double arrow

Глава V. Первая победа над микробами

 

Как мы уже говорили, Пастер еще в начале 60‑х годов посещал госпитали, присматриваясь к болезням заразного характера. Установив общий принцип в работах о самозарождении, он решил – продолжая свои исследования над брожением, болезнями вина и прочим, итоги которых мы сообщим ниже – присоединить к ним работы о важнейшем для человечества разряде явлений, порождаемых микробами,– эпидемических болезнях.

Он наметил и план работ: изучить эпидемии животных– объектов, доступных всяческим экспериментам,– а затем уже перейти к человеку. Наметил и болезнь, в изучении которой думал найти ключ к решению вопроса об эпидемиях вообще: сибирскую язву.

Постороннее обстоятельство заставило его несколько изменить этот план.

В Южной Франции издавна существовала обширная и цветущая промышленность – шелководство, важная отрасль французского национального хозяйства, доставлявшая стране ежегодно более двухсот миллионов франков. В конце сороковых годов эта промышленность пошатнулась: появилась какая‑то странная эпидемия, опустошавшая шелководни. Читателю известно, как получается шелк? Самка шелковичной бабочки кладет осенью яички (грену); из яичек вылупляются весною гусеницы, шелковичные черви, и тотчас начинают поедать – вернее, пожирать – листву, приготовляемую для них шелководом. Едят, растут, меняют шкурку, а после четвертой линьки прекращают кормежку, выпускают из себя нить и обматываются ею, образуя кокон: клубок тончайших шелковых нитей.

Болезнь, свирепствовавшая с каждым годом все сильнее и сильнее, выражалась так: черви, вылупившиеся из грены, теряют аппетит, покрываются буроватой сыпью – точно перцем посыпаны, отсюда и название болезни: пебрина– и дохнут, не достигнув полного возраста.

Пытались помочь горю, выписывая грену из‑за границы, но это стоило дорого, а главное, эпидемия распространялась и за границей, последовательно охватывая Испанию, Италию, Грецию, Архипелаг, Турцию вплоть до Сирии и Кавказа. В 1864 году здоровую грену можно было получать только из Японии.

Казалось, пришел конец европейскому шелководству. Вместо 26 миллионов килограммов Франция производила всего 4 миллиона. Все усилия техников, шелководов, энтомологов найти средство против болезни в течение пятнадцати лет не привели ни к чему. Сам механизм ее, условия развития, способы распространения оставались неясными. Создалась обширная литература– или макулатура – о пебрине; предлагались самые разнообразные “верные” средства: серный цвет, зола, сажа, деготь, сернистая кислота, хлор, креозот, ляпис; предлагали даже поить червей вином, водкой, абсентом…

Население, видя полную гибель своего благосостояния, обратилось наконец к императору с просьбой о спасении. Император передал петицию в Академию наук – все, что он мог сделать, конечно.

Академики насели на Пастера, особенно Дюма, уроженец юга, огорченный бедствием своих земляков. Пастер уже распутал гордиев узел – вопрос о самозарождении, в котором лучшие биологи отчаялись добиться толку. Можно было надеяться, что он сумеет осветить хаос, царивший в вопросе о болезни шелковичных червей.

За прошедшие пятнадцать лет вопрос жестоко запутался. Болезнь проявлялась на разных стадиях развития червя, без всякой видимой причины, и это окончательно сбивало с толку исследователей. Не были уверены даже в том, что все проявления болезни вызваны общей причиной. Высказывались самые разнообразные мнения, но никому не удавалось исследовать болезнь, проследить ее от начала до конца во всех ее формах. Не было руководящей идеи, ариадниной нити, необходимой для постановки исследования. Между тем причина болезни была замечена. Итальянский ученый Корналиа нашел в теле зараженных червей множество мелких движущихся телец (корналиевы тельца). Виттадини даже предлагал осматривать грену в микроскоп и уничтожать яички с корналиевыми тельцами. Но эти случайно замеченные факты и случайно брошенные догадки тонули в хаосе разноречивых гипотез. Сами авторы подобных догадок и наблюдений не были уверены в их серьезности, не могли оценить их значение, находясь под влиянием господствовавших взглядов на эпидемии. Так, Корналиа, открывший виновника болезни, писал позднее Пастеру, нашедшему способ уничтожать его: “Ваши усилия останутся бесплодными, ваша отобранная грена даст здоровых червей, но эти черви заболеют вследствие царствующего всюду genius epidemicus”. Genius epidemicus – таинственное заразное начало, обусловливающее усиление и распространение повальных болезней, согласно старым понятиям. Эти старые понятия слишком тяготели над умами. И микроскоп не помогал в этом случае. Нужен был ум, достаточно сильный и самостоятельный, чтобы отбросить старые воззрения и составить себе новое представление о заразных болезнях. Тут, как и во всех великих открытиях, подтверждались слова Гёте:

 

Geheimnissvollam lichten Tag  

Lдsstsich Natur des Schleiers nicht berauben,  

Und was sie deinem Geist nicht offenbaren'mag,  

Das zwingst du ihr nicht ab mit Hebeln und mit Schrauben.  

[2]    

 

Пастер обладал творческой силой ума, позволявшей ему угадывать тайны природы, скрытые от других. По тем немногим данным, которые он уже наблюдал, работая над брожением, он составил себе новое представление о заразных болезнях, и в его руках “Hebeln” и “Schrauben”, бесполезные для Корналиа, делали чудеса.

Но он уже наметил себе другой объект – животных, представлявших большую аналогию с человеческим организмом, чем шелковичный червь,– так что и переход от них к людям был легче. Поэтому он сначала ответил было отказом на просьбы Дюма. Но тот не отставал, указывая на разорение целой области, взывающей о спасении,– и Пастер поколебался. Он стал ссылаться на свое незнакомство с вопросом. “Я ничего не читал об этом предмете. Я ни разу в жизни не видал шелковичного червя!” – “Тем лучше,– возразил Дюма,– значит, вы будете смотреть своими глазами и иметь дело лишь с теми идеями, которые возникнут из ваших наблюдений”. Пастер сдался.

Желая ознакомиться с эпидемией на месте, он отправился в Южную Францию и увидел тут картины опустошения, точно после вражеского нашествия. Шелководство было главным доходом или важным подспорьем многих тысяч мелких собственников, крестьян; упадок его довел их чуть не до нищенской сумы. Разорение и отчаяние жителей так поразили Пастера, что он решил не возвращаться в Париж, оставить свои начатые работы, пока не одолеет эпидемии.

Шестого июня 1865 года он поселился в Алэ с женой, дочерью и двумя препараторами, к которым позднее присоединились еще двое. Все принимали участие в работе, которая пошла “как по нотам”. Прежде всего Пастер проверил указания Корналиа: нашел тельца в зараженных червях. Затем убедился, что эти тельца действительно живые существа, микробы, которые живут и размножаются в теле червя, как дрожжевой грибок в пивном сусле.

Затем в несчетных и разнообразных опытах исследовал пути и способы распространения этих микробов, убедился, что они попадают в организм червя: 1) с пищей, если они есть на листьях, поедаемых червями; 2) из воздуха, пыль которого содержит эти тельца; 3) путем заражения крови, если попадут в ранку, откуда пробираются в глубь тела, причем больной червяк часто передает заразу здоровому, оцарапав его своими лапками с острыми крючочками; 4) по наследству: самка, зараженная пебриной, кладет зараженные яички.

Различные проявления болезни объясняются различным моментом заражения. Если, например, червяк заражается перед самым окукливанием, то он успеет свить кокон, вылезти из него в виде бабочки, отложить грену,– но из нее выползут уже больные черви, которые вскоре подохнут. Если червяк вылупился из здоровой грены и заразился через кормежку, то болезнь проявится только после второй, третьей линьки, перед самым коконированием.

Важнейшим из этих открытий был факт наследственной передачи заразы от самки потомству. Он давал возможность справиться с эпидемией. Для этого нужно уничтожать зараженную грену, оставляя только здоровую. Из нее выйдут здоровые черви, и если в окружающей среде, на листьях, в воздухе, в пыли не будет пебрины – эпидемия уничтожена, ей неоткуда взяться.

Уничтожить пебрину в окружающей среде можно тщательной очисткой помещения, тем более что корналиевы тельца вне организма шелковичного червя сохраняют жизнестойкость только в течение нескольких недель.

Но как отличить зараженную грену от здоровой? Никак! Поскольку это невозможно: в яичках нельзя различить пебрину. Нужно действовать “обходным путем”: исследовать самку после того, как она отложила яички. Для этого ее растирают в ступке и рассматривают в микроскоп: есть корналиевы тельца – грена, снесенная самкой, уничтожается; нет – сохраняется. Применяя этот способ, можно раз навсегда освободить “червоводню” от пебрины.

Несть пророка в своем отечестве! Французские шелководы усомнились в победе Пастера и не пожелали следовать его указаниям. Италия оказалась умнее, ввела пастеровский метод уничтожения зараженной грены и живо подняла свое шелководство. Тогда и французы взялись за ум, последовали примеру итальянцев, и вскоре французское шелководство вернулось к прежнему цветущему состоянию.

Попутно с пебриной Пастер исследовал и другую болезнь шелковичных червей – так называемую flacherie, – тоже микробного характера, против которой оружие – чистота помещения и выбор здоровых производителей.

Пастер принялся за исследование пебрины с готовой теорией. Заразный, инфекционный характер болезни был вне всякого сомнения; заразная болезнь вызывается микроорганизмом, в его отсутствие она возникнуть не может; значит, нужно разыскать микроорганизм и овладеть им. Эта гипотеза предрешала весь ход исследования, намечала план и порядок опытов. Для Пастера она была не только гипотезой, а логическим выводом из его основного принципа. “Человек может уничтожить на земной поверхности все паразитные болезни, если только, как я убежден, теория самозарождения есть химера”,– так закончил он одну из своих научных работ, имея в виду опыты Пуше. Почти тотчас по прибытии в Алэ, исследовав под микроскопом зараженных червей, он высказал в сообщении, посланном в Академию наук, что виновник болезни – микроб; что средство против нее – уничтожение микроба, для чего требуется уничтожать зараженную грену. Пять лет неустанной работы потребовалось для экспериментальной проверки этого взгляда. В результате Пастер командовал пебриной, как генерал армией. Он мог вызвать любую форму болезни и предсказать с точностью до одного дня, что она проявится тогда‑то – после первой линьки, после второй, или уже в коконе, или тотчас по выходе червей из яичек и так далее. Знал все пути и лазейки, по которым корналиевы тельца проникают в организм червя извне. Знал, что они дохнут на воле очень скоро, так что, забросив “червоводню” на полгода, можно освободить ее от зародышей болезни. Знал, наконец, каким способом истребить заразу в самом ее источнике.

Вместо прежних смутных представлений об “эпидемическом гение” появилась отчетливая картина повальной болезни, где все было ясно и определенно от начала до конца.

Но, изводя пебрину, он и сам извелся; избавив от болезни шелковичных червей, погубил собственное здоровье. Годы неустанной, непрерывной, упорной до остервенения работы в жаркой атмосфере “червоводни”, насыщенной испарениями червей, их извержений, коконов, не прошли для него даром. Он совсем исчах, пожелтел, похудел. Один приятель‑медик, навестив его в разгаре исследований, настойчиво советовал оставить работу.

– Знаете, – заметил он, – ведь вам грозит паралич, и близкий.

– Знаю! – отвечал Пастер.– Но не могу бросить начатой работы.

Болезнь, однако, не дождалась конца его исследований. В октябре 1868 года его хватил паралич. Два месяца провел он в постели без движения. Родные и близкие ожидали смерти. Пастер тоже ожидал ее, он продиктовал жене последнее сообщение в Академию наук, резюмировавшее его труды, и спокойно ожидал конца, указывая доктору на постепенное усилие недуга. Только раз проявил он волнение: когда Сен‑Клэр Девилль, приехавший навестить больного, не смог удержаться от слез.

– Да, – проговорил Пастер, – и мне жалко умирать; я мог бы еще оказать услуги родине.

Он вылечился, хотя и не вполне. Одна половина тела осталась навсегда парализованной, так что он двигался с трудом, опираясь на чью‑нибудь руку.

При первой возможности, еще не оправившись настолько, чтобы ходить или стоять, он вернулся к работе и в 1869 году закончил последние решительные опыты. Возражения, еще раздававшиеся против его метода, замолкли после проверочных опытов, произведенных на вилле Вицентине, в Австрии, по желанию Наполеона III. Шелководство виллы было совсем убито пебриной; доходы от продажи коконов не окупали издержек на покупку грены. Пастер отправился туда еще больной, организовал шелководство по‑своему, и на следующий год оно дало 26 тысяч франков чистого дохода. Болезнь исчезла.

Итоги своих исследований о пебрине Пастер обнародовал в 1870 году в виде книги “Etudes sur la maladie des yers а soie”, в двух томах.

Теперь он сделался признанным великим человеком даже в глазах людей, равнодушных к отвлеченной науке.

За успешную войну с пебриной Наполеон III наградил его званием сенатора, но в это время разразилась война с немцами, рухнула Вторая империя – указ не успел даже появиться в “Монитёре”. Так Пастер и не попал в сенат. Впрочем, он и не стремился туда.

В это время Пастеру исполнилось 48 лет. Слава его упрочилась. Он был академиком с 1862 года; имел три степени Почетного легиона: кавалера – с 1853 года, officier – с 1863 года, командора – с 1868 года. Имел всяческие дипломы honoris causa, медаль Румфорда от Английского Королевского общества и т. п.

Сверх того, он добился более просторной и удобной лаборатории. Ее начали строить в 1868 году; но, узнав о болезни Пастера, приостановили постройку: умрет, мол, можно и так обойтись. Однако он выздоровел и настоял на окончании работы: теперь начальству конфузно было ссылаться на недостаток франков.

 

ГЛАВА VI. ПАСТЕР‑ПАТРИОТ

 

Служите человечеству, но не забывайте того уголка земли, который представляет вашу родину. Будьте людьми, но будьте французами.

Пастер

 

Не скоро довелось ему воспользоваться новой лабораторией. Немцы завоевали Францию, осадили Париж; последовал унизительный мир, за ним восстание Коммуны, новая осада и взятие Парижа версальцами.

Вся эта вереница событий помешала Пастеру вернуться в Париж. Кроме того, победа немцев, унижение родины подействовали на него сильнее паралича. Первый раз в жизни у него опустились руки, пропала охота работать. Меж тем как его сын, поступивший в армию волонтером, дрался с немцами, Пастер проводил тоскливые дни в Арбуа, почти прекратив работу. Нередко домашние, войдя к нему в комнату, заставали его в слезах.

Бомбардировка Парижа немцами – совершенно ненужная, так как изнуренное голодом население и без того не могло держаться – глубоко возмутила его. Был у него диплом почетного доктора от Боннского университета. Пастер отослал его в Бонн с письмом, в котором говорил:

“Вид этого пергамента мне ненавистен, мне оскорбительно видеть мое имя с эпитетом Virumclarissimum, которым вы его украсили, под покровительством имени, отныне преданного проклятию моей родиной, – имени RexGuilelmus.  

Заявляя о своем глубоком почтении к вам и всем знаменитым профессорам, подписавшимся под решением вашего совета, я повинуюсь голосу моей совести, обращаясь к вам с просьбой вычеркнуть мою фамилию из архивов вашего факультета, и возвращаю этот диплом в знак негодования, которое внушают французскому ученому варварство и лицемерие того, кто ради удовлетворения преступной гордости упорствует в резне двух великих народов.

Со времени свидания в Ферьере Франция бьется за человеческое достоинство, а Пруссия – ради торжества отвратительнейшей лжи: будто Германия может обеспечить себе мир только расчленением Франции, хотя для всякого здравомыслящего человека ясно, что завоевание Эльзаса и Лотарингии – залог бесконечной войны. Горе народам Германии, если, стоя ближе, чем мы, ко временам феодального рабства, они не понимают, что Франция, обладательница земель Эльзаса и Лотарингии, не властна над совестью их обитателей. Савойя оставалась бы и поныне Пьемонтской землей, если бы ее обитатели не согласились, свободным голосованием, сделаться французами. Таково современное право цивилизованных наций, которое топчет ваш король и на защиту которого ополчается Франция. И, может быть, ни в одну эпоху своей истории она не заслуживала более чем теперь названия великой нации, света народов, руководительницы прогресса”.

Этот крик отчаяния нимало не смутил и не тронул боннских гелертеров. Торжествующая наглость победителей не могла снизойти к чувству, диктовавшему эти бесспорно резкие строки. Боннский университет ответил грубым письмом, в котором выражал Пастеру “свое презрение”.

По поводу франко‑прусской войны Пастер написал свою единственную статью чисто публицистического характера: “Почему во Франции не нашлось выдающихся людей в минуту опасности?”

Он усматривал причину этого в пренебрежении к чистой, отвлеченной науке, цель которой – истина; в куцых взглядах и лавочном направлении французских правителей, признававших только “пользительное”: технику, прикладные науки, рецептуру… Но прикладных наук нет: “есть только наука и приложения науки, связанные с нею, как плоды с деревом”. Наука ищет истину, результатом которой является польза, и благо той нации, в которой живет бескорыстное стремление к истине! “На той ступени, которой достигла современная цивилизация, культура наук, в их наиболее возвышенной форме, быть может еще более необходима для морального состояния нации, чем для ее материального преуспеяния”. Она свидетельствует о нравственной силе, о духовной мощи, об искре Божией, не угашенной политической суматохой и заботами о желудке, об энтузиазме, который в тяжкую для нации минуту разгорается и творит чудеса.

В конце XVIII и начале XIX вв. Франция шла впереди всех современных наций. Пастер пишет: “Страшный политический и социальный переворот, которым закончилось прошлое столетие, грозил надолго остановить развитие науки в нашей стране”. Но этого не случилось; правители тогдашней Франции делали всё для процветания науки, создали такие учреждения, как Музеум и Нормальная школа, долго не имевшие себе равных в Европе, доставлявшие людям, посвятившим свои силы разгадке тайн природы, полную возможность работы. И науки не только не угасли, “но засияли новым блеском. В Музеуме Жоффруа Сент‑Илер, Кювье, Гаюи, Броньяр обновили естествознание. На призыв основателей Нормальной школы – Лагранжей, Лапласов, Монжей, Бортолле, Лежандров – откликнулись их избранные ученики, соперники своих учителей, возродившие науки физические и математические… Довольно вспомнить знаменитые имена Прони, Малюса, Био, Фурье, Гей‑Люссака, Араго, Пуассона, Дюлонга, Френеля. Все иноземные нации признавали наше превосходство, хотя все могли с гордостью назвать славные имена: Швеция – Берцелиуса, Англия – Дэви, Италия – Вольта… но нигде не являлись в таком изобилии, как во Франции, эти высшие умы, память о которых хранится в потомстве”.

Это чистое стремление к истине, к знанию – проявление того же энтузиазма, который сказывался и в других сферах общественной жизни. Ему обязана Франция тем, что в трудную минуту, когда вся Европа погнала на нее свои армии, в ней нашлись и министры, вроде Карно, организовавшие национальную защиту при пустом казначействе, и полководцы, отразившие нашествие иноземных полчищ. “Спасение Франции было результатом ее научного превосходства”.

Но “правители Франции забыли этот закон соотношения между теоретической наукой и жизнью наций; и в течение пятидесяти лет (предшествовавших франко‑прусской войне) ничего не сделали для поддержания, распространения, развития успехов науки в нашей стране”. Признавались только прикладные науки – arts et matters; науку отвлеченную терпели, но не поддерживали, а без материальных средств нельзя осуществить научной работы. Научная жизнь иссякла “на наших факультетах главным образом вследствие недостатка материальных средств”. Ученики Нормальной школы, у которых, быть может, нашлось бы довольно таланта, чтоб продолжать дело Малюсов и Френелей, “волей‑неволей должны были нести плоды своих занятий в промышленные операции, вроде эксплуатации рудников, постройки железных дорог…” Администрация признавала техников, докторов, аптекарей, механиков, но ученый, изыскатель истины! – такому бесполезному существу отрезались все пути для работы. С величайшими трудами и усилиями люди чистой науки могли осуществлять свои стремления. Хорошо еще, что такие люди появлялись несмотря ни на что. “Бог знает, до чего бы дошел упадок французской науки, если бы люди, из ряда вон выходящие, образовавшиеся сами, без официальных учителей,– такие, как Клод‑Бернар, Фуко, Лоран и Герар, Физо, Девилль, Вюрц, Бертло,– не возникали из недр нации, как раньше Дюма, Шеврёйль, Буссенго, Балар”.

Во всяком случае, недалекость практичных людей, командовавших Францией в правление торгового дома Луи‑Филипп и К° и золотой роты Наполеона III, сделала свое дело. Франция уступила пальму первенства другим нациям. И каким? Кому?

“Нации надменной, честолюбивой и лукавой, которая в течение двух столетий развивается perfas et nefas, за счет своих соседей, в форме, которую можно назвать патологической, расползаясь, как злокачественная опухоль, – нации, которую один немецкий публицист заклеймил названием “прусский шанкр”.

Как разбойник на большой дороге, она вооружалась в тени и, заманив в ловушку свою кроткую и доверчивую соседку, от которой не видела ничего, кроме услуг, ринулась на нее неожиданно, чтобы зарезать ее”.

Но “эта нация поняла, что прикладных наук нет, а есть только приложения науки, что приложения эти возможны только вследствие открытий, которые их питают”; она “умножала свои университеты, старалась возбудить между ними благотворное соревнование, создавала обширные лаборатории, снабженные лучшими орудиями работы”; она “отдавала большую часть своего уважения и своих жертв подвигам ума в их бескорыстнейшем проявлении, так что имя Германии, в силу какой‑то естественной ассоциации идей, связано с понятием об университетах”.

И вот первенство в науке перешло к Германии, а с ним – и превосходство во всех сферах жизни.

“О, моя родина! Ты, столько времени державшая в своих руках скипетр мысли, – зачем ты утратила интерес к ее благороднейшим продуктам? В них – пламя, освещающее мир; в них – источник возвышенных чувств, противовес материальным наслаждениям.

Врожденное варварство и свирепая гордость твоих врагов превратили их в орудие ненависти, опустошения, резни. В твоих руках они были бы светом для человечества, а в минуту опасности их влияние породило бы организаторов таких же, как Карно, полководцев более искусных, чем маршалы Бонапарта”.

В этой статье, в этом бурном языке пробивается интимная сторона нравственной природы Пастера, энтузиазм, который двигал его деятельностью, но редко, очень редко проявлялся на словах. Не любил он декламации. Его научные сообщения в высшей степени сухи, дельны, ясны, толковы; ни диалектики, ни рассуждений “от разума”, ни насмешек над противниками,– только факты, неотразимые факты, опыты, уясняющие вопрос шаг за шагом до очевидности.

Холодный, спокойный… воплощенный ум на двух ногах! Особенно в сравнении с таким пылким оппонентом, как, например, Либих.

Энтузиазм Пастера выражался исключительно делом, работой до изнеможения, с утра до вечера, изо дня в день, из года в год. Он сказался в его ответе доктору, который мы привели в предыдущей главе. Работа грозит здоровью… На то у меня и здоровье, чтоб извести его работой. Он проявлялся и в той железной дисциплине, которой подчинил себя великий ученый.

Пастер точно сказал себе: твои взгляды вовсе не интересны человечеству; для него важны истины, уясненные и доказанные опытом. Если в его сообщениях прорывались резкие или нетерпеливые замечания по адресу противников или какие‑нибудь “посторонние делу” рассуждения, он тщательно выбрасывал их при окончательной доработке вопроса, чтобы дело само говорило за себя.

А между тем по натуре он был человек бурный, страстный, способный увлекаться до экстаза, сердиться до исступления, любить до болезни. Рассказывают о припадках бешенства, “les fureurs de monsieur Pasteur” [3], до которых доводили его нападки и возражения противников. Но он умел подавлять это бешенство и в своей полемике был корректен на удивление, спокойно и невозмутимо побивая противников фактами, и только фактами, и отвечая презрительным молчанием на грубые выходки, насмешки и обвинения.

Чего ему стоила эта кажущаяся невозмутимость! Но зная, что истину не добудешь криком и азартом, он наложил на себя суровый обет и исполнял его в отношении других, а пуще того в отношении самого себя, подвергая беспощадной критике свои догадки.

В увлечении наукой доходил он подлинно до экстаза. По вечерам, кончив дневную работу, он прохаживался по коридору лаборатории, в забытьи, погруженный в свои мысли. Ученики слышали, как он бормотал иногда: “Как это хорошо!.. Как это хорошо! – и минуту спустя: – Надо работать!” Ночью, в сонных видениях, наука не покидала его: он произносил какие‑то формулы, бормотал ученые термины.

Такой энтузиазм не бывает показным. Это священный огонь, а не фальшфейер. Он выражается просто: делом, фактом. Пастер действительно отдал себя на служение науке, принес ей в жертву свои силы, свое здоровье, свой характер.

Работа – работа без устали, без отдыха, без развлечений, без каникул, без страха перед болезнью, изнурением, смертью – не только утоляла его жажду знания, но и отвечала его высшим нравственным запросам. Ведь наука, думал этот энтузиаст,– живая вода, философский камень, жизненная сила народов. Не политика, не идеи республиканские, монархические, конституционные, не формы правления,– наука дает жизнь и силу нации. Она ведет человечество к лучшему будущему. Он “непобедимо верил, что наука и мир восторжествуют над невежеством и войной, и нации соединятся не для разрушения, а для созидания”. Служить науке – значит служить родине, а через нее – человечеству.

Всякий фанатизм односторонен. Односторонность сказывается и в статье Пастера. Читая ее, невольно подумаешь: “Кто к чему, а солдат к солонине”. Ученый, – так все и сворачивает к науке.

Объяснять поражение Франции равнодушием ее правителей к науке – вряд ли значит объяснить что‑нибудь. Бесспорно, равнодушие к знанию есть один из симптомов упадка. Но симптом – не причина. Это равнодушие к отвлеченной мысли, к познанию истины – только одно из проявлений беспринципности, господства грубых, низменных интересов. При всей своей гениальности Пастер не замечал этого. Фанатик науки, видевший в ней единственное орудие прогресса, он не придавал значения форме правления и забывал, что дело не в форме, а в сути: задают ли тон люди идеи или герои пирога. Промышленная компания Луи‑Филиппа, а еще того пуще волки декабрьского переворота, саранча Второй империи, Руэры, Морни, Персиньи, Сент Арно со своим атаманом, ошибкой судьбы попавшие на министерские стулья вместо рудников, не могли покровительствовать науке. Для них истина была таким же пустым словом, как права народов, к которым так серьезно относился Пастер, как совесть, честь и прочие “отвлеченности”.

Он не замечал этого. Он видел только, что его любезной науке приходится круто под попечительством этих господ, и удивлялся их непониманию, их недалекости. В той же статье, которую мы цитировали, он с удивительной наивностью приводит слова, сказанные им императрице Евгении в 1868 году: “Самое важное в настоящее время – обеспечить научное превосходство Франции”.

Простодушие гения! Очень ей нужно было научное превосходство Франции!

Безыдейность, одним из проявлений которой было равнодушие к отвлеченному знанию, принесла свои плоды. Герои пирога, люди “трезвых” взглядов, с аппетитами вместо идеалов, расшатали, разъели, прогноили государственный организм Франции до того, что он рассыпался при первом сильном толчке.

Кто виноват в этом? На кого падает ответственность? Между прочим, и на тех, кто своим равнодушием и молчанием поддерживал – хотя бы невольно, пассивно, бессознательно – виновников этого крушения.

Пастер никогда не вмешивался в политику, не интересовался государственными делами; он знал только свою науку, говорил только о научных вопросах и, случалось, засыпал, когда его домашние принимались толковать о политике. Но с ним заигрывали, любезничали, его приглашали ко двору. Наполеон III, при глубоком равнодушии к науке, старался украсить свое окружение. Он понимал, что знаменитые имена придают ему известный блеск, и стремился обзавестись великими людьми – все равно, дутыми или настоящими– в числе прочих “декораций”. Пастер не гонялся за любезностями и не отвергал их; он не принимал их за чистую монету и, как мы видели, был настолько наивен, что убеждал императрицу Евгению в величии науки. Как‑никак перед судом истории он оказался в одной компании с Мериме, Биллями, Шедестанжами и тому подобными господами, украшавшими Вторую империю своими талантами.

И когда наступил час расплаты, когда герои 2 декабря окончательно пропили и проели свое отечество, когда Пастер, с бессильными слезами, с бессильными проклятиями, увидел родину униженной, растоптанной и оплеванной,– он мог бы сказать себе, что и на нем лежит частица вины… Не надо было водиться с такой компанией. Быть может, он чувствовал свою ошибку. Он говорит в своей статье, что его увлекала только наука, что он с самого начала своей деятельности видел в ней жизненную силу нации и старался убедить в этом правителей Франции. Он как будто оправдывается в том, что водился с этими людьми.

Рана, нанесенная ему унижением родины, никогда не заживала. Он не мог забыть этого удара. В самые торжественные и счастливые минуты жизни болезненное воспоминание о позоре Франции не оставляло его. В 1892 году, на юбилее, принимая поздравления депутации всего цивилизованного мира, он упоминает в своей речи “о горьких минутах, выпадающих на долю нации”.

За три месяца до смерти, когда Вильгельм II пожаловал ему орден du Mйrite, он отказался от этой милости, заявив, что “он, француз, не может забыть войну 1870 года и никогда не примет прусского ордена”.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: