До того, как мы встретились

(продолжение)

 

В начале ноября 1918 года Ферми уехал из Рима в Пизу. Ему было семнадцать лет. Первая мировая война подходила к концу. Извечные враги Италии — Австрия и Германия — были повержены. Тренто и Триест, два города, за которые бились итальянцы, оставив на полях сражения шестьсот тысяч убитыми, были освобождены от «австрийского ига». Впереди был длительный мир. Молодым людям не надо было идти воевать, будущее представлялось им в розовом свете, как оно всегда представляется молодежи.

Ферми покидал родной дом с легким сердцем и большими надеждами. Теперь уж ему ничто не мешало претворить свои мечты в жизнь. Потому ли, что и другие студенты испытывали то же чувство облегчения от того, что им больше ничто не грозит, потому ли, что Пиза, маленький университетский городок, все еще хранила средневековые традиции веселой студенческой жизни, или, может быть, потому, что, вырвавшись на волю, Ферми оставил позади тяжелую, гнетущую атмосферу, воцарившуюся в доме после смерти брата, а может быть, и по каким-нибудь другим, непостижимым причинам, — но эти четыре года в Нормальной школе были для Ферми самыми счастливыми и веселыми годами.

Реальная нормальная школа в Пизе была основана в 1810 году Наполеоном по образцу Высшей нормальной школы в Париже. Оба учебных заведения были рассчитаны на то, чтобы привлекать и развивать юные дарования, и можно не сомневаться в том, что обе школы достигали своей цели.

Пизанская школа предоставляла студентам бесплатное питание, общежитие и несколько специальных курсов для «нормалистов»; во всем остальном они числились студентами Пизанского университета. Дортуары и аудитории помещались (и ныне помещаются) во дворце, построенном в шестнадцатом веке, в одном из тех старинных дворцов, которые благодаря строгой пропорциональности архитектурных линий создают впечатление такой воздушной легкости, несмотря на свои монументальные размеры. Скудно обставленные студенческие комнаты были похожи на кельи и поражали резким контрастом с великолепным фасадом, изящно, но несколько чересчур обильно изукрашенным Джорджо Вазари.

В то время, когда там учился Ферми, в Нормальной школе не было никакого отопления, а пизанские зимы холоднее римских. Но все же Ферми не приходилось подсовывать под себя руки и переворачивать страницы книги языком, ибо каждому «нормалисту» — выдавался «скальдино» — глиняный горшок с ручками, доверху наполненный горячими углями и золой. Его держали на коленях и грелись.

Если зимой приходилось бороться с холодом, то летом шла непрерывная война с москитами. Тут уж пускали в ход резиновые подвязки и с их помощью били крылатых врагов на лету; это был новый вид спорта, в котором, по словам Ферми, он так преуспел, что приобрел славу лучшего охотника на москитов во всей школе.

Занятиям Ферми посвящал не так уж много часов. Многое из того, что преподавалось, ему уже было известно, а то, что он мог почерпнуть нового на лекциях, он быстро усваивал. У него оставалось немало времени для всяких забав, которыми изобиловала студенческая жизнь маленьких университетских городков… Поединки ведрами с водой на крышах города Пизы за честь юных красоток, которую никто и не думал задевать, шуточные дуэли, возникавшие по какому-то загадочному поводу, не понятному ни тому, кто послал вызов, ни тому, кто его принял, но со ссылками на Рыцарский кодекс, бурная кампания накануне весенних празднеств, завершавшаяся торжественным избранием какой-нибудь дурнушки, к полному ее замешательству, «королевой Мая». Я не думаю, чтобы сам Ферми с азартом ринулся в эту жизнь, если бы его не подбивал к этому его новый друг — Франко Разетти.

Разетти — студент-физик первого курса, как и Ферми, представлял собой весьма незаурядную личность; его интересы были сосредоточены на живых существах — он был прирожденный естественник. Еще четырехлетним ребенком он любил вырезать из цветной бумаги разных насекомых, кузнечиков, жучков-богомолов, тараканов, бабочек и делал это с таким искусством, что сразу можно было узнать, кого он хотел изобразить.

В юношеском возрасте он знал на память тысяч пятнадцать названий всевозможных видов ископаемых и стольких же видов растений; конечно, проверить его вряд ли кто был в состоянии. Много позже, когда ему было уже за пятьдесят, он все так же бросался бегом за бабочкой вверх по косогору и ловил ее. Разетти любил биологию, но избрал своей специальностью физику именно потому, что она давалась ему с трудом, а он хотел доказать самому себе, что может преодолеть любую трудность.

Разум не давал ему удовлетворения, его постоянно угнетало чувство какого-то внутреннего смятения и опустошенности, и это пробуждало и нем жажду острых ощущений. Он организовал студенческий кружок «Общество борьбы с ближними», в котором Ферми принимал деятельное участие. Единственная цель этого кружка заключалась в том, чтобы донимать людей. Чего только они не выдумывали! Водружали таз с водой на приоткрытой двери, и он обрушивался, окатывая водой с головы до ног первого встречного; подкладывали бомбу с зловонным газом, которая взрывалась в аудитории во время какой-нибудь торжественной лекции. За эту выходку Ферми и Разетти, сконструировавших злосчастную бомбу, едва не исключили из университета. Их оставили только благодаря заступничеству профессора экспериментальной физики Луиджи Пуччианти. Это был человек снисходительный и прозорливый, он отстоял их на чрезвычайном дисциплинарном совете, выступив с горячим и убедительным отзывом об их научной работе.

Еще одна выдумка, которой особенно гордились члены «Общества борьбы с ближними», заключалась в том, что всем членам было предписано носить в карманах наготове маленькие железные замочки, выкрашенные преимущественно в ярко-красный или огненно-желтый цвет. Заговорщики обычно действовали парами — один занимал намеченную жертву приятным или ученым разговором, а другой в это время незаметно продевал дужку дамка через две петли его костюма или пальто… затем — щелк! — и бедняга оказывался на замке, и как бы он ни протестовал, замок оставался запертым.

Сами члены общества тоже не были в безопасности от этих замочков. Однажды весной Ферми, поднявшись, как всегда, спозаранку, увидел, что все еще спят; он быстро оделся, вышел тихонько через главную дверь, спустился по монументальной лестнице к выходу из Нормальной школы и направился к Разетти; там он вынул из кармана две крепкие скобки, привинтил одну к двери, а другую к притолоке, повесил замок и защелкнул его. Спустя некоторое время под окнами Разетти собралась целая толпа студентов; ему кричали, чтобы он поскорей выходил. Разетти бросился к двери — и то-то было хохоту и веселья, когда он стал метаться в бессильной ярости, обнаружив, что попал в плен в своем собственном доме!

По воскресеньям Ферми и Разетти отправлялись в дальние прогулки в Апуанские Альпы — так называется часть Апеннин к северу от Пизы. Разетти, стремительный, как пружина, и ловкий, как газель, быстро взбирался по склону. Только Ферми, несмотря на свои короткие ноги, и мог поспевать за ним. Когда они поздно вечером возвращались с прогулки, Разетти часто зазывал Ферми к себе. Он был единственным сыном и очень любил свою мать. Это была маленькая, удивительно живая женщина. Она всегда поощряла к поддерживала увлечение сына естественными науками и теперь смотрела на него с изумлением, словно недоумевая, что она произвела на свет такое чудо. Новый друг Франко ей нравился, и она часто приглашала его обедать.

Прекрасные обеды, которыми угощали Ферми у Разетти, вносили приятное разнообразие в скудное меню Нормальной школы, которое, собственно, состояло из одной вяленой трески. Это были первые годы после мировой войны, и многие продукты совсем исчезли с рынков, а если и продавались, то по недоступным ценам. Помню, что и я в это время поглощала невероятное количество рыбных консервов. В Нормальной школе кормили вяленой треской, и студенты ворчали. Ферми не ворчал, у него были простые вкусы, а кроме того, он считал, что ворчать бессмысленно, раз это не достигает цели.

Во всех этих рассказах о Пизе, которые я слышала много позже, ученье упоминалось очень редко. Но, должно быть, тень великого пизанца витала над городом и вдохновляла юных физиков: здесь Галилей некогда производил опыты с падением тел с вершины Падающей башни, мимо которой каждый день ходили студенты в годы ученья Ферми; люстра, которая своим колебанием навела Галилея на мысль о законе маятника, по-прежнему висела под сводом старинного собора.

Должно быть, и Ферми и Разетти вдыхали физику вместе с пизанским воздухом, и, конечно, они многому научились. Самое лучшее, что мог дать им профессор, — это предоставить им полную свободу в его лаборатории. Профессор Луиджи Пуччианти был человек с большими знаниями, весьма сведущий в литературе; он с б о  льшим успехом мог бы преподавать гуманитарные науки, чем экспериментальную физику. Это был мыслящий человек с критическим складом ума, но без особой приверженности к точным наукам. В прошлом за ним числились какие-то научные исследования, но теперь, уже с давних пор, он занимался исключительно преподаванием и топтался в своей лаборатории, заваленной всяким хламом, за росшей ржавчиной и паутиной, где царил такой беспорядок, что немыслимо было работать, даже если бы у него вдруг и появилась к этому охота. Вскоре двое его учеников стали разбираться в физике много лучше своего профессора. Он и сам понимал это и однажды попросил Ферми поучить его теоретической физике. «Я осел, — сказал он, — а вы мыслите четко, и мне всегда легко понять то, что вы излагаете». Ферми никогда не страдал ложной скромностью и охотно согласился прочесть своему преподавателю курс по теории относительности Эйнштейна.

В июле 1922 года Ферми получил степень доктора физики. В его диссертации были описаны проведенные им экспериментальные работы с рентгеновскими лучами. Затем он выступил также с публичным докладом, и друзья Ферми собрались в Аула Магна, заранее предвкушая блестящий триумф докторанта. Но — увы! — их постигло разочарование.

Одиннадцать экзаменаторов в черных тогах и четырехугольных шапочках торжественно и важно заседали за длинным столом. Ферми, сам в черной тоге, стоял перед ними, спокойно и уверенно рассказывая о своей работе.

Сначала экзаменаторы слушали, потом одни начали зевать, прикрывая рот рукой, другие в недоумении поднимали брови, кое-кто откинулся в кресле и вовсе перестал слушать. По-видимому, эрудиция Ферми оказалась выше их понимания. Ферми получил свою степень «Magna cum laude», но ни один из экзаменаторов не — пожал ему руки, не поздравил его. И даже возведенная в традицию честь опубликования работы университетом не была ему оказана.

 

Ферми вернулся в Рим.

29 сентября был день его совершеннолетия. А спустя двадцать девять дней произошло одно довольно знаменательное историческое событие.

Но сначала я должна рассказать, как я понимаю это слово — «историческое», иначе оно может не совпасть с моим личным восприятием этого события. Обычно в обиходе и в словарях «историческое» подразумевает нечто объективное, беспристрастное. История, как нам объясняют, представляет собой некую совокупность событий прошлого, которые давно пережиты и не имеют касательства к нашему существованию. Жизнь и история не смешиваются. События и факты становятся историей, когда они перестают быть жизненно важными и не могут никак на нас влиять. А время, в которое мы живем, принадлежит нам, а не истории.

В юности я принимала на веру все эти утверждения. Но по мере того, как шли годы, мне становилось ясно, что это совсем не так. Мы, живущие сейчас, мы сами — часть истории и не можем избежать ее последствий. История формирует наши жизни. Один какой-нибудь случай, один-единственный день может решительно изменить всю нашу судьбу.

Когда я мысленно возвращаюсь к прошлому, идя вверх по течению моей жизни, и стараюсь найти первоисточник всех важных событий, которые с роковой неизбежностью нахлынули на меня, на моих близких и друзей, я неминуемо прихожу к одной и той же исходной точке, и это — «поход на Рим».

В то время я не умела оценить всю важность этого события; предвидеть все последствия его могли разве что очень немногие мудрые люди или пророки. А мне тогда было пятнадцать лет, и этот день для меня был днем каких-то странных происшествий, но в общем ничем особенным от других дней не отличался; в основном рутина его не была нарушена.

Я живо помню этот октябрьский день. Обычно я очень быстро подмечаю разные несуразности, и та несуразность, которая в тот день бросилась мне в глаза, очень ярко запечатлелась в моей памяти — две рукоятки кинжалов, торчащие из-за меховых обшлагов моего и сестриного теплых пальто. Должно быть, перед этим были холодные дни, поэтому наши зимние пальто вынули из сундука и повесили в передней. Но двадцать восьмого было тепло, и мы эти пальто не надели.

День начался, как обычно, похожий на всякий другой, без каких бы то ни было предчувствий или предзнаменований. Мы с сестрой Анной, как всегда вместе, пришли к родителям в спальню в восемь часов утра проститься перед уходом — им в это время обычно подавали завтрак в постель — и пошли в школу. Девочка, которая жила напротив нас, присоединилась к нам, и мы все трое двинулись, как всегда, не торопясь, с книгами под мышкой. Магазины еще только открывались, мимо мчались трамваи с повисшими, как всегда, гроздьями людей на подножках, школьники брели в школу, матери и няньки тащили за руку ребят.

Мы пришли в школу. Это была гимназия-лицей имени Торквато Тассо; в раздевальне мы надели нашу черную форму и отправились в класс. Часов около одиннадцати в класс вошел, еле волоча ноги, наш старик швейцар и протянул учителю какую-то бумагу. Мы знали, что это может означать только одно — приказ от директора. Учитель начал читать бумагу.

Этот учитель не пользовался у нас уважением, потому что он был похож на клоуна. У него был огромный темно-багровый нос, торчавший из-под больших синих очков. За этими очками один глаз был зрячий, а другой — слепой. Когда-то ученик, которого он провалил на экзамене, выстрелил в него и попал ему в глаз.

Учитель прочел директорский приказ и побледнел.

— Школа распущена! — сказал он, да так строго, что мы сразу притихли. — Ступайте прямо домой. На улицах не задерживайтесь. Надвигаются серьезные события. Со всех сторон, через все ворота в Рим вошли колонны фашистов. Правительство объявило осадное положение…

Мы с сестрой отправились домой. Теперь Рим выглядел совсем по-другому. Виа Сицилиа была битком набита мальчиками и девочками, которые гурьбой высыпали из школ, а на тротуарах толпилась масса народу. На каждом углу стояли солдаты и карабинеры. Мы дошли до Флавиевых стен у Порта Салариа — древнейших ворот в Риме. Проезд был закрыт, на воротах была натянута колючая проволока, та самая, которую ввели в употребление во время первой мировой войны и какой я до тех пор никогда не видала. Часовые с примкнутыми к ружьям штыками стояли на страже возле ворот. На Пьяцца ди Порта Салариа, по другую сторону ворот, было не так шумно, как обычно, так как трамваи не ходили. Солдаты останавливали и допрашивали шоферов немногих автомобилей и кучеров экипажей, которые ехали через площадь, но затем их пропускали дальше. От Виллы Боргезе прямо на нас катился грузовик, битком набитый молодыми людьми в черных рубашках, они размахивали флагом и что-то кричали.

Мы с сестрой пошли дальше, тесно прижавшись друг к другу, чтобы было не так страшно. Дошли до рыночной площади Пьяцца Принчипе ди Наполи. Над прилавками с рыбой и мясом, фруктами и овощами, так же как и утром, были натянуты огромные цветные зонты. Продавцы и покупатели взволнованно разговаривали. На лицах были написаны удивление, неуверенность, выжидание и беспокойство.

Дальше шел сравнительно тихий квартал, где стоял и наш дом среди маленьких вилл, окруженных зелеными садам, и, но и здесь было не так тихо, как обычно. Даже на нашей маленькой скромной улочке было заметно какое-то смятение. Едва только мы свернули в нее, как из нашего сада быстрыми шагами вышли трое молодых людей довольно растрепанного вида, в черных рубашках; они прошли мимо нас, возбужденно размахивая руками.

Мы вошли в дом и в самых дверях встретили родителей; они очень беспокоились, дожидаясь нас. Как только мы вошли в переднюю, мне сразу бросились в глаза два предмета, которым здесь было вовсе не место. Наполовину скрытые длинным кроличьим мехом, они торчали из обшлагов наших теплых пальто.

— Что это такое? — спросила я, а родители и сестра, поглядев туда же, куда смотрела я, повторили за мной:

— Что это такое?..

Я подошла и вытащила из-за обшлагов два коротких кинжала с широкими лезвиями.

— Ах, эти мальчишки! — удивленно, но вместе с тем благодушно воскликнул отец. — Ясно, это мальчишки! Они схитрили: не все оружие сдали полиции, а потом струсили и сунули ножи вам в рукава! Эти юнцы, — объяснил он, — фашисты откуда-то из-под Рима. Они вместе с многими другими явились сюда небольшими группами, дождавшись формального «разрешения» выступить в «поход».

У себя в деревнях они нахватали кое-какое оружие, все, что ни попалось им под руку, но, очутившись в Риме раньше главной колонны, без всякого руководства, они растерялись и, не зная, что делать, пошли болтаться по улицам и прочли расклеенное на стенах правительственное воззвание о том, что с Риме вводится осадное наложение, что управление городом передается военным властям и войскам будет приказано разогнать фашистов.

Эти трое юнцов не могли знать, что войска сочувствуют фашистам и не выступят до тех пор, пока не получат приказа по всей форме — а такой приказ не может быть отдан прежде, чем король подпишет декрет об осадном положении, — и что король с неожиданной для всех решительностью откажется подписать этот декрет.

Испугавшись, что их могут арестовать и, согласно военным законам, подвергнуть суровому наказанию за ношение оружия без разрешения, они бросились искать убежища и попали в наш дом. Отец мой отнесся к ним по-отечески, но так как он привык повиноваться приказам, он сперва пожурил их, прочел им наставление насчет законности к порядка, а затем отправил в ближайший полицейский участок для сдачи оружия. Ему не пришло в голову, что они могут утаить ножи.

 

Энрико Ферми, как я узнала уже много лет спустя, провел этот день в физическом корпусе с профессором Орсо Марио Корбино, деканом факультета. Когда Ферми, получив диплом, вернулся из Пизы в Рим, он отправился к Корбино выяснить, какие у него могут быть перспективы на будущее. Молодой человек, у которого еще нет никакого официального положения, естественно, испытывает некоторую робость и неуверенность, являясь в первый раз к человеку, пользующемуся авторитетом и влиянием. Профессор Корбино был сенатором и видной особой в правительственных кругах. Он в прошлом был министром и снова должен был получить министерский портфель. К великому облегчению Ферми, сенатор Корбино оказался любезным, широко осведомленным в физике человеком и выслушал его очень внимательно; говорить с ним было легко. На Корбино произвела впечатление эрудиция молодого человека. Он пригласил его заходить почаще и всегда охотно беседовал с ним.

Вот поэтому-то 28 октября Ферми и оказался в кабинете Корбино. Но на этот раз они говорили не о физике и не обсуждали планы будущей работы. Корбино был крайне озабочен политической ситуацией. Ему очень не нравилась политика силы, к которой призывал фашистский вождь Муссолини.

— Этот молодой человек — просто бандит без стыда и совести. Колонны, которые по его приказу движутся в Рим, представляют собой серьезную угрозу и большую опасность для страны.

— Но правительственный декрет об осадном положении, — продолжал он, — это не решение вопроса. Из этого ничего хорошего не получится. Если король подпишет декрет, у нас будет гражданская война. Войскам дадут приказ выступить, и, если только они не перейдут на сторону фашистов, можно заранее сказать, чем это кончится: у фашистов оружия нет, и начнется просто избиение. Подумать страшно! Столько молодежи, жаждущей поклоняться какому-то идеалу, погибнет ни за что… Надо же было так случиться, что ничего лучше фашизма они себе не нашли!

— Вы думаете, что король может не подписать декрета? Неужели он пойдет против своих министров? Не было еще такого случая, чтобы он сам решился на что-то. Он всегда был на поводу у своих министров.

Корбино на минуту задумался.

— Н-да, — протянул он, — мне кажется, есть шанс, что король не подпишет. Он человек не робкий.

— Тогда, значит, есть надежда… — начал Ферми.

— Надежда?.. На что? Нет, это не спасение. Если король не подпишет декрета, у нас наверняка будет фашистская диктатура с Муссолини во главе.

Вечером Ферми рассказал об этом разговоре дома. Уже было известно, что король отказался подписать декрет. Ферми абсолютно доверял здравому суждению и проницательности Корбино. У него уже не было сомнений, что фашисты возьмут власть в свои руки.

— А это значит, — закончил он тем невозмутимо спокойным тоном, который появлялся у него, когда он изрекал какие-нибудь мрачные предположения, — что молодым людям вроде меня придется эмигрировать.

— Эмигрировать? — в ужасе переспросила сестра. Мария готовилась преподавать древние языки в средней школе и увлекалась античными авторами. Ее воображение пленяли древние традиции, голос предков, священные узы родства, переходящие из поколения в поколение, нерушимая связь прошлого с настоящим, и все это, претворяясь в ее сознании, усиливало ее привязанность к родному краю. Эмигрировать — значило порвать все эти связи, отречься от этого культа национальных традиций, который, если и не исповедовался открыто в семье, тем не менее достаточно давал себя чувствовать при всем их кажущемся свободомыслии.

— Эмигрировать? — переспросила она. — А куда?

Ферми пожал плечами:

— Куда-нибудь… мир велик.

Но он остался. А то, что он через шестнадцать лет, чуть ли не день в день, покинул Италию и уехал в Соединенные Штаты, вряд ли можно считать подтверждением его пророческого дара.

 

На следующую зиму Ферми отправился в Геттинген стипендиатом от итальянского министерства просвещения на научно-исследовательскую работу под руководством известного физика Макса Борна.

В Геттингене Ферми первый раз в жизни насладился приятным чувством обеспеченности: инфляция в Германии возрастала не по дням, а по часам. Ферми, получавший свою стипендию каждую неделю, обменивал ее всякий раз по более выгодному курсу. Правда, ему иной раз случалось испытывать мучительную досаду, нечто вроде того, что испытывает какой-нибудь делец, который, заключив утром чрезвычайно выгодную сделку, вдруг узнает, что, подожди он до вечера, он получил бы вдвое больше. Но все же он чувствовал себя богатым. И он познал удовольствия, которые даются богатством. К концу своего семимесячного пребывания в Геттингене Ферми купил на свои сбережения прекрасный велосипед.

Однако с занятиями дело обстояло далеко не так хорошо, как с финансами. В Германии Ферми обуяла его прежняя стеснительность, и это мешало ему в его отношениях с людьми. Дело было не в языке — Ферми говорил немного по-немецки еще до Геттингена, и тут он скоро вполне овладел языком. Но он никак не мог отделаться от ощущения, что он здесь чужак и не сможет быть своим в этом замкнутом кружке Макса Борна.

Борн был приветливый и радушный человек. Но он не догадывался, что этот юноша из Рима, при всей его кажущейся самоуверенности, находится сейчас на том трудном этапе жизни, через который бывает нелегко перешагнуть молодым людям. Ферми чувствовал себя очень неуверенно, он нуждался в поддержке. Он надеялся, что профессор Макс Борн выразит ему свое одобрение и как-то поощрит его.

Ферми знал, что в Италии он пользуется уважением в ученых кругах. Но он знал также, что в царстве слепых кривой — король. Как же ему узнать про себя, кривой он в физике или зрячий на оба глаза? Как оценить свои способности правильной меркой? Может ли он успешно состязаться вот с этими молодыми учеными на кружка профессора Борна? Все они такие энергичные, знающие… Взять, например, хотя бы этого Вернера Гейзенберга. Семь месяцев, проведенных в Геттингене, принесли Ферми мало пользы, он не пришел ни к какому выводу, и это только усилило его неуверенность.

Только спустя год с лишним Ферми получил желанное одобрение — его похвалил лейденский профессор Эренфест. Между тем срок его пребывания в Геттингене подошел к концу. Ферми вернулся в Рим, где ему предложили читать в университете вводный курс математики. А весной 1924 года мы с ним первый раз встретились.

 

Глава


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: