Мистер Микобер действует

 

Не стоит описывать мое душевное состояние под тяжестью такого горя. Мне казалось, что будущее мое наглухо замуровано, что моя жизненная энергия и силы иссякли и у меня остается только один выход – могила. Повторяю, так мне казалось, но отнюдь не в момент потрясения. К такому выводу я пришел не сразу. Если бы события, о которых я расскажу, не сгрудились вокруг и не отвлекли меня в самом начале, а в конце не усугубили мое горе, вполне возможно (хотя мне и не верится), что я сразу впал бы в такое состояние. Но прошло какое‑то время, прежде чем я сознал во всей глубине тяжесть моей потери, и пока это время длилось, мне даже чудилось, что самые острые мучения – уже позади, и я находил какое‑то утешение, думая о том прекрасном и чистом, что было в этой трогательной истории, оборвавшейся навеки.

Я не могу точно припомнить, когда возникла мысль о том, чтобы я уехал за границу и восстановил бы свой душевный покой путешествием и переменой обстановки. Агнес имела такое влияние на все, что мы думали, говорили и делали в эти дни скорби, что, мне кажется, это был ее проект. Но это влияние было слишком тонким и неосязаемым, и точно я не могу ничего сказать.

Теперь мне кажется, что, когда впервые я связал ее образ с витражом в церкви, я пророчески предвидел, какую роль она сыграет в моей жизни, если в будущем меня постигнет несчастье. С того незабвенного момента, когда она предстала передо мной с воздетой к небу рукой, ее присутствие стало для меня священным в моем опустевшем доме. Когда появился ангел смерти, это на ее груди заснула с улыбкой на устах моя девочка‑жена – мне об этом сказали уже потом, как только я очнулся и мог это выслушать. А когда я пришел в сознание после обморока, это она рядом со мной проливала слезы сочувствия, это ее голос шептал мне умиротворяющие слова, исполненные надежды, это ее лицо, появившееся, казалось, оттуда, с горних высот, склонилось над моим непокорным сердцем, чтобы успокоить его боль.

Но буду продолжать.

Я собрался ехать за границу. Должно быть, это было решено между нами с самого начала. Земля уже сокрыла в своих недрах все, что осталось от моей усопшей жены, и я ждал только, чтобы «Хипа окончательно стерли в порошок», как выражался мистер Микобер, а также отъезда эмигрантов.

По вызову Трэдлса, который был мне в моем горе самым чутким, самым верным другом, мы, то есть бабушка, Агнес и я, вернулись в Кентербери. Как было условлено, мы отправились прямо к мистеру Микоберу; там, а также в доме мистера Уикфилда мой друг Трэдлс, с того дня как произошел «взрыв», работал не покладая рук. Когда миссис Микобер, бедняжка, увидела меня в трауре, она очень огорчилась. Сердце у миссис Микобер было очень доброе, и за все эти годы доброта его не иссякла.

– Ну что ж, миссис и мистер Микобер, скажите, вы обдумали мое предложение эмигрировать? – таково было приветствие бабушки, как только мы уселись.

– Дорогая сударыня! – отозвался мистер Микобер. – Да будет мне позволено выразить наше решение, – к которому мы, то есть миссис Микобер, ваш покорный слуга и наши дети, пришли, – прибегнув к выражению знаменитого поэта: наша лодка у причала, скоро в море кораблю![35]

– Вот это хорошо! Помяните мои слова: ваше умное решение принесет вам немало добра, – сказала бабушка.

– Вы оказываете нам большую честь, сударыня, – сказал мистер Микобер, заглянув в свою записную книжку, и продолжал: – Что касается до денежного вспомоществования, которое позволило бы нашему утлому челну пуститься в океан приключений, я снова обдумал этот важный деловой вопрос и осмелился бы предложить мои собственноручные расписки, начертанные, – едва ли необходимо об этом упоминать, – на гербовой бумаге, узаконенной для подобного рода гарантий соответствующими актами парламента, на сроки в восемнадцать, двадцать четыре и тридцать месяцев. Раньше я предлагал сроки в двенадцать, восемнадцать и двадцать четыре месяца, но мне пришло в голову, что в эти сроки, необходимые для уплаты взятой нами суммы, счастье нам может еще не улыбнуться. При наступлении срока первого платежа наш урожай может быть недостаточен, или может случиться, что мы его совсем не соберем, – тут мистер Микобер обвел взглядом комнату, словно она представляла собой участок хорошо возделанной земли размером в несколько сот акров. – Не всегда можно найти рабочие руки в той части наших колониальных владений, где нам придется вести борьбу с плодороднейшей почвой.

– Пишите какие угодно условия, сэр, – сказала бабушка.

– Мы с миссис Микобер глубоко тронуты, сударыня, великой добротой наших друзей и благодетелей. Но я хочу, чтобы все было по‑деловому, вполне точно. Мы открываем совершенно новую страницу нашей жизни, мы припадаем к роднику необычайного значения, и я хочу, ради самоуважения и для назидания сыну, чтобы это соглашение было заключено, как подобает мужчинам.

Не знаю, что разумел мистер Микобер, произнося последние слова, и вообще не знаю, способен ли их понять кто бы то ни было, но, несомненно, мистер Микобер их смаковал, ибо внушительно откашлялся и повторил: «Как подобает мужчинам!»

– Я предлагаю вексель, – продолжал мистер Микобер, – весьма удобное орудие в торговом мире, каковым орудием мы обязаны первоначально евреям, которые, мне кажется, дьявольски часто пользуются и пользовались им во все времена, – предлагаю потому, что его можно передать другому лицу. Но если предпочтение отдано будет закладной или другому виду обеспечения, что ж, я буду счастлив пойти на любые подобного рода условия. Как подобает мужчинам!

Бабушка заметила, что, поскольку обе стороны не спорят об условиях, сговориться можно будет легко. Мистер Микобер был такого же мнения.

– Что касается до наших семейных приготовлений, сударыня, к встрече с судьбой, которой отныне мы себя обрекаем, прошу разрешения сообщить о них, – с гордостью сказал мистер Микобер. – Старшая моя дочь ежедневно, в пять часов утра, отправляется в соседний дом для изучения процесса, если можно так выразиться, доения коров. Моим младшим детям вменено в обязанность, насколько позволяют обстоятельства, близко наблюдать нравы свиней и кур, разводимых в беднейших кварталах этого города; выполняя это поручение, они дважды чуть‑чуть не были раздавлены колесами и после таковых инцидентов их доставляли домой. Что до меня, то в течение последней недели я изучал искусство хлебопечения, а мой сын Уилкинс, вооружившись палкой, отправлялся пасти скот, когда грубые наемники, которым это было поручено, разрешали ему оказывать безвозмездно эту услугу; к сожалению, скорбя о низости нашей природы, должен сказать, так бывало нечасто – обычно они с ругательствами гнали его прочь.

– Чудесно! – приободрила его бабушка. – Не сомневаюсь, миссис Микобер также очень занята.

– Дорогая сударыня! – отозвалась миссис Микобер с самым деловым видом. – Должна сознаться, что пока я не принимаю участия в занятиях, непосредственно связанных с возделыванием земли или со скотоводством, но уверена, что отдам им все свое внимание, когда мы достигнем чужих берегов. Время, которое я могу урвать от своих обязанностей по дому, я посвящаю обширной переписке с моим семейством. Потому что, мне кажется, мистер Копперфилд, – миссис Микобер назвала мое имя по старой привычке, ибо в прежнее время обращалась со своими речами ко мне, – настал час, когда прошлое надо предать забвению, а мое семейство должно протянуть руку мистеру Микоберу, и мистер Микобер должен протянуть руку моему семейству, и лев должен возлечь рядом с ягненком, и мое семейство не должно обижать мистера Микобера.

Я сказал, что вполне с этим согласен.

– По крайней мере именно так смотрю на вещи я, – продолжала миссис Микобер. – Когда я жила дома, у папы и мамы, папа обычно спрашивал при обсуждении какого‑нибудь вопроса в нашем семейном кругу: «А как смотрит на вещи Эмма?» Конечно, папа был ко мне пристрастен, но все же, когда между мистером Микобером и моим семейством возникали ледяные отношения, я всегда оставалась при своем мнении. Может быть, я ошибалась, но так оно было.

– Ну, конечно, сударыня. Это вполне понятно, – сказала бабушка.

– Вот именно, – согласилась миссис Микобер. – Возможно, я теперь ошибаюсь, я вполне это допускаю, но у меня такое впечатление, что пропасть между моим семейством и мистером Микобером разверзлась потому, что мое семейство боялось, как бы мистер Микобер не попросил денежной ссуды. Мне кажется, – продолжала миссис Микобер с видом особенно проницательным, – что некоторые члены моего семейства боялись, как бы мистер Микобер не воспользовался их именами… нет, не для того, чтобы нарекать нашим детям при крещении, а для подписания векселей, которые можно было бы учесть на бирже.

Когда миссис Микобер возвестила о своем этом открытии, вид у нее был такой прозорливый, словно никто об этом раньше и не подозревал; этот вид удивил бабушку, и она коротко заметила:

– В общем, сударыня, должно быть, вы правы.

– Теперь мистер Микобер вот‑вот сбросит с себя оковы денежных затруднений, которые так долго его отягощали, – продолжала миссис Микобер, – и начнет заново свою карьеру в стране, где есть простор для развития его способностей, на мой взгляд исключительных. Способности мистера Микобера таковы, что они как раз нуждаются в просторе, и, по моему мнению, мое семейство должно взять на себя почин и отметить это событие. Мне хотелось бы, чтобы мистер Микобер и мое семейство встретилось на каком‑нибудь торжественном обеде, который можно было бы устроить на средства моего семейства. Кто‑нибудь из солидных членов моего семейства мог бы поднять тост за здоровье и процветание мистера Микобера, а мистер Микобер воспользовался бы удобным случаем и изложил свои взгляды.

– Позвольте мне, моя дорогая, заявить сразу, что, если я изложу свои взгляды перед таким собранием, – с горячностью сказал мистер Микобер, – это будет, возможно, им неприятно. У меня такое впечатление, что члены вашего семейства в целом – нахальные снобы, а по одиночке – отъявленные плуты.

– О нет, Микобер! – потрясая головой, сказала миссис Микобер. – Вы никогда их не понимали, а они не понимали вас.

Мистер Микобер легонько кашлянул.

– Они никогда не понимали вас, Микобер, – повторила его супруга. – Возможно, они на это не способны. В таком случае это их несчастье. Я им сочувствую в их несчастье.

– Мне очень жаль, дорогая моя Эмма, – смягчившись, сказал мистер Микобер, – что я употребил выражения, которые могут быть сочтены грубыми. Я хотел только сказать, что, уезжая за границу, я обойдусь как‑нибудь и без того, чтобы ваше семейство брало на себя почин и чествовало меня… хладнокровно выталкивая на прощанье. Я предпочел бы покинуть Англию с такой быстротой, которую сам сочту нужной, и не получать пинка от этих людей. Однако, моя дорогая, если они отзовутся на ваше сообщение, что мне кажется невероятным, судя по нашему с вами опыту, я совсем не хочу быть помехой вашему желанию.

Уладив таким образом вопрос, мистер Микобер предложил миссис Микобер руку, взглянул на книги и бумаги, нагроможденные на столе перед Трэдлсом, заявил, что они больше не станут нам мешать, и вместе с миссис Микобер церемонно покинул комнату.

– Дорогой мой Копперфилд, – сказал Трэдлс, откидываясь на спинку кресла и поглядывая на меня с таким сочувствием, что глаза его покраснели, а прическа показалась еще более нелепой, – я не прошу прощенья за то, что заведу деловой разговор. Я знаю, вас это очень интересует и, может быть, хоть немного отвлечет. Вы не слишком утомлены, мой милый?

– Я в полном порядке, – ответил я после паузы. – Но нам надо прежде всего подумать о бабушке. Вы ведь знаете, что она вынесла.

– Да, да… Разве это можно забыть, – поспешно согласился Трэдлс.

– Но это еще не все, – продолжал я. – В течение последних двух недель у нее были какие‑то новые тревоги, и она ежедневно бывала в Лондоне. Часто она уходила рано утром, а приходила вечером. Перед этой нашей поездкой она пришла домой только в полночь. Вы знаете, как она печется о других. Она мне не говорила ни слова о том, что ее сокрушает.

Лицо бабушки, изборожденное глубокими морщинами, было бледно. Она сидела, не шевелясь, пока я не кончил, и тут по щекам ее потекли слезинки, и она мягко положила свою руку на мою.

– Это пустяки, Трот, пустяки. Все уже позади. Как‑нибудь ты все узнаешь. А теперь, Агнес, моя дорогая, займемся нашими делами.

– Я должен воздать должное мистеру Микоберу, – начал Трэдлс. – Для собственной своей выгоды он не привык трудиться, но когда речь идет о других, он поистине неутомим. Мне никогда не приходилось встречать подобного человека. Той работы, которую он проделал теперь, хватило бы лет на двести. Прямо поразительно, с каким жаром он трудился, как стремительно, не жалея себя, днем и ночью нырял в груды бумаг и книг! Я уже не говорю о бесчисленных письмах на мое имя, которые курсировали между этим домом и домом мистера Уикфилда, не говорю о письмах, которые он мне писал, сидя напротив меня за столом, хотя так легко было сказать устно…

– Письма! – воскликнула бабушка. – Готова поручиться, что он и во сне пишет письма!

– А какие чудеса творил мистер Дик! – продолжал Трэдлс. – Когда его освободили от наблюдения над Урией Хипом, которого он сторожил так, как я и не предполагал, он посвятил себя всего делу мистера Уикфилда. Он оказал нам огромную услугу в нашем расследовании – делал извлечения из документов, переписывал, получал все, что нам было нужно.

– Дик – человек замечательный! – воскликнула бабушка. – Я это всегда говорила. Тебе это известно, Трот.

– Я рад сообщить вам, мисс Уикфилд, – продолжал Трэдлс мягко и вместе с тем очень серьезно, – что за время вашего отсутствия состояние мистера Уикфилда значительно улучшилось. Когда он освободился от кошмара, который так долго его угнетал, и от страха, в котором жил, он стал совсем другим человеком. По временам к нему даже возвращается его прежняя исключительная способность сосредоточивать внимание и память на деловых вопросах: он помогает нам выяснить то или иное обстоятельство, и, надо прямо сказать, без него мы не раз стали бы в тупик. Но мне нужно познакомить вас поскорей с выводами; это можно сделать быстро, а то я никогда не кончу, если стану болтать обо всем, что сулит нам удачу.

Он был очаровательно простодушен, и было ясно, что говорит он все это для того, чтобы внушить нам бодрость и чтобы Агнес поверила его обнадеживающему сообщению об отце; и все же нам было очень приятно его слушать.

– Итак, поглядим! – сказал Трэдлс, взглянув на бумаги, разложенные на столе. – Мы подсчитали наши ресурсы и привели в порядок счета – сперва те, которые были запутаны неумышленно, а затем запутанные преднамеренно или просто фальшивые. И мы выяснили, что мистер Уикфилд может ликвидировать свою фирму, отнюдь не объявляя себя несостоятельным.

– Благодаренье богу! – взволнованно воскликнула Агнес.

– Но средства, которые ему удастся сохранить, – продолжал Трэдлс, – так незначительны – несколько сот фонтов, не больше, даже если продать дом, а его, конечно, продать необходимо, – что, мне думается, мисс Уикфилд, будет лучше, если он оставит за собой управление имуществом, которое принял на себя так давно. Теперь он избавился от затруднений, и его друзья могли бы помогать ему советами. Вы сами, мисс Уикфилд… Копперфилд… я…

– Я думала об этом, Тротвуд, – глядя на меня, сказала Агнес, – и чувствую, что делать это не нужно… Даже в том случае, если такова рекомендация друга, которому я стольким обязана…

– Я не хотел сказать, что я это рекомендую, – заметил Трэдлс. – Я просто считал правильным упомянуть об этом. Не больше.

– Я рада это слышать, – твердо сказала Агнес. – Потому что я надеюсь, – даже уверена, – что у нас нет разногласий. Дорогой мистер Трэдлс, дорогой Тротвуд, чего мне еще желать, раз мой отец спасен от такой опасности и сохранил свое доброе имя? Я всегда мечтала о том, что когда‑нибудь освобожу его от работы и посвящу ему всю мою жизнь, чтобы хоть как‑нибудь отплатить за любовь и заботы. В течение многих лет я только об этом и думала. Какое это будет для меня счастье освободить его от лежащих на нем обязанностей, а затем взять на себя заботу о нашем будущем!

– А вы думали, Агнес, как это сделать?

– Часто! Я не боюсь, Тротвуд. Я уверена в успехе. Уверена потому, что здесь многие меня знают и хорошо ко мне относятся. Не бойтесь за меня. Нам много не нужно. Если я смогу снять старый, милый дом и открыть школу, я принесу пользу и буду счастлива.

Ее нежный голос, взволнованный и вместе с тем спокойный, пробудил во мне воспоминание о старом, милом доме, а потом и о моем опустевшем доме, и на сердце у меня стало так тяжело, что я не мог произнести ни слова. Трэдлс сделал вид, будто роется в бумагах.

– А теперь перейдем к вашим деньгам, мисс Тротвуд, – сказал он.

– Ну, что ж! – вздохнула бабушка. – Я могу только одно сказать: если они пропали, ничего не поделаешь, я как‑нибудь это вынесу, а если они не пропали, я была бы рада получить их обратно.

– Поначалу их было восемь тысяч фунтов в государственных облигациях? – спросил Трэдлс.

– Совершенно верно, – отозвалась бабушка.

– Я мог найти данные только о пяти, – смущенно сказал Трэдлс.

– …тысячах или фунтах? – спросила бабушка с необычайным спокойствием.

– О пяти тысячах фунтов, – сказал Трэдлс.

– Да их там столько и было, – сказала бабушка. – На три тысячи фунтов я продала сама. Одну тысячу, дорогой мой Трот, я уплатила за твое обучение, а две тысячи оставила у себя. Когда я потеряла остальные деньги, я решила, что лучше об этой сумме не упоминать и хранить ее на черный день. Мне хотелось поглядеть, как ты, Трот, перенесешь это испытание. Ты его перенес достойно – стойко, самоотреченно, с верой в себя. Так же перенес его и Дик. Помолчи, а то нервы у меня немножко не в порядке!

Никто не мог бы этого предположить, видя, как она сидит совершенно прямо, скрестив руки; она удивительно владела собой.

– А теперь я счастлив вам сообщить, что мы получили назад все ваши деньги! – воскликнул Трэдлс, сияя от радости.

– Не поздравляйте, пусть никто не поздравляет! – вскричала бабушка. – Как же это произошло, сэр?

– Вы думали, что эти деньги присвоил мистер Уикфилд? – спросил Трэдлс.

– Конечно, – ответила бабушка. – И потому мне нетрудно было молчать. Агнес, не говори мне ни слова!

– А на самом деле облигации были проданы на основании полученной от вас общей доверенности. Едва ли стоит говорить, кем они были проданы и кто подписал документ. Затем этот негодяй заявил мистеру Уикфилду и сумел это доказать цифрами, что распорядился указанной суммой (получив общие указания мистера Уикфилда, как он говорил) для того, чтобы покрыть другие недостачи и скрыть затруднительное положение фирмы. А потом мистер Уикфилд, совершенно беспомощный в его руках, якобы уплачивая вам проценты на капитал, которого, как он знал, не существует, стал, несчастный, соучастником мошенничества.

– И в конце концов обвинил самого себя, – перебила бабушка, – и написал мне сумасшедшее письмо, признал себя виновным в грабеже и в неслыханных преступлениях! В ответ на это я как‑то утром пришла к нему, потребовала свечу, сожгла письмо, а ему заявила, что если он когда‑нибудь сможет загладить вину перед собой и передо мной, пусть это сделает, а если не сможет, пусть заботится о своих делах ради дочери… Если кто скажет мне хоть слово, я уйду!

Мы молчали. Агнес закрыла лицо руками.

– Значит, мой друг, – после паузы продолжала бабушка, – вы в самом деле заставили его вернуть деньги?

– Мистер Микобер так припер его к стене, и когда Хип опровергал одно доказательство, приводил столько новых, что тот не смог увильнуть. А самым замечательным мне кажется то, что эту сумму он украл не столько из жадности, которая, правда, у него непомерна, сколько из ненависти к Копперфилду. Он прямо так и сказал. Сказал, что готов заплатить столько же, лишь бы только навредить Копперфилду.

– Скажите пожалуйста! – Тут бабушка задумчиво нахмурила брови и взглянула на Агнес. – А что с ним сталось?

– Не знаю, – ответил Трэдлс. – Он уехал вместе с матерью, которая все время причитала, умоляла и винилась. Они уехали ночной лондонской каретой, и больше ничего я о нем не знаю. Разве только то, что, уезжая, он держал себя нагло и не скрывал свою ненависть ко мне.

Должно быть, он считал, что всем обязан мне не меньше, чем мистеру Микоберу. Это я считаю комплиментом – так я ему и объявил.

– А как вы думаете, Трэдлс, у него есть деньги? – спросил я.

– Ох, да! Думаю, что есть, – ответил Трэдлс, насупившись и покачивая головой. – Не тем, так другим способом он, конечно, прикарманил немалую толику. Но если вы проследите, Копперфилд, его путь, вы убедитесь, что деньги никогда не отвратят такого человека от зла. Он воплощенное лицемерие и к любой цели будет идти кривой дорогой. Это его единственное вознаграждение за то, что внешне он вынужден себя обуздывать. К любой цели он ползет, пресмыкаясь, и каждое препятствие кажется ему огромным. Потому он и ненавидит всякого, кто, без какого бы то ни было злого умысла, оказывается между ним и его целью. И в любой момент, даже без малейшего на то основания, может избрать еще более кривой путь. Чтобы это понять, следует только поразмыслить, как он себя здесь вел.

– Это какое‑то чудовище подлости, – сказала бабушка.

– Право, не знаю, – задумчиво проговорил Трэдлс. – Многие могут стать подлецами, если только захотят.

– Ну, а теперь перейдем к мистеру Микоберу, – сказала бабушка.

– С удовольствием! – заулыбавшись, сказал Трэдлс. – Еще раз я должен сказать, что восхищаюсь мистером Микобером. Если бы не его терпение и настойчивость, нам не удалось бы сделать ничего заслуживающего внимания. А если мы представим себе, какую цену он мог бы потребовать от Урии Хипа за свое молчание, нам станет ясно, что мистер Микобер добивался только справедливости, одной справедливости.

– Совершенно верно, – сказал я.

– Сколько же мы ему предложим? – спросила бабушка.

– Ох! Прежде чем к этому перейти, – сказал Трэдлс, слегка смущенный, – должен вам сообщить, что я счел благоразумным в этой незаконной проверке сложных дел – а проверка эта совершенно незаконная с начала до конца! – обойти два пункта, ибо не в силах был охватить всего разом, это долговые расписки, выданные Урии Хипу мистером Микобером по получении авансов…

– Ну что ж, их надо погасить, – сказала бабушка.

– Совершенно верно, но я не знаю, когда их могут подать ко взысканию, а также, где эти расписки, – вытаращив глаза, сказал Трэдлс, – и предчувствую, что мистера Микобера до его отъезда будут постоянно арестовывать или накладывать арест на его имущество.

– Тогда надо будет его каждый раз освобождать или снимать арест с имущества, – заметила бабушка. – На какую сумму они выданы?

– Мистер Микобер по всей форме заносил в книгу эти сделки – он называет это «сделками», – смеясь, ответил Трэдлс, – и подвел общий итог: сто три фунта пять шиллингов.

– Сколько же мы ему дадим, включая эту сумму? – спросила бабушка. – Агнес, дорогая, мы поговорим с вами потом о вашей доле. Ну, сколько же мы дадим? Пятьсот фунтов?

На этот вопрос мы с Трэдлсом ответили вместе. Мы оба порекомендовали ограничиться небольшой суммой наличными и уплатой по исполнительным листам Урии Хипа, когда они поступят. Мы предложили также оплатить проезд всего семейства, экипировку и дать на дорогу сто фунтов, а с мистером Микобером заключить соглашение о возврате полученных им денег, ибо для него будет весьма полезно сознавать свою ответственность. К этому я добавил, что сообщу мистеру Пегготи, на которого можно полагаться, необходимые сведения о мистере Микобере, и что мистер Пегготи мог бы потом ему передать от нас еще сотню фунтов. Предложил я также заинтересовать мистера Микобера судьбой мистера Пегготи, сообщив ему историю последнего в тех пределах, в каких это будет сочтено разумным и целесообразным, и, таким образом, побудить их обоих помогать друг другу для их общей пользы. Все это мы обсудили, и, забегая вперед, я должен сказать, что вскоре после нашего обсуждения установились прекрасные отношения и полное согласие между теми, о ком мы говорили.

Трэдлс снова поглядел с беспокойством на бабушку и я напомнил ему, что он хотел коснуться еще второго, последнего, пункта.

– Прошу прощенья, Копперфилд, у вас и у вашей бабушки, если я затрону один, очень болезненный, вопрос, но, боюсь, я это должен сделать, – нерешительно сказал Трэдлс, – и о нем необходимо вам напомнить. В тот день, когда мистер Микобер выступил с памятным разоблачением, Урия Хип угрожающе намекнул на супруга вашей… бабушки.

Не изменяя позы, – она сидела все так же прямо, внешне спокойная, – бабушка кивнула головой.

– Это не просто наглость? – спросил Трэдлс.

– Нет, – сказала бабушка.

– Простите меня… Но в его власти действительно находится… подобное лицо? – спросил Трэдлс.

– Да, мой дорогой друг, – ответила бабушка.

У Трэдлса заметно вытянулось лицо, и он сказал, что не считает себя вправе касаться этой темы, что судьба этих долговых обязательств пока ему неизвестна, как и судьба расписок мистера Микобера, что Урия Хип нам неподвластен, и если он сможет причинить кому‑нибудь из нас вред, то, разумеется, причинит.

Бабушка была по‑прежнему спокойна; только по щекам ее текли слезинки.

– Вы совершенно правы, – сказала она. – Вы поступили разумно, упомянув об этом.

– Могу ли я или Копперфилд… что‑нибудь сделать? – осторожно осведомился Трэдлс.

– Нет, – коротко ответила бабушка. – Благодарю. Это пустая угроза, дорогой Трот. Но пусть войдут мистер и миссис Микобер. А об этом со мной не говорите.

Она оправила платье и взглянула на дверь, продолжая сидеть все так же прямо.

– Простите, мистер и миссис Микобер, – сказала она, когда те появились, – что мы так долго вас задержали. Мы говорили о вашей эмиграции. И вот что мы вам предлагаем.

Она изложила им наши предложения к вящей радости всего семейства – дети также были налицо, – и немедленно в мистере Микобере с такой силой пробудилась его привычка к аккуратности на начальной стадии всех его денежных обязательств, что он с ликующим видом тотчас побежал за гербовой бумагой для своих расписок. Но его радости суждено было тотчас же испариться, ибо минут через пять он появился в сопровождении агента шерифа и, заливаясь слезами, объявил, что все кончено. Мы были вполне подготовлены к этому событию, последовавшему в результате мер, принятых Урией Хипом, и уплатили требуемую сумму. А спустя еще минут пять мистер Микобер, сидя у стола, строчил по гербовой бумаге с таким восторгом, который появлялся на его сияющей физиономии только в подобных случаях либо во время приготовления пунша. Забавно было видеть, как он водит пером по гербовой бумаге, смакуя, точно художник, каждое прикосновение пера к бумаге, как поглядывает на нее сбоку, как заносит в записную книжку весьма для него важные даты и суммы и с каким задумчивым видом созерцает эти документы, глубоко уверенный в их огромной ценности.

– А теперь, сэр, позвольте мне вам дать совет, – сказала бабушка, молча наблюдавшая за ним. – Вам лучше навсегда бросить это занятие.

– Я бы хотел, сударыня, начертать этот торжественный обет на чистой странице будущего. Миссис Микобер да будет свидетельницей. Я верю, – продолжал торжественно мистер Микобер, – мой сын Уилкинс навсегда запомнит, что лучше ему сунуть кулак в огонь, чем прикоснуться к змеям, отравившим жизнь его несчастного родителя!

Во мгновение ока превратившись в воплощение отчаяния, глубоко потрясенный мистер Микобер поглядел на этих «змей» с мрачным отвращением (по правде сказать, недавнее восхищение ими еще не совсем погасло), сложил их пополам и сунул в карман.

На этом закончились события того вечера. Мы устали, нам было нелегко после всех душевных волнений, и мы решили вернуться в Лондон на следующий день. Было решено также, что Микоберы последуют за нами, как только продадут свои вещи старьевщику, что дела мистера Уикфилда как можно скорее будут приведены в порядок под руководством Трэдлса и что Агнес, покончив с этим, тоже приедет в Лондон. Эту ночь мы провели в старом, милом доме. Теперь, когда Урии Хипа не было, казалось, он выздоровел после болезни. И я лежал в своей прежней комнате, словно путник, вернувшийся домой после кораблекрушения.

На следующий день мы возвратились домой – не ко мне, а к бабушке. И когда мы сидели с нею перед сном вдвоем, как в старину, она сказала:

– Трот, ты хочешь знать, что меня заботило в последнее время?

– Ну, конечно. Вы печальны, и вас гнетет какая‑то тревога, причины которой я не знаю, и теперь это меня беспокоит больше чем когда‑либо прежде.

– У тебя самого, мой мальчик, было достаточно горя, чтобы еще отягощать его моими маленькими невзгодами, – сказала она взволнованно. – Только потому я и скрывала их от тебя.

– Я это хорошо знаю. Но теперь расскажите мне все.

– Ты не хотел бы совершить со мной небольшую прогулку завтра утром? – спросила бабушка.

– Разумеется, хотел бы.

– Завтра в девять часов я тебе все расскажу, дорогой, – сказала она.

В девять часов утра мы уселись в маленькую карету и двинулись по направлению к Лондону. Мы долго колесили по улицам, пока не подъехали к большой больнице. Перед самым зданием стояли простые похоронные дроги. Возница узнал бабушку и, повинуясь знаку ее руки – бабушка помахала ему в окошко, – медленно двинулся. Мы последовали за ним.

– Теперь ты понял, Трот? – сказала бабушка. – Его уже нет.

– Он умер в больнице?

– Да.

Она сидела неподвижно рядом со мной; но я снова увидел на лице ее слезинки.

– Он уже был там однажды, – сказала бабушка. – Болел он долго – много лет это был совершенно разбитый человек. Когда во время последней болезни он понял, что его ожидает, он попросил послать за мной. Он был жалок. Очень жалок.

– Я знаю, бабушка, вы пошли, – сказал я.

– Да, я пошла. Я пробыла у него долго.

– Он умер вечером накануне нашей поездки в Кентербери? – спросил я.

Бабушка кивнула головой.

– Теперь ему никто не страшен. Это была пустая угроза, – сказала она.

Мы выехали за город; направлялись мы к кладбищу в Хорнси.

– Лучше ему лежать здесь, чем в городе. Он здесь родился, – сказала бабушка.

Мы вышли из кареты и пошли вслед за простым гробом в уголок кладбища, который мне хорошо запомнился; там прочитана была погребальная молитва, и тело было предано земле.

– Ровно тридцать шесть лет назад, в этот самый день, я вышла замуж. Господи, прости и помилуй нас! – сказала бабушка, когда мы шли назад к карете.

Молча мы заняли свои места, и она долго молчала, сидя рядом со мной и держа меня за руку. Но вдруг залилась слезами и воскликнула:

– Как он был красив, Трот, когда я выходила за него замуж, и как он изменился!

Но это продолжалось недолго. Слезы принесли ей облегчение, она скоро успокоилась, даже лицо ее прояснилось. Если бы не то, что нервы немного разошлись, сказала она, никогда она бы этого себе не позволила. Господи, прости и помилуй нас!

Мы вернулись в Хайгет, в ее домик, где нашли следующее письмецо мистера Микобера, прибывшее с утренней почтой:

"Кентербери, пятница.

Дорогая сударыня, а также и вы, Копперфилд!

Прекрасная страна обетованная, показавшаяся на горизонте, снова заволоклась непроницаемым туманом и исчезла навсегда из глаз несчастного, потерпевшего крушение существа, чья Судьба решена!

Другой приказ об аресте выдан (его величества верховным судом Королевской Скамьи в Вестминстере) по другому делу Хипа v. {V. – versus (лат.) – против.} Микобера, и ответчик по этому делу стал жертвой шерифа, обладающего законной юрисдикцией в этом судебном округе.

 

И день настал, и час настал.

И бой идет.

Совсем близки Эдварда гордого полки и цепи рабства![36]

 

Обреченный их влачить, я скоро закончу свое жизненное поприще (ибо душевные мучения выносимы до известного предела, а этого предела я достиг). Да благословит вас бог! Быть может, в будущем какой‑нибудь путник из любопытства и искреннего – хочу надеяться – сочувствия посетит место заключения, отведенное для должников сего города, и задумается, увидев на стене нацарапанные ржавым гвоздем загадочные инициалы У. М.

P. S. Я распечатал это письмо, чтобы сообщить, что наш общий друг мистер Томас Трэдлс (он еще не покинул нас и пребывает в добром здравии) уплатил сполна всю сумму долга и издержки от имени великодушной мисс Тротвуд, и я вместе со своим семейством нахожусь на вершине земного блаженства".

 

Глава LV

Буря

 

Я подхожу к событию в моей жизни, столь неизгладимому, столь страшному, столь неразрывно связанному со всеми предшествующими событиями, что с первых страниц моего повествования, по мере приближения к нему, оно вырастает на моих глазах, становится все больше и больше, словно огромная башня на равнине, и бросает свою тень даже на дни моего детства.

Долгие годы после того, как оно произошло, я не переставал думать о нем. Впечатление было так сильно, что я вздрагивал по ночам, будто в мою тихую комнату врывались раскаты неистовой бури. До сей поры, хотя и с перерывами, я думаю о нем. Достаточно мне услышать вой штормового ветра или упоминание о морском береге – и оно всплывает в моем сознании. Я расскажу о нем во всех подробностях, ибо отчетливо вижу его. Мне ничего не нужно вспоминать – оно и теперь повторяется перед моими глазами.

Быстро приближалось время отплытия корабля с эмигрантами, и моя старая няня (когда мы встретились, она была вне себя от горя, меня постигшего) приехала в Лондон. Я постоянно бывал с ней, с ее братом и с Микоберами (они часто проводили время вместе), но Эмили я ни разу не видел.

Однажды вечером, когда отъезд был совсем близок, я остался с Пегготи и ее братом. Говорили мы о Хэме. Она рассказывала, как нежно он с ней расстался и с каким мужественным самообладанием себя держал. В особенности в последнее время, когда, по ее словам, он перенес тяжелое испытание. Это была тема, на которую добрая женщина никогда не уставала говорить; она проводила с ним много времени, и ее рассказы о различных эпизодах их жизни мы слушали с таким же увлечением, с каким она говорила.

К тому времени мы с бабушкой уже покинули наши домики в Хайгете. Я решил уехать за границу, а она собралась возвратиться к себе домой в Дувр. Временно мы жили в районе Ковент‑Гарден. И в этот вечер, когда я брел домой после нашего разговора, размышляя о своей встрече с Хэмом в мое последнее посещение Ярмута, я стал сомневаться, стоит ли откладывать передачу моего письма Эмили до прощания с ее дядей на борту корабля и не лучше ли написать ей теперь. У меня мелькнула мысль, не отправит ли она, получив мое письмецо, несколько прощальных слов своему бывшему жениху. Эту возможность я должен был ей предоставить.

И, прежде чем лечь спать, я написал ей у себя в комнате письмо. Я писал, что видел его и он поручил мне передать ей то, о чем я уже рассказал на этих страницах. Я в точности повторил его слова. Мне не было нужды ничего к ним добавлять, даже если бы я имел на это право. Ни я, ни кто‑либо другой не могли бы ничем приукрасить благостные речи верности. Я распорядился послать его утром, прибавив несколько слов мистеру Пегготи и прося его передать письмецо Эмили. На заре я лег спать.

Я устал больше, чем думал, заснул только с появлением солнца на горизонте и проснулся поздно, ничуть не освеженный сном. Разбудило меня появление в моей комнате бабушки. Я почувствовал во сне, что кто‑то вошел, как это нередко бывает с каждым.

– Трот, дорогой мой, я не решалась тебя будить, – сказала она, чуть только я открыл глаза. – Но пришел мистер Пегготи. Ему можно войти?

Я ответил утвердительно, и он вошел.

– Мистер Дэви, – сказал он, пожимая мне руку, – я отдал, сэр, ваше письмо Эмили; она написала вот это, просила вас прочесть, и, если вы не найдете в письме ничего дурного, поступайте, как вы считаете нужным.

– Вы читали? – спросил я.

Он печально кивнул головой. Я развернул письмо и прочел:

"Мне передали твое поручение. О, как мне тебя благодарить за твое доброе отношение ко мне!

Я спрятала письмо на груди. До самой моей смерти я буду его хранить. Твои слова – острые шипы, но вместе с тем отрада. Я молилась, читая их, о! как я молилась! Когда я вижу, какой ты человек и какой человек мой дядя, я понимаю, каким должен быть господь, и у меня хватает духу обращаться к нему со слезами.

Прощай навсегда. Прощай навсегда, мой дорогой друг, мы не увидимся на этом свете. А на том свете, если мне даровано будет прощение, я встану ото сна, может быть ребенком, и тогда приду к тебе. Благодарю тебя и благословляю. Прощай навсегда".

Таково было это письмо, закапанное слезами.

– Могу я ей сказать, что вы не находите в письме ничего дурного и поступите с ним, как считаете нужным? – сказал мистер Пегготи, когда я прочел письмо.

– Несомненно… но я подумывал…

– Что вы думали, мистер Дэви?

– Я подумывал еще раз поехать в Ярмут, – сказал я. – Еще есть время, и я смогу вернуться до отплытия корабля. У меня из головы не выходит Хэм, я не могу забыть, как он одинок. Для них обоих будет благодеянием, если я передам ему письмо Эмили, а вы скажете ей, в момент отплытия, что он получил его. Я торжественно взял на себя это поручение и должен его выполнить до конца. Поездка меня не затруднит. Я не нахожу покоя, мне лучше поехать. Вечером я уже буду в пути.

Хотя он пытался меня отговорить, но я видел, что он со мной согласен, и согласие его могло бы еще более укрепить мое решение, если бы я в этом нуждался. По моей просьбе он отправился в контору пассажирских карет заказать для меня место на козлах. Вечером я отправился в карете той самой дорогой, которой столько раз ездил в моей, столь превратной, жизни.

– Какое странное небо… Не правда ли? – спросил я кучера на первой остановке. – Я никогда такого не видел.

– Да и я тоже, – ответил он. – Это ветер, сэр. – Боюсь, не было бы беды на море.

Плывущие сумрачные облака, испещренные пятнами, похожими по цвету на дым от сырых дров, громоздились одно на другое, образуя гигантские кучи, и так высоко вздымались облака, что глубочайшие пропасти на земле не могли бы дать об этой высоте никакого представления, а обезумевшая луна ныряла в них отчаянно и стремительно, словно потеряла направление от такого попрания законов природы и была охвачена ужасом. Весь день дул ветер; усиливаясь, он выл все громче. Прошел час, он еще больше окреп, вой нарастал, а небо еще больше потемнело.

Приближалась ночь, облака сгустились, раскинувшись по всему небу, теперь уже совсем черному, а ветер все крепчал. Наши лошади еле‑еле двигались против ветра. Не раз в ночной тьме (был конец сентября, и ночи были уже длинные) передняя пара сворачивала в сторону или останавливалась как вкопанная, а мы всерьез опасались, что карета опрокинется. Дождевые потоки, опередившие бурю, низвергались, как стальной ливень, и если встречалось какое‑нибудь прикрытие, вроде деревьев или стены, мы останавливались, не имея никакой возможности продолжать борьбу.

На рассвете ветер бушевал еще яростней. Я бывал в Ярмуте, когда он, по словам тамошних рыбаков, «бил, как пушка», но такого грохота я никогда не слышал. Мы добрались до Ипсвича с большим опозданием – почти от самого Лондона нам приходилось брать с боем каждый дюйм, – и на рыночной площади нашли массу людей, которые ночью покинули свои постели, испугавшись, как бы не обрушились печные трубы. Пока мы меняли лошадей, кое‑кто из собравшихся на постоялом дворе рассказал нам, что с высокой колокольни ветер сорвал большие свинцовые листы, загородившие соседнюю улицу. Другие сообщили, что жители окрестных селений видели огромные деревья, вырванные с корнем, и целые скирды сена, развеянные по полям и дорогам. А буря нисколько не утихала, она бушевала все неистовей.

Мы еле‑еле подвигались к морю, и сила ветра, дувшего оттуда, становилась все более чудовищной. Моря мы еще не видели, но брызги его ощущали на губах, и соленый дождь обрушивался на нас. На много миль вокруг вода залила равнину, примыкавшую к Ярмуту. Каждая лужа, каждый водоем выхлестнули из берегов и с яростью бурунов устремились навстречу нам. Когда вдали показалось море, валы на горизонте, внезапно вздымавшиеся над бурлящей пучиной, походили на другой берег с башнями и домами. А когда, наконец, мы въехали в город, жители выглядывали из домов простоволосые, с искаженными лицами, чтобы взглянуть на почтовую карету, которая прибыла в такую ночь.

Я остановился в знакомой гостинице и пошел поглядеть на море. Пошатываясь, я с трудом шел по улицам, усыпанным песком и устланным морской травой; в воздухе летали клочья пены; я все время ждал, что на мою голову вот‑вот упадет с крыши черепица или шифер, и то и дело сталкивался на перекрестках с прохожими. У берега были не только рыбаки – половина населения Ярмута сгрудилась там, хоронясь за дома; то один, то другой житель, бросая вызов ярости бури, выходил из‑за прикрытия, чтобы бросить взгляд на море, но его сносило ветром, и он с трудом, петляя, возвращался назад.

Я добрался до этих людей. Рыдали женщины, чьи мужья ушли в море за сельдью или за устрицами и, должно быть, погибли, прежде чем успели где‑нибудь укрыться. Седые старые моряки, поглядывая то на море, то на небо, качали головами и перешептывались; волновались судовладельцы; дети жались друг к другу, и даже отважные мореходы, охваченные сильнейшей тревогой, направляли из‑за прикрытия подзорные трубы на море, словно обозревая врага.

Море меня потрясло, когда, улучив момент, я вгляделся в него, – оно бушевало, с громовыми раскатами вздымая тучи песку и камней. Катились и катились гигантские валы и, достигнув предельной высоты, рушились с такой силой, что казалось, прибой поглотит город. С чудовищным ревом отпрядывали волны, вырывая в береге глубокие пещеры, словно для того, чтобы взорвать сушу. Когда увенчанный белым гребнем вал, не дойдя до берега, с грохотом рассыпался, каждая волна, обуянная той же яростью, рвалась вперед, чтобы слиться с другими в новом чудовищном валу. Превращались в долины сотрясенные горы, сотрясенные долины взметались на высоту гор, меж которых вдруг взмывала одинокая птица; с раскатистым воем били в берег огромные массы воды, поднимаясь и сникая, бурлили, крутились и вскипали все новые и новые гряды волн, меняя форму, меняя место, чтобы уйти снова и снова вернуться; вырастал и погибал призрачный город на горизонте с его домами и башнями, низко плыли непроницаемые облака, и казалось мне, я вижу перед собой возникновение и распад вселенной.

Я не нашел Хэма среди тех, кого собрал на берегу этот памятный ураган, – в том краю никогда не бывало урагана такой силы. И я пошел к дому Хэма. Дом был заперт, никто не откликнулся на мой стук, и переулками я прошел на верфь, где он работал. Там я узнал, что он был неожиданно вызван в Лоустофт для ремонта судов, в котором был очень искусен, и что вернется он завтра рано утром.

Я возвратился в гостиницу, умылся, переоделся и попытался заснуть, но это мне не удалось; было часов пять дня. Я сел у камина в зале; не прошло и пяти минут, как появился слуга, якобы для того, чтобы навести порядок, и сообщил, что в нескольких милях отсюда пошли ко дну со всей командой два угольщика, а несколько других судов видны в ярмутской гавани – они терпят бедствие и напрягают все силы, чтобы их не выбросило на берег.

– Да поможет им господь! – сказал он. – И всем бедным морякам. Что‑то будет, если нас ожидает еще такая ночь, как прошлая!

Я был очень подавлен и опечален, и тревога моя, что Хэма нет, была не совсем мне понятна. Я не отдавал себе отчета в том, как сильно взволнован происшедшим, а длительное пребывание на бешеном ветру ошеломило меня. Необъяснимая сумятица была у меня в мыслях, я потерял ясное представление о времени и пространстве. Если бы, скажем, я вышел в город, меня не удивила бы встреча с человеком, который в это время должен был находиться в Лондоне. Я был как‑то странно рассеян. Но вместе с тем весьма сосредоточен, и в моем сознании отчетливо и ясно возникали все связанные с этим местом воспоминания.

Когда в таком состоянии я услышал зловещее сообщение слуги о судах, терпящих бедствие, это сообщение, помимо моей воли, немедленно ассоциировалось с беспокойством о Хэме. Почему‑то мне казалось, что он возвращается из Лоустофта морем и может погибнуть. Это опасение было столь сильно, что я тут же, не пообедав, решил отправиться на верфь и узнать у мастера, не собирался ли Хэм вернуться назад морем. Если у мастера будет на этот счет хотя бы малейшая неуверенность, я решил тотчас же ехать в Лоустофт и привезти Хэма.

Быстро заказав обед, я пошел на верфь. Я не опоздал – мастер с фонарем в руке запирал ворота. Когда я задал ему мой вопрос, он рассмеялся и сказал, что бояться нет ни малейших оснований: не только человек в здравом уме, но и безумец не отправится морем в такую бурю, а тем более Хэм Пегготи, который рыбачил с детства.

В сущности, я и сам так думал, хотя и не мог удержаться, чтобы не пойти на верфь; смущенный, я вернулся в гостиницу. Казалось, ветер еще усилился, если только это было возможно! Еще страшнее, чем утром, ревел он и выл, еще страшнее, чем утром, хлопали двери и окна домов, гудели печные трубы, сотрясался дом и грохотало море. Но теперь вокруг была тьма, и от этого буря стала еще ужаснее.

Я не мог есть, не мог даже сидеть спокойно, не мог ни на чем сосредоточиться. Что‑то в моем сознании, созвучное буре, проникло до самых глубин воспоминаний и их потрясло. И все же в этой сумятице мыслей, взбаламученных, как грозное море, на первом плане были буря и тревога о Хэме.

К обеду я почти не притронулся и попытался подбодрить себя рюмкой вина. Но это не помогло. Сидя перед камином, я впал в дремотное состояние, но по‑прежнему отчетливо слышал грохот и сознавал, где я нахожусь, Затем какой‑то смутный ужас заслонил от меня решительно все, а когда я пришел в себя – вернее, когда я очнулся от летаргии, приковавшей меня к креслу, – я весь дрожал от беспредметного, необъяснимого страха.

Я ходил по комнате, пытался читать старую газету, прислушивался к звукам, которые рвались снаружи, вглядывался в лица, фигуры и целые сцены, возникавшие в огне камина. Наконец тиканье стенных часов так меня измучило, что я решил идти спать.

Мне сообщили, – и это меня как‑то успокоило, – что несколько слуг в гостинице вызвались бодрствовать до утра. Разбитый, с тяжелой головой, я лег в постель. Но едва я улегся, это состояние исчезло, как по волшебству: я словно очнулся, все чувства мои были обострены.

В течение нескольких часов я слушал рев ветра и моря. Казалось мне, с моря доносятся голоса, бухает сигнальная пушка, рушатся в городке дома. Не раз я вставал и подходил к окну, но видел в стекле только слабое отражение зажженной мною свечи да свое собственное мрачное лицо, выступавшее из мрака.

В конце концов моя тревога стала до того невыносимой, что я быстро оделся и спустился вниз. В просторной кухне, где я смутно разглядел свисающие с балок связки лука и свиную грудинку, оставшиеся дежурить слуги сидели в разных позах вокруг стола, отодвинутого от большого очага поближе к двери. Хорошенькая служанка, закутавшая передником уши, не отрывала взгляда от двери и вдруг завизжала, должно быть приняв меня за привидение; но другие не потеряли присутствия духа и с удовольствием приняли меня в свою компанию. Один из них, возвращаясь к теме их беседы, спросил меня, не кажется ли мне, что души матросов с затонувшего угольщика еще носятся здесь вместе с ветром.

Я просидел в кухне часа два. Один раз я открыл ворота и взглянул на опустевшую улицу. Мгновенно в отверстие проникло столько песку и водорослей, что мне пришлось позвать на помощь, чтобы снова прикрыть ворота и наглухо их укрепить.

Мрачно было в моей пустой комнате, когда я вернулся назад, но теперь я был утомлен и, снова улегшись в постель, погрузился в глубокий сон, словно упал с башни в какую‑то пропасть. Помнится, и во сне я слышал вой ветра, хотя снились мне совсем другие сны и находился я невесть где. Однако в конце концов чувство реальности исчезло, и с двумя близкими друзьями, – но кто они, я не имел никакого понятия, – я участвовал в осаде какого‑то города под гул канонады.

Канонада была так сильна, что я никак не мог расслышать какие‑то звуки, которые мне очень хотелось разобрать, пока я не сделал отчаянного усилия и не проснулся. Был уже день – часов восемь‑девять утра. Это грохотала буря, а не пушки. И кто‑то стучал в мою дверь и окликал меня.

– В чем дело? – крикнул я.

– Судно несет на берег!

Я соскочил с постели и спросил, какое судно.

– Шхуна из Испании или Португалии с грузом фруктов и вина. Поторопитесь, сэр, если хотите на него взглянуть. Каждую минуту его может разбить о берег.

Взволнованный голос слышался уже с лестницы. Я мигом оделся и выбежал на улицу.

Немало людей опередили меня, все они бежали к берегу. Я побежал в том же направлении и, обогнав многих, скоро достиг разъяренного моря.

Быть может, ураган чуть‑чуть утих, хотя это было заметно не больше, чем если бы из сотен пушек, грохот которых мне снился, замолчали один‑два десятка. Но море, бушевавшее еще одну ночь, было неизмеримо страшнее, чем тогда, когда я видел его в прошлый раз. Казалось, будто оно чудовищно разбухло, неимоверной высоты валы вскидывались, перекатывались друг через друга без конца и без края, как неисчислимая рать, наступали на берег и рушились со страшной силой.

Я бежал против ветра и чуть не задохся, пытаясь удержаться на ногах, а тут еще неописуемое возбуждение толпы так меня ошеломило, что я ничего не мог расслышать, кроме воя ветра и рева волн, и ничего не мог разглядеть, кроме пенящихся валов. Полуодетый рыбак, оказавшийся рядом со мной, вытянул влево голую руку (татуированная на ней стрела также указывала влево). И тут, боже милосердный, я увидел шхуну совсем близко от нас!

Одна мачта, переломившись футах в шести‑восьми от палубы, свисала за борт, опутанная снастями и парусами, и неустанно, с невероятной силой долбила в борт, словно пытаясь его расколоть. Но и теперь команда делала отчаянные усилия, чтобы сбросить ее в воду. Подхваченное водоворотом судно повернулось палубой к нам, и я увидел матросов с топорами; особенно ясно выделялся среди них какой‑то длинноволосый человек. Но в этот миг стон пронесся по берегу – вопль, покрывший даже рев ветра и моря. Водяной вал обрушился на крутящуюся шхуну, пробил ее, и вспененные волны подхватили, как игрушку, людей, брусья, бочки, доски, фальшборт…

Вторая мачта, запутавшись в лохмотьях парусов и в рваных снастях, еще держалась. Шхуна треснула – об этом крикнул мне в ухо все тот же рыбак. Ее подняло, и снова раздался треск. И тот же голос мне возвестил, что она разломилась пополам, – я этого ждал, ибо ни одно творение рук человеческих не могло выдержать таких ударов. И снова пронесся по берегу вопль – вопль сострадания. Еще раз взметнулась из пучины шхуна, а на ней, вцепившись в снасти еще державшейся мачты, взметнулись четверо людей, и среди них – и над ними – тот, длинноволосый.

На борту был колокол. Судно сотрясалось и вертелось, как объятое безумием живое существо; то открывалась нам палуба, когда судно ложилось на бок, наклоняясь к берегу, то открывался киль, когда оно подскакивало и наклонялось в противоположную сторону, – а колокол все звонил. Ветер доносил к нам этот звон, похоронный звон по несчастным. Вдруг оно исчезло. И снова вынырнуло. Двух моряков уже не было. Те, кто это видел с берега, страдали несказанно. Вздыхали и сжимали руки мужчины, вопили и отворачивали лица женщины. Кое‑кто метался по берегу и взывал о помощи, но чем можно было помочь! Метался по берегу и я сам, умоляя знакомых рыбаков прийти на помощь двум несчастным, не дать им погибнуть у нас на глазах.

С час назад был снаряжен спасательный бот, но попытка подойти к судну не удалась, волнуясь, ответили рыбаки, и это дошло до моего сознания, хотя я плохо понимал даже то, что мог услышать. И нет на свете такого отчаянного смельчака, говорили они, который бы вызвался, обвязавшись веревкой, броситься вплавь. Значит, ничего нельзя поделать. Вдруг я заметил какое‑то новое движение среди людей, толпившихся на берегу. Я увидел, как они расступились, и показался Хэм.

Я рванулся к нему – кажется, для того, чтобы и его умолять о помощи. Но хотя я и потерял голову от страшного, незнакомого мне доселе зрелища, выражение его лица и его взгляд, устремленный на море, – удивительно похожий на тот взгляд, каким он смотрел на море в первое утро после бегства Эмили! – мгновенно заставили меня вспомнить об опасности, которая ему угрожает. Я вцепился в него обеими руками, я умолял мужчин, с которыми только что говорил, не слушать его, я закричал, что это будет самоубийство, что они должны помешать ему, что он не смеет покидать отмель…

И снова раздался вопль на берегу. На обломке судна парус, нанося удар за ударом, сбил, наконец, того несчастного, который находился ниже. И, торжествуя, взвился к последнему, который остался один на мачте.

Это зрелище, а также спокойное бесстрашие Хэма, привыкшего вести за собой большую часть присутствовавших здесь людей, убедили меня, что я с таким же успехом могу умолять бурю.

– Мистер Дэви, – сказал он, ласково отодвигая меня, – если мой час пробил – ну, что ж, пусть будет так, а если нет – я не погибну. Да поможет вам бог! И вам, друзья! Приготовьте все. Я иду!

Меня осторожно оттеснили; ошеломленный, я смутно сознавал, что все равно он бросится на помощь, а я лишь усугублю грозящую ему опасность, если буду тревожить тех, кто занимается необходимыми приготовлениями. Не помню, что отвечал я и что говорили они. Помню только, как люди засуетились на берегу, как бежали они с веревками от находившегося неподалеку кабестана, как заслонили от меня Хэма… Потом я увидел его – он стоял один, отдельно от всех, на нем была куртка и штаны рыбака, одна веревка обвивалась вокруг кисти руки, другая вокруг пояса; эту веревку держали самые сильные рыбаки, она тянулась по песку у его ног.

А разбитое судно распадалось на части; чтобы это понять, не надо было быть моряком. Оно раскололось посредине, и я видел, что жизнь несчастного, прильнувшего к мачте, висит на волоске. Но он еще держался. На нем была красная шапка, более яркая, чем у моряков; у его ног трещали и ломались доски, отделявшие его от гибели; предвещая ее, звучал похоронный звон, и вот тут – мы все это видели – он сорвал с головы шапку и помахал нам… Мне показалось, что я схожу с ума: этот жест мгновенно вызвал в моей памяти образ друга, которого когда‑то я так сильно любил.

А Хэм пристально смотрел на море, он стоял отдельно от всех, за его спиной люди затаили дыхание, перед ним бушевала буря… И в тот самый миг, когда откатился от берега огромный вал, он сделал знак тем, кто держал конец веревки, обвязанной вокруг его пояса, ринулся вперед и был подхвачен волной… Он взлетал на горы, падал в долины, исчезал в пенистых гребнях, его отшвырнуло назад. Мгновенно его подтянули к берегу.

Он был ранен. Оттуда, где я стоял, мне видна была кровь на его лице, но он не обращал на это внимания. По его торопливому жесту я понял, что он дает указание отпустить веревку побольше. И снова бросился в пучину.

Он приближался к разбитому судну, снова взлетая на горы, падая в долины, исчезая в бурлящей пене; он отчаянно боролся, пробиваясь вперед. Расстояние было невелико, но так страшны были удары волн и ветра, что борьба была смертельна. Все‑таки он почти достиг цели. Еще один могучий рывок – и он мог бы уцепиться за мачту, и вдруг… вдруг из‑за судна поднялась гигантская зеленая стена воды… Казалось, он с размаху ударился об нее. И в этот момент судна не стало.

Только жалкие обломки, – словно это была не шхуна, а бочка, – кружились, исчезая в водовороте. От ужаса все оцепенели. Его подтянули к самым моим ногам. Он был недвижим… Он был мертв. Отнесли его в ближайший домик. Там я вместе с другими делал все, чтобы вернуть его к жизни. Но он был убит наповал ударом гигантской волны, и благородное его сердце остановилось навсегда.

Когда мы потеряли всякую надежду и все было кончено, я остался сидеть у кровати, где он лежал. Вдруг меня кто‑то тихо окликнул у двери. Это был рыбак, он знал меня и Эмили в пору нашего детства.

– Сэр, вы можете выйти на минутку? – спросил он, и слезы текли по его обветренному лицу, а пепельно‑бледные губы дрожали.

Его взгляд снова пробудил во мне те же старые воспоминания. Пораженный ужасом, я оперся на его руку, которую он протянул, чтобы поддержать меня, и спросил:

– Тело на берегу?

– Да, – ответил он.

– Я знаю этого человека?

Он ничего не ответил.

И повел меня к берегу.

Там, где мы детьми искали ракушки, там, где ветер разметал обломки разбитого этой ночью старого баркаса, среди руин дома, им оскорбленного, лежал на берегу он, в той позе, какую я часто видел когда‑то в школе, – подложив руку под голову.

 

Глава LVI

Новая рана и старая

 

Вы могли мне не говорить, Стирфорт, во время последней нашей встречи, в тот час, когда я не подозревал, что это час нашего расставанья, вы могли мне не говорить: «Вспоминайте только самое хорошее, что есть во мне». Так я поступал всегда. И мне ли меняться теперь, когда я снова вас увидел?

Принесли носилки, уложили его на них, покрыли флагом, подняли и понесли к поселку. Все те, кто нес его, хорошо его знали, бывали с ним в море, видели его веселым и отважным. Они несли его в безмолвии сквозь грохот и рев до того домика, где уже воцарилась Смерть.

Но, опустив носилки на порог, они переглянулись, посмотрели на меня и зашептались. Я понял. Они чувствовали, что его не следует класть в той же тихой комнате.

Мы двинулись в город и отнесли ношу в гостиницу. Как только я пришел в себя, я послал за Джоремом и попросил достать какой‑нибудь экипаж, чтобы перевезти в ту же ночь тело в Лондон. Забота о нем и тяжелая обязанность приготовить мать к встрече лежали только на мне. И я хотел честно исполнить свой долг.

Я выбрал ночь, полагая, что в поздний час мой отъезд привлечет меньше любопытных. Но хотя было уже около полуночи, когда я выехал из гостиницы в карете, за которой следовал тот, кто находился на моем попечении, собралось много народу. Люди были и на улицах и даже на дороге за городом, но вот, наконец, лишь пустынная местность простирается вокруг и холодная ночь окутывает меня и останки моей юношеской дружбы.

Около полудня, в ясный осенний день, когда земля была усыпана сухими листьями, а на деревьях их было еще больше, – желтых, коричневых и красных, – я прибыл в Хайгет. Последнюю милю я шел пешком, обдумывая, как быть, а вознице, который всю ночь следовал за мной с повозкой, приказал ждать, пока я не дам распоряжения подъехать.

Дом, куда я направлялся, был все тот же; он нисколько не изменился. Так же опущены были в окнах шторы, так же не было признаков жизни во дворе, и та же галерея вела ко входу, которым никто не пользовался. День был безветренный, все замерло.

У меня не хватило самообладания позвонить у калитки сразу; когда же я все‑таки позвонил, мне показалось, что колокольчик возвещает о том, какую я принес весть. Появилась с ключом в руке маленькая горничная и, открыв калитку, пристально на меня посмотрела и сказала:

– Простите, сэр. Вы больны?

– У меня было много тревог, и я очень утомлен.

– Что‑нибудь случилось, сэр?.. Мистер Джеймс?..

– Тсс!.. Да, случилось. Я скажу об этом миссис Стирфорт. Она дома?

Встревоженная девушка ответила, что теперь ее хозяйка очень редко выезжает из дому, почти не выходит из своей комнаты, никого не принимает, но меня примет. Сейчас она наверху вместе с мисс Дартл. Что им передать?

Я попросил ее сохранять полное спокойствие, отнести мою карточку и сказать, что я ожидаю внизу; мы были уже в гостиной, и там я остался ждать ее возвращения. Комната казалась нежилой, ставни были полузакрыты. Очень давно никто не прикасался к арфе. На стене висел портрет Стирфорта, когда он был ребенком. Стоял шкафчик, в котором мать хранила его письма. Перечитывала ли она их? И будет ли она их перечитывать?

В доме было так тихо, что я услышал легкие шаги девушки, спускавшейся вниз по лестнице. Она появилась и сообщила, что миссис Стирфорт больна и просит меня извинить ее, так как сойти вниз не может, но, если я пожалую в ее комнату, она будет рада меня видеть. Через несколько мгновений я стоял перед ней.

Находилась она не у себя в комнате, а в той, где раньше жил он. Я понял, что она заняла эту комнату в память о нем, и потому‑то оставила на прежних местах все вещи, которые в былые времена нужны ему были в его занятиях и забавах. Однако, здороваясь со мной, она пробормотала, что покинула свою комнату, так как та была ей неудобна в ее болезненном состоянии.

Подле нее, как обычно, была Роза Дартл. По ее темным глазам, остановившимся на мне, я сразу понял – она догадалась, что я принес дурные вести. Мгновенно на ее лице выделился шрам. Она отступила за спинку кресла, чтобы миссис Стирфорт не видела ее лица, и впилась в меня пронизывающим взглядом, который потом уже не отводила.

– Мне грустно, сэр, видеть вас в трауре, – сказала миссис Стирфорт.

– Я имел несчастье потерять жену.

– Вы слишком молоды и уже понесли такую утрату, – отозвалась она. – Я очень огорчена, очень огорчена. Будем надеяться, Время вас исцелит.

– Будем надеяться, время исцелит всех нас, – сказал я, глядя на нее. – Все мы должны в это верить, дорогая миссис Стирфорт, даже тогда, когда на нас обрушивается тяжелое горе.

Серьезный мой тон и навернувшиеся на глаза слезы встревожили ее. Мне кажется, ее мысли вдруг переменили направление.

Тихо произнося имя Стирфорта, я пытался управлять своим голосом, но он дрогнул. Она повторила это имя шепотом раза два, потом с деланным спокойствием спросила:

– Мой сын болен?

– Очень болен.

– Вы его видели?

– Видел.

– Вы помирились?

Я не мог сказать ни да, ни нет. Она медленно повернула голову туда, где раньше, сбоку от нее, стояла Роза Дартл, и в этот самый миг я беззвучно, только движением губ, сказал Розе: «Умер».

Боясь, что миссис Стирфорт обернется назад и на лице Розы прочтет известие, к которому не была подготовлена, я перехватил взгляд Розы, но та, в отчаянии и ужасе, вскинула руки, а потом закрыла ими лицо.

Мать – как она была красива и как похожа на него! – пристально на меня посмотрела и провела рукой по лбу. Я сказал умоляюще, что прошу ее мужественно встретить известие, которое я принес. Пожалуй, мне следовало бы ее просить, чтобы она заплакала, ибо она застыла как каменная.

– Когда я был здесь в последний раз, – запинаясь, сказал я, – мисс Дартл сказала, что он плавает под парусами. Прошлая ночь на море была ужасна. Если правда, что он в эту ночь был в море вблизи от опасного берега и если корабль, который видели, был тем самым…

– Роза, подойдите, – прошептала миссис Стирфорт.

Та подошла, но не было в ней ни кротости, ни сочувствия. Глаза ее сверкали, когда она, стоя лицом к лицу с его матерью, вдруг разразилась ужасным смехом.

– Ну что ж, теперь вы утолили вашу гордость, безумная женщина? – сказала она. – Теперь, когда он искупил… своей жизнью? Вы слышите?.. Своей жизнью!

Миссис Стирфорт тяжело откинулась на спинку кресла, застонала и уставилась на нее каким‑то диким взглядом.

– Поглядите на меня! – вскричала Роза, ударив себя в грудь. – Можете стонать и вздыхать, но глядите на меня! Поглядите вот на это! – Она ткнула пальцем в шрам. – Смотрите на дело рук вашего умершего сына!

Прерывистые стоны матери проникли в глубину моего сердца. Они были все те же – придушенные, нечленораздельные. Все так же медленн


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: