Синьор Норд и Академия

 

Когда Корбино начал хлопотать об открытии кафедры теоретической физики в Римском университете, он натолкнулся на яростное сопротивление. Профессор, читавший курс о новейших достижениях физики, возмутился этим вторжением в его область.

— Что такое теоретическая физика, как не новейшее достижение современной физики? — говорил он. — Добиваться открытия новой кафедры, которую будет возглавлять другой ученый, — это все равно что объявить его неспособным преподавать свой собственный предмет! Это не что иное, как пощечина! — И он всеми способами старался помешать этой затее Корбино.

Когда, несмотря на все его противодействие, кафедру все же утвердили и ее получил Ферми, процессор новейшей физики заявил во всеуслышание, что ему нанесено оскорбление. Вражда, возникшая между ним и Корбино, не утихала, а с появлением группы молодых физиков, заполонивших здание физического факультета и пользовавшихся поддержкой Корбино, усилилась, и наступил полный разрыв. Потерпевший поражение противник был вынужден ретироваться в собственные владения — две комнаты на северном конце здания. Это отступление на север и вдохновило молодых людей прозвать профессора новейшей физики «синьор Норд».

Синьор Норд, как и Корбино, был уроженцем Сицилии. Вместе с Корбино он пережил землетрясение в Мессине 28 декабря 1909 года. Город был разрушен почти до основания, и свыше тридцати процентов населения погибло. Корбино посчастливилось — его жена и семья уцелели вместе с ним, но у синьора Норда никого не осталось. Его невеста и все его родные погибли. Он остался одиноким на всю жизнь. Быть может, чье-нибудь сочувствие и теплое отношение, которое человек находит в общении с людьми, со временем залечили бы его раны. Но он спрятался в свою раковину. Его эгоцентризм, узость взглядов, его подозрительность по отношению к людям — все это отталкивало от него и не внушало никому из окружающих дружеских чувств, которые могли бы скрасить его одиночество.

Когда я училась у него на первом курсе, он был уже далеко не молод; голос у него был мягкий, движения медленные, он вел свои занятия спокойно, обстоятельно, но без какого бы то ни было творческого воодушевления. У него были какие-то свои методы исследования, но он дрожал над ними, как скупец. Его ассистент работал у него не как помощник или сотрудник, а как служитель, все обязанности которого сводились к тому, чтобы включать и выключать ток. «Откройте, пожалуйста, доктор», «Закройте, пожалуйста, доктор». Что именно следовало закрыть или открыть — называть не требовалось, потому что это всегда было одно и то же. Но несчастный ассистент доходил до такого отупения от этих своих жалких обязанностей, что не раз, вместо того чтобы включить ток, бросался открывать окно. Синьор Норд молча вперял в него укоризненный взгляд через свои толстые очки. Синьор Норд никогда не выходил из себя и не ронял своего достоинства.

Если ассистент иной раз осмеливался поинтересоваться, какое научное значение имеет тот или иной опыт, который он помогает проводить, включая и выключая ток, синьор Норд отвечал ему очень вежливо и мягко:

— Вы прочтете об этом в Докладах Академии Линчеи[12].

Синьор Норд тщательно оберегал свои открытия.

И вот этого-то нелюдимого профессора молодые ученые, которых собрал вокруг себя Корбино, выбрали объектом своих шуток и острот. Молодость жестока. Однажды неизвестно откуда распространился слух, что у синьора Норда дурной глаз. Достаточно произнести его имя, чтобы накликать беду! Поэтому надо остерегаться и не называть его по имени, а называть его только «синьор Норд».

Напомним, что синьор Норд (так же, как и Корбино) был родом ни Сицилии, а Сицилия — страна суеверий. Там темные силы орудуют вовсю.

Странные слухи подтверждались рассказами самого синьора Норда. Он когда-то был свидетелем одной из ужаснейших катастроф в итальянской навигации. У него на глазах затонул пароход «Принцесса Мафальда», на борту которого погибло триста человек. А однажды какой-то человек, ехавший на площадке трамвая, ни с того ни с сего упал и умер, и это случилось как раз в тот самый момент, когда синьор Норд входил на площадку. Слухи «подтверждались» еще и недавними происшествиями в лаборатории. Самый лучший и крепкий баллон с водородом взорвался без всякой причины только потому, что за несколько минут до этого синьор Норд сказал молодым людям, работавшим с ним: «Поосторожней, а то может взорваться».

Не известно, знал ли сам синьор Норд, какой славой он пользовался у молодежи, но событие, которое произошло в 1928 году, сочли местью с его стороны, и жертвой ее оказался Ферми, хотя сам он всегда держался в стороне от всяких дрязг, считая их пустой тратой времени.

Корбино задумал выставить кандидатуру Ферми в Академию Линчеи, самую крупную из всех итальянских ученых и литературных академий. В начале июня в Академии созывается так называемая «королевская» сессия. Это единственная сессия, на которой происходят выборы новых академиков, но Корбино не мог присутствовать на ней, потому что он в это время должен был ехать в Америку, и он приготовил письменную рекомендацию. Синьор Норд выразил готовность огласить ее на королевской сессии.

Когда Корбино, вернувшись из своей поездки в США, узнал, что Ферми не попал в Академию Линчеи, он обратился к синьору Норду, а тот, хлопнув себя по лбу, воскликнул:

— Экая стала память! Я ведь совсем забыл о вашем письме! Да, вот оно: так и пролежало у меня в кармане!

А потом пришла очередь Корбино поквитаться с противником.

Еще в январе 1926 года итальянское правительство одобрило проект учреждения новой «Королевской итальянской академии». Бенито Муссолини мечтал создать нечто вроде «сверхакадемии», которая должна была затмить все остальные. Дуче хотелось прославиться с помощью этой академии. В соответствии с фашистскими стремлениями к централизации новая академия была задумана «не столько для того, чтобы выявлять индивидуальный труд, сколько для того, чтобы поощрять, наставлять, оказывать поддержку, координировать и направлять интеллектуальные усилия… нации».

Первые тридцать академиков должны были избираться в марте 1929 года. По уставу академии сенатор не мог быть академиком, и, таким образом, кандидатура Корбино отпадала с самого начала. Однако если предстояло включить в первую партию академиков физика, то кого-то должны будут избрать. У синьора Норда пробудились надежды. Его преданность фашистской партии не подлежала сомнению и была хорошо известна всем, в то время как о других видных физиках этого нельзя было сказать. Он считал, что у него есть все основания надеяться. Он не имел представления о том, что происходило за кулисами. Но, если судить по тому, на кого пал выбор, можно с уверенностью сказать, что тут не обошлось без руки Корбино. И надо признать, что это была очень длинная и мощная рука.

Первые тридцать фамилий академиков еще не были опубликованы, но в той части физического корпуса, где помещался кабинет Корбино, царило шумное оживление. Вдруг какой-то молодой человек бросился сломя голову по коридору в северную часть здания. За несколько шагов до кабинета синьора Норда он поднял крик:

— Объявлены имена первых академиков! Среди них есть физик!.. — У самых дверей кабинета Амальди остановился перевести дух. Глаза синьора Норда за стеклами очков выкатились и округлились, щеки его пылали.

— Ферми! — выкрикнул молодой человек с нескрываемой радостью и опрометью бросился назад, успев все же заметить, как побагровел синьор Норд.

Бедный синьор Норд не скоро оправился от этого удара. Сторонников у него было мало: только его ассистент, включавший ток, да два-три студента. А группа Корбино тем временем все увеличивалась. Корбино, не щадя сил, изыскивал средства для финансирования «маленьких физиков», желающих перебраться в Рим; он захватывал для них все, что ни попадалось под руку, любые скромные должности. Один молодой физик читал курс математики для химиков и студентов общеобразовательного факультета, другой молодой физик был «хранителем камертона», того самого официального камертона, по которому настраивалась вся Италия. Ферми помогал Корбино в поисках возможных должностей; он даже согласился занять неоплачиваемый пост в Национальном совете исследователей, что позволило ему нанять платного секретаря, и, конечно, это был «маленький физик».

К такого рода уловкам нередко приходится прибегать в Италии, где молодым людям трудно найти заработок. Но в 1931 году Корбино удался более крупный маневр, который значительно упрочил положение Римской школы: он добился передачи вакантной кафедры общеобразовательного факультета физическому факультету и провел на нее Разетти в качестве профессора спектроскопии.

Но даже и Корбино не всегда мог прибегать к таким маневрам, и, чтобы отвоевать новую кафедру для физического факультета, ему пришлось преодолеть немалое сопротивление. На этот раз сопротивление факультета было так велико, что Корбино пришлось пойти на сделку. Он дал возможность членам факультета, состоявшим в фашистской партии, перевести в Римский университет желательного им человека, все научные заслуги которого сводились к тому, что он был известный своими выступлениями фашист. Корбино все же выгадал на этой сделке, так как ему удалось закрепить на факультете еще одного из своих «мальчуганов». Кроме того, протолкнув молодых физиков, Сегре — на прежнее место Разетти, Амальди — на место Сегре и так далее, он освободил вакансию еще для одного молодого ученого.

В своей вражде с Корбино синьор Норд все-таки в конце концов взял верх. Это случилось уже после смерти Корбино, умершего 23 января 1937 года от жестокого воспаления легких. Его внезапная смерть совершенно ошеломила молодых физиков. Прежде чем они успели подумать, кем его заменить, прежде чем факультет собрался, чтобы выдвинуть кого-то на его место — несомненно, это был бы Ферми или Разетти, — синьор Норд был назначен деканом физического факультета и директором всех лабораторий. Оперевшись на какое-то забытое правило устава, ректор университета, такой же заядлый фашист, как и синьор Норд, утвердил его без санкции факультета.

 

Когда в 1929 году Энрико неожиданно был избран в члены Королевской итальянской академии, мы, конечно, были в восторге. Ему было всего двадцать семь лет, и если бы синьор Норд не прогневил Корбино, «забыв» огласить его рекомендательное письмо в Академию Линчеи, Энрико вряд ли удостоился бы такой чести. Энрико не гнался за почестями, он скорее даже уклонялся от них. Ему нужно было только одно — спокойно работать. Но сделавшись членом новой академии, Ферми стал получать прекрасный оклад, который весьма помогал спокойной работе. Оклад его в полтора раза превышал университетское жалованье, и одно не исключало другого. Энрико, конечно, знал истинную цену деньгам, он понимал, что они избавляют от необходимости вечно думать о том, как свести концы с концами, от забот о завтрашнем дне, но он никогда не гнался за деньгами и никогда не мечтал о том, чтобы у него их было побольше.

— Деньги, — говорил он мне, — сами приходят к тому, кто их не ищет. Я не думаю о деньгах, они сами ко мне придут.

Но не я одна огорчалась, когда в течение нескольких месяцев оклад Королевской академии оставался только на бумаге — его стали выплачивать только после торжественного открытия Академии в октябре следующего года. Пока что Академия стоила Энрико семь тысяч лир (триста пятьдесят долларов) — стоимость академического мундира. Эта сумма равнялась университетскому окладу за три с половиной месяца.

Мундир Королевской академии в подражание форме Французской академии блистал тяжелым серебряным шитьем, серебряными лампасами, и к нему полагались еще шляпа с перьями, короткая шпага и широкий темный плащ.

Энрико, который не любил привлекать к себе внимание, возненавидел этот наряд. Первый раз он облачился в него в день торжественного открытия Королевской академии, которое состоялось в присутствии Муссолини 28 октября 1929 года, в седьмую годовщину «похода на Рим». В этот день у нас в доме работал маляр, и Энрико так стеснялся попасться на глаза этому человеку в своем дурацком наряде, что послал меня закрыть все двери в вестибюль, чтобы пройти незамеченным.

Потом он никак не мог решить, взять ли ему такси или поехать на «малютке Пежо», который, конечно, отнюдь не подходил к такому торжественному случаю. Но, верный себе, Энрико спрятал перья и галуны под темным плащом и отнюдь не с гордым, а с каким-то сконфуженным видом покатил в своей желтой скорлупке.

Открытие Академии состоялось в великолепной Фарнезине — древнем палаццо, расписанном фресками Рафаэля, Перуцци и Содома и реставрированном специально для того, чтобы служить достойной резиденцией для королевских академиков.

Званию академика, кроме мундира, присваивался также и титул «ваше превосходительство». Это возвеличение отнюдь не льстило Энрико, а только раздражало его. К тому же он считал, что от этого титула нет никакого проку даже и в такой бюрократической стране, как Италия, где генеральский чин легко преодолевает любую канцелярскую волокиту.

— Если бы я, добиваясь, например, справки о рождении, мог сказать: «Я — мое превосходительство синьор Ферми», — я, конечно, произвел бы внушительное впечатление на канцеляристов и моментально получил бы все, что мне нужно. Но не могу же я подойти к окошечку в учреждении и заявить: «Я — его превосходительство!»

Однажды мы с Энрико катались на лыжах и зашли в гостиницу, где он когда-то бывал раньше.

— А вы не родственник его превосходительству синьору Ферми? — спросил его хозяин гостиницы.

— Дальний, — ответил Ферми.

— Его превосходительство изволят иногда бывать у нас в гостинице, — важно заметил хозяин. Энрико добился того, чего хотел: его оставили «в покое». Ему не нужно было показываться любопытным посетителям гостиницы, и никто не обращал внимания на его старый лыжный костюм и стоптанные пьексы[13].

 

Глава

Лето в Энн Арбор

 

Мне, в сущности, полагалось бы проникнуться американским духом еще летом 1930 года, когда мы с Энрико впервые поехали в Соединенные Штаты и провели там два месяца. Энрико пригласили прочесть цикл лекций по квантовой теории излучения на летнем симпозиуме по теоретической физике в Мичиганском университете в Энн Арбор.

У меня было довольно туманное представление о Соединенных Штатах, или, вернее сказать, я не имела никакого представления об этой стране, и если в моем учебнике истории что-то и говорилось об Америке, наверно, я пропустила это. Фашистская реформа школы застала меня в старших классах. Одно из ее нововведений заключалось в том, что историю и философию нагрузили на одного преподавателе. До тех пор пока не были приняты меры по переподготовке учителей, одна половина учащихся проходила философию у историка, а другая — историю у философа. Я попала во вторую группу, и мои философ понятия не имел об истории. Когда нас вызывали на урок, то все ученики, у которых была хоть какая-то способность молоть языком, выкручивались, как умели, придерживаясь одной и той же спасительной темы — причин Французской революции. О том, что одной из этих причин, и довольно существенной, была Американская революция, обычно умалчивалось, должно быть потому, что это слишком походило на действительность для философски настроенного ума. Поэтому у меня было весьма смутное представление о том, что в Америке была какая-то война за независимость, а о войне между Северными и Южными штатами я узнала только в 1930 году. И вот тут я должна покаяться!

У нас дома на самой верхней полке книжного шкафа стояла книжка, заглавие которой привлекло мое любопытство. На корешке было написано: Авраам Линкольн. Мне было лень подставлять стул, карабкаться наверх, вытаскивать книгу и читать ее. Поэтому я только строила догадки, кто же такой этот человек с таким странным именем.

В Италии имя Авраам носят одни евреи; а у нас в семье были старинные еврейские книги. И вот я решила, что этот Авраам Линкольн не кто иной, как Вечный Жид.

Только в 1930 году, когда я пыталась пополнить свое образование по истории Америки, или, вернее сказать, ознакомиться с нею, я впервые прочла о войне между Северными и Южными штатами и ее великом вожде.

Что касается английского языка, на этот счет у меня не было опасений: я была уверена, что знаю его, потому что программа обучения воспитанной молодой девушки включала и английский язык. Энрико мог только читать по-английски, и научился он этому сам по своему собственному методу изучения иностранных языков, который он всем постоянно рекомендовал: надо взять какую-нибудь очень интересную книгу на совершенно незнакомом языке и начать читать ее со словарем; после того как вы так промучаетесь первые десять страниц, дальше вам уже и самому не захочется бросать. Прочитав таким способом десять-двенадцать книг, то есть около пяти тысяч страниц, можно считать, что вы выучили язык. Применяя свой метод к английскому языку, Энрико брал из публичной библиотеки все, что там имелось из сочинений Джека Лондона. В результате он, так же как и я, был совершенно уверен в своем знании английского языка. Нам обоим пришлось несколько разочароваться.

Мы приехали в Нью-Йорк в начале июня, и за те несколько дней, что мы провели здесь, я испытала все те волнующие чувства, какие может испытать человек, никогда не выезжавший из Италии.

Меня ошеломил этот огромный город, который тянулся ввысь к небу и казался необозримым внизу; серый, неопрятный, лишенный прелести лепечущих на площади фонтанов или неожиданно открывающегося перед вами живописного пейзажа на повороте какой-нибудь извилистой улицы — он тем не менее поразил меня. Метро потрясло своей пропускной способностью, быстротой, порядком, но станции, напоминавшие уборные, сплошь облицованные белыми метлахскими плитками, производили удручающее впечатление. Я всматривалась в глаза людей неведомых мне человеческих рас, узнавала черты, знакомые мне по учебникам антропологии, и с изумлением убеждалась, что татуировка существует не только в сочинениях экзотических писателей, но и на голых руках жителей одного из самых цивилизованных городов в мире.

Все в Нью-Йорке казалось мне грандиозным, невообразимым: небоскребы и мосты, расстояния, которые приходится преодолевать людям от дома до места работы, грязь на детских руках и горы брошенной на улицах бумаги: бумажные пакеты, бумажные полотенца и салфетки, оберточная бумага, в которую вам заворачивают платье из чистки, бумага, идущая на несметное множество газет.

Невообразимы, грандиозны были даже все атмосферные явления. Никогда в жизни я не видела, чтобы ночь наступала так внезапно, без всяких сумерек, никогда не видела я таких полчищ молний, раскалывающих мрак на громадные острые куски, не слыхала таких оглушительных раскатов грома, с которыми не сравнится никакой взрыв. Грозы здесь поистине кажутся божьим гневом.

Грандиозны и невообразимы мошенничество и бандитизм в Нью-Йорке. Это было время, когда действовал сухой закон, и чего мы только не наслушались в связи этим! Нас водили в какие-то кабачки, где вино подавали в кофейных чашечках. Мы ведь были гости, гости из Италии, страны вина и песен. Нас мягко, но настойчиво заставляли пить все до дна, потому что никак нельзя оставлять на столах спиртное, и напрасно мы уверяли — хотя это было истинной правдой, — что мы не привыкли пить.

А какие невообразимые усилия мы делали, чтобы одолеть язык. Говорить было мучительно трудно, но понимать и добиться, чтобы тебя понимали, — было уже нечто совершенно недостижимое. Помню, сколько труда мне стоило объяснить старику сапожнику, что мне нужны новые подметки и каблуки. И какой же разиней я себя почувствовала, когда на другой день он обратился ко мне по-итальянски, потому что обнаружил внутри башмака клеймо итальянской фирмы!

Помню как-то раз, когда мы уже были в Энн Арбор, я в полном отчаянии бегала по улице: у нас засорилась раковина, а я никак не могла этого объяснить, потому что в английских романах мне никогда не попадалось ни слово «раковина», ни слово «засорилась», а прохожие смотрели на меня с изумлением, притворяясь, будто не могут понять, что «ploomber», о котором я им твержу, — это не что иное, как «plumber» (водопроводчик). В Энн Арбор нам пришлось снять домик. Этого мы никак не могли предвидеть: в Италии нам говорили, что приезжим будет предоставлено помещение в «братской общине». Слово «братская» мы поняли как братское содружество и решили, что это такой пансион при университете, где нас примут по-товарищески, как собратьев. Но оказалось, что это братство не для женатых, и мне пришлось обзаводиться хозяйством.

А Энрико тем временем, ни о чем не тревожась, с присущим ему хладнокровием спокойно читал лекции о «четных и нечетных числах», о «функциях» и «бесконечных величинах».

Энрико, как всегда, повезло. Двое его друзей вызвались записывать на его лекциях все слова, которые он произносил неправильно или употреблял не в том смысле. Достаточно ему было только раз пробежать глазами список своих ошибок, и он уже их больше не повторял. К концу лета он почти не делал ошибок, разве что одну-две вопиющие, которые его друзья нарочно не поправляли, чтобы было над чем посмеяться аудитории.

Эти его друзья были Джордж Уленбек и Сэм Гаудсмит, оба голландцы и оба ученики лейденского профессора Эренфеста. Теперь они постепенно американизировались, так же как и их молодые жены голландки. Энрико познакомился с Джорджем Уленбеком в Риме, когда этот шестифутовый верзила приехал в качестве репетитора к сыну голландского посланника. Когда Уленбек уезжал из Голландии в Рим, профессор Эренфест сказал ему:

— Там, в Риме, кажется, живет один молодой физик-теоретик, некий Ферми. Он опубликовал в «Цейтшрифт фтор физик» несколько очень серьезных работ по квантовой статистике и механике. Он примерно ваших лет. Что бы вам его разыскать?

Уленбек разыскал Ферми и зимой 1924 года изредка навещал его, когда удавалось урвать время и освободиться от своих важных обязанностей репетитора. На следующий год осенью Энрико поехал на три месяца в Лейден и встретился там с Эренфестом и Гаудсмитом.

Голландская группа ученых дружески отнеслась к Ферми, он с нею сблизился и благодаря ей обрел уверенность в своих силах, которой ему так недоставало и которую ему никто не помог обрести в Геттингене. Профессор Эренфест вносил в свои занятия живой человеческий интерес к ученикам, к которым он относился с отеческой чуткостью; он сказал Ферми то, что тому хотелось услышать, — что у него есть все качества настоящего физика.

Несколько лет спустя оба эти молодые ученые, Уленбек и Гаудсмит, обосновались в Энн Арбор. Джордж и Элен Уленбек живут в Америке, не унывая и не страшась никаких превратностей судьбы. Сэм и Жанна Гаудсмит тоскуют по родине и настроены не так бодро. Летняя сессия 1930 года доставила им много радости. Профессор Рэнделл, декан физического факультета, утвердил весь список названных ими ученых, которых они хотели пригласить на симпозиум. Из Голландии приехал профессор Эренфест и вместе с ним несколько молодых голландских физиков. Все съехались в Энн Арбор.

Гаудсмитам было приятно все, что хоть как-то напоминало им родину, поэтому они с радостью принимали у себя голландских ученых и других гостей, съехавшихся сюда в это лето, и мы нередко проводили у них вечера.

Следить за разговором, который велся на английском языке, мне было очень трудно, но у Гаудсмитов это оказалось еще трудней. Часто, когда английская речь становилась для меня еще более непонятной, чем обычно, я вдруг догадывалась, что они незаметно для себя перешли на свой родной язык. А когда по-английски уже ровно ничего нельзя было понять, это означало, что они заговорили по-немецки. Я уже не пыталась следить и, спокойно откинувшись в кресле, погружалась в свои мысли.

Однажды, когда я сидела вот так, задумавшись, внезапно вокруг меня поднялась страшная суматоха. Все вдруг повскакали со своих стульев и с ковра, на котором разместилась часть компании, и ринулись к выходу. Профессор Эренфест, приземистый, плотный, с курчавой головой и пышными седыми усами, очень похожий на доброго старого медведя, поспешно направился к дверям. Сэм Гаудсмит уже садился в машину, а верзила Джордж Уленбек, махая громадными ручищами, поторапливал отставших.

— Что такое? Что случилось?.. — тщетно спрашивала я.

— Скорей, скорей! Идемте! — отвечал Джордж. Энрико уже исчез. По-видимому, он сел в машину Сэма, которая уже скрылась из глаз, когда я усаживалась в автомобиль Уленбеков. Мы помчались за ними следом. Пять миль?.. Десять? Куда мы мчались, я так и не могла понять и перестала об этом думать. Внезапно мы остановились.

Пожар! Горел какой-то старый сарай, длинные языки пламени и тяжелые клубы дыма взвивались ввысь.

Благоговейный трепет перед чудом огня, унаследованный от первобытных предков и передающийся из поколения в поколение, этот трепет, разбуженный сейчас воплем пожарной сирены, он-то и взбудоражил всех: вот почему они сорвались с места и бросились сломя голову за пожарной машиной; они жаждали насладиться зрелищем этого вечно нового чуда, чуда всепожирающего огня.

В Энн Арбор можно было наблюдать и другие первобытные инстинкты. Заложенная в человеке вера в лоно матери-земли, как единственное надежное укрытие, где имуществу его не грозит посягательство ближних, заставила здешних университетских химиков с химического факультета приступить к сооружению глубоких подземных складов; самый нижний из этих складов предназначался для хранения запасов спирта, которыми они располагали для научной работы: во время сухого закона люди были готовы душу продать за глоток спирта.

Незыблемая, глубоко укоренившаяся уверенность, что человек — это существо корыстное, что все, не исключая и правосудия, можно купить за деньги, поддерживает и доныне во всей его первобытной жестокости издавна установившийся обычай объявлять награду за поимку человека, преступившего закон, или за указание места, куда он скрылся. В Италии этого уже давным-давно не существует. Для человека, приехавшего из страны, которую часто изображают страной вендетты, есть что-то противоестественное, дикое в этой гораздо более утонченной, обдуманной вендетте, в этой мести, которую предписывают приказом из учреждения и хладнокровно выполняют.

Мне кажется, что надо совершенно не понимать самых естественных человеческих чувств, чтобы так упорно придерживаться того разделения полов, как это принято у американцев: мужья собираются на холостяцкие пирушки, а бедные молодые жены остаются скучать дома; или, наоборот, устраивают женские утренники, где тем же бедняжкам женам предоставляется вести как угодно светский разговор на незнакомом диалекте с незнакомыми дамами, не чувствуя возле себя надежной опоры и поддержки собственного супруга!

 

В Энн Арбор мы этим летом постоянно слышали все те же три неизменных вопроса: «Вы давно женаты?» — «Что вы думаете о синьоре Муссолини?» — «А как вам нравится Америка?»

На первый вопрос можно было отвечать, не задумываясь: «Два года». Второй вопрос, который вам задавали с благожелательной улыбкой, свидетельствовал о том, что в Америке с большим интересом следят за фашистским движением. Это было довольно благоприятное время для фашизма, к нему относились терпимо и даже сочувственно и в Италии, и за границей. Правда, все гражданские свободы постепенно одна за другой упразднялись, вся власть в государстве мало-помалу переходила в одни руки. Но именно благодаря такой постепенности, благодаря тому, что все это совершалось очень медленно, эти процессы были не очень ощутимы и не вызывали особенного сопротивления. Большинство населения Италии подвергалось постоянному воздействию ежедневной фашистской прессы, которая, не переставая, трезвонила о достижениях фашистского строя.

Таким образом, в 1930 году этот человек с резко выступающей вперед челюстью, который ранним утром гарцевал на красивой лошадке по аллеям Виллы Боргезе, изредка удостаивая скупой улыбкой глазевших на него девушек, этот человек, обладавший актерским даром возбуждать толпу своими грубыми, неистовыми речами, все еще пользовался популярностью. Его престиж внезапно поднялся с тех пор, как год назад, 11 февраля 1929 года, ему удалось заключить конкордат и примириться с папой.

Разрыв между государством Италии и католической церковью к тому времени насчитывал уже пятьдесят девять лет. Разрыв этот произошел 20 сентябри 1870 года, когда папские войска капитулировали и сдали Рим победоносной армии Виктора Эммануила II, сражавшейся за объединение Италии. Папа Пий IX укрылся в Ватикане и жил там безвыездно в добровольном плену, так же как впоследствии его преемники. Оттуда они продолжали вести духовную войну против Итальянского королевства.

Муссолини удалось положить конец этому раздору и примирить то, что казалось непримиримым. В Италии впервые наступило «духовное единство». Это был ловкий шаг, который миллионы католиков по всему миру превозносили как великую победу.

Не помню уж, как мы отвечали на вопрос: «А что вы думаете о синьоре Муссолини?» Наверно, мы улыбались нашим собеседникам такой же благожелательной улыбкой и не делали никаких попыток изменить сочувственное отношение многих американцев к фашизму.

И, наконец, был третий вопрос: «Как вам нравится Америка?» Конечно, она нам нравилась, и мы говорили это искренне, от всей души. Да и как бы нам могла не понравиться страна, где все были к нам так добры, так радушны, где все готовы прийти на помощь чужестранцам, никто не смеется над их неловкостью, над их ошибками? Но сейчас, когда я пытаюсь восстановить в памяти свои впечатления, я вижу, что в то время я была еще не в состоянии оцените значение Америки и ее традиций. Я пользовалась неправильной меркой, потому что я пыталась составить себе мнение об американцах по тем чертам, по которым их можно было бы сравнивать с европейцами, и это мешало мне разглядеть их основные качества. Их непосредственность, отсутствие всякой стеснительности и сдерживающих тормозов я принимала за незрелость. Я не понимала, что та привычная для меня европейская утонченность, которой мне недоставало в американском образе жизни, могла быть просто признаком упадка; не понимала, что, признав для себя законом, что все люди родятся равными и все имеют одинаковое право на счастье, американцы отказались от многих привилегий Старого света.

Энрико был в Соединенных Штатах летом 1933, 1935, 1936 и 1937 годов. Я была связана детьми и больше уже не ездила с ним до тех пор, пока мы не перебрались в Америку окончательно. Энрико с каждой поездкой все больше пленялся Америкой. Он стал больше понимать и ценить американский народ. Кроме того, каждая такая поездка давала ему возможность взглянуть на Италию и на фашистский режим со стороны, то есть охватить все это в перспективе, чего никак нельзя сделать, не выезжая из страны.

Каждый раз по возвращении, пока он еще не успел погрузиться по уши в работу, которая поглощала его так, что он больше уже ни о чем не думал, Энрико заводил разговор о том, что хорошо бы избавиться от фашистской диктатуры и перебраться в Америку. Я всегда была против этого. Меня страшила перемена, которая, как мне казалось, не сулила ничего лучшего. За то лето, которое я провела в Энн Арбор в 1930 году, я еще не успела проникнуться американским духом.

 

Глава

Работа

 

В январе 1934 года французские физики Фредерик Жолио и его жена Ирэн Кюри опубликовали свое открытие искусственной радиоактивности. Они бомбардировали алюминий быстрыми альфа-частицами и обнаружили, что образующийся продукт неустойчив и в течение нескольких минут выделяет легкие частицы (позитроны), другими словами, ведет себя подобно радиоактивным веществам. И не только алюминий, но и ряд других легких элементов также превращался в радиоактивные вещества в результате бомбардировки их альфа-частицами. На тяжелее элементы альфа-частицы не оказывали действия.

Альфа-частицы — это положительно заряженные ядра гелия. Их способность действовать в качестве ядерных снарядов ограничена наличием у них заряда, который представляет собой двоякое препятствие. Во-первых, притяжение, которое они испытывают со стороны отрицательно заряженных электронов, окружающих ядро, так быстро замедляет их движение, что они вскоре останавливаются; поэтому шанс встретить на своем коротком пути ядро у этих частиц чрезвычайно мал. Во-вторых, если альфа-частице удается прийти в соприкосновение с ядром, то эффект столкновения сильно ослабляется из-за того, что и мишень и снаряд, будучи оба положительно заряжены, отталкиваются друг от друга с огромной силой, когда расстояние между ними становится очень малым. У тяжелых элементов число электронов и положительный заряд ядра, разумеется, велики, и поэтому бомбардировка тяжелых элементов альфа-частицами не дает результатов.

Когда Энрико узнал об открытии Жолио и Кюри, он решил попытаться вызвать искусственную радиоактивность нейтронами. У нейтронов нет электрического заряда, и поэтому они не притягиваются электронами и не отталкиваются ядрами; внутри вещества они могут пройти дальше, чем альфа-частицы, скорость и энергия у них остаются большими, таким образом, их шансы попасть непосредственно в ядро гораздо выше. Но наряду с этими бесспорными преимуществами у нейтронов есть одно весьма невыгодное свойство — радиоактивные вещества не выбрасывают их самопроизвольно, как это происходит с альфа-частицами, они появляются только при бомбардировке некоторых элементов альфа-частицами, при этом один нейтрон приходится примерно на сотню тысяч альфа-частиц. Такой очень низкий выход делал использование нейтронов весьма проблематичным.

Только опыт мог показать, подходят ли нейтроны в качестве снарядов для бомбардировки ядра, и Энрико решил вернуться к экспериментальной физике. Ему нужно было отдохнуть от теоретической работы. Он только что довел до конца трудную теорию излучения ядрами бета-лучей в естественных радиоактивных процессах. Эту теорию вскоре признали одной из его самых значительных работ, но тогда она вызывала у него чувство разочарования и досады. Известный журнал «Нэйчур», куда Энрико отослал свой реферат, вернул его с замечанием, что материал не совсем подходит для журнала. «Возможная теория бета-лучей» Энрико была вскоре опубликована на итальянском языке в «Ричерка шентифика» и затем в «Нуозо чименто», а вслед за этим и в Германии в «Цейтшрифт фюр физик», но не на английском языке. Перейти от теории к эксперименту было в порядке вещей, и на некоторое время это вносило даже приятное разнообразие. Но Энрико не мог предвидеть, что для него с этого момента начнется целый ряд исследований, которые затянутся на годы, и что они впоследствии приведут немецких ученых Гана и Штрассмана к открытию деления урана.

Энрико и раньше занимался экспериментами, но ни он и никто другой в Риме еще не изучал ядерных превращений. Главным экспериментатором в римской группе был Разетти, и так как он в основном интересовался спектроскопией, то он и других привлекал к работе в этой области. Ферми работал вместе с Разетти и занимался теоретическими и экспериментальными исследованиями в спектроскопии.

Но много ли проку в спектроскопии для того, кто задумал бомбардировать ядра нейтронами? Энрико пришлось изобретать новую технику, добывать источник нейтронов и приборы, с помощью которых можно обнаружить продукты распада. Таким прибором оказался счетчик Гейгера, который теперь считается одним из самых обычных предметов оборудования современней лаборатории. Но в 1934 году счетчик Гейгера был еще новинкой, известной немногим, и купить его было нельзя. Добыть счетчик Гейгера можно было только одним способом — сделать его самому, но Энрико еще не представлял себе, как за это взяться.

Разетти, наверно, мог бы ему помочь, потому что Разетти превосходно мастерил всякое оборудование. Прилаживал ли он одну к другой какие-нибудь части, обрабатывал ли стекло или припаивал тончайшие проволочки — все это он делал с такой же точностью и теми же мягкими, осторожными движениями своих искусных пальцев, какими он препарировал самые хрупкие крылышки каких-нибудь жесткокрылых или позднее отделял ископаемые трилобиты от сросшейся с ними породы для своей коллекции, уступавшей разве что коллекции Смитсонианского института. Но неугомонный Разетти в это время путешествовал, по-прежнему гоняясь за каким-то призраком, в надежде обрести где-то что-нибудь такое, что заполнит пустоту в его душе и даст ему познать чувство удовлетворения. Разетти уехал в отпуск в Марокко, и надолго.

Энрико начал сам мастерить счетчики и довольно скоро справился с этой задачей. Теперь надо было раздобыть источник нейтронов. И в этом ему помог «Божий промысел» в лице Джулио Чезаре Трабакки, директора физической лаборатории Sanita Publica (департамента здравоохранения), которая тогда помещалась в физическом корпусе. Sanita была побогаче университета, и бюджет профессора Трабакки значительно превышал средства профессора Корбино; а кроме того, Трабакки был человек, педантически любивший порядок, и у него всегда все было под рукой. Когда бы и что бы ни понадобилось кому-нибудь из наших физиков, начиная с отвертки и кончая источником нейтронов, у Трабакки всегда все можно было достать. Благодарная молодежь звала его за это не иначе, как «Божий промысел».

В подвалах физического факультета у Трабакки хранился один грамм радия, принадлежащий Sanita, и аппарат для отделения радона, образующегося из радия. Радон — благородный газ, образующийся при естественном радиоактивном распаде радия. Радон в свою очередь тоже самопроизвольно распадается, испуская альфа-частицы. Если же радон смешать с бериллием, измельченным в порошок, то альфа-частицы будут бомбардировать бериллий, в результате чего он выделяет нейтроны. «Божий промысел», одолжив свой радон Энрико, снабдил его отличным источником нейтронов.

Теперь Энрико мог уже приступить к первым опытам. Он был человек методический и не стал бомбардировать первые попавшиеся под руку вещества, а двинулся по порядку, следуя периодической таблице элементов, начиная с самого легкого — водорода. С водородом не получилось никаких результатов; когда Энрико бомбардировал воду нейтронами, ничего не произошло. Затем он попробовал литий, но тоже безуспешно. Потом он перешел к бериллию, а также к бору, углероду, азоту. Ни один из них не активировался. Энрико начал колебаться, обескураженный своей неудачей, и готов был уже прекратить опыты, и только его упорство не позволяло ему так быстро сдаться. Он решил попробовать еще один элемент. Он знал, что кислород не поддается активации, потому что первый опыт он провел с водою. Он решил облучить фтор. Ура! Упорство его было вознаграждено. Фтор активировался очень сильно, а также и другие, следующие за ним элементы периодической таблицы.

Эти исследования сулили такие богатые возможности, что Энрико не только привлек себе на помощь Эмилио Сегре и Эдоардо Амальди, но даже решился телеграфировать о своих опытах Разетти в Марокко, советуя ему немедленно вернуться. Несколько позднее к этой группе присоединился еще химик Оскар Д’Агостино и систематические исследования пошли быстрым темпом.

Энрико хотелось бы испытать своими нейтронными бомбардировками все 92 элемента, существующие на земле, но некоторые из них редки и достать их нелегко. Энрико поручил Эмилио Сегре раздобыть их, умоляя его приложить к этому все усилия.

Эдоардо Амальди, сын университетского профессора, и Ферми приучались с детства, как беречь деньги, а не как их тратить. Энрико терпеть не мог что-нибудь покупать. Если уж никак нельзя было обойтись без покупки, он приходил в магазин, просил показать ему все имеющиеся образцы того, что ему было нужно, и, как правило, покупал самое дешевое.

Эмилио Сегре был сыном промышленника, владельца бумажной фабрики под Римом. С раннего детства Эмилио только и слышал разговоры о деньгах, продажах, покупках и акциях. В силу этого у него не только появился интерес, но и развилось какое-то чутье, позволявшее ему судить о выгодности или невыгодности той или иной финансовой операции. Поэтому в группе физиков он считался самым лучшим добытчиком.

Чтобы притащить все элементы, которые удастся раздобыть, Эмилио отправился в поход с сумкой, захватив с собой список, который ему на клочке бумаги нацарапал Энрико. Периодическая таблица для этой цели не годилась, потому что со многими элементами приходилось иметь дело не в чистом виде, а в соединениях. Эмилио отправился к синьору Трокколи, крупнейшему римскому торговцу химикалиями. Синьор Трокколи родился в какой-то деревушке к югу от Рима, но так как он воспитывался у священника, он мог беседовать с Эмилио на латинском языке.

Неожиданно оказалось, что иметь дело с синьором Трокколи чрезвычайно полезно, лучше и придумать нельзя. Эмилио перечеркнул список и набил свою сумку чуть ли не всеми химикалиями, какие и теперь можно достать только в лучших химических магазинах. При всем этом синьор Трокколи проявил необычайное отсутствие какой бы то ни было корысти. Когда, просматривая список, Эмилио дошел до цезия и рубидия (два мягких серебристых металла, редко употребляющихся в химии), синьор Трокколи снял банки с самой высокой и самой пыльной полки и сказал:

— Это вы можете получить бесплатно. Они лежат у меня в лавке уже пятнадцать лет, и хоть бы раз кто-нибудь спросил! Rubidium caesiumque tibi donabo gratis et amore Dei[14].

Согнувшись под тяжестью битком набитой сумки, но чрезвычайно довольный, Эмилио шагал по Виа Панисперна и вверх по аллее, усыпанной гравием, возвращаясь в физический корпус.

Отделение газообразного радона от радия — очень тонкая операция, в чем мне пришлось убедиться собственными глазами. Мы с Джинестрой Амальди пошли как-то встречать наших мужей; пришли в физический корпус, но там было пусто. Кругом не было видно ни души. Наконец на втором этаже, где находились лаборатории, мы наткнулись на Разетти, который расхаживал один по коридору; он сказал, что все занимаются радоном в подвалах, и предложил проводить нас туда. Энрико, Эмилио и Эдоардо в грязных лабораторных халатах суетились вокруг какого-то сложнейшего аппарата из вертикальных трубок в несколько футов длиной. Они не обратили на нас ни малейшего внимании и продолжали усердно заниматься своим делом.

— Вон в этом железном шкафу, за этими трубками, «Божий промысел» хранит свой грамм радия, — пояснил нам Франко. — Стоит он около шестисот семидесяти тысяч лир (примерно тридцать четыре тысячи долларов по тогдашнему курсу). Радий распадается самопроизвольно, — продолжал Франко, — и выделяет радон. Радий лежит себе в железном шкафу, а радон, который представляет собой газ, выводится по трубкам, проходящим через стенку шкафа, в этот аппарат. Здесь он проходит через очиститель и разные химикалии, и тогда уж его можно выделить.

— Энрико со своими подручными положил немного бериллиевого порошка вон в ту тоненькую стеклянную трубку длиной с полдюйма, которую «папа» держит в руке, и теперь они собираются наполнить ее радоном. — Тут Разетти, повысив голос, добавил: — Только она у них сейчас лопнет!

Разетти и не думал предложить свою помощь, а стоял в дверях, держа руки в карманах, и легкая насмешка играла на его загорелом лице. Он только что вернулся из Марокко.

Энрико с досадой покосился на него, плотно сжав тонкие губы.

— «Кардинал» что-то бесится, — снисходительно заметил Эдоардо. — Но ничего, это у него пройдет. Он скоро преодолеет свое отвращение к совместной работе и будет работать с нами, как пай-мальчик. А не то я его вздую, он уже знает, чем это пахнет! — Эдоардо был уже не прежний херувимчик-студент, а румяный, вполне владеющий собой женатый мужчина, и только он один не боялся дурных настроений Разетти.

Разетти пропустил его слова мимо ушей и продолжал свои объяснения для нас с Джинестрой.

— А теперь — видите? — Эмилио погружает нижний конец этой маленькой стеклянной трубочки в сосуд с жидким воздухом, чтобы радон, попавший в трубку, конденсировался. Иначе он улетучится, потому что при комнатной температуре это газ. Но все равно трубка у них сейчас лопнет.

Энрико пошел в дальний конец комнаты зажечь газовую горелку и стоял, повернувшись к нам спиной. Интересно было бы посмотреть, какая у него мина! У Эмилио нижняя губа вытянулась, видно было, что он злится. Амальди открыл кран, и радон пошел. Каштановая голова Амальди и черная голова Эмилио плотно прижались одна к другой, когда они оба, впившись глазами в маленькую трубочку, стали следить, как в ней образуются капли.

— Готово! — сказал Эмилио и сунул трубку Энрико.

— Они хотят ее запаять, но все равно она у них сейчас лопнет, — упрямо твердил Разетти.

— Дождешься ты у меня! — пригрозил Эдоардо, даже не взглянув на него.

А Эмилио-«василиск» метнул на него испепеляющий взгляд.

На миг наступила тишина, и вдруг — «поп!» — трубка лопнула.

К чести друзей Разетти следует заметить, что ему не пришлось разделить с синьором Нордом славу человека с дурным глазом.

 

Активность радона через несколько дней прекращалась, а свежий радон добывали раз в неделю. Наконец в лабораторию доставили стеклянные трубки, которые после запаивания не лопались; они-то и стали источником нейтронов, которыми облучали все элементы, раздобытые Эмилио. Затем облученные вещества испытывались на радиоактивность при помощи счетчика Гейгера. Радиации источника нейронов, достигнув счетчиков, могла исказить измерения, поэтому кабинет, где вещества облучались, и комната, где стояли счетчики, находились в противоположных концах длинного коридора.

Иной раз радиоактивность, сообщенная какому-нибудь элементу, была очень непродолжительна, и через минуту ее уже нельзя было обнаружить. В таких случаях надо было торопиться и, чтобы успеть попасть в другой конец коридора, приходилось бежать сломя голову. Амальди и Ферми гордились тем, что они бегают быстрее всех, и поэтому в их обязанности входило доставлять облученные вещества с коротким периодом полураспада из одного кабинета в другой. Они всегда бежали наперегонки, и Энрико утверждал, что он обычно обгонял Эдоардо. Энрико не любил признавать себя побежденным.

Однажды во время этих опытов некий весьма респектабельный испанский ученый в черном костюме и безукоризненно белой сорочке явился в физический корпус и заявил, что желал бы повидать «его превосходительство синьора Ферми». Эмилио Сегре, который ему случайно попался в вестибюле на первом этаже, рассеянно ответил: «Папа наверху!» И, когда тот уставился на него с недоумением, добавил: «Я имею в виду Ферми, разумеется!»

Когда посетитель поднялся на второй этаж, мимо него опрометью промчались какой-то румяный юноша и коротконогий молодой человек, оба в замызганных халатах и с какими-то странными предметами в руках. Изумленный посетитель заглянул в одну, в другую комнату, никого не нашел и пошел по коридору на площадку. И опять его чуть не сшибли с ног эти двое сумасшедших. Наконец ему попался Джан Карло Вик, изящный молодой человек с учтивыми манерами, который мечтал выдвинуться в теоретической физике. Вик не любил никакой суеты и сутолоки.

— Я ищу его превосходительство синьора Ферми, — сказал испанец, — не можете ли вы мне показать, где находится его кабинет?

Когда Вик с посетителем вышли на площадку, эти двое чудаков в третий раз промчались по коридору.

— Энрико! — окликнул Вик так громко, как только ему это позволяли его хорошие манеры. — Вот здесь синьор желает побеседовать с вами.

— Идемте! — крикнул на бегу Энрико и исчез.

Беседа происходила перед счетчиком, как, впрочем, и все разговоры Энрико со студентами и посетителями. Следя за показаниями прибора, Энрико быстро записывал цифры на клочке бумаги. Испанский гость, обманутый в своих ожиданиях, не мог скрыть глубокого разочарования.

 

После того как удавалось активировать то или иное вещество, физики старались определить, какой именно радиоактивный элемент они получили, и тут перед ними возникала задача — отделить активированную часть от неактивной массы. Обычные химические методы для этого не годились, потому что количество полученного радиоактивного элемента было настолько незначительно, что даже самые точные химические пробы не могли его обнаружить. Одно благоприятное условие позволяло произвести это отделение. Когда радиоактивные атомы какого-нибудь элемента попадают в раствор, содержащий тот же элемент в неактивной форме, они следуют за ним при химическом разделении. Например, наши физики бомбардировали нейтронами железо и обнаружили, что некая часть его стала радиоактивной. Исходя из предположения, что полученный из железа радиоактивный элемент, вероятно, уже не железо, а один из элементов, близких ему по периодической таблице, они добавили к раствору железа в азотной кислоте понемногу солей хрома, марганца и кобальта. Затем произвели химическое разделение обычным способом и активность выделенных элементов проверили счетчиком Гейгера. Активность показывал марганец, поэтому можно было предположить, что при бомбардировке железа нейтронами оно превращается в марганец.

Когда они в ходе своих экспериментов дошли наконец до последнего элемента периодической таблицы — урана, атомное число которого 92, и начали бомбардировать его нейтронами, они обнаружили, что он активируется, но при этом получается не один элемент и что по крайней мере одни из полученных радиоактивных продуктов нельзя отнести ни к каким из существующих элементов, близких к урану. Теоретические соображения и химический анализ указывали на то, что среди продуктов распада урана, по-видимому, имеется новый элемент с атомным числом 93, элемент, на земле не существующий, поскольку он неустойчив.

Первое свое сообщение об этом наши физики послали в «Ричерка шелтифика» в мае 1934 года; это было не сообщение об открытии нового элемента, а скорее подробный отчет о найденных ими данных, указывающих на возможность получения такого элемента.

4 июня сенатор Корбино произнес речь на королевской сессии Академии Линчеи в присутствии его величества короля. Сделав обзор современного состояния физики, он перешел к подробному описанию опытов, производимых в Риме. Он всегда был блестящим оратором, но на этот раз он говорил страстно, с энтузиазмом, потому что он действительно гордился своими «мальчуганами», как он называл этих молодых физиков. Зал слушал его с напряженным вниманием. Когда он рассказывал об опытах с ураном и о возможном создании элемента 93, он признал вполне уместной осторожность Ферми, который, прежде чем официально заявить о своем открытии, считал необходимым продолжить исследования и провести еще ряд опытов. Но затем он добавил: «По этим успешным опытам, за которыми я слежу ежедневно, я полагаю себя вправе заключить, что этот элемент уже получен».

На другой же день после выступления Корбино фашистская пресса подняла трезвон о «культурных завоеваниях фашизма», об «огромном вкладе итальянских ученых» в физику, который еще раз «доказывает, что Италия при фашистском строе снова выступает в своей древней исторической роли учителя и представляет собой ведущую силу во всех областях».

Вполне понятно, что в выступлении Корбино газетчиков больше всего привлекли слова о создании нового элемента. Какая-то низкопробная газетенка довралась до того, что объявила, будто Ферми поднес королеве Италии маленький флакончик с элементом 93.

Энрико был очень обеспокоен. Он был против всякой шумихи. Ему не понравились уверения Корбино об открытии элемента 93. Он считал, что, как бы там ни было, оповещать об этом широкую публику преждевременно. Это можно было бы сделать только после исчерпывающего научного отчета, и никак не раньте; он опасался, что ученые в других странах будут обвинять его в опрометчивости и легкомыслии.

Я старалась успокоить его, говорила, что это заявление об элементе 93 исходит от Корбино, а не от него, следовательно, никто не может его обвинять. Но Энрико, как всегда, оказался прав. В заграничной прессе появились сенсационные сообщения о речи Корбино. «Нью-Йорк таймс» напечатала статью на двух столбцах с заголовком в две строки: «Итальянец, бомбардируя уран, получил элемент 93». Одна итальянская газета перепечатала сообщение из Лондона: «Известие из Рима об искусственном получении нового элемента… вызвало огромный интерес в научных кругах… Английские ученые воздерживаются от каких-либо выводов до получения дальнейших подробностей о работе академика Ферми, а до тех пор не считают возможным согласиться с предположением, высказанным сенатором Корбино в Академии Линчеи».

Эта короткая заметка ужасно расстроила Энрико. Он прочел ее вечером, а ночью разбудил меня, что совсем не было в его привычках и правилах, и сказал мне с глубоким огорчением, чуть ли не со слезами в голосе, что сейчас вся его репутация ученого поставлена на карту.

— Но разве ты ничего не можешь сделать? — спросила я. — Разве нельзя поместить в печати какое-нибудь объяснение?

— Посоветуюсь утром с Корбино, — сказал Энрико. Это было так похоже на него. Так или иначе Корбино, пусть даже невольно, был причиной создавшегося положения, но это никак не испортило отношения к нему Энрико. Он ценил в Корбино острый критический ум, честность и прямоту ученого. Корбино был для него «маэстро», у которого всегда можно получить разумный совет, основанный на глубоком знании человеческой природы, на тонкой проницательности, на широком личном опыте. Когда Энрико нуждался в помощи, он всегда обращался к Корбино; так и на этот раз он решил обратиться к нему.

На следующее утро он и Корбино послали заметку в газету, где, в частности, говорилось:

«В публике распространилось превратное толкование выступления сенатора Корбино… Мои исследования показали, что… многие элементы после бомбардировки нейтронами превращаются в другие элементы, обладающие радиоактивными свойствами… Поскольку уран является последним элементом атомного ряда, можно предположить, что полученный элемент окажется следующим в ряду, то есть элементом 93… Однако, как это ясно указывалось в выступлении сенатора Корбино и в предварительных сообщениях, опубликованных в научных журналах… потребуется еще немалое количество тщательнейших исследований, прежде чем получение элемента 93 можно будет считать доказанным… Во всяком случае, главная цель наших исследований заключается не в том, чтобы получить новый элемент, а в том, чтобы изучить явление в целом».

Споры вокруг элемента 93 разгорались, общее мнение колебалось то в одну, то в другую сторону по мере того, как физики разных стран то подтверждали, то опровергали это открытие.

Вера Корбино в его «мальчуганов» оставалась непоколебимой, так же как и его уверенность в том, что они первые сумели получить новые элементы. За месяц до своей смерти он сказал в одном из своих выступлений, опубликованном в «Нуова антолоджиа»: «Это открытие подвергали сомнению, что было по меньшей мере легкомысленно… Однако недавно в Берлине два крупнейших специалиста в радиохимии, Лила Мейтнер и Отто Ган, полностью подтвердили открытие Ферми. Поэтому сейчас можно снять все оговорки, сделанные автором открытия в 1934 году». Но последнее слово об элементе 93 еще не было сказано.

 

Глава


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: