This file was created 6 страница

То же и в «Поклонении волхвов»: главные персонажи здесь всегда ничтожны, второстепенные - всегда бесподобны. С европейским волхвом Рубенсу не везет. Он вам знаком: это человек, изображенный на первом плане стоящим или коленопреклоненным и составляющий вместе с богоматерью центр композиции. Напрасно одевает его Рубенс в пурпур, горностай или золото и поручает ему держать кадило, подавать чашу или кувшин. Напрасно молодит или старит его, рисует с лысиной жреца или гривой жестких волос. Напрасно придает ему сосредоточенное или свирепое выражение лица,нежные глаза или облик старого льва. Что бы ни делал художник, эта фигура всегда остается банальной, и ее единственная роль - быть носителем одной из доминирующих в картине красок. То же и с волхвом из Азии. Наоборот, эфиоп, негр с сероватой кожей, скуластым, с приплюснутым носом, синеватым лицом, освещенным сверкающими белками глаз и перламутром зубов, является шедевром наблюдательности и естественности, потому что это портрет, который Рубенс неоднократно писал без всяких изменений с одного и того же лица.

Казалось, можно было заключить отсюда, что по своим инстинктам, своим потребностям, по основным чертам своего дарования, даже по своим недостаткам - были у него и они - Рубенс, более, чем кто-либо другой, был призван писать прекрасные портреты. А между тем это не так. Портреты его слабы, и в них мало наблюдательности, построены они поверхностно, а следовательно, и сходство их с моделью довольно отдаленное. Сравнивая Рубенса с Тицианом, Рембрандтом, Рафаэлем, Себастьяно дель Пьомбо, Веласкесом, ван Дейком, Хольбейном, Антонисом Мором и, далее, исчерпав список самых разнообразных и великих имен и спустившись на несколько ступеней ниже - до Филиппа де Шампеня в XVII веке и превосходных портретистов XVIII века,- замечаешь, что Рубенсу недоставало того простодушного, послушного ему и напряженного внимания, без которого изучение человеческого лица не может быть совершенным.

Знаете ли вы хоть один портрет Рубенса, который удовлетворял бы вас глубиной и меткостью наблюдения, раскрывал перед вами индивидуальность изображенного человека, давал полную уверенность в его сходстве, обогащал ваше познание? Из всех людей, разных по возрасту и положению, характеру и темпераменту, из образов, которые нам оставил Рубенс, есть ли хоть один, запечатлевшийся в уме как вполне определенная, ясно выраженная личность, хоть один, о котором вы вспомнили бы, как о живом, поразившем вас лице? Их забываешь на расстоянии, а вместе взятые, они едва отличимы друг от друга. Особенности их жизненного пути не разграничивали их четко в сознании живописца; еще меньше различаются они в памяти тех, кто знает их лишь по картинам Рубенса. Есть ли в них сходство? Да, более или менее есть. Есть ли в них жизнь? Да, они живут, они переполнены жизнью. Я не скажу, что эти портреты банальны, но они не точны. Я не скажу также, что художник плохо изучал свои модели, но, мне кажется, он отнесся к ним все же легко, поверхностно, быть может, в силу своих привычек и, наверное, по определенной формуле. Он трактовал их независимо от пола и возраста, так, как, вероятно, любят быть изображенными женщины: сначала - красота, а потом уже и сходство. В портретах хорошо выражена эпоха и неплохо передано общественное положение, хотя ван Дейк, работавший бок о бок, еще точнее обозначал время и социальную среду. Но в жилах у них течет одна и та же кровь, у них одинаковый духовный облик и внешние черты вылеплены по одному типу. У мужчин те же ясные, широко открытые, глядящие прямо глаза, тот же цвет кожи, те же закрученные кверху усы с черными или светлыми кончиками, приподнятыми у углов м у ж е с т-венного, то есть несколько стандартного, рта. Прибавьте сюда еще красные губы, яркий румянец, круглый овал лица, и вам явится если не юноша, то вполне развившийся человек, крепкого сложения, здоровый телом, со спокойной душой.

То же у женщин. Свежий цвет лица, выпуклый лоб, широкие виски, слабо развитый подбородок, широко раскрытые глаза, похожие по цвету и почти одинаковые по выражению, красота в стиле той эпохи, полнота, присущая женщинам северной расы, но с оттенком изящества, свойственным Рубенсу. И во всех этих лицах чувствуется сплав нескольких типов: Марии Медичи, инфанты Изабеллы, Изабеллы Брандт, Елены Фаурмент. Все женщины, которых Рубенс писал, как будто приобрели, попреки себе и ему, какое-то уже знакомое выражение от соприкосновения с его стойкими воспоминаниями. Г›с,е они имеют что-то общее с той или другой из четырех знаменитых женщин, увековеченных кистью художника гораздо более осязательно, чем в истории. Они имеют между собой какое-то фамильное сходство,, созданное главным образом самим Рубенсом.

Представляете ли вы себе женщин при дворах Людовиков XIII и XIV? Видите ли вы с достаточной ясностью мадам де Лонгвиль, де Монбазон, де Шеврез, де Сабле, прелестную герцогиню де Гемене, которой Рубенс, на вопрос королевы, осмелился присудить приз красоты как самой очаровательной богине люксембургского Олимпа? Или несравненную мадемуазель дю Вижан, кумира общества Шантийи, внушившую к себе столь бурную страсть и вдохновившую на столько нежных стихов? Узнаете ли вы мадемуазель де Лавальер, мадам де Монтеспан, де Фонтанж, де Севинье, де Гриньян? И если вы не можете разглядеть их так ясно, как хотели бы, то чья здесь вина?

Вина ли это пышной и галантной эпохи, ее официальных парадных и жеманных манер? Вина ли самих женщин, из которых каждая стремилась к придворному идеалу? Пыть может, их плохо наблюдали и писали небрежно? Или, может быть, так было принято, чтобы из всех видов изящества и красоты только определенный вид соответствовал требованиям хорошего тона, хорошего вкуса и этикета? Глядя на портреты, трудно узнать, какой нос, рот, овал лица, цвет кожи, взгляд, какая степень строгости или легкомыслия, стройности или дородности, какая, наконец, душа свойственна каждой из этих знаменитых особ,- до того они похожи друг на друга в своей импозантной роли фавориток, интриганок, принцесс, знатных дам. Вы знаете только то, что они о себе думали, какими они себя изображали или какими их изображали, в зависимости от того, сами ли они писали с себя литературные портреты или поручали писать их другим. Начиная с сестры принца Конде и до мадам д’ Эпине, то есть на протяжении всего XVII и большей половины XVIII века, на всех портретах этих женщин мы видим только прекрасный цвет лица, красивые рты, великолепные зубы, дивные плечи, руки и грудь. Они сильно обнажаются или позволяют обнажать себя, показывая нам лишь несколько холодные совершенные формы, отлитые по одному безупречно красивому типу, следуя моде и идеалу времени. Ни мадемуазель де Скюдери, ни^Вуатюру, ни Шаплену, ни Демаре, ни одному из галантных писателей, восхищавшихся их прелестью, не пришла мысль оставить нам хотя бы один портрет, пусть менее лестный, но более правдивый. С трудом можно отыскать в галерее отеля Рамбулье цвет лица менее божественный, губы не столь чистого рисунка и не такие безупречно алые.

Нужен был самый правдивый и самый великий портретист того времени Сен-Симон, чтобы показать нам, что женщина может быть очаровательной, не будучи совершенной, и что выразительность лиц, природное изящество и внутренний огонь придавали особую привлекательность, например, герцогине дю Мен, несмотря на ее хромоту, или герцогине Бургундской, несмотря на смуглый цвет кожи, очень низкий рост, непоседливость и выпавшие зубы. До этого кистью портретных мастеров управлял лишь девиз: не слишком много, не слишком мало. Что-то внушительное, торжественное, что-то вроде трех сценических единств, требования полной законченности фразы сковало эти портреты почти царственным безличием, которое для нас, людей нового времени, совершенно противоположно тому, что нас чарует. Времена изменились. XVIII век разбил многие формулы, поступив с человеческим лицом так же бесцеремонно, как и с другими единствами. Однако наше столетие возродило, но уже с другими вкусами и другими модами ту же традицию портретов, не выражающих характера, ту же парадность, менее торжественную, но еще худшую. Припомните портреты времен Директории, Империи и Реставрации: портреты Жироде, Жерара (я исключаю портреты Давида - впрочем, не все - и некоторые портреты Прюдона - также не все). Составьте галерею из великих артисток и светских дам - Марс, Дюшенуа, Жорж, императрицы Жозефины, мадам Тальен, даже единственные в своем роде головы мадам де Сталь и очаровательной мадам Рекамье,- и вы увидите, как мало здесь жизни, разнообразия, личных черт, которыми так полна любая серия портретов Латура, Гудона, Каффьери.

Итак, принимая во внимание различие эпох и талантов, вот что я нахожу в портретах Рубенса: большую неточность и условности, один и тот же рыцарский облик у мужчин, одну и ту же царственную красоту у женщин, ничего индивидуального, что бы останавливало внимание, захватывало, наводило на размышления и никогда не забывалось. Ни одного уродливого лица, ни одной впалости в контуре, ни одной шокирующей своей странностью черты.

Замечали ли вы когда-нибудь в нарисованном Рубенсом мире мыслителей, политиков, воинов какую-нибудь характерную и совсем личную особенность, что-нибудь вроде соколиной головы Конде, испуганных глаз и немного мрачного выражения Декарта, тонкого и обаятельного лица Ротру, угловатой и задумчивой маски Паскаля, незабываемого взгляда Ришелье? Как могло случиться, что человеческие типы буквально кишели перед другими великими наблюдателями, а Рубенсу не попадался ни один поистине своеобразный человек? Эти соображения я хотел бы подтвердить убедительнейшим из всех примеров. Представьте себе Хольбейна перед моделями Рубенса, и перед нами тотчас же возникла бы новая галерея людей, очень интересная для моралиста и равным образом ценная для истории быта и для истории искусства. Согласитесь, такую галерею Рубенс не обогатил ни единым типом.

Брюссельский музей обладает четырьмя портретами кисти Рубенса, и именно воспоминание о них и наводит меня на эти размышления. Эти четыре портрета довольно верно передают сильные и слабые стороны таланта Рубенса как портретиста. Два из них - портреты эрцгерцога Альбрехта и инфанты Изабеллы - прекрасны. Они были заказаны для украшения триумфальной арки, воздвигнутой на площади Мейр по случаю приезда Фердинанда Австрийского, и, как говорят, Рубенс работал над каждым портретом один день. Они больше натуральной величины, задуманы, нарисованы и исполнены в духе итальянской манеры - широко декоративной, немного театральной, весьма подходящей к своему назначению. В них чувствуется влияние Веронезе, но оно так удачно растворено во фламандской манере письма, что Рубенс, кажется, никогда лучше не овладевал стилем и в то же время никогда не оставался в большей степени самим собой. Здесь проявилась ого особая манера заполнять полотно, компоновать грандиозный узор из бюста и рук в различных их положениях и с различными жестами, укрупнять очертания, придавать величественную строгость одежде, уверенно очерчивать контур, писать то жирным, то плоским мазком, что несвойственно портретам Рубенса и скорее напоминает лучшие куски его картин. Поэтому и сходство, привлекающее уже издали наше внимание, благодаря нескольким метким и обобщенно взлтым акцентам, можно было назвать эффектным сходством. Работа необычная по быстроте исполнения, уверенности, вдумчивости и - в рамках данной разновидности портрета - необычайная по красоте. Она поистине великолепна. Рубенс чувствовал себя. здесь привычно, на родной почве, в мире своей фантазии, очень ясных, быстрых и восторженных наблюдений. Он не писал бы иначе и свои картины: успех был обеспечен. Два других недавно купленных портрета очень известны, и их расценивают весьма высоко. Осмелюсь сказать, однако, что они принадлежат к наиболее слабым. Это два фамильных портрета, два небольших бюста, несколько укороченных и суженных, переданных в фас без всяких композиционных ухищрений и размещенных на полотне так же непосредственно, как простые этюды голов. При всем блеске, рельефности, жизненности и необыкновенно искусном, но упрощенном письме они имеют тот недостаток, что художник рассматривал свои персонажи вблизи и невнимательно, писал старательно, но мало изучал и, словом, трактовал весьма поверхностно. Постановка модели точна, рисунок ничтожен. Как живописец Рубенс расставил акценты так, чтобы все походило на жизнь, но как наблюдатель он не выделил ни одной черты, выражающей внутреннее сходство с моделью; есть только наружность. Глядя на тело, мы невольно ищем нечто под его внешней оболочкой, чего художник не заметил; вглядываясь в душу, ищем нечто более глубокое, чего он не разгадал. Живопись не углубляется дальше поверхности холста, жизнь - дальше внешнего облика. На портрете изображен молодой человек лет тридцати, с подвижным ртом, влажными глазами, открытым и ясным взглядом. И ничего более ни вне этого, ни глубже этого. Кто этот молодой человек? Что он делал? Мыслил ли он? Страдал ли он? Неужели он жил так же поверхностно, как изображен на поверхности холста? Эти-то черты личности Холь-бейн передал бы прежде всего, а для этого мало какой-нибудь искорки в глазу или красного мазка на ноздре. Искусство живописи, быть может, самое нескромное из всех искусств. Оно - несомненный показатель морального состояния художника в минуты, когда он берется за кисть. То, что ему хотелось сделать, он сделал; в том, чего ему не очень хотелось, видишь его неуверенность; того, чего ему вовсе не хотелось, в его произведениях ucv, что бы ни говорил он сам и что бы ни говорили другие. Рассеянность, забывчивость, вялость ощущений, меньшая глубина восприятия, ослабленное прилежание, менее живая любовь к изучаемому предмету, охлаждение к живописи или увлечение ею - все оттенки его натуры, иплоть до изменчивости его восприятия, все это проявляется в созданиях художника так же ясно, как если бы мы слышали его исповедь. С уверенностью можно определить, как ведет себя добросовестный портретист перед своими моделями. Точно так же можно ясно представить себе, как вел себя Рубенс перед своими.

Когда смотришь на портрет герцога Альбы кисти Анто-писа Мора, висящий в нескольких шагах от описываемых мной портретов, нельзя усомниться в том, что, каким бы вельможей ни был сам художник и как бы ни было для него привычно писать вельмож, он был очень серьезен, внимателен и даже взволнован в тот момент, когда садился за мольберт перед этой трагической личностью, перед этим сухим, угловатым, наглухо закованным в темные доспехи человеком с движениями автомата, с глазами, смотрящими на вас исподлобья, сверху вниз, холодными, жесткими и черными, которые как будто никогда не смягчал солнечный свет.

Совсем наоборот было, когда Рубенс писал Шарля де Корд и его жену Жаклину де Корд и хотел им угодить. В тот день, несомненно, он был в хорошем расположении духа, но рассеян, уверен в себе и, как всегда, тороплив. Это было в том же 1618 году, к которому относится и «Чудесный улов». Рубенсу исполнился сорок один год. Он был в расцвете таланта, славы и успеха и быстро преуспевал во всем, что бы ни делал. «Чудесный улов», только что перед тем написанный, стоил ему ровно десяти дней работы. Молодые супруги сочетались браком 30 октября 1617 года; портрет мужа должен был понравиться жене, портрет жены - мужу; вот при каких условиях была выполнена эта работа. Учтите еще короткое время, потраченное на нее, и вы поймете, что в результате получилась поверхностная, хотя и блестящая картина, с лестным сходством, но произведение недолговечное.

Многие портреты Рубенса - я сказал бы, большая часть - дальше этого не идут. Посмотрите в Лувре портрет барона де Вик того же стиля, того же качества, почти того же времени, что и портрет сеньора де Корд, о котором я говорю. Посмотрите также портреты Елизаветы Французской и дамы из семьи Боонен: все эти произведения приятные, блестящие, легкие, живые, но их тотчас же забываешь. А теперь посмотрите на эскиз портрета второй жены художника, Елены, с двумя детьми, на этот прелестный набросок, едва обозначенную мечту, оставленную случайно или намеренно незаконченной. И если, переходя от трех предшествующих произведений к последнему, вы призадумаетесь, то мне не нужно будет ничего пояснять: все понятно без слов.

Итак, разбирая Рубенса исключительно как портретиста, можно сказать, что это человек, предававшийся в часы досуга своим собственным грезам, удивительно меткий, но малопроницательный глаз, скорее зеркало, чем орудие исследования; человек, мало занимавшийся другими и много самим собой; в физической и духовной жизни человек внешности, занятый внешностью, чудесным образом приспособленный к тому, чтобы схватывать оболочку вещей и только ее. Вот почему следовало бы различать в Рубенсе двух наблюдателей неравной мощи и не сравнимых в отношении к искусству: один заставляет чужую жизнь служить ему для воплощения своих замыслов, подчиняет себе свои модели, берет от них то, что ему подходит; другой стоит ниже своей задачи, потому что должен был бы, но не умеет подчиняться своей модели.

Вот почему Рубенс то великолепно схватывает черты человека, то пренебрегает ими. Вот почему, наконец, его портреты немного похожи друг на друга и немного на него самого, лишены собственной жизни и тем самым духовного сходства и глубины, в то время, как портретные персонажи его картин отличаются поразительной индивидуальностью, еще более увеличивающей производимое ими впечатление той силой выразительности, которая не позволяет сомневаться, что они действительно жили. Что касается их моральной сущности, то видно, что они все одарены душой деятельной, страстной, всегда готовы излиться, говоря образно, взволнованными словами. Эта душа, вложенная в них художником, почти у всех одинакова, ибо это душа самого Рубенса.

Гробница Рубенса

 

Я еще не водил вас к гробнице Рубенса, в церковь св. Иакова. Надгробный камень помещен перед алтарем. Non sui tantum saeculi, sed et omnis aevi Apelles dici meruit - так гласит надпись на нем.

Это почти гипербола, ничего, впрочем, не прибавляющая к всемирной славе Рубенса, к его несомненному бессмертию и ничем не умаляющая их. Но эти две строки надгробной хвалы напоминают нам, что здесь, неглубоко под плитами, покоятся останки великого человека. Его опустили в могилу 1 июня 1640 года. Два года спустя, на основании разрешения от 14 марта 1642 года, вдова посвятила ему эту маленькую часовню позади хора. В ней поместили прекрасную картину «Св. Георгий» - одно из очаровательнейших произведений мастера, составленное целиком, как говорит предание, из портретных изображений его семьи, то есть воплощавшее его привязанности, близких ему умерших и живых людей, огорчения, надежды, прошлое, настоящее и будущее его дома.

Действительно, вам должно быть известно, что всем персонажам, составляющим это своеобразное «святое семейство», приписывают поразительное сходство с историческими лицами. На картине изображены рядом обе жены Рубенса, прежде всего прекрасная Елена Фаур-мент - девочка шестнадцати лет, когда в 1630 году на ней женился художник, и совсем молодая женщина двадцати шести лет, когда он умер,- белокурая, очень полная, миловидная, нежная, обнаженная почти до пояса. Там же его дочь, его племянница - знаменитая фигура в соломенной шляпе, его отец, дед и, наконец, младший сын в образе ангела, юный, восхитительный мальчуган, самый прелестный ребенок, какого когда-либо писал Рубенс. Сам художник изображен на этой картине в доспехах, сверкающих темной сталью и серебром, со знаменем св. Георгия в руках. Он постарел, осунулся, поседел, волосы у него растрепаны, на лице видны разрушительные следы времени, но он прекрасен внутренним огнем. Без всякой позы и напыщенности он, поразив дракона, наступил на него закованной в железо ногой. Сколько лет было тогда Рубенсу? Если вспомнить дату его второго брака, возраст жены и ребенка, рожденного от этого брака, то Рубенсу, вероятно, было пятьдесят шесть - пятьдесят восемь лет. Значит, прошло около сорока лет с тех пор, как началась его победоносная, невозможная для других и легкая для него, всегда удачная битва с жизнью. В каких только начинаниях, в какой только области деятельности, в какой только борьбе Рубенс не торжествовал победу!

Именно Рубенс, как никакой другой человек, оглядываясь в часы глубокого раздумья на себя самого и пройденный жизненный путь и чувствуя себя полным уверенности и сил, вправе был изобразить себя победителем.

Как видите, замысел картины очень прост, и его разгадку не нужно далеко искать. Эмоция, таящаяся в картине, передается каждому, у кого в сердце есть хоть немного тепла, кого волнуют славные дела и кто может создать себе из воспоминаний о подобных людях вторую религию.

Рубенс написал «Св. Георгия» в конце своего творческого пути, в самый разгар славы, может быть, в торжественные часы отдыха от трудов, вызывая в воображении образ богоматери и того единственного святого, которому Рубенс решился придать свой облик. В этой своей небольшой (около двух метров) картине он изобразил все, что было наиболее чтимого и пленительного в любимых им существах, и посвятил ее тем, кто произвел его на свет, кто разделял, украшал, услаждал, облагораживал, наполнял ароматом грации, нежности и верности его прекрасную трудовую жизнь. Он воздал им за все с той полнотой и безраздельностью, какие были свойственны его вдохновенной кисти, его всемогущему гению. Он вложил в эту картину все свое искусство, все свое благоговение, все рвение, Он создал то, что вы знаете: некое чудо, бесконечно трогательное как творение сына, отца ж супруга, вызывающее всеобщий восторг как произведение искусства.

Надо ли мне описывать вам эту картину? Композиция здесь - одна из тех, для понимания которых довольно заметки в каталоге. Надо ли мне говорить вам об ее особых достоинствах? Все это самые обычные живописные качества, но воплощенные в особо драгоценную форму. Они не дают о Рубенсе ни нового, ни более возвышенного представления, но зато делают его более тонким и более изощренным. Это Рубенс его лучших дней, но с еще большей естественностью, ясностью, непосредственностью, богатством красок без колорита, мощью без усилий, с еще более нежным взглядом, более ласковой рукой и более интимным, любовным и глубоким мастерством. Если бы я стал применять здесь термины художественного ремесла, я исказил бы большую часть этих почти неуловимых особенностей картины, о которых, желая передать их характер и их ценность, можно говорить лишь на чисто духовном языке. Насколько мне легко было говорить о технике по поводу такой картины, как «Чудесный улов» из Мехелена, настолько уместно от нее освободить и очистить свою речь, когда Рубенс возвышается до концепции «Причащения св. Франциска Ассизского» или когда его исполнение проникается одновременно мыслью, чувством, пылом, сознанием, нежностью к тем, кого он пишет, любовью к тому, что он делает, словом, когда следует своему идеалу, как в картине «Св. Георгий».

Достигал ли Рубенс когда-либо большего совершенства? Не думаю. Бывал ли он так же совершенен? Я этого нигде не замечал. В творчестве великих художников бывают произведения, заранее предопределенные - не самые крупные и не всегда самые искусные, а иногда, наоборот, самые скромные, которые в силу неожиданного сочетания всех дарований человека и мастера выражают как бы неведомо для них самих наиболее глубокую сущность их гения. «Св. Георгий» принадлежит к их числу.

К тому же эта картина, символизирующая если не конец, то, во всяком случае, последние, прекрасные годы жизни Рубенса, со своего рода величественным кокетством, не чуждым и созданиям творческого духа, показывает нам, что этот великолепный художник не знал ни усталости, ни расслабления, ни упадка. Тридцать пять лет, по крайней мере, протекли между «Троицей» Антверпенского музея и «Св. Георгием». Но которая из этих двух картин более молода? Когда в художнике было больше огня, больше пылкой любви ко всему, больше гибкости в проявлениях его гения?

Жизнь Рубенса почти подошла к своему пределу, ее можно замкнуть и измерить. Он уже как бы предвидел ее конец в тот самый день, когда прославил самого себя вместе со всеми близкими ему, воздвиг и почти завершил свой памятник: он мог сказать это себе без всякой надменности и с такой же уверенностью, как многие другие. Ему оставалось жить самое большее пять-шесть лет. Вот он, счастливый, спокойный, немного пресытившийся политикой и потому сложивший с себя обязанности посла, больше чем когда-либо принадлежащий себе. Хорошо ли он использовал жизнь? Вполне ли он был достоин своей страны, своей эпохи, самого себя? Он обладал исключительными способностями, как он применил их? Судьба щедро одарила его, умел ли он пользоваться ее дарами? В этой большой жизни, такой ясной и цельной, такой блестящей и бурной и вместе с тем такой чистой и безупречной в своих самых удивительных перипетиях, пышной и простой, мятущейся и свободной от мелочей, разбрасывающейся и плодотворной,- найдете ли вы пятно, вызывающее сожаление? Он был счастлив, был ли он неблагодарен? У него были свои испытания - выказывал ли он когда-либо чувство горечи? Он любил много и горячо - легко ли он забывал?

Рубенс родился в Зигене, в изгнании, на пороге тюрьмы, от матери, исключительно честной и великодушной, и образованного отца, ученого доктора, но человека легкомысленного, не очень совестливого и с недостаточно твердым характером. В четырнадцать лет Рубенса видят пажом у принцессы, а в семнадцать лет - в мастерских. В двадцать лет он уже зрелый мастер. По окончании путешествия, предпринятого с образовательной целью, Рубенс в возрасте двадцати девяти лет возвращается к себе на родину с триумфом, как после победы, одержанной на чужбине. Многие хотят посмотреть его этюды, но ему нечего показать, кроме законченных произведений. Всюду, где побывал Рубенс, после него оставались картины, сначала казавшиеся странными, но быстро понятые и понравившиеся. Во имя Фландрии он овладел Италией, оставляя в каждом городе следы своего пребывания, и походя добывал славу себе, славу своей стране и нечто еще более великое - искусство, дотоле не известное Италии. В качестве трофеев Рубенс привез с собой из путешествия мраморы, гравюры, картины, прекрасные произведения лучших мастеров и сверх того национальное искусство, искусство новое, наиболее обширное по размаху и самое необычное по заложенным в нем возможностям.

По мере того, как слава Рубенса ширится и все дальше распространяет свои лучи, а его талант получает общее признание, Рубенс словно растет: кругозор его расширяется, способности удесятеряются, требования, предъявляемые им к себе и к другим, повышаются. Был ли Рубенс тонким политиком? Как мне кажется, вся его политика заключалась в том, что он ясно, верно и с достоинством воспринимал и передавал желание и волю своих повелителей, очаровывал всех, с кем встречался, своей внушительной наружностью, умом, культурой, оеседой, характером, но больше всего покорял неутомимым бодрствованием своего живописного гения. Он появлялся часто с большой торжественностью, предъявлял свои верительные грамоты, вел светские беседы, писал картины. Он выполнял портреты принцев и королей, писал мифологические картины для дворцов, религиозные - для соборов. Трудно решить, кто пользовался большим доверием: Питер Пауэль Рубенс - живописец, или кавалер Рубенс - полномочный посол. Но есть полное основание предполагать, что художник непонятно как приходил на помощь дипломату. К великому удовольствию тех, кому он служил словом и талантом, Рубенс преуспевал во всем. Отдельные затруднения, задержки и редкие неприятности, омрачавшие его поездки, во время которых дела причудливо переплетались с пиршествами, кавалькадами и живописью, никогда не исходили от его повелителей. Настоящие политики были более мелочны и менее податливы. Подтверждением может служить ссора Рубенса с Филиппом Аренбергом, герцогом Арсхотским, по поводу последней миссии Рубенса в Голландии. Но единственная ли это обида, какую ему пришлось стерпеть при исполнении столь щекотливых обязанностей? По крайней мере, это единственное облачко, заметное издали и бросающее тень горечи на лучезарную жизнь художника. В остальном он был счастлив. Его жизнь от начала и до конца - одна из тех, что внушает любовь к жизни. И при всех обстоятельствах этот человек делает честь человечеству.

Рубенс красив, прекрасно воспитан и образован. Как наследие своего первоначального недолгого обучения он сохраняет любовь к языкам и легко изъясняется на них: он пишет и говорит по-латыни, любит здоровое и полезное чтение. Во время работы его развлекают Плутархом или Сенекой, и он одинаково внимателен и к чтению и к живописи. Он живет в величайшей роскоши, занимая великолепный дом, держит дорогих лошадей и выезжает на них по вечерам; обладает уникальной коллекцией художественных предметов, доставляющей ему наслаждение в часы досуга. Он уравновешен, хладнокровен и методичен в своей личной жизни, в распределении своей работы, в дисциплинировании своего ума, в своего рода укрепляющей и оздоравливающей гигиене своего гения. Он прост, всегда ровен, образцово верен своим друзьям, сочувствует каждому таланту, неистощим в помощи начинающим. Нет успеха, которому он не способствовал бы своим кошельком или похвалой. Его долготерпение по отношению к Адриану Брауэру - весьма характерный эпизод из его жизни, полной доброжелательства к людям, и одно из наиболее любопытных свидетельств его чувства товарищеской солидарности. Он боготворит всякую красоту и не отделяет ее от добра.

Рубенс прошел сквозь все случайности своей блестящей официальной жизни, не обольстившись ею, не поступившись своим характером и не нарушив существенно своих, домашних привычек. Богатство не избаловало его, почести - тоже. Женщины затрагивали его не больше, чем государи, и мы ничего не знаем, были ли у него явные любовные связи. Наоборот, Рубенса видят всегда дома, в обстановке добропорядочной семейной жизни: с 1609 года по 1626 - со своей первой женой, а после 1630 года - со второй. Он всегда окружен своими многочисленными красивыми детьми и верными друзьями, иными^ словами - развлечениями, привязанностями и обязанностями, то есть всем тем, что поддерживает душевное равновесие в художнике и помогает нести с легкостью, естественной для исполина, тяжесть ежедневной сверхчеловеческой работы. Все просто в его сложных, приятных или изнуряющих занятиях; все правдиво в этой ничем не омрачаемой среде. Жизнь его вся на виду, вся в ярком дневном свете, как и его картины. Ни тени какой-либо тайны, никакой печали, за исключением искренней скорби первого вдовства. Ничего такого, что вызывало бы подозрения, догадки и давало бы повод для каких-либо предположений. Загадочно в нем лишь одно - тайна непостижимой творческой плодовитости.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: