у меня будут большие неприятности, если я дам тебе чаю с сахаром”.)

ПАНБАНИША: Give milk, sugar. (“Дай молоко, сахар”.)

Э.П.: No, Panbanisha, I’d get in a lot of trouble. (“Нет, Панбаниша, у меня будут большие неприятности”.)

ПАНБАНИША: Want milk, sugar. (“Хочу молоко, сахар”.)

Э.П.: No, Panbanisha, I’d get in so much trouble. Here’s some milk. (“Нет, Панбаниша, у меня будут такие неприятности! Вот немного молока”.)

ПАНБАНИША: Milk, sugar. Secret. (“Молоко, сахар. Секрет”.)

Впрочем, трудно сказать, вызвано ли отсутствие связующих элементов диалога в этом случае (как и в приводившемся выше разговоре гориллы Коко со своей воспитательницей про “птичку”) недостаточностью мыслительных или коммуникативных способностей обезьян или же оно является следствием ограниченности тех языковых средств, которыми животных снабдили экспериментаторы.

Примерно так же, не пытаясь сообразовываться с репликами собеседника, ведут разговор очень маленькие дети. Вот какой диалог между двумя девочками возрастом около двух лет приводит Н.И. Лепская115 :

“Маша подходит к Даше и протягивает свою лопатку:

“Играть”.

Даша показывает на пьющего из лужи воробья:

“Птичка пить”.

МАША. Копать песочек.

ДАША. Прыг‑прыг, вон (трогает Машу за руку, пытаясь

привлечь ее внимание к воробью).

Говорят одновременно:

МАША. “На”, – стремится всунуть лопатку в руки Даши.

ДАША. “Нет, все, нету птички!”

Обе начинают плакать”.

Как отмечает психолог Майкл Томаселло, двухлетние дети лишь примерно в трети случаев отвечают на те вопросы, которые им задают, и бóльшая часть высказываний никак не связана с предшествующей репликой взрослого. Но к трем годам доля “правильных” продолжений диалога возрастает с 21 до 46 процентов. Если в два года диалоги включают лишь одну‑две реплики со стороны ребенка, то к четырем годам это число удваивается116 .

В любом “взрослом” языке есть специальные (и лексические, и грамматические) средства для того, чтобы диалог – даже в случае переключения темы разговора – оставался связным. Поскольку такие средства различаются в разных языках, можно сделать вывод, что они представляют собой не общее свойство мира или человеческого сознания, а часть языковой компетенции.

Умением строить диалоги и тексты человек овладевает позже, чем правилами построения словосочетаний и предложений. Еще в три года дети часто бывают неспособны составить связный рассказ (такой, чтобы у него были начало, середина и конец, и они были бы связаны между собой)117 . Вот, например, сказка, сочиненная девочкой Ирой в 2 года 3 месяца: Жил‑был Золотой Цветочек. А навстречу ему мужик. “О чем же ты плачешь?” – “А как же мне бедному не плакать” 118 . В рассказах маленьких детей тема нередко возникает как бы ниоткуда, персонаж, неизвестный собеседнику, может быть обозначен местоимением, события располагаются не в том порядке, в котором они происходили119 .

Вообще, в развитии человеческой языковой способности можно выделить несколько стадий120 . Первая из них – от рождения до двух с половиной – трех лет – заканчивается овладением теми основами грамматики, которые позволяют строить предложения (см. подробнее выше). Вторая стадия заканчивается примерно к началу смены зубов (к концу дошкольного возраста). В этот период происходит дальнейшая отшлифовка грамматики, овладение трудностями фонетики и словообразования, нерегулярными моделями словоизменения, редкими синтаксическими конструкциями. Если в начале этого периода дети говорят примерно так: Там лежит столу, Падал там сундук (показывая, что за сундук упал мяч), Бери назад совочка Боря (“Забери, этот совочек Бори, а не мой”), Не надо чай Катя 121 , – то к концу его забавляющие взрослых ошибки в их речи практически исчезают. В этом возрасте дети учатся понимать иносказания, связывать между собой реплики в диалоге, различать просьбу и требование при помощи языковых (как лексических, так и интонационных) средств и т. д. Примерно к пяти годам сильно развивается умение строить текст: дети этого возраста могут рассказывать истории с бóльшим количеством участников и с бóльшим количеством событий на одного участника; новые участники могут вводиться не только в начале повествования, но и позже122 . М. Томаселло отмечает, что у пятилетних детей уже можно наблюдать, насколько по‑разному устроено в разных языках грамматическое оформление текста: составляя рассказы по одним и тем же картинкам, дети – носители разных языков обращают внимание на разные вещи123 .

К началу школьного возраста дети уже овладевают такими необходимыми в тексте и диалоге частицами, как хотя, конечно, всетаки , англ. nevertheless “тем не менее” и т. п.124 .

Еще одна характерная черта этой стадии развития – использование языка для получения знаний о мире (поэтому этот возраст часто характеризуется как “возраст почемучек”). Вероятно, никаким другим видам подобное использование коммуникативной системы не свойственно: даже у обезьян – участниц языковых проектов вопросов об устройстве мира не отмечено.

В этот период ребенок учится выражать свои мысли при помощи языка и использовать язык как подспорье для мышления: у него развивается так называемая “эгоцентрическая речь” – по выражению Жана Пиаже, “ребенок говорит сам с собой так, как если бы он громко думал”125 . “Эгоцентрическая речь” представляет собой “попытки в словах осмыслить ситуацию, наметить выход, спланировать ближайшее действие”126 . Сначала такое осмысление происходит вслух, затем шепотом, а к концу этого периода “эгоцентрическая речь” исчезает, превращаясь во внутреннюю речь127 . В итоге мышление ребенка развивается настолько, что в 6–7 лет он “уже может делать вывод из силлогизма”128 .

Далее, годам к девяти‑десяти, дети становятся способны понять, что известно собеседнику, а что нет, и учитывают это в своих рассказах. Они овладевают словами и выражениями, помогающими организовывать время в повествовании, такими, как раньше, сначала, пока, как только и т. п. В этот период сильно увеличивается количество слов, поддерживающих связность как монологического текста, так и диалога (дискурсивных маркеров), хотя оно еще не достигает того уровня, который характерен для взрослой речи129 .

На следующих этапах своего взросления человек овладевает всем арсеналом коммуникативных умений – ему становятся доступны разные стили речи, использование непрямых выражений, он научается выбирать языковые средства в соответствии с ситуацией и собеседником (так, незнакомому трехлетнему ребенку взрослые вполне готовы простить обращение к ним на “ты”, но если так поведет себя двенадцатилетний, на него могут всерьез обидеться), аргументировать свои идеи, рассуждать, убеждать других, проявлять остроумие, выражать свои мысли точно, емко и красиво (это умение очень ценится, ср. у И. Бабеля в рассказе “Как это делалось в Одессе”: “Беня говорит мало, но он говорит смачно. Он говорит мало, но хочется, чтобы он сказал еще что‑нибудь”), строить поведение на основе слов окружающих (не столько слушаясь их, как делают дети более младшего возраста, сколько делая самостоятельные выводы из полученной информации). Эти навыки относятся уже не столько к тому, чтобы правильно сочетать друг с другом элементы языковой системы, сколько к тому, чтобы использовать эту систему в жизни. Хорошо известно, что “человек, как правило, говорит не ради самого процесса говорения: не для того, чтобы насладиться звуками собственного голоса, не для того, чтобы составить из слов предложение и даже не просто для того, чтобы упомянуть в предложении какие‑то объекты и приписать им те или иные свойства, отражая тем самым некоторое положение дел в мире. В процессе говорения… человек одновременно совершает еще и некоторое действие, имеющее какую‑то внеязыковую цель: он спрашивает или отвечает, информирует, уверяет или предупреждает, назначает кого‑то кем‑то, критикует кого‑то за что‑то и т. п.”130 . Существуют достаточно строгие требования к использованию языка131 : если человек не хочет, чтобы окружающие усомнились в его душевном здоровье и нравственных качествах, он должен общаться с другими, должен непременно сообщать своим друзьям и близким то, что, по его мнению, им было бы интересно и/или полезно узнать, должен адекватно реагировать на коммуникацию – стремиться понимать говорящего, разделять его чувства (или, по крайней мере, делать соответствующий вид), принимать предложенную информацию и т. п.

Все эти умения надстраиваются над грамматикой языка. По данным психолингвиста Джона Локка, те люди, которые медленно усваивали язык в детстве, в большинстве случаев оказываются худшими слушателями, они менее тактичны, менее убедительны, хуже понимают шутки, сарказм и т. д.132 .

Отметим, что перечисленные здесь уникальные черты языка реализуемы, как можно видеть, только в коммуникативной системе, обладающей огромным, потенциально неограниченным количеством знаков. Тем самым, бессмысленно пытаться найти в природе некий “редуцированный” аналог языка – коммуникативную систему, где знаков было бы немного, но при этом существовала бы грамматика, косвенные смыслы, средства связности текста и т. п.: при небольшом количестве знаков такие свойства просто не могут возникнуть (а кроме того, и не нужны). Поэтому, с моей точки зрения, ключевым моментом возникновения языка является превращение коммуникативной системы в достраиваемую: именно с этого момента количество знаков становится потенциально бесконечным и позволяет коммуникативной системе обзавестись всеми теми характеристиками, которые и составляют уникальность человеческого языка.

 

Глава 2

Что нужно для языка?

 

Когда обезьян пытались обучить человеческому языку, довольно быстро стало понятно, что они, при всей своей сообразительности, не могут освоить членораздельную звучащую речь. Максимум их достижений – это слова mama “мама”, papa “папа” и cup “чашка”1 . Связано это прежде всего с тем, что по сравнению с человеком у обезьян (в частности, у шимпанзе) слишком высоко расположена гортань. И это очень удобно, поскольку позволяет есть и дышать практически одновременно. Низкое же положение гортани открывает возможности для четкого произнесения звуков человеческого языка, но при этом создает риск подавиться. Как пишет С. Пинкер, “до недавнего изобретения приема Геймлиха попадание еды в дыхательные пути было шестой лидирующей причиной смерти от несчастного случая в Соединенных Штатах, уносившей шесть тысяч жизней в год”2 .

Отметим, что у человеческих младенцев гортань тоже, как и у шимпанзе, расположена высоко (это позволяет одновременно сосать и дышать). Примерно к трем годам гортань опускается – и это приблизительно совпадает со временем полного овладения звуковой стороной языка. Впрочем, справедливости ради следует сказать, что положение гортани не остается неизменным в течение жизни не только у человека: по данным группы японских ученых, некоторое опускание гортани наблюдается и у шимпанзе3 .

 

Рис. 2.1. Устройство голосового аппарата взрослого человека, маленького ребенка и шимпанзе.

О том, для чего нужно низкое положение гортани, существует по меньшей мере две гипотезы. Согласно одной точке зрения, оно необходимо только для членораздельной звучащей речи4 , поскольку дает возможность языку двигаться внутри речевого тракта как в горизонтальной, так и в вертикальной плоскости. Это позволяет создавать различные конфигурации ротовой полости и глотки независимо и тем самым сильно расширяет набор возможных фонем, различающихся по тому, на каких частотах звук усилен, а на каких, наоборот, приглушен. Согласно другой точке зрения, главная роль понижения гортани – это обеспечение возможности издавать более низкие звуки и тем самым создавать у слушателей впечатление, что говорящий имеет бóльшие размеры, чем на самом деле5 (следует отметить, что с размером тела коррелирует не частота основного тона, а высота формант, и именно она снижается при понижении гортани6 ). На мой взгляд, эта точка зрения принципиально неверна. Дело не только в том, что преувеличение собственного размера – слишком ничтожное приобретение для такой огромной “цены”, как риск подавиться. Главное, как кажется, то, что приматы (а значит, по‑видимому, и ранние гоминиды) – групповые животные с достаточно высоким уровнем интеллекта. Они долгие годы живут вместе, часто встречаются и хорошо знают друг друга “в лицо” – как показывают наблюдения, роль межличностных контактов в обезьяньем сообществе весьма велика7 . В такой ситуации пытаться создавать ложное впечатление о размере (который виден невооруженным глазом и всей группе давно известен) просто бесполезно (показательно, что М. Хаузер и его соавторы в подтверждение своей точки зрения ссылаются на лягушек и птиц, которые производят коммуникативные действия на таких расстояниях и в такой среде, что размер того, кто издает звук, слушающему не виден). Может быть, понижение тембра голоса было необходимо в межгрупповых конфликтах – для того, чтобы издалека устрашить членов соседней группировки? Тоже вряд ли: во‑первых, такая задача должна была обусловить понижение гортани у взрослых особей мужского пола, но не у женщин и трехлетних детей, для которых устрашение соседей неактуально, а во‑вторых, слух человека настроен на преимущественное восприятие частот, слишком высоких для тех расстояний, на которых осуществляется межгрупповое общение (см. подробнее ниже). Таким образом, остается лишь одна возможность: низкое положение гортани как видовой признак – это одно из приспособлений для членораздельной звучащей речи.

 

Рис. 2.2. Нейрон (схема).

Но низкое положение гортани – далеко не единственное анатомическое приспособление, необходимое для языка. Большое значение для звучащей речи имеет точное управление мышцами языка. Движения всех этих мышц, кроме одной, обеспечиваются подъязычным нервом, канал которого расположен в толще затылочной кости между ярёмным отростком и мыщелком. Чем толще этот канал, тем, как считается, больше нейронов задействовано в управлении языком, поэтому на основании этого признака делаются предположения о наличии у того или иного вида гоминид звучащей речи8 . Однако, по данным других исследователей, с учетом различий в размере языка толщина канала подъязычного нерва варьирует практически в одних и тех же пределах даже у человека и шимпанзе9 ; кроме того, отсутствует корреляция между толщиной канала подъязычного нерва и числом аксонов, из которых этот нерв состоит10 .

Не менее важен для использования звучащей речи тонкий контроль дыхания. Дело в том, что при речи, в отличие от нечленораздельного крика, воздух надо подавать на голосовые связки не сразу, а небольшими порциями – слогами. Это позволяет строить длинные высказывания, и в рамках одного высказывания можно произнести большое количество различающихся слогов. Если бы воздух подавался на голосовые связки сразу весь, возможности изменения звучания в процессе одного выдоха‑высказывания были бы крайне ограничены (читатель может убедиться в этом сам, попытавшись снабдить членораздельными изменениями звучания, скажем, вопль ужаса). Как следствие, в таком языке оказалось бы очень мало слов: слишком малые возможности варьирования звука не позволяли бы проводить большое число различий. Более того, поскольку “каждый элемент, входящий в слог и слово, обладает разной громкостью или, лучше сказать, разной акустической мощностью”11 , “задача речевого дыхания состоит в том, чтобы компрессировать слоговую динамику в обозримые для слуха рамки, ослабить большие мощности и усилить малые. Это… делается при участии парадоксальных движений диафрагмы”12 , состоящих в том, что “дыхательный аппарат на выдохе производит вдыхательные движения, разные в разных случаях”13 . Соответственно, для всего этого требуется достаточно хорошо развитая система управления дыхательной мускулатурой, система, в которой участвуют многие нейроны. А значит, необходим достаточно широкий позвоночный канал, который бы вмещал аксоны всех этих нейронов.

У обезьян произвольная регуляция дыхания отсутствует, и голосовые сигналы они издают не только на выдохе, но и на вдохе.

В обеспечении членораздельной звучащей речи участвует подъязычная кость{10}. У человека она расположена ниже, чем у других приматов, благодаря чему сильно расширяется спектр возможных движений глотки, гортани и языка друг относительно друга. Если бы подъязычная кость располагалась у нас иначе, мы были бы способны произносить не больше различающихся звуков, чем, например, шимпанзе.

Иногда можно встретить утверждение о том, что значительную роль для членораздельной речи играет подбородочный выступ. Но это не вполне верно. Подбородочный выступ – это просто результат неравномерной редукции челюстей, происходившей в процессе эволюции человека. Другое дело, что при развитии речи мышцы языка совершали все больше разнообразных тонко дифференцированных движений, и именно необходимость в прикреплении этих мышц, возможно, уберегла нижнюю челюсть от редукции. Более того, на ней возникли подбородочные ости и выступ. А в становлении членораздельной речи сыграл роль не подбородочный выступ как таковой, а изменение способа прикрепления подбородочно‑язычной мышцы с мясистого на сухожильный. Впрочем, как отмечал антрополог Виктор Валерианович Бунак, для развития членораздельной речи уменьшение размеров нижней челюсти сыграло положительную роль, поскольку “при быстрой смене артикуляции массивная нижняя челюсть и мускулатура создавали бы большую инерцию в работе речевого аппарата, основанной, как известно, именно на быстрой смене артикуляции”14 .

 

 

Рис. 2.3. Слух человека (черная линия) и шимпанзе (серая линия) 15 .

Анатомические изменения, связанные с развитием членораздельной звучащей речи, коснулись не только речевого аппарата. У человека иначе, чем, например, у шимпанзе, устроен слуховой анализатор. Лучше всего мы слышим звуки в диапазоне от 2 до 4 кГц – именно на этих частотах сосредоточены значимые характеристики фонем. Шимпанзе же лучше всего слышат звуки частотой около 1 кГц – для них это очень важно, поскольку примерно такую частоту имеют их “долгие крики” (один из типов коммуникативных сигналов). Для звукоподражания существенно, что человек может эффективно слышать производимые им самим звуки одновременно по двум каналам – внутреннему (звук проводят кости) и внешнему (звук проводит воздух)16 {11} .

Для того, чтобы все эти приспособления могли работать, нужна система, которая бы ими управляла, – мозг. Важным свойством человеческой коммуникации является то, что она подконтрольна воле, а не эмоциям (т. е. управляется структурами коры больших полушарий, а не подкорковыми структурами, как у обезьян): чтобы заговорить, нам необязательно приходить в сильное возбуждение (это скорее помешает), надо лишь захотеть нечто сказать.

До недавнего времени предполагалось, что существует специальный участок коры головного мозга – “языковой орган”, который один выполняет все задачи, связанные с языком, и не выполняет никаких других задач. В качестве такого “языкового органа” рассматривались две области в левом полушарии – зона Брокá и зона Вернике.

 

Рис. 2.4. Схема коры больших полушарий головного мозга человека. Белой стрелкой указан участок, где у грамотных людей формируется зона распознавания написанных слов.

В пользу такой точки зрения говорят данные афазий – речевых расстройств. Действительно, при поражении зоны Брока люди испытывают трудности при говорении, им сложно переходить не только от слова к слову, но даже от одного звука к другому в пределах одного слова. Речь замедленна, плохо артикулирована и требует от больного больших усилий. Во фразах отсутствует правильный порядок слов, мало служебных слов, а служебные морфемы (окончания рода, падежа, числа, суффиксы времени и наклонения и т. п.) часто употребляются неправильно. Даже при чтении (которое в основном сохранено) люди, страдающие афазией Брока (= эфферентная моторная афазия), запинаются на коротких служебных словах.

Вот пример речи такого больного из работы нейропсихолога Ховарда Гарднера17 :

Me go, er, uh, P. T. nine o’cot, speech… two times… read… wr… ripe, er, rike, er, write… practice… get‑ting better (“Мне идти, э, а, физкультура девять часы, говорить… два раза… читать, пи… пинать, э, пишать, э, писать… учиться… де‑латься лучше”).

А вот пример речи русскоязычного афатика: Я пошел… доктор. Доктор послал меня… Боссон. Больницу. Доктор… Там… Два, три дня… Доктор отправил домой . Из знаменательных частей речи при этой афазии больше всего страдает глагол. Например, о своем ранении больной рассказывает так: “… бой… обстрел… пуля… рана… боль…18 .

Кроме того, у людей с поражениями зоны Брока возникают проблемы с синтаксическим анализом. С. Пинкер пишет19 , как “психолингвисты попросили их инсценировать предложения, которые можно понять лишь исходя из их синтаксического строения, например: Грузовик сбит лимузином или Девочка, которую толкает мальчик, высокая ”. Оказалось, что “в половине случаев пациенты давали правильное толкование, а в половине – неправильное, как если бы мозг играл в орла или решку”20 .

При этом на неязыковые способности, даже на способности жевать, глотать, свистеть, кричать и петь, поражение зоны Брока не влияет.

У людей, у которых нарушена работа зоны Вернике, речь, наоборот, беглая, синтаксически правильная, но набор представленных в ней слов чрезвычайно беден, многие слова заменяются на похожие по смыслу или сходно звучащие (в том числе вообще бессмысленные). В такой речи огромное количество служебных слов, а существительных и глаголов, наоборот, мало (причем глаголов больше, чем существительных). Вот пример (больной рассказывает, как жена выбросила его зубные протезы): Она говорит, нам это больше не нужно. И с этим, когда это попало вниз, были мои зубы…. Дан… дан… мой дантист… Они были в этой… в сумке… понимаете? Как это получилось? Как такое получилось?.. Так она говорит, нам это больше не нужно… Я думаю, мы не будем этим пользоваться. Вот теперь, если у меня будут трудности, через месяц, через четыре месяца, через шесть месяцев у меня будет новый дантист. Где мои два… эти две маленькие зубные штучки, которые я ношу… которые я… пропали. Если она все выбрасывает… она пойдет к своим друзьям, и она не может их выбросить . Подобный же пример можно найти и у Ховарда Гарднера21 : Oh sure, go ahead, any old think you want. If I could I would. Oh, I’m taking the word the wrong way to say, all of the barbers here whenever they stop you it’s going around and around, if you know what I mean, that is tying and tying for repucer, repuceration, well, we were trying the best that we could while another time it was with the beds over there the same thing… (“Да, конечно, пожалуйста, любой старый думает, что вы хотите. Я бы сделал это, если б мог. Да, я говорю слова не так, как говорят; все здешние парикмахеры, каждый раз, когда они останавливают вас на улице, и все по новой и по новой, если вы понимаете, что я имею в виду, все пается и пается дать оптор, опторжение, ну и мы стараемся изо всех сил, чтобы можно было тем временем в другой раз, это случилось с кроватями вон там, та же самая история…”)22 .







Сейчас читают про: