Некоторые возможности будущею становятся обозримыми

 

16 января 1939 года, спустя две недели после нашего приезда, мы с Энрико пошли днем на пристань к причалу шведских судов. Пассажирский пароход «Дротинхольм» уже приближался к берегу, и, прежде чем он поравнялся с пристанью, мы узнали в кучке людей, столпившихся на палубе, человека, которого пришли встречать, — профессора Нильса Бора. Он стоял у самых поручней, наклонившись вперед, и пристально вглядывался в толпу, собравшуюся на пристани.

Мы виделись с профессором Бором меньше месяца назад в Копенгагене, где останавливались проездом на нашем пути из Стокгольма в Соединенные Штаты. Мы пользовались его гостеприимством и большую часть времени прожили у него в доме — прекрасной вилле на окраине города, которую какой-то богатый коммерсант, владелец пивоваренного завода, отдал в пожизненное пользование самому выдающемуся из своих соотечественников.

За это недолгое время профессор Бор заметно постарел. Уже несколько месяцев его чрезвычайно угнетала политическая обстановка в Европе. Он ходил сгорбленный, как будто бы нес на своих плечах тяжелую ношу. Его беспокойный, неуверенный взгляд скользил, не останавливаясь, по нашим лицам.

Когда в большом шумном помещении на пристани он заговорил, обращаясь неизвестно к кому, я с трудом могла разобрать его тихую, невнятную речь. Он говорил по-английски с каким-то своеобразным акцентом, не похожим ни на чей другой. И из того, что он говорил, я улавливала только самые знакомые слова: «Европа… война… Гитлер… Дания… опасность… оккупация…»

Из Нью-Йорка Бор поехал в Принстон, где он предполагал прожить несколько месяцев у Эйнштейна. Принстон недалеко от Нью-Йорка, и Бор часто приезжал к нам оттуда. Я видела его несколько раз и постепенно привыкла к его манере разговаривать.

А говорил он только об одном — об угрозе войны в Европе.

Невзирая на Мюнхенское соглашение (29 сентября 1938 года), Гитлер поддержал претензии правительств Венгрии и Польши на некоторые области Чехословакии и способствовал дальнейшему расчленению этой страны.

От бесконечного потока беженцев, прибывавших в Америку со всех концов Европы, в стране распространялся мрак надвигающегося бедствия. А тем временем на европейской арене появилась еще одна чрезвычайно опасная фигура. В декабре 1938 года Франко начал свою «победоносную» кампанию, успех которой сулил Европе еще одно тоталитарное государство.

Профессор Бор хорошо понимал, что европейская система безопасности рушится, и его терзала непрестанная тревога за свою семью, за свою страну, за всю Европу.

Спустя два месяца после приезда Бора в Америку все, что оставалось от Чехословакии, было аннексировано Германией под вывеской «протекторат Богемии и Моравии», и Бор, говоря о неизбежной участи Европы, выражался все более и более апокалиптически, а лицо у него становилось похожим на лицо человека, одержимого навязчивой идеей.

Но физикам и другим ученым, которые встречались с Бором во время его пребывания в Америке, казалось, что мысли его поглощены не мрачными прогнозами надвигающихся политических событий в Европе, а последним достижением науки — открытием расщепления урана. Оценивая же последующие события, я могу только предположить, что в голове Бора хватало места и для того, и для другого.

 

Я уже рассказывала раньше, что уран бомбардировали нейтронами во время экспериментов в Риме в 1934 году, и тогда же возникло предположение, что в результате этого был получен новый элемент — номер 93. Полемика, завязавшаяся вокруг нового элемента 93, тянулась довольно долго, но была безрезультатной. Искусственные радиоактивные элементы получались в таких ничтожных количествах, что обычные методы химического анализа и разделения веществ в данном случае были неприменимы. Многие физики и химики занялись разработкой специальной техники для проведения опытов с искусственными радиоактивными элементами, и больших успехов в этом отношении достигла группа научных работников Берлинского химического института кайзера Вильгельма. Это были два химика — Отто Ган и Фриц Штрассман — и женщина-физик — Лиза Мейтнер. Несмотря на ее еврейское происхождение, Мейтнер в первые годы нацистского режима разрешено было жить в Германии, поскольку она была родом из Австрии и, как австрийская подданная, не подпадала под юрисдикцию немецких антисемитских законов. После аншлюсса ей пришлось бросить работу и бежать из Германии. Мы с Энрико встречались с нею в Стокгольме в декабре 1938 года; это была усталая, замученная женщина с окаменевшим напряженным лицом, как у всех беженцев.

Ган и Штрассман продолжали начатую с Лизой Мейтнер работу, и в конце 1938 года им удалось путем целого ряда химических процессов установить, что некоторые осколки, полученные от бомбардировки урана медленными нейтронами, представляют собой атомы бария. Поскольку атом бария приблизительно вдвое легче атома урана, сам собой напрашивался логический вывод, что некоторые атомы урана расщеплялись на две почти равные части. Такого рода атомное расщепление еще никогда не наблюдалось. Известно было, что атомы, распадаясь, выделяют протоны, масса которых равна единице, или нейтроны, тоже с массой, равной единице; в иных случаях осколок атома может быть альфа-частицей, масса которой равна четырем. Но никогда до сих пор не случалось наблюдать, чтобы атом распадался на две большие части, и ни разу еще не было обнаружено осколка, который был бы тяжелее альфа-частицы. А масса бария в этих опытах равнялась 139.

Ган и Штрассман ухитрились сообщить о результатах своих опытов Лизе Мейтнер в Стокгольм. Она тотчас же отправилась в Копенгаген и вместе со своим племянником Отто Фришем, тоже беженцем из Германии — явилась к Нильсу Бору, чтобы обсудить с ним опыт Гана и Штрассмана; это было накануне отъезда Бора в Америку. Они выдвинули теорию, что в тех случаях, когда уран при бомбардировке нейтронами раскалывается на две части — Лиза Мейтнер назвала этот процесс расщеплением, — это должно сопровождаться выделением огромного количества ядерной энергии, так что оба осколка расщепляющегося атома должны разлетаться в разные стороны с огромной скоростью. Затем они сообща наметили опыт, который дал бы возможность проверить эту гипотезу и определить, какое количество энергии освобождается при расщеплении атома урана.

Когда Бор приехал в Америку, его уже ждала телеграмма — Лиза Мейтнер и Фриш успешно завершили свой опыт и получили результаты, подтверждающие их теорию.

 

Энрико сделал попытку объяснить мне, что такое расщепление. Он не любит говорить дома о своей работе и отступает от этого правила, только когда происходит что-нибудь из ряда вой выходящее. И, по-видимому, это последнее открытие вполне подходило под эту категорию. Я соображаю медленно, у меня нет достаточного запаса знаний, который позволил бы мне легко разбираться в научных вопросах.

— Подожди, — сказала я, — дай мне проверить, так ли я поняла. Ган бомбардировал атомы урана медленными нейтронами…

— Правильно.

— …и разбил некоторые из них на два куска…

— Совершенно верно.

— …и, значит, то же будет происходить с атомами урана, кто бы…

— Не понимаю, что ты хочешь сказать.

— Я хочу сказать, что всякий раз, когда уран будут бомбардировать медленными нейтронами, то по крайней мере некоторая часть его атомов будет распадаться пополам, так или нет?

— Совершенно верно.

— Но если это так, то ведь тогда, в Риме, вся ваша группа тоже бомбардировала уран медленными нейтронами? И если, как ты говоришь, уран в таких случаях всегда должен вести себя одинаково, то, значит, вы и произвели тогда расщепление атома, но только сами не поняли, что у вас получилось.

Да, именно так оно и было. У нас просто не хватило воображения! Никому из нас не пришло в голову, что расщепление урана может протекать не так, как в других элементах; поэтому мы к старались определить полученные нами радиоактивные элементы при помощи элементов, близких к урану по периодической таблице. Кроме того, мы были недостаточно сведущи в химии и не сумели отделить продукты деления урана одни от других; мы думали, что у нас получилось четыре элемента, а на самом деле их было около пятидесяти.

— Ну а что же тогда сталось с вашим элементом 93?

— То, что мы первое время считали элементом 93, оказалось смесью различных продуктов деления. Мы уже давно подозревали это, ну а теперь можно не сомневаться.

«Тогда, значит, — мысленно заключила я, — это расщепление — смертный приговор вашему элементу 93».

Но для Энрико открытие расщепления представляло собой нечто гораздо более серьезное, чем просто доказательство ошибочности его толкования некоторых опытных данных. Энрико предвидел, что это открытие может привести к другим не менее важным открытиям, и он засел за разработку теории этого явления.

Энрико всегда был одинаково привержен и к теоретической, и к экспериментальной физике и легко переходил от одного к другому в зависимости от того, что требовалось ему в данный момент. Если в связи с работой не предвиделось какого-нибудь интересного опыта, Энрико сидел целыми днями в физическом корпусе у себя в кабинете и заполнял листок за листком сложными выкладками; и дома тоже он не обращал ни на кого внимания, сидел, углубившись в свои мысли, и чертил какие-то непонятные значки и цифры на полях газеты. Если я предлагала ему принести чистый лист бумаги, он отмахивался и говорил, что ничего серьезного не делает. Но как только у него возникала какая-нибудь идея, требующая проверки опытом, или нужно было испробовать и освоить какой-нибудь новый прибор, Энрико откладывал все свои бумажки, которые постепенно покрывались густым слоем пыли, и пропадал целые дни у себя в лаборатории.

Когда мы уехали в Америку, в лаборатории в Риме остались его счетчики Гейгера, драгоценный грамм радия «Божьего промысла» и все запасы химических веществ, с которыми производились опыты. Само собой разумелось, что в Колумбийском университете Энрико будет заниматься теорией. Пока мы готовились к отъезду, за все время нашего путешествия, сначала по Европе, а потом по Атлантическому океану, и до тех пор, пока мы не устроились в Нью-Йорке, Энрико совсем не следил за научной литературой. Чтобы войти в курс последних достижений науки и наверстать упущенное, ему пришлось прочесть множество статей. У него на это уходит не так много времени. Многие друзья Энрико завидуют его способности быстро осваивать самый неудобоваримый по трудности материал. Просматривая статью или реферат, он обычно читает только само изложение проблемы. Затем он тут же царапает какие-то вычисления на клочке бумаги, а после этого ему остается только сличить решение автора со своим собственным.

Итак, в этот период Энрико был теоретиком. Узнав о расщеплении вскоре после приезда Бора, он подошел к этому явлению с теоретической точки зрения и выдвинул гипотезу, что уран, расщепляясь надвое, способен выделять нейтроны.

Для меня нейтроны — это какие-то частицы, не представляющие никакого интереса; у них нет даже электрического заряда. И казалось бы, какое это имеет значение: выделятся из атома еще новые нейтроны или нет? Но как только Энрико сформулировал свою гипотезу, многие физики-экспериментаторы бросились с необыкновенным рвением и пылом искать нейтроны среди продуктов деления урана. Они поняли, о чем говорит Энрико!

— Чтобы расщепить атом урана, — доказывал Энрико, — требуется один нейтрон. Нам надо сначала получить этот нейтрон, чтобы пустить его в дело. Допустим, что мое предположение правильно и что атом урана при расщеплении выделяет два нейтрона. Таким образом, в нашем распоряжении имеются уже два нейтрона, которые нам не пришлось добывать самим. Возможно, что эти два нейтрона попадут еще в два атома урана, расщепят их и те выделят каждый по два нейтрона. Теперь у нас будет уже четыре нейтрона и они должны будут расщепить четыре атома урана. На следующей ступени у нас будет восемь нейтронов, которые расщепят восемь атомов урана. Иными словами, начав бомбардировать некоторое количество урана несколькими нейтронами, полученными искусственным путем, мы сможем вызвать целый ряд реакций, которые будут продолжаться самопроизвольно до тех пор, пока не будут расщеплены все атомы урана.

Вот основная идеи самоподдерживающейся цепной ядерной реакции.

Огромное значение цепной реакции заключается в том, что атом, расщепленный нейтроном пополам, разрывается с колоссальной силой и при этом освобождается огромное количество энергии; как я уже говорила, факт этот был проверен на опыте Мейтнер и Фришем. Впервые человек своими глазами узрел возможность использовать безграничные источники атомной энергии.

Об атомном оружии начали поговаривать в тот момент, когда война казалась почти неизбежной. Всех пугала мысль, что расщепление было открыто именно в Германии. А вдруг немцы сумеют оборудовать свои военные корабли атомными двигателями? Или — что еще хуже! — устроят какой-нибудь атомный взрыв? Но оставалась еще надежда, что осуществить самоподдерживающуюся цепную реакцию вряд ли окажется возможным на практике. Процесс выделения нейтронов, нарисованный Энрико, был в сущности идеальным, потому что на самом деле отнюдь не все нейтроны, выделяющиеся при расщеплении, будут попадать в атомы урана. Многие из них поглотятся веществом прежде, чем соприкоснутся с ураном. Кроме того, нейтроны, образующиеся при расщеплении, движутся с невероятной скоростью и не могут быть использованы в качестве атомных снарядов, если только не будет найден способ замедлить их движение.

Эта сложная проблема возбудила огромный интерес, и физики немедленно приступили к опытам. Работа в этой области развернулась во многих университетах, а начало всему положил Колумбийский университет.

Вскоре после своего приезда в Америку Бор пришел в Колумбийский университет повидаться с Энрико, но застал вместо него Герберта Андерсона.

Герберт, по-видимому, не проявил излишней застенчивости, потому что кончилось тем, что Бор сам заговорил с ним о расщеплении. Андерсон слушал его очень внимательно и, как только Бор ушел, бросился искать Энрико.

— Почему бы вам не включить в план вашей работы опыты по расщеплению с помощью нашего циклотрона? — спросил он. — Мне бы так хотелось поработать с вами! А ведь это такой случай! Лучше и не придумаешь!

В Энрико мигом проснулся экспериментатор. Ему еще не приходилось играть с этой игрушкой — циклотроном.

Циклотрон — это машина, ускоряющая движение заряженных частиц, например, протонов. Эти частицы, если их не отклоняет воздействие каких-нибудь сил извне, движутся по прямой линии; попыткам ускорить их движение препятствовало то, что они так быстро уносились прочь, что оказывались за пределами досягаемости прежде, чем им успевали сообщить нужную скорость. Это затруднение преодолел Эрнест О. Лоуренс, сконструировав свой первый циклотрон, который принес ему Нобелевскую премию. Очень большой магнит искривляет путь частиц и не дает им выйти из цилиндрического ящика, где они непрерывно вращаются все с большей и большей скоростью, пока не приобретут огромную энергию.

Андерсон предлагал воспользоваться частицами, образующимися в колумбийском циклотроне, для бомбардировки подходящих веществ, чтобы получить нейтроны. Это предложение было тем более завлекательно для Энрико, что предоставляло ему возможность вернуться к опытам, которые он начал пять лет назад. Тем не менее он колебался. Деканом физического факультета был профессор Пеграм, а циклотрон находился в непосредственном ведении Джона Р. Даннинга. Им бы, собственно, и надлежало организовать эту работу.

— Да ведь я сам сконструировал массу деталей для этого циклотрона, — с необыкновенным упорством настаивал Андерсон. — Имею же я право работать с этим прибором и просить вас руководить моей работой!

Наконец, найден был способ примирить пылкую ретивость Андерсона с осторожными колебаниями Энрико. На заседании кафедры с участием профессора Пеграма, Даннинга, Ферми и Андерсона утвердили план исследовательских работ. После этого заседания Энрико опять стал физиком-экспериментатором. При этом в его распоряжении оказался источник нейтронов с мощностью, примерно в сто тысяч раз превышавшей радоно-бериллиевые источники, которыми он располагал в Риме. Протоны, ускоренные циклотроном, бомбардировали бериллий, и это давало в секунду примерно в сто тысяч раз больше нейтронов, чем можно было получить ранее при самых благоприятных обстоятельствах. Нейтронный источник Энрико давал усиление в сто тысяч раз, а котел, с которым ему пришлось орудовать уже после войны, представлял собой источник, который во столько же раз превосходил колумбийский циклотрон.

К Энрико и Герберту присоединились другие физики, и среди них — венгр Лео Сцилард и канадец Уолтер Цинн, высокий белокурый молодой человек; он преподавал в Сити-колледж, а исследовательской работой занимался в Колумбийском университете. В течение некоторого времени я могла в какой-то мере следить за успехами их опытов, конечно на расстоянии, которое отделяет специалиста от непосвященных. Время от времени Герберт Андерсон, Уолли Цинн или Джон Даннинг приходили к нам в гости, и случалось, что они при мне разговаривали с Энрико о своих делах. Я была на нескольких лекциях Энрико, прочла несколько отчетов в газетах. Однако через некоторое время была введена добровольная цензура и на ядерную физику был наложен строжайший запрет тайны. Я ровно ничего не слышала о ней целых пять лет — с лета 1940 года до лета 1945 года, когда бомба, сброшенная на Хиросиму, несколько приоткрыла тайну.

Я научилась не задавать вопросов, не встречать Энрико словами: «Ну, как у тебя дела сегодня?», или «Доволен ты своей работой?», или «С кем ты сегодня работал?» Энрико теперь часто уезжал из дому, и это были какие-то таинственные отлучки. Он сам укладывал чемодан и, уходя из дому, предупреждал меня, что, если мне во что бы то ни стало нужно будет связаться с ним, я должна обратиться к его секретарю. Когда он возвращался, мне предоставлялось гадать о его путешествии по цвету грязи на подошвах его башмаков или по обильному количеству пыли, осевшей на его одежде. И у других женщин мужья тоже часто уезжали, а спрашивать их «куда?» значило совершить бестактность.

Примерно в это время одна моя приятельница, жена одного из университетских коллег Энрико, подарила мне книгу. Это был роман Гарольда Никольсона «Public Faces», вышедший в 1933 году; в нем описывался дипломатический инцидент, возникший в связи со взрывом атомной бомбы.

 

Глава

«Враждебный иностранец» работает на дядю Сэма

 

Одержимая зудом уборки, я взялась наводить порядок в бюро, где у нас лежали разные семейные документы, и мне попалась копия письма, написанного более десяти лет тому назад:

 

Адмиралу С. С. Хуперу

Управление начальника морских операций

Министерство военно-морских сил Вашингтон, округ Колумбия

 

Дорогой сэр,

…Эксперименты в физических лабораториях Колумбийского университета показывают, что имеется возможность создать такие условия, при которых химический элемент уран будет отдавать огромный избыток атомной энергии, и можно предположить, что это позволит использовать уран в качестве взрывчатого вещества, действующая энергия которого на фунт веса в миллион раз превышает энергию любого известного взрывчатого вещества. Лично я не считаю это вполне вероятным, но как мои коллеги, так и я полагаем, что мы не имеем права пренебрегать в этом случае даже самой незначительной вероятностью; поэтому я звонил сегодня по телефону… главным образом, чтобы согласовать, какими путями в случае экстренной надобности мы сможем сообщить результаты наших экспериментов надлежащим властям военно-морских сил Соединенных Штатов.

Профессор Энрико Ферми, который вместе с доктором Сцилардом, доктором Цинком, мистером Андерсоном и другими учеными работает над этой проблемой в наших лабораториях, уехал сегодня в Вашингтон, где он читает лекцию в Вашингтонском философском обществе. Он останется в Вашингтоне до завтра и позвонит Вам в Управление. Если Вы пожелаете увидеться с ним, он будет счастлив доложить Вам более обстоятельно о последних достижениях и открытиях в этой области.

Профессор Ферми… занимает штатную должность профессора физики в Колумбийском университете… лауреат Нобелевской премии. В области ядерной физики нет более компетентного человека, чем профессор Ферми…

Профессор Ферми недавно приехал на постоянное жительство в нашу страну и по истечении положенного срока станет американским гражданином…

Искренне Ваш

Джордж Пеграм, профессор физики

 

Я никогда ранее не видала этого письма, и меня охватило волнение историка, которому неожиданно попался важный документ. В тот же вечер я показала это письмо Энрико.

Сперва он как будто удивился не меньше, чем я. Он внимательно прочел все письмо с первой до последней строчки, сосредоточенно покусывая кончик карандаша. Потом повернулся ко мне:

— А где ты его нашла?

— В пачке с надписью «Разное»; там еще лежала вырезка из газеты «Лаворо фашиста», где тебя обругали за то, что ты не отдал фашистского салюта королю…

— A-а! Вспомнил! — перебил меня Энрико. — Эту пачку я приготовил на всякий случай, когда нас здесь считали враждебными элементами. Я думал, что это может пригодиться в качестве свидетельства нашей лояльности по отношению к Соединенным Штатам.

Мы стали «враждебными иностранцами» 8 декабря 1941 года, когда президент Рузвельт сказал, что «территория Соединенных Штатов находится под угрозой нападения или хищнических налетов» со стороны Германии и Италии, и объявил всех немцев и итальянцев «враждебными иностранцами». Через три дня этим странам была объявлена война.

Но мне вовсе не хотелось отвлекаться этими воспоминаниями от письма профессора Пеграма. Мне хотелось знать, что именно заставило его написать это письмо.

— Ну, это же само собой ясно! — отвечал Энрико. — Профессор Пеграм хотел познакомить адмирала Хупера с нашими опытами и сочинил это письмо, а копию дал мне, чтобы я знал, о чем он там пишет.

— И ты в самом деле был у адмирала Хупера? Ну и что же получилось из вашего разговора? Почему ты мне никогда об этом не рассказывал?

Энрико был у адмирала. Рассказывать о таких вещах было бы неосмотрительно, хотя официально работа еще не была засекречена. А из разговора ничего особенного не получилось.

— Неужели ты не мог заинтересовать адмирала атомной бомбой?

— Ну, это ты уж через край хватила! Ты забыла, что в марте 1939 года возможность создания атомной бомбы считалась весьма проблематичной. Разве мы в то время могли доказать, что все это не пустые фантазии! — Энрико было явно не интересно продолжать этот разговор. Он взял «Нью-Йорк таймс» и развернул перед собой, давая этим понять, что интервью окончено. Мне предоставлялось делать собственные умозаключения.

Письмо профессора Пеграма, — думала я, — это документ исторического значения, первая попытка ученых согласовать научно-исследовательскую работу с правительством, создать контакт, какого до сих пор не существовало. В этом смысле самое знаменательное в письме — это его дата: 16 марта, то есть ровно через два месяца после того, как профессор Нильс Бор высадился в Америке и получил знаменитую телеграмму, подтверждавшую расщепление урана. В течение этих двух месяцев в американских университетах производились опыты по расщеплению, которые подтвердили гипотезу Энрико о том, что при этом будут испускаться нейтроны. Перед учеными открывалась возможность осуществления цепной реакции, что давало в руки огромные запасы ядерной энергии, и реализация этой возможности со всеми вытекающими из нее последствиями была не за горами. Все это налагало на ученых такую ответственность, бремя которой даже и в мирное время было непосильно нести маленькой замкнутой группе людей, а в марте 1939 года жизнь вряд ли можно было назвать мирной.

В тот самый день, 16 марта, когда профессор Пеграм написал свое письмо, Гитлер аннексировал все, что оставалось от Чехословакии после Мюнхенского дележа. Война была на пороге. В этом уже никто не сомневался. Результаты ядерных исследований не должны были оставаться достоянием лабораторий. Отсюда и возникла попытка толкнуться в адмиралтейство.

Не удивительно, что из этого ничего не вышло. Когда смотришь на все в свете последующих событий, видишь, что попытка эта была крайне нерешительна. То, что Ферми желает повидать адмирала Хупера, потому что случай привел его в Вашингтон, а не едет в Вашингтон специально затем, чтобы повидаться с адмиралом, еще больше преуменьшает незначительную вероятность получения атомного взрывчатого вещества, как это сказано в письме профессора Пеграма, которое теперь, когда атомное оружие стало фактом, кажется более чем легкомысленным.

На самом же деле профессор Пеграм руководствовался мудрой осторожностью, которая удерживала его от слишком поспешных заключений. Его скептическое отношение к результатам исследовательской работы, ведущейся в его собственной лаборатории, разделялось многими другими учеными, и, возможно, оно усиливалось надеждой, что атомное оружие окажется неосуществимым. И сам Энрико во время свидания с адмиралом Хупером сомневался, своевременно ли сейчас поднимать разговор о будущих возможностях.

Однако ни скептицизм, ни сомнения не облегчали тяжкого бремени ответственности, которое несли на себе физики. Несколько времени спусти они снова сделали попытку побеспокоить правительство, и на этот раз их попытка увенчалась успехом.

Больше всех был озабочен этой ответственностью венгерский физик Лео Сцилард; он считал, что в такого рода делах не могут быть ответственны одни ученые; правительство должно взять на себя заботу об этом разделе науки, который мажет быть полезен военному делу.

Сцилард неоднократно поднимал об этом разговор со своими коллегами и в конце концов кое-кого убедил. В июле 1939 года он и еще один венгерский физик, Е. Вигнер, беседовали на эту тему с Эйнштейном в Принстоне. По всей вероятности, они пытались прикинуть, как далеко могли продвинуться в своих исследованиях немцы со времени открытия Ганом расщепления урана. С тех пор прошло уже несколько месяцев, а с тевтонской работоспособностью за это время можно было многое успеть. Надо было незамедлительно поставить обо всем этом в известность американское правительство.

Трое ученых решили написать письмо президенту Рузвельту и послать это письмо за подписью самого выдающегося в Америке ученого — Эйнштейна.

Пока это письмо сочиняли, исправляли и обсуждали с целым рядом физиков, Эйнштейн уехал отдыхать в какое-то глухое местечко на Лонг-Айленде. Ехать туда надо было на автомобиле, а так как Сцилард не умел водить машину, с ним поехал еще один венгр-физик — Эдвард Теллер. Это было 2 августа 1939 года.

Эйнштейн принял физиков у себя на даче и прочел письмо, которое они написали:

 

Сэр!

Последняя работа Э. Ферми и А. Сциларда, с которой я ознакомился в рукописи, позволяет надеяться, что элемент уран в ближайшем будущем может быть превращен новый важный источник энергии.

 

Эйнштейн медленно водил глазами по напечатанным на машинке строчкам сначала на одной, потом на другой странице. Письмо призывало правительство к бдительности; в нем ясно излагалось, в какой стадии находятся в настоящий момент эксперименты, и рекомендовался план действий. В письме прямо говорилось:

 

…Это новое явление позволит также производить бомбы, и возможно, хотя еще далеко не совсем достоверно, что таким образом удастся соорудить бомбы нового типа исключительной мощности!

 

Эйнштейн дочитал до конца вторую страницу.

— Впервые в истории люди будут пользоваться энергией, которая происходит не от Солнца, — сказал он, подписывая письмо.

Сцилард обратился с просьбой к экономисту Александру Саксу передать это письмо президенту. 11 октября Рузвельт принял Сакса, прочел послание Эйнштейна и имел длинный разговор с Саксом. После этого президент немедленно утвердил Консультативный комитет по урану.

Но как же так случилось, что все главные действующие лица в этих важных событиях были иностранцами? Я невольно задавала себе этот вопрос. Почему именно Энрико, а не кого-нибудь другого уполномочили разговаривать с адмиралом Хупером? Ведь Энрико только что приехал в Америку, говорил с ужасающим акцентом, сдабривая свою речь целыми потоками гласных, и, кроме того, по мнению своих же товарищей, был отнюдь не из тех людей, которые умеют стучать кулаком по столу и добиваться своего.

У нас в Италии, думала я, ни один иностранец никогда бы ничего не добился! Но это не было ответом на занимавший меня вопрос. В Италии университеты находятся в ведении правительственных органов и всегда существует какое-то общение ученого мира с правительством. Для этого вовсе не требуется искать каких-то специальных каналов. Ага, вот в этом-то все дело! Эти чужеземцы — венгры, немцы, итальянцы — знали, как в их странах все организовано; вот им и пришло в голову, что может существовать связь между экспериментами и использованием их результатов для военных целей, и очень возможно, что в Германии вся научная работа поставлена на службу войне. Вот почему первое предостережение президенту Рузвельту исходило от таких людей, как Эйнштейн, Сцилард, Вингер и Теллер, а физики, родившиеся и воспитанные в Америке, продолжали сидеть в своей «башне из слоновой кости». Эти чужеземцы знали и что такое военное государство, и что значит концентрация власти в одних руках, а американцы — те жили только своими представлениями о демократии и свободной инициативе.

Когда всю страну нужно призвать к усилию, тоталитарная власть справляется с этим успешнее, чем демократическая, по крайней мере на первых порах. Она к этому более приспособлена. Диктатор держит в своих руках все нити, ему достаточно потянуть их — и в один момент вся страна будет мобилизована. У демократии таких нитей нет, а если и есть, то они почти все парализованы канцелярской волокитой. Диктатор приказывает, а президент испрашивает у Конгресса разрешение на то или иное мероприятие.

После того как президент Рузвельт утвердил Консультативный комитет по урану, разные собрания, заседания, организация и реорганизация бюро комитета и смена директив — все это отнюдь не способствовало ускорению работы и сводило на нет помощь, оказываемую правительством. Только 6 декабря 1941 года, накануне нападения японцев на Пирл-Харбор и спустя три года после открытия расщепления урана в Германии, директор управления научно-исследовательских работ Ванневар Буш объявил, что принято решение направить все силы на работу в области атомной энергии.

Хотя до этого и были заключены контракты ограниченного действия с военным и морским министерствами, тем не менее можно считать, что ядерные исследования приняли характер военной работы лишь с того дня, как Соединенные Штаты вступили во вторую мировую войну. И в тот же самый день, когда Энрико стал военным работником, он превратился в «враждебного иностранца».

 

Многие из наших знакомых искренне удивились, узнав, что мы «враждебные иностранцы».

— А почему же вы не приняли американское гражданство? — спрашивали нас. — Разве вы не хотите стать американскими гражданами?

До войны мало кто знал американские законы об иммиграции и натурализации, в особенности основное положение о том, что иммигрант может получить права гражданства только после пяти лет проживания в Америке. Но, разумеется, еще больше все удивлялись бы и донимали нас разными вопросами, если бы узнали, что Энрико занимается военной работой.

Признаться, я и сама удивлялась. В самом деле, разве дядюшка Сэм не рисковал, поручая Энрико и другим выходцам из тех самых стран, с которыми он вел войну, такое жизненно важное для него дело, как создание атомной бомбы?

Что касается Энрико, то ответ на этот вопрос можно прочесть в письме профессора Пеграма к адмиралу Хуперу: «В области ядерной физики нет более компетентного человека, чем профессор Ферми». Пеграм написал это в 1939 году. Удалить Энрико, потому что ядерные исследования стали военной работой, не значило лишить его знаний и способности разбираться в задачах, связанных с созданием атомной бомбы. Просто дядя Сэм потерял бы возможность пользоваться этими знаниями и способностями. Поэтому Энрико продолжал заниматься своим привычным делом — исследовательской работой, которая приобрела такое первостепенное значение для дяди Сэма.

В конце того же декабря 1941 года Энрико в первый раз отправился в Чикаго. Там стояла холодная зима, и Энрико вернулся домой в начале января простуженный, с бронхитом. Для меня эта поездка, кроме того, что она явилась причиной болезни Энрико, ровно ничего не означала. Термины «цепная реакция» и «атомный котел» еще ни разу не произносились у нас дома.

Всю эту зиму Энрико провел в разъездах между Чикаго и Нью-Йорком. Будучи «враждебным иностранцем», он должен был каждый раз, когда ему требовалось выехать за пределы своего округа, «подавать заявление окружному прокурору по крайней мере за неделю до отъезда». Он не имел права выехать, пока не получал на руки «заверенной копии подписанного прокурором пропуска». (Все цитаты, приведенные мной, взяты из инструкции о передвижении «враждебных иностранцев»).

Мы жили в Нью-Джерси, и Энрико приходилось обращаться за разрешением на поездку к прокурору в Трентон. Принимая во внимание, сколько времени требовалось для совершения всей этой процедуры по почте, он должен был согласовывать срок своей поездки в Чикаго по крайней мере дней за десять. Энрико никогда не жаловался и не возмущался нелепостью того, что он, выезжая на работу по военному заданию правительства Соединенных Штатов, каждый раз вынужден был испрашивать у того же правительства особое разрешение на выезд.

— Закон есть закон, — говорил Энрико, — и он не делает различия между хорошими и плохими «враждебными иностранцами». К тому же сейчас война.

Но как-то раз утром пропуска не принесли, а вечером Энрико надо было ехать в Чикаго. Разговор по телефону с Трентоном ни к чему не привел; правда, пропуск был оформлен и подписан, но Энрико должен был иметь его при себе, и от этого его никто не мог освободить. Тогда в Трентон послали секретаря физического факультета Колумбийского университета, и тот привез пропуск чуть ли не к отходу поезда. Лететь в Чикаго на самолете Энрико не полагалось, потому что президент Рузвельт постановил, что «враждебные иностранцы не имеют права совершать полеты или подниматься в воздух».

Энрико терпеть не может, чтобы люди ради него подвергались каким-нибудь неприятностям, и очень расстроился из-за того, что секретарю пришлось ехать поездом в Трентон за его пропуском. На этот раз он даже утратил свою обычную невозмутимость:

— Если они желают, чтобы я для них разъезжал туда и сюда, пусть придумают, как сделать, чтобы я мог ездить свободно, — сказал он.

Эти таинственные «они», которые, по-видимому, были ответственны за все, что случалось необъяснимого в нашей жизни, нашли способ получить для Энрико постоянный пропуск на поездки из Нью-Йорка в Чикаго и обратно.

С конца апреля 1942 года Энрико жил в Чикаго уже безвыездно, а я осталась в Леонии с детьми до конца учебного года.

Энрико очень не хотелось переезжать. Но они (я понятия не имела, кто были эти «они») решили перенести всю работу в Чикаго (что это была за работа, я тоже не знала) и собираются расширить это дело, недовольно говорил он. Это была та самая работа, которую он начал в Колумбийском университете с небольшой группой физиков. Работать с небольшой группой во многих отношениях лучше. Такая группа может работать очень продуктивно. Ведь продуктивность работы не возрастает пропорционально количеству работников. А в большой группе неизбежно возникает какая-то административная путаница и масса времени тратится на всякие организационные вопросы.

Нигде так хорошо не живется «враждебным иностранцам», как в Соединенных Штатах[21]. Американцы — сердечный и гостеприимный народ. Быть может, сознание, что и сами они когда-то, в первых поколениях, были здесь чужестранцами, удерживает их от дискриминации и внушает им добрые чувства к иммигрантам. Когда началась воина с Италией, не было никаких репрессий по отношению к итальянцам и никакого личного недоброжелательства. Наш и соседи по-прежнему поддерживали с нами дружеские отношения и все так же превозносили нашу «прекрасную страну».

Я невольно отмечала, как непохожи были в этом отношении американцы во время второй мировой войны на наших соотечественников, когда Италия вступила в первую мировую войну. Повсюду тогда начались бурные демонстрации: посольства и консульства враждебных стран забрасывали камнями. Почти все немецкие и австрийские подданные тотчас же покинули Италию, опасаясь интернирования[22] или ареста. Наискосок от нашего дома жил один немец; он уехал не сразу, а недели через две. Я тогда была еще ребенком, но хорошо помню, как мои родители говорили, что лучше бы уж он сразу уехал из Италии, потому что теперь он сделался врагом. Слово «враг» произносилось с зловещим ударением, и чего только под этим не подразумевали! Но все это как-то совершенно не вязалось с этим старичком, который, бывало, идет себе потихоньку по нашей горбатой улочке и, завидя нас, ребят, останавливается и вытаскивает из кармана конфеты. Когда мы подходили поближе, он наклонялся к нам, пенсне его болталось на шелковом шнурке, а его седые усы вздрагивали от улыбки, словно маленькие кустики на легком ветру. После объявления войны он совсем перестал выходить из дому и часами простаивал у окна, жалкий и одинокий старик, тоскующий по утраченной дружбе улицы. Привратницы маленьких вилл на нашей горке сплетничали, шептались между собой, и слово «шпион» так и носилось в воздухе. А затем старичок исчез.

Мы в Америке оказались много счастливее моего давнего соседа немца, у нас были только очень скромные неприятности. Мы уже давно, с самого начала войны в Европе, жили с чувством постоянного напряжения. Первые два года войны, когда Гитлер с такой легкостью одерживал одну победу за другой, всем невольно казалось, что только пессимисты не ошибаются в своих предсказаниях. Можно было почти не сомневаться, что Германия в конце концов победит Европу, а тогда, значит, и в Америке власть попадет в руки нацистов — не обязательно в результате вторжения, а в результате невероятного усиления разных прогерманских лиг, которые будут в точности выполнять все директивы Гитлера и его шайки. Если бы так случилось, нам пришлось бы бежать из Соединенных Штатов. Положение, которое Энрико занимал в Италии, и работа, которую он вел здесь, — все это делало его слишком заметным и неизбежно обрекало на репрессии со стороны нацистов. Поэтому казалось вполне разумным заранее подумать о будущем.

Наши друзья Майеры беспокоились не меньше нас. Мы познакомились с ними в Энн Арбор в 1930 году, когда в первый раз приехали в Америку. Тогда это были молодожены. Джо — высокий, белокурый, типичный американец, Мария — светловолосая, среднего роста молоденькая немочка из Геттингена; там они познакомились и поженились. Оба были научные работники: он — химик, она — физик. Осенью 1939 года, после того как Джо поступил преподавателем в Колумбийский университет, они купили себе дом в Леонии и обосновались там примерно в то же время, что и мы.

В Германии у Марии осталось много родственников, она прекрасно знала, что там творится, и понимала, что такое нацизм. Майеры и Ферми решили вместе покинуть Соединенные Штаты, если в стране установится нацистский режим. После падения Франции и до тех пор, пока Америка не вступила в войну, мы часто сходились с Майерами по вечерам и вместе строили всякие планы. Между филологическими спорами о происхождении какого-нибудь английского слова и советами по садоводству, которые иногда перепадали Ферми от Майеров, у нас шли разговоры о том, как мы будем вести жизнь современных Робинзонов на каком-нибудь необитаемом острове.

Теоретически наши планы были весьма разумно обоснованы и тщательно разработаны во всех подробностях, как того и следовало ожидать от такой предприимчивой группы людей, куда входило два физика-теоретика и еще химик-практик американской школы!

Джо Майера мы прочили на роль морского капитана, хотя нельзя сказать, чтобы у него был большой опыт в этом деле. Энрико, который как-то разбирался в морских течениях, приливах и звездах, должен был помогать ему. Он с таким воодушевлением мечтал о том, как будет орудовать компасом и секстантом, что мы, слушая его, тоже воодушевлялись. Но все-таки Джо считал, что нам надо бы попрактиковаться в навигации где-нибудь во Флориде, как только представится возможность.

А пока — сколько еще всего надо было сделать! Мария Майер и Энрико могли, например, сообща решить, что именно, какую часть цивилизации, следует спасти. Марии поручалось отобрать книги, а Энрико — как потомку фермеров — выяснить разные сельскохозяйственные трудности, которые могут возникнуть в нашем будущем убежище. А я должна была позаботиться, чтобы наша колония в недалеком будущем не осталась нагишом. Мне предоставлялось решить, что лучше взять с собой: семена хлопчатника и прялку или побольше тканей? Можно было выбрать то или другое — главное, чтобы все были одеты. Затем предстояло набрать еще людей для нашей экспедиции, и к этому надо было тоже подойти с научной точки зрения: необходимо иметь с собой доктора, не менее необходимо иметь детей, причем такого возраста, пола и такой наследственности, чтобы можно было, когда они подрастут, переженить их с нашими и таким образом умножить население нашего острова.

Затем мы еще не решили, какой выбрать остров. Во время войны, в которой Соединенные Штаты, по всей вероятности, будут воевать против Германии, Атлантический океан дли наших целей не годился. Но ведь Тихий океан усеян островами! В таком мягком климате между Гавайями и Филиппинами масса островков, вполне подходящих для нас по величине. Надо только отыскать среди них совсем необитаемый остров!

Мы, конечно, не могли предвидеть событий в Пирл-Харборе, мы забыли о существовании японцев!

Готовясь к этому романтическому приключению, мы с Энрико не пренебрегали и более практическими мерами предосторожности. История (и наш личный опыт) учили нас, что, как только в стране начинается война, все вклады на текущем счету «враждебных иностранцев» мгновенно замораживаются. Мы не могли предугадать пределов американской терпимости. Разве могли мы знать, что финансовые ограничения оставят нам с избытком средства для спокойного существования? Поэтому мы решили закопать наши «сокровища» в подвале. Нас толкнула на это та же самая потребность действовать перед лицом неизвестной, но ясно ощутимой опасности, которая в 1936 году заставила нас купить на всю семью противогазы. В 1941 году мы тоже, чтобы не чувствовать себя беспомощными пешками в руках судьбы, пытались обеспечить себя на будущее. Однажды вечером, когда все в доме уже улеглись, мы на цыпочках спустились в подвал, точно заговорщики в ночи. Энрико светил мне электрическим фонариком, пока я сметала угольную пыль с бетонного пола угольной ямы, которой мы никогда не пользовались. Потом я держала фонарик, а Энрико сверлил дыру в бетоне. И мы положили пачку банкнот в свинцовую трубку, чтобы они не пострадали от сырости, и опустили трубку с «кладом» в отверстие. Затем я снова все засыпала угольной пылью, чтобы закрыть отверстие, и мы поднялись наверх и легли спать с чувством облегчения, «Клад» наш оказался ни к чему. Но мы вынули его только когда уж пришлось совсем уезжать из Леонии.

Когда Соединенные Штаты вступили в войну и мы стали «враждебными иностранцами», нам еще не раз случалось совершать какие-то поступки, которые впоследствии оказывались бессмысленными и ненужными, но в то время создавали иллюзию, будто мы как-то управляем событиями. Так, Энрико приготовил пачку документов «Разное» для молодчиков из ФБР, которые могли поинтересоваться нашей лояльностью, но так и не поинтересовались. Мы сожгли хрестоматию Неллы (для второго класса!), которая прибыла из Италии вместе с нашей обстановкой и книгами. Эта книжка вполне могла служить обличительным материалом — в ней было столько портретов Муссолини! Муссолини — рядовой фашист, в черной рубашке, Муссолини в черной феске, в блестящих черных сапогах и в полной форме из черного «орбаче» (особая материя, специально фабриковавшаяся для фашистской формы), Муссолини на великолепном коне, Муссолини, отечески улыбающийся маленьким «сынам и дщерям римской волчицы», Муссолини, принимающий парад мальчиков с восьмилетнего возраста и старше в полном военном снаряжении и с ружьями на детских плечах… Вообще слишком много Муссолини!

Но сколько бы человек ни предпринимал предосторожностей против непредвиденного, всегда остается какая-нибудь мелочь, которой он не предусмотрел, и она-то потом и становится источником постоянного беспокойства. Такой мелочью, которой мы не доглядели, оказался наш пятилетний сынишка Джулио. Джулио, как сообщил нам кто-то из друзей, разгуливает по Леонии и говорит всем, что ему хочется, чтобы в этой войне победили Гитлер и Муссолини… Наши друзья слышали это собственными ушами. А ведь дети, конечно, повторяют то, что говорят дома взрослые!..

В мирное время никому бы и в голову не пришло принимать слова Джулио всерьез. Но в начале войны нервы всех кругом были взвинчены надвигающейся опасностью, и так как опасность эта была неопределенной и не связывалась ни с какими фактами, она чудилась повсюду. Она искажала все суждения, заражала подозрительностью даже таких спокойных людей, как наши соседи в Леонии. Когда какой-то приезжий с немецким акцентом явился осматривать дом, который он собирался купить, за ним следили во все глаза, а когда он полез осматривать крышу, такая дотошность уже показалась подозрительной и сейчас же поползли слухи: а не собирается ли он принимать сигналы с воздуха?

Поэтому мы и побаивались, как бы в такой атмосфере слова Джулио не приняли всерьез, несмотря на то, что он во все горло распевал вместе с другими мальчишками:

 

На япошек мы нажмем,

Мигом с карты их сотрем!

 

И, казалось бы, эти его противоречивые выступления должны были уравновешивать одно другое.

Мы позвали Джулио и спросили, что это за глупости он болтает о Гитлере и Муссолини? Разумеется, он и сам не знал. Но я отлично понимала, откуда это идет. Джулио у нас в доме часто напоминали, что он единственный из всей семьи видел обоих диктаторов вместе, когда Гитлер приезжал в Рим. Джулио был очевидцем исторического события, которое видели немногие. Должно быть, в его детском сознании эти два диктатора стали чем-то вроде его личной собственности. А кроме того, Джулио был такой маленький и щуплый для своего возраста, что ему всегда не терпелось чем-нибудь похвастаться, выдумать какую-нибудь чепуху, только бы обратить на себя внимание.

От наших настойчивых расспросов Джулио расплакался:

— Да я просто так, в шутку! Вовсе я этого и не думал!

Но Энрико был беспощаден. Эти глупости Джулио надо было как-то прекратить:

— А ты подумал, что будет, если какой-нибудь сознательный гражданин возьмет и донесет на тебя? Или тебя услышит агент ФБР? Ну как ты думаешь, что они с тобой сделают? Ведь им придется выполнить свой долг и отправить тебя в тюрьму!

Джулио еще немножко поплакал, потом вытер свои большие карие глаза, высморкался и побежал играть, как сделал бы всякий другой мальчик на его месте.

Я оставалась с детьми в Леонии до конца июня 1942 года. Как только занятия в школе кончились, я отвезла Неллу и Джулио в детский лагерь в Новую Англию, а сама отправилась к Энрико в Чикаго.

Я уже привыкла смотреть на наш дом в Леонии, как на постоянное жилище, и мне страшно было подумать, что нужно опять куда-то перебираться.

Энрико был уверен, что мы перебираемся в Чикаго временно, а потом снова можно будет вернуться в Леонию. Энрико был оптимист. Мы тогда даже не знали, что это слово «временно» в некоторых (закрытых) кругах означало: время, потребное для переезда всех физиков с восточного побережья Америки на западное, а с западного — на восточное. Но я и без этой шутки чувствовала всю зыбкость нашего будущего. Уезжая из Леонии, я зашла проститься к Юри. Гарольд поднял, на меня свои добрые, озабоченные глаза и сказал:

— Ах, Лаура! Вы уже не вернетесь в Леонию…

Эти слова заставили меня призадуматься; и вот тогда я и решила никогда больше не пускать корней. Гарольд Юри оказался провидцем только наполовину; он не предвидел, что и ему тоже придется покинуть Леонию и перебраться в Чикаго. Но это произошло позже, спустя три года.

Между тем я подыскивала дом в Чикаго и наконец нашла такой, который как будто отвечал всем нашим требованиям, — уютный, хорошо обставленный и удобный для нас тем, что он был расположен недалеко от спортивного стадиона Чикагского университета. Владелец дома, какой-то делец, «временно» уезжал с семьей в Вашингтон примерно на такой же срок, какой мы предполагали пробыть в Чикаго. Но были и осложняющие обстоятельства, прячем двоякого рода: прекрасный радиоприемник фирмы Кэйпгарт, стоявший в гостиной, принимал коротковолновые станции, а на третьем этаже дома жили две японо-американские девушки, которые не желали уезжать. Постановления о «враждебных иностранцах» воспрещали нам иметь коротковолновые приемники, а итальянская семья плюс две японо-американки — это, как сказал Энрико, уже целое гнездо шпионов.

В Чикаго, очевидно, не было жилищного кризиса, иначе владелец дома подыскал бы себе жильцов поудобнее, но он вместо этого обратился в ФБР, откуда ему сообщили, что хотя Энрико и ведет военную работу, все же он не имеет права пользоваться коротковолновым приемником. Тогда хозяин дома попросил завод Кэйпгарта отключить в радиоприемнике опасный коротковолновый диапазон, а двум японкам предложил выехать.

А 12 октября по случаю празднования Дня Христофора Колумба государственный прокурор Биддл объявил, что итальянцы больше не считаются «враждебными иностранцами». Теперь мы могли всюду ездить без пропусков, включать коротковолновый приемник, пользоваться фотоаппаратами и биноклями.

11 июля 1944 года мы с Энрико принесли присягу на верность Соединенным Штатам Америки в окружном суде в Чикаго. И вот, наконец, мы стали американскими гражданами, после того как прожили здесь пять с половиной лет.

 

Глава

Секретность и котел

 

После того как мы переехали в Чикаго, жизнь наша потекла под знаком глубочайшей секретности. Энрико уходил на работу не на физический факультет и не просто в лабораторию, а в «Метлаб» — Металлургическую лабораторию. Там все было накрепко засекречено. Мне открыли только один секрет: в этой «Металлургической лаборатории» не было никаких металлургов. Но и этого тоже нельзя было разглашать. Вообще чем меньше я буду разговаривать, тем лучше, чем дальше я буду держаться от посторонних, то есть от людей, не имеющих отношения к «Метлабу», тем будет полезнее для меня.

Осенью мистер и миссис Артур Г. Комптон — я только потом узнала, что он стоял во главе Металлургического проекта — устроили один за другим несколько званых вечеров для новых сотрудников Металлургической лаборатории. Их было так много, что даже в «Зале Иды Нойс», огромном студенческом холле, не хватило места, чтобы усадить всех сразу, поэтому приглашали по очереди, небольшими группами. На каждом таком вечере, гостям показывали английский фильм «Близкий родственник», где в самых черных красках изображалось, к чему приводят небрежность и легкомыслие. Портфель, оставленный на полу в общественном месте, похищает шпион, английские военные планы становятся известными неприятелю… в результате — бомбежка, разрушенные жилые здания, громадные потери на фронте, которых можно было бы избежать.

После этого фильма все было понятно без слов.

Мы с готовностью принимали к сведению этот намек и поддерживали знакомство только с группой «металлургов».

Так как группа эта непрестанно увеличивалась, выбор для знакомств был довольно большим: и к тому же с большинством из этих людей у нас было много общего, как, конечно, и следовало ожидать, потому что все это были ученые.

Женам «металлургов», не работавшим в лаборатории, тоже хотелось делать что-то полезное во время войны. Им предлагали, например, устраивать вечера и концерты в ОСДВ (Объединенная служба организации досуга войск). Но я предпочитала шить для Красного Креста или работать добровольно в университетском госпитале, а мои способности устраивать вечера приберечь для «металлургов», которые не пользовались благами ОСДВ.

В начале декабря 1942 года я устроила дома вечеринку, на которую пригласила «металлургов» из группы Энрико и их жен. Восемь уже пробило, когда раздался первый звонок. Энрико пошел открывать дверь, а я выглянула в переднюю и остановилась в нескольких шагах от входа. Вошел Уолтер Цинн и его жена Джен, внося с собой ледяной холод с улицы. Оба так замерзли, что у них зуб на зуб не попадал. Они стали стряхивать снег с пальто, громко притопывая на месте, чтобы согреть окоченевшие на морозе ноги; на улице было ниже нуля. Затем Уолтер пожал Энрико руку и сказал:

— Поздравляю!

— Поздравляете? — с удивлением спросила я. — С чем же это?..

Но никто не обратил на мои слова никакого внимания.

Энрико вешал в шкаф пальто Джен, а супруги Цинн возились со своими ботиками, с трудом стаскивая их закоченевшими руками.

— Ужасная погода! — сказала Джен, выпрямляясь и ставя ботики в угол. А Уолтер опять начал громко притопывать.

— Ну, идемте в комнаты! — позвал Энрико. Но не успели мы усесться, как снова затрещал звонок. Энрико опять пошел открывать, и в передней снова послышалось топанье, жалобы на страшный холод… и опять чей-то мужской голос сказал:

— Поздравляю!..

И так это повторялось снова и снова, пока не собрались все. Каждый пришедший, но при этом только мужчины, поздравлял Энрико. Он спокойно принимал эти поздравления, без малейшего замешательства или ложной скромности, и, хотя он не произносил ни слова, улыбка не сходила с его лица.

На все мои расспросы мне или совсем ничего не отвечали, или говорили уклончиво: «Спросите у вашего мужа…», или «Да ничего особенного, просто он у нас молодец, вот и все», или еще: «Да вы не беспокойтесь. Узнаете в свое время!»

И я не могла ровно ничего припомнить, что помогло бы мне догадаться! Энрико ничего такого не говорил и как будто ничего из ряда вой выходящего не происходило, если не считать приготовлений к этому вечеру. Но Энрико к ним не имел никакого касательства, да и что это за повод для поздравлений?

Все утро я занималась уборкой, вычистила серебро, собрала электрический поезд Джулио и отнесла к нему в комнату, а книжки — к Нелле. Существуют, должно быть, какие-нибудь правила, как приучать детей к аккуратности, но мне они неизвестны. Я возилась с пылесосом, вытирала пыль и вздыхала. И все время прикидывала в уме, успею ли я.

— На стол накрыть — полчаса… сэндвичи приготовить — полчаса… соки для пунша — еще полчаса… Не забыть заварить чай для пунша, чтобы он успел остыть… Начнут собираться к восьми, значит, в половине восьмого надо начать одеваться, а пообедать надо будет часов в…

И так я прошлась в обратном направлении по всему расписанию, с того часа, как начнут собираться гости, и до того времени, как мне надо будет приниматься за готовку.

Но все мое расписание пошло кувырком, как это часто бывает с расписаниями. Я пекла печенье в кухне, и вдруг меня поразила необыкновенная тишина в доме. Какая-то, я бы сказала, подозрительная тишина, если принять во внимание, что к Джулио пришли играть две девочки, с которыми он дружил. Куда же они все девались?

Что они такое могли затеять? Я пошла посмотреть и обнаружила их на балконе второго этажа, где трое этих «ангелочков» старательно мешали снег с землей из цветочных горшков и швыряли эти коричневые комья в только что вымытые окна соседей. Сколько драгоценного времени пришлось израсходовать на нравоучения и наказание, а потом еще надо было придумать, как бы умилостивить соседей.

Так что, когда Энрико пришел обедать, я еще не успела покончить со всеми делами и так была поглощена своими хлопотами, что у меня и в мыслях не было о чем-нибудь его спрашивать. Мы на скорую руку пообедали, и тут я вспомнила, что у нас нет папирос. Ничего удивительного в этом не было, потому что мы сами не курили, и я всегда забывала купить папиросы для гостей.

— Энрико, ты не сходишь за папиросами? — спросила я. Ответ был такой, какого и следовало ожидать, — то, что я всегда слышала в таких случаях:

— Да я не умею покупать папиросы.

— Но нельзя же гостей оставить без папирос, ведь это не принято!

— Ну, а мы с тобой заведем новый обычай. Чем меньше наши гости будут курить, тем лучше. Не будет такой вони в комнатах завтра утром.

Эта маленькая сценка стала у нас чем-то вроде непременного ритуала перед каждой вечеринкой. Ничего необычного в ней не было, так же как и в поведении Энрико. Но с чем же в таком случае они его поздравляют?

Я подошла к Леоне Вудс, высокой молодой девушке спортивного вида, которая бралась за любую мужскую работу и прекрасно с нею справлялась. Леона была единственная женщина-физик в группе Энрико. Матушка ее, женщина неистощимой энергии, жила на маленькой ферме близ Чикаго и сама вела все хозяйство. Стараясь хоть чем-нибудь помочь матери, Леона делила свое рвение между атомами и картофелем. А так как я не обнаруживала желания ни бомбардировать атомы, ни копать картошку, то Леона посматривала на меня сверху вниз. Но все-таки я бывала у них на ферме и помогала собирать яблоки. Не может быть, чтобы у Леоны не сохранилось ко мне дружеских чувств!

— Леона, будьте милочкой, скажите мне, почему Энрико все поздравляют?

Леона наклонила ко мне свою черноволосую, коротко остриженную голову и шепнула:

— Он потопил японского адмирала.

— Да вы смеетесь надо мной! — возмутилась я.

Но тут к Леоне присоединился Герберт Андерсон — тот самый юноша, который только что окончил Колумбийский университет, когда мы приехали в Америку, успел с тех пор защитить у Энрико диссертацию и остался работать в его группе. В Чикаго он приехал за несколько месяцев до моего приезда.

— А вы думаете, для Энрико существует что-нибудь невозможное? — спросил он с серьезным и чуть ли не укоризненным видом.

И хотя сознательная часть моего рассудка никак не соглашалась этому поверить, где-то глубоко в подсознании настойчиво пробивалась мысль, что слова Леоны и Герберта могут быть правдой. Герберт был ментором Энрико, а Леона была еще так молода, что совсем недавно проходила испытания по проверке способностей и сообразительности, как полагается в школе, и, говорят, выдержала эти испытания блестяще и получила необычайно высокую среднюю отметку. Конечно, они должны знать… Но потопить корабль в Тихом океане, находясь в Чикаго… Что ж, может быть, и открыли какие-нибудь невероятно мощные лучи…

Когда в сознании происходит борьба и ее исход не может быть решен сразу, вас начинают одолевать сомнения. Мои сомнения долго донимали меня.

Больше в этот вечер не было разговоров об адмиралах. Как всегда на таких вечеринках, пили пунш и болтали всякую ерунду, потом в гостиной поговорили немножко о войне, затеяли игру в пинг-понг и в диск, потому что Энрико всегда любил игры, а большинство наших гостей были люди молодые.

На следующий день и потом еще несколько раз я тщетно пыталась отделаться от моих сомнений:

— Энрико, ты в самом деле потопил японского адмирала?..

— А разве я потопил? — с самым невинным видом спрашивал Энрико.

— Так, значит, ты не потопил?

— Ах, я не потопил? — переспрашивал он все с тем же невозмутимым видом.

Прошло два с половиной года. Кончилась война с Японией, и как-то раз вечером Энрико принес домой переплетенную, но напечатанную на мимеографе[23] книгу.

— Тебе, быть может, любопытно будет посмотреть доклад Смита? — сказал он. — Здесь, видишь ли, есть все рассекреченные материалы об атомной энергии. Он только что разрешен к печати, это сигнальный экземпляр.

Это было далеко не легкое чтение. Я с трудом разбиралась в технической терминологии и медленно, с усилием одолевала трудный текст. Добравшись до середины книги, я наконец поняла, почему на нашей вечеринке все поздравляли Энрико. В тот день, 2 декабря 1942 года, впервые была осуществлена самоподдерживающаяся цепная реакция и первый атомный котел начал успешно работать под управлением Энрико. Молоденькая Леона Вудс считала, что это подвиг ничуть не меньше, чем если бы Энрико потопил японское адмиральское судно с самим адмиралом. Атомная бомба еще только вызревала в чреве будущего. И, конечно, Леона не могла предвидеть Хиросиму.

 

Действующий атомный котел был результатом напряженной четырехлетней работы, которая началась сразу же, как только в ученых кругах стало известно об открытии расщепления урана, вызвавшем такой огромный интерес среди физиков.

Опыты в Колумбийском университете, о которых я уже рассказывала, как и опыты других американских университетов, подтвердили гипотезу Энрико, что при делении ядер урана испускаются нейтроны. Из этого следовало, что теоретически цепная реакция возможна, но осуществление ее на практике казалось весьма проблематичным. Так много всяких обстоятельств было против этого, что только одна небольшая группа упрямых физиков в Колумбийском университете продолжала вести изыскания в этой области. И ей пришлось столкнуться с двумя затруднениями, которые с первых же шагов затормозили ее работу. Первое заключалось в том, что нейтроны, испускающиеся при делении ядер урана, обладали такой скоростью, что не могли вызывать деление при бомбардировке. Вторая трудность возникала в связи с потерей нейтронов: в нормальных условиях большинство нейтронов, образующихся при делении, разлеталось в воздухе или поглощалось веществом, прежде чем успевало попасть в ядро урана и вызвать деление. Нейтронов, которые успевали вызвать деление, было слишком мало для поддержания цепной реакции.

Чтобы осуществить непрерывную цепную реакцию, надо было замедлить нейтроны и тем самым значительно уменьшить их потери. Но можно ли было этого добиться?

Замедлять движение нейтронов — этот старый трюк Энрико постиг еще в Риме, когда он и его друзья обнаружили необычайное действие парафина и воды на нейтроны. Поэтому группа, работавшая в Колумбийском университете — Сцилард, Цинн, Андерсон и Энрико, — приступила к опытам по делению ядер урана под водой. Вода, как они говорили, действовала у них в качестве замедлителя.

После нескольких месяцев исследований они пришли к заключению, что ни вода, ни какое-либо иное водородсодержащее вещество не пригодны в качестве замедлителя. Водород поглощает слишком много нейтронов, и в силу этого цепная реакция становится невозможной.

Лео Сцилард и Ферми решили использовать в качестве замедлителя углерод. Они полагали, что углерод будет в достаточной мере замедлять нейтроны, а поглощать их будет меньше, чем вода. Но для этого углерод должен обладать очень высокой степенью химической чистоты. Всякие примеси отличаются необыкновенной способностью поглощать нейтроны.

Сцилард и Ферми задумали соорудить нечто такое, что, по их рассуждению, должно было обеспечить цепную реакцию. Это сооружение должно было представлять собой кладку из слоев урана и очень чистого графита; пласты чистого графита должны были чередоваться с пластами графита с вставленными в него стержнями урана, иначе говоря, они решили построить pile, или котел[24].

Атомный котел неизбежно должен быть весьма громоздким сооружением. Если он будет недостаточно велик, нейтроны будут ускользать в воздух прежде, чем успеют столкнуться с атомом урана, и, следовательно, будут пропадать для расщепления и для атомной реакции. Но какой величины должен быть атомный котел, этого еще пока никто себе не мог представить.

Но разве так уж было важно, знают ученые или нет, какой величины должен быть атомный котел? Казалось бы, все, что им надо было делать, это просто класть один на другой пласты графита, перемежая их стержнями урана, до тех пор, пока не будет достигнута критическая величина котла, при которой начнется цепная реакция. Они могли также строить котел любой формы — кубической, пирамидальной, овальной, сферической — и в процессе работы выяснить, какая форма окажется наилучшей.

Но все это оказалось не так просто. В Соединенных Штатах можно было раздобыть всего-навсего лишь несколько граммов металлического урана, а графит, имевшийся в продаже, отнюдь не отвечал требован


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: