III. Барабанчик Хацунэ 13 страница

Лицо Сюнкин просияло от счастья. «Твое решение так великодушно, Сасукэ, – сказала она. – Я не знаю, кто так возненавидел меня, что решился на это черное дело… Признаюсь тебе: даже если бы другие и видели сейчас мое лицо, больше всего я боялась, что его увидишь ты. Я так благодарна тебе за то, что ты все понял!»

«Ах, – отвечал Сасукэ, – потерять глаза для меня ничто в сравнении со счастьем услышать вашу благодарность. Не знаю, кто внес в нашу жизнь столько горестей, но, кто бы он ни был, если этот злодей хотел, обезобразив ваше лицо, нанести удар и мне, то он просчитался. Из его гнусного замысла ничего не вышло, потому что я больше не вижу! Да, я стал слепым, и теперь для меня все по-прежнему, как будто с вами ничего не случилось. Разве это несчастье? Наоборот, никогда я не был счастливее, чем сейчас. Сердце просто рвется из груди от радости, как подумаю, что я все-таки посрамил этого подлого труса!»

«Сасукэ, не надо, не говори больше ничего!» – воскликнула Сюнкин, и, обнявшись, они зарыдали.

 

 

* * *

Из тех, кто знал о подробностях дальнейшей совместной жизни Сасукэ и Сюнкин после того, как они превратили свою беду в счастье, осталась одна Тэру Сигисава. В этом году ей исполнилось семьдесят, а когда она стала ученицей и одновременно служанкой Сюнкин, ей не было еще и одиннадцати лет.

Изучая в основном под руководством Сасукэ игру на струнных инструментах, Тэру помогала слепой чете в самых различных вещах, будучи и поводырем для обоих, и неким связующим звеном между ними. Конечно, они нуждались в такой помощи: ведь Сасукэ ослеп недавно и еще плохо ориентировался в пространстве, а Сюнкин, хоть и лишилась зрения еще в детстве, всю жизнь прожила в роскоши и никогда пальцем не пошевелила, чтобы заняться какой-нибудь работой. Поэтому они решили нанять скромную девочку, которая бы их не стесняла, и после того, как Тэру была принята в услужение, ее честность и старательность произвели хорошее впечатление на хозяев, завоевав полное доверие обоих. Рассказывают, что Тэру прослужила в доме Сюнкин много лет, уже после смерти госпожи помогая Сасукэ по хозяйству, вплоть до 23-го года Мэйдзи [[176]], когда ему было пожаловано звание мастера.

В 7-м году Мэйдзи [[177]], когда Тэру впервые поселилась у своих новых хозяев, Сюнкин было уже сорок пять лет. Молодость осталась позади – даже со времени постигшего ее несчастья минуло уже девять лет. Тэру было сказано, что госпожа по определенным соображениям никому не показывает лица и она, Тэру, тоже никогда не должна пытаться его увидеть. Сюнкин носила двойное кимоно с гербом, а голову и лицо плотно укутывала крепдешиновым платком песочно-серого цвета, так что был виден только кончик носа. Края платка нависали над глазами, скрывая также щеки и рот.

Сасукэ, когда он выколол себе глаза, было сорок лет. Нелегко ослепнуть на пороге старости, а ведь он к тому же один должен был обслуживать Сюнкин, выполнять все ее желания и капризы, устранять малейшие неудобства, даже не помышляя о том, чтобы пренебречь каким-нибудь поручением. Что и говорить, здесь нужны были зрячие глаза, но Сюнкин больше никому не доверяла заботы о своем туалете, повторяя: «Зрячие вовсе ни к чему, чтобы ухаживать за мной. Дело только в навыке, а он приходит с годами. Сасукэ ведь все знает лучше других – он управится один». Сасукэ занимался ее одеванием, купанием, массажем, он провожал ее в уборную и чего только еще не делал.

Итак, услуги Тэру сводились, в общем, к обслуживанию Сасукэ, а непосредственно к телу Сюнкин она и не притрагивалась. Однако по части приготовления пищи Тэру была незаменима, а кроме того, она занималась покупками и кое в чем помогала Сасукэ, когда тот прислуживал Сюнкин. Например, она провожала их до дверей ванной и оставляла там, пока Сасукэ, как было условлено, не позовет ее хлопком в ладоши. К тому времени Сюнкин уже успевала вылезти из бочки и накинуть легкий халат с капюшоном – только тогда Тэру выходила навстречу. До этого момента Сасукэ все делал сам. Каким образом одному слепому удавалось купать другого слепого? Должно быть, он прикасался к ней так же осторожно, так же нежно, как Сюнкин в свое время гладила шершавый ствол старой сливы. Без сомнения, это было нелегкое дело.

Люди только дивились, почему Сасукэ мирится со всеми ее причудами и как это они так хорошо уживаются друг с другом. Но Сасукэ и Сюнкин, казалось, наслаждались самими трудностями своего существования, безмолвно упиваясь глубоким взаимным чувством любви. Наше воображение не в силах представить, какие радости приносила любящей чете, лишенной дара зрения, способность осязать друг друга. И нет ничего удивительного в том, что Сасукэ столь ревностно прислуживал Сюнкин, а Сюнкин столь настоятельно требовала именно его услуг, равно как и в том, что оба никогда не утомляли друг друга.

Так повелось, что Сасукэ, как бывший помощник Сюнкин, в свободное время стал обучать детей и женщин музыке. (Сюнкин в эти часы уединялась в своей комнате.) От Сюнкин он получил прозвище Киндай и не раз пользовался ее советами относительно ведения занятий. На табличке у входа в дом рядом с именем Модзуя Сюнкин иероглифами поменьше было выведено: «Нукуи Киндай».

Верность и благородство Сасукэ завоевали ему симпатию соседей, и к нему приходило куда больше учеников, чем бывало раньше у Сюнкин. Пока Сасукэ вел урок, Сюнкин обычно в полном одиночестве слушала у себя в комнате соловьиное пение. Когда же ей что-либо было нужно, она без стеснения, даже в самый разгар занятий, могла позвать: «Сасукэ, Сасукэ!» – и Сасукэ, все бросив, опрометью бежал к ней. Беспокоясь о Сюнкин, он даже отказывался давать уроки на стороне, принимая учеников только у себя дома.

Надо сказать, что дела торгового дома Модзуя к тому времени сильно пошатнулись, и потому ежемесячное пособие Сюнкин все более и более урезалось. Если бы не это, разве стал бы Сасукэ заниматься преподаванием! Ведь и так он использовал каждую свободную минутку, чтобы забежать проведать Сюнкин, даже во время занятий сгорая от нетерпения поскорее вновь оказаться рядом с ней. Как видно, и Сюнкин очень тосковала без Сасукэ.

 

 

* * *

Чем же объясняется, что Сасукэ так и не оформил свой брак с Сюнкин, несмотря на то что он в сущности взял на себя все обязанности по преподаванию и даже вел хозяйство, испытывая немалые трудности из-за своего увечья? Или ее гордость все еще восставала против этого? По словам Тэру, Сасукэ признавался, что ему больно чувствовать, какой подавленной и несчастной стала Сюнкин. Он просто не мог привыкнуть к мысли, что ее нужно жалеть, как любую обыкновенную женщину.

Вероятно, лишив себя зрения, Сасукэ вообще хотел закрыть глаза на действительность и целиком устремился к своему прежнему неизменному идеалу. В его сознании реально существовал только мир прошлого. Если бы характер Сюнкин изменился из-за постигших ее бедствий, она уже не могла бы оставаться для Сасукэ кумиром. Он хотел всегда видеть в ней былую Сюнкин, гордую и высокомерную, – иначе образ прекрасной Сюнкин, созданный его воображением, был бы разрушен.

Следовательно, у Сасукэ было больше оснований противиться женитьбе, чем у Сюнкин – возражать против замужества. Так как Сасукэ стремился через посредство реальной Сюнкин вызвать к жизни образ Сюнкин вымышленной, он избегал вести себя с ней на равных и во всем неукоснительно старался придерживаться правил отношений слуги с госпожой. Он прислуживал ей с еще большим самоуничижением, нежели прежде, чтобы помочь ей быстрее позабыть о перенесенном несчастье и снова обрести уверенность в себе.

Как и много лет назад, он довольствовался ничтожным жалованьем, скудной пищей и – убогой одеждой слуги, отдавая все заработанные деньги на нужды Сюнкин. Вдобавок в целях экономии Сасукэ сократил число слуг, но, идя на определенные ограничения в других вопросах, он всегда следил, чтобы ни одна мелочь не была забыта, когда речь шла об удовлетворении капризов Сюнкин. Таким образом, с тех пор, как Сасукэ ослеп, работы ему прибавилось вдвое.

Из рассказов Тэру видно, что ученики, сочувствуя жалкому обличью Сасукэ, не раз советовали ему проявлять побольше внимания к своей внешности. Однако Сасукэ их не слушал и, больше того, до сих пор запрещал ученикам называть себя «господин учитель», требуя, чтобы к нему обращались просто «Сасукэ-сан», но это требование приводило учеников в такое смущение, что они вообще избегали обращаться к учителю по имени или по званию. Только Тэру, которая прислуживала по хозяйству и не могла обойтись без имени, величала его «Сасукэ-сан», а Сюнкин – «госпожой учительницей». После смерти Сюнкин Тэру была единственной женщиной, с которой Сасукэ доверительно беседовал, – должно быть, она пробуждала в нем воспоминания о покойной госпоже.

Впоследствии, когда он был официально удостоен звания мастера и все ученики теперь уже единогласно называли его «господин учитель», а в обществе он был известен не иначе как «учитель Киндай», ему доставляло большое удовольствие, если Тэру обращалась к нему по-прежнему «Сасукэ-сан», и он не позволял ей называть себя более почтительно. Однажды Сасукэ сказал ей: «Мне кажется, все считают слепоту страшным несчастьем, но я, с тех пор как ослеп, никогда не испытывал такого чувства. Скорее наоборот, этот мир превратился для меня в обитель блаженства, где я жил вместе с госпожой, словно Будда в цветке лотоса.

Только ослепнув, начинаешь замечать множество вещей, которые оставались невидимы, пока ты был зрячим. Став слепым, я впервые по-настоящему понял, какая красота заключена в лице госпожи, впервые я до конца постиг изящество ее тела, нежность кожи, волшебное звучание ее голоса… «Почему же я никогда так хорошо не чувствовал всего этого, будучи зрячим?» – удивлялся я. Но более всего, лишившись зрения, я был поражен ее искусством игры на сямисэне. Конечно, я всегда знал, что талант госпожи не идет ни в какое сравнение с моими скромными способностями, но только теперь я в полной мере оценил всю глубину его превосходства.

«Как мог я, глупец, не понимать этого раньше?» – спрашивал я себя. И если бы боги предложили вернуть мне зрение, я бы отказался. Ведь только потому, что мы с госпожой оба были слепы, нам довелось испытать счастье, недоступное вам, зрячим».

Трудно сказать, насколько соответствовало действительности столь субъективное признание Сасукэ. Однако что касается мастерства Сюнкин, то разве не могло постигшее ее второе несчастье послужить неким отправным пунктом, стимулом к достижению еще более полного совершенства в музыке? Как ни велики были врожденные способности Сюнкин, никогда ей не удалось бы постигнуть святая святых искусства, не изведав бед и невзгод на жизненном пути. С самого детства все баловали ее и всячески ублажали. Строго требуя с других, она никогда не знала ни тяжкого труда, ни горечи унижения, и не находилось человека, который мог бы хоть немного сбить с нее спесь. Наконец, само небо послало Сюнкин суровое испытание, поместив ее на грань между жизнью и смертью и сломив ее непомерную гордыню. Мне представляется, что несчастье, погубившее красоту Сюнкин, обратилось для нее во благо: и в любви, и в искусстве ей открылись такие глубины, о которых прежде она не могла и мечтать.

Тэру рассказывает, что Сюнкин часто подолгу сиживала, перебирая струны сямисэна и вслушиваясь в их звучание, а рядом, склонив голову, весь обратившись в слух, пристраивался Сасукэ. Бывало, ученики, зачарованные волшебными звуками, доносившимися из внутренних покоев, перешептывались, что это совсем не похоже на обыкновенный сямисэн. В то время Сюнкин не только совершенствовала искусство игры, но и занималась сочинением музыки. Даже по ночам она иногда тихонько наигрывала новые мелодии. Тэру запомнились две ее песни: «Соловей весной» и «Шесть цветков». Как-то я попросил Тэру сыграть эти песни для меня – мелодии привлекали своеобразием и свежестью, не оставляя никаких сомнений в таланте композитора.

 

 

* * *

Сюнкин тяжело заболела в первую декаду шестой луны 10-го года Мэйдзи [[178]]. За несколько дней перед этим они вдвоем с Сасукэ вышли прогуляться в садик перед домом и там, открыв клетку с любимым жаворонком Сюнкин, выпустили его в небо. Тэру видела, как учительница и ее верный ученик стояли рука в руке, подняв головы, устремив невидящие взоры ввысь, и слушали доносившиеся издалека трели. Весело распевая, жаворонок поднимался все выше и выше, пока не исчез в облаках. Он так долго не возвращался, что Сасукэ и Сюнкин начали беспокоиться. Они прождали больше часа, но жаворонок так и не вернулся в клетку. С той поры Сюнкин была безутешна, ничто не могло ее развеселить. Вскоре у нее началась бери-бери, к осени состояние резко ухудшилось, и в 14-й день десятой луны она скончалась от сердечного приступа.

Кроме жаворонка Сюнкин держала еще соловья, Тэнко-третьего, который пережил свою хозяйку. Сасукэ, многие месяцы горевавший по Сюнкин, плакал каждый раз, когда слышал пение Тэнко. Он подолгу возжигал благовонные курения перед поминальной табличкой Сюнкин, а иногда, взяв кото или сямисэн, наигрывал «Соловья весной». Эта песня, начинающаяся со слов «Соловей сладкоголосый трель рассыпал на холме», наверное, лучшее творение Сюнкин, в которое она вложила всю свою душу. Хотя текст песни и короток, в ней есть некоторые очень сложные инструментальные пассажи. Сюнкин пришла на ум мелодия «Соловья», когда она слушала пение Тэнко, и звучит песня как бы напоминанием о словах: «Лед соловьиных слез теперь растает» [[179]]. При этих словах нам чудится журчание вздувшегося горного ручья, когда начинается таяние снегов на вершинах, чудится шелест сосновых крон, дуновение восточного ветерка, аромат сливовых цветов, укрывших белой дымкой горы и долы, облака распустившейся сакуры – и соловей, перелетая из долины в долину, порхая меж ветвей деревьев, приглашает всех насладиться прелестью весны…

Когда Сюнкин начинала играть свою песню, Тэнко радостно запевал, словно споря со звоном струн ее сямисэна. Должно быть, песня напоминала ему о зелени родной лощины, звала к свободе и солнечному свету. А куда устремлялся душой Сасукэ, когда играл «Соловья весной»? Может быть, он, долгие годы знавший Сюнкин лишь по слуху и осязанию, восполнял музыкой свою утрату. Люди помнят об умерших, пока их образ окончательно не изгладится из памяти, но для Сасукэ, который и при жизни видел свою возлюбленную только в мечтах, возможно, не существовало четкого рубежа между жизнью и смертью…

У Сасукэ и Сюнкин, кроме того ребенка, о котором упоминалось в начале повествования, родились еще девочка и два мальчика. Девочка вскоре после рождения умерла, а мальчики были отданы на воспитание одному крестьянину в Кавати. Сасукэ даже после смерти Сюнкин не проявлял к сыновьям никакой привязанности и не стремился забрать их обратно, да и сами ребята не хотели возвращаться к своему слепому отцу. До конца своих дней он жил один, без жены и детей, и умер глубоким стариком, окруженный учениками, в 14-й день десятой луны 40-го года Мэйдзи [[180]] в возрасте восьмидесяти двух лет. Этот день пришелся на годовщину смерти Сюнкин. Вероятно, за двадцать лет, проведенных в одиночестве, Сасукэ мысленно создал для себя другую Сюнкин, совсем не похожую на ту, настоящую, которую он знал в былые дни.

Когда преподобный Гадзан из храма Тэнрю услышал историю о самоослеплении Сасукэ, он восхвалил его за постижение духа Дзэн. Ибо, сказал он, с помощью духа Дзэн удалось этому человеку в одно мгновение изменить всю свою жизнь, превратив безобразное в прекрасное и совершив поступок, близкий к деяниям святых. Не знаю, согласятся ли с таким суждением читатели.

1933

 

Похвала тени

(эссе)

 

В наше время любителям домостроительства, задающимся целью построить жилой дом в чисто японском стиле, приходится немало ломать голову над вопросом, как устроить электрическое освещение, газовое отопление, водопровод и т.п. Они вынуждены прибегать ко всяческим ухищрениям, чтобы это оборудование гармонировало с общим стилем японских комнат. Тот, кто не имеет собственного опыта в постройке таких домов, легко может убедиться в этом при посещении «домов свиданий», ресторанов, гостиниц и т.п. Если бы вопрос касался здесь только любителей чайной церемонии, которые из прихоти могут игнорировать дары цивилизации и воздвигать избушки на курьих ножках где-нибудь в глухих деревушках, не прибегая к современному оборудованию, то им и карты в руки, но лицам, проживающим в столице, если они к тому же обременены немалочисленной семьей, конечно, не приходится отказываться от необходимых в современных условиях жизни средств отопления и освещения и от санитарно-гигиенических удобств.

Приверженцам строго выдержанного стиля приходится ломать голову при установке даже какого-нибудь телефона – его стараются установить под лестницей, в углу коридора – в таком месте, где он меньше всего бросался бы в глаза. Электрические провода заземляют, чтобы они не висели над садом; выключатели в комнатах помещают в нишах для ставен; ламповый шнур, чтобы он был незаметен, проводят по тыльной части ширм.

Нередко бывает, однако, что излишняя предусмотрительность такого рода только приводит к неудаче: создается впечатление искусственности, нарочитости, которая неприятно режет глаз. В самом деле, наш глаз уже настолько привык к электричеству, что совершенно исключается необходимость в каком-то особом камуфляже: естественность, безыскусственность и простота, столь ценимые строгим японским стилем, могут быть достигнуты скорее укреплением обыкновенного плоского абажура из молочного стекла, из-под которого выглядывает наружу простая электрическая лампочка. Когда в вечерний час вы любуетесь из окна вагона пробегающим мимо сельским пейзажем, крытыми соломой крестьянскими домами с раздвижными бумажными рамами, за которыми тусклым светом горят электрические лампочки под этими плоскими абажурами, кажущимися теперь каким-то анахронизмом, вы чувствуете в них своеобразное очарование.

Зато электрические веера с их гулом и несуразными формами все еще не могут достигнуть гармонии с японской гостиной. В обыкновенных семьях при желании без них можно, разумеется, и обойтись, но в тех домах, где гости служат источником дохода, положение складывается трагично: в летнее время здесь уже не приходится считаться с одними вкусами хозяев. Мой приятель, хозяин известного ресторана «Кайракуэн», чрезвычайно придирчивый там, где дело касается выдержанности архитектурного стиля, долгое время уклонялся от установки в гостиных электрических вееров, к которым питал ненависть, но и он в конце концов вынужден был уступить требованиям гостей, каждое лето выражавших ему свое неудовольствие по поводу отсутствия электрических вееров.

Автор этих строк имел в прошлом такой же горький опыт. С разными архитектурными препонами ему пришлось столкнуться несколько лет тому назад при постройке дома, на который он затратил огромные, не соответствующие его положению денежные средства. Действительно, стоит только начать вникать во все мелочи оборудования и меблировки дома, как тотчас же натолкнешься на самые разнохарактерные затруднения. Взять, например, бумажные раздвижные рамы – сёдзи. С точки зрения вкуса, застекление их казалось бы нежелательным. А вместе с тем, попробуйте быть последовательным до конца и употребить одну только бумагу – вы остановитесь перед такими затруднениями, как вопрос о подаче дневного света и вопрос о прочности запоров. Принужденные искать какой-то выход, вы оклеиваете бумагой только внутреннюю сторону раздвижных дверей, вставляя в них стекла снаружи. Но это связано с необходимостью устраивать двойную решетчатую раму – внутреннюю и внешнюю, что значительно увеличивает расходы. Если вас не пугают расходы, то все-таки в конечном результате вы не получите желаемого результата: снаружи дверь кажется обыкновенной, стеклянной, внутренняя же ее сторона, оклеенная бумагой, не дает впечатления настоящей бумажной раздвижной двери: свойственная бумаге мягкая плотность утрачивает свой вид, так как за бумагой чувствуется стекло, – впечатление получается плоское, вульгарное. Тогда приходит позднее раскаяние, начинаешь думать о том, что лучше было с самого начала делать двери стеклянными. В таких случаях еще можно посмеяться над другими, но когда попадаешь в подобные положения сам, то не находишь ничего лучшего, как пробовать одно средство за другим, пока не примиришься с чем-нибудь окончательно.

В настоящее время уже имеются в продаже электрические лампы, более или менее гармонирующие с японскими гостиными: висячие фонари в виде плоских октаэдров или свечных канделябров и т.п. Тем не менее я долго не мог найти себе формы по вкусу – я специально ходил по антикварным магазинам, разыскивал старинные керосиновые лампы, японские фонари – «юмё», фонари-ночники, ставившиеся прежде у изголовья постельного ложа, – и, найдя нужную мне форму осветительного прибора, заставлял приделывать к нему электрическую лампочку.

Но больше всего хлопот доставили мне отопительные приборы. Дело в том, что все, что носит название печей, по своей форме совершенно не подходит к японской гостиной. Печки газовые иногда бывают удовлетворительны, но они неприятно шумят при горении, а без особой трубы тотчас же вызывают головную боль. Считающиеся идеальными в этом отношении печки электрические не удовлетворяют своей формой. Можно было бы пользоваться теми отопительными приборами, какие употребляются в трамваях, сделав их потайными, но они не способствуют созданию того домашнего уюта, тех зимних настроений, которые вызываются видом красного пламени. Я всячески ломал голову, пока наконец не придумал устроить в полу комнаты большой очаг, какие бывают в крестьянских домах, применив в качестве топлива «электрический уголь». Очаг оказался очень удобным как для кипячения воды, так и для отопления комнаты. Если не принимать в расчет увеличения расходов, то в смысле удовлетворения требованиям стиля мою идею можно считать, в общем, удачной.

Итак, вопрос с отоплением может быть решен более или менее успешно, но далее на очереди стоит вопрос с ванной комнатой и уборной. Упомянутый выше хозяин «Кайракуэна», не выносивший фаянсовой облицовки бассейна и пола ванной, имел для гостей ванную чисто японскую – деревянную. Однако, с точки зрения экономности и практичности, нечего и говорить, что облицовка ванны фаянсовыми изразцами имеет все преимущества. Правда, когда потолок, стоки и панель ванной комнаты сделаны из превосходного японского дерева и лишь в одной ее части употреблен фаянс с его неприятным глянцем, общая гармония комнаты нарушается. Это не так бросается в глаза, пока материал постройки еще нов, но с течением времени, когда дерево стареет, когда начинает проявляться красота его узора, фаянс же остается белым и глянцевитым, как прежде, создается такое впечатление, как будто к стволу сосны привили ветку бамбука. Впрочем, ванная комната еще допускает принесение соображений практичности в жертву вкусу, но когда дело доходит до уборной, то здесь перед строителем возникает новый ряд всяких осложнений.

 

 

* * *

Каждый раз, когда я бываю в храмах Киото или Нары и меня проводят в полутемные, но идеально чистые уборные, построенные в старинном японском вкусе, я до глубины души восхищаюсь достоинствами японской архитектуры. Комнаты для чайной церемонии тоже имеют свои хорошие стороны, но японские уборные поистине устроены так, чтобы в них можно было отдыхать душой. Они непременно находятся в отдалении от главной части дома, соединяясь с ней только коридором, где-нибудь в тени древонасаждений, среди ароматов листвы и мха. Трудно передать словами это настроение, когда находишься здесь в полумраке, слабо озаренном отраженным от бумажных рам светом, и предаешься мечтаниям либо любуешься через окно видом сада. Писатель Сосэки [[181]] одним из наслаждений признавал времяпрепровождение в уборной утром и называл это разновидностью физиологического удовольствия. Для достижения этого удовольствия нет более идеального места, чем японская уборная, – здесь человек, окруженный тихими стенами с благородно простыми деревянными панелями, может любоваться через окно голубым небом и зеленой листвой. Но для этого, повторяю, непременными условиями являются некоторый полумрак, предельная чистота и такая тишина, чтобы ухо различало даже комариное пение. Находясь в такой уборной, я люблю слушать шелест дождевых капель. В провинции Канто, где принято устраивать в уборных на уровне пола узкие и длинные раздвижные форточки для удаления через них выметаемого сора, мягкий звук капель, падающих с карниза и листвы к подножию каменных японских фонарей, слышится как-то особенно близко от уха: вам кажется даже, что вы различаете, как эти капли увлажняют мох на каменных плитах, разбросанных на дорожке, и проникают в землю. Поистине уборная хороша и для того, чтобы слушать в ней стрекотанье насекомых и голоса птиц, и вместе с тем самое подходящее место для того, чтобы любоваться луной и наслаждаться разнообразными явлениями четырех времен года. Я думаю, что поэты старого и нового времени именно здесь почерпнули бесчисленное множество своих тем. Это позволяет мне утверждать, что из всех построек японского типа уборная наиболее удовлетворяет поэтическому вкусу. Наши предки, которые не в состоянии были оставить что-нибудь неопоэтизированным, из места, долженствующего быть самым нечистым во всем доме, создали храм эстетики, связанный с цветами, птицами, луной, красотами природы и трогательными ассоциациями. Я нахожу, что, сравнительно с европейцами, безо всяких обиняков находящими уборную нечистым местом и избегающими даже упоминать это слово в обществе, наше отношение к этому учреждению гораздо разумнее и несравненно эстетичнее. И если уж говорить о недостатках японской уборной, то можно лишь указать на удаленность ее от главной части дома, делающую неудобным сообщение с нею среди ночи и создающую возможность простудных заболеваний в зимнее время. Но еще писатель Рёкуу Сайто [[182]] говорил, что «поэтический вкус – вещь холодная». Я считаю, что приятнее, когда в подобных местах стоит температура не выше температуры внешнего воздуха. Как неприятны европейские уборные в отелях с их паровым отоплением и постоянно нагретым воздухом.

Итак, любители стильных построек, считая уборную японского типа идеальной, явно предпочтут ее другим. Но японские уборные хороши в таких местах, как храмы, где в сравнительно просторном помещении немного обитателей и достаточно рук для содержания уборных в чистоте. Сложнее обстоит дело в обыкновенных квартирах, где труднее соблюдать чистоту постоянно, особенно если пол деревянный или же устланный циновками. Несмотря на все требования о соблюдении чистоты, несмотря на поощрение частого протирания пола, он быстро загрязняется, и вид его неприятно режет глаз. Соображения гигиены и экономии трудовых усилий, естественно, заставляют выкладывать пол фаянсовыми плитками, устраивать сиденье промывного типа с баком для воды и т.п. Зато при таких усовершенствованиях нечего и думать об «эстетике», о цветах, о птицах, о луне. Режущий глаза свет и совершенно белые стены таких уборных, конечно, мало располагают к появлению того чувства физиологического удовольствия, о котором говорил Сосэки. Ровная белизна стен, сияющая во всех уголках, несомненно, имеет отношение к чистоте и опрятности, но сам собою напрашивается вопрос, нужно ли распространять столь придирчивое внимание вплоть до того места, куда отправляются выделения собственного тела. Подобно тому как невежливо выставлять перед людьми обнаженные ноги, даже если они принадлежат ослепительной красавице, точно так же неудобно пересаливать и в чересчур откровенной подаче света: чем чище и опрятнее выглядят части, выставленные напоказ, тем сильнее ассоциируются они с частями, не видимыми глазу. Места подобного рода лучше всего окутывать полумраком, завуалировав границу, где кончается чистое и начинается нечистое. Этими соображениями руководствовался и я при постройке собственного дома. Примирившись с установкой промывного оборудования, я все же решил отказаться от облицовки пола фаянсовыми плитками и в угоду японскому вкусу для настила пола воспользовался досками из камфорного дерева. Но я остановился в недоумении перед вопросом о сиденье. Дело в том, что сиденья промывной системы, как известно, изготовляются из совершенно белого фаянса и снабжены ярко сияющими металлическими ручками. Я лично предпочел бы, чтобы эти сооружения, как для джентльменов, так и для дам, были деревянными. Отполированные воском, они были бы идеальными, но недурны и сделанные из некрашеного дерева, которое с годами темнеет, дает восхитительный узор и действует на редкость успокоительно на нервы. В особенности же идеальными представляются деревянные писсуары, набиваемые хвоей криптомерии: они не только дают приятное зрительное впечатление, но и безукоризненны в смысле восприятий звуковых. Не будучи в состоянии позволить себе подобной роскоши, я мечтал хотя бы о сосуде, сделанном по моему вкусу, к которому думал приспособить промывное устройство, но в конце концов должен был отказаться и от этой мысли, так как выполнение такого сооружения по особому заказу было сопряжено с техническими трудностями и немалыми расходами. И тогда мне невольно пришла в голову следующая мысль: мы ничего не имеем против принятия всех современных достижений цивилизации в виде средств освещения и санитарно-гигиенических устройств, но почему же они не усовершенствуются в соответствии с нашими привычками и вкусами, которые, казалось бы, заслуживают несколько большего уважения к себе?

 

 

* * *

В последнее время вошли в моду электрические лампы, имеющие форму японских фонарей – «андон» [[183]]. С одной стороны, это результат того, что у людей снова открылись глаза на ту мягкость и теплоту, какими обладает забытая одно время японская бумага, с другой стороны, это доказывает, что такого рода фонари признаны более подходящими для японских домов. Что же касается оборудования уборных и печей, то до настоящего времени в продаже еще не обращаются такие модели их, которые вполне гармонировали бы с японской архитектурой. На мой взгляд, лучшим типом печи был бы очаг с электрическим углем, подобный устроенному мною, но даже и эта бесхитростная выдумка не находит себе применения (здесь не приходится говорить о так называемых электрических жаровнях, которые, как средство отопления, так же несовершенны, как и обыкновенные японские жаровни). То, что имеется в продаже, сводится все к тем же электрическим печкам европейского вкуса с их неуклюжими формами. Мне могут сказать, что заботы о мелочных вкусах в вопросе об одежде, пище и жилище являются ненужной роскошью, что достаточно иметь возможность защиты от холода, жары и голода и что о стиле в этом случае можно и не говорить. В самом деле, когда идет снег и тело коченеет от холода, воздержание, диктуемое вкусом, становится неуместным и всяческие рассуждения о стильности или нестильности отпадают сами собой. Волей-неволей тянешься рукой к благодетельным дарам цивилизации, находящимся тут же перед глазами. И все-таки при виде их я каждый раз думаю о том, что было бы, если бы на Востоке получила развитие самобытная техническая культура, не имеющая ничего общего с западной. Как отличались бы тогда наши общественные формы от современных. Например, если бы у нас были собственные физика и химия, то развитие техники и промышленности, основанных на них, возможно, пошло бы совсем иным путем, в повседневном употреблении появились бы машины, химикалии, технические изделия и пр., более отвечающие нашим национальным особенностям? Да и не только это. Возможно, что самые физика и химия были бы построены на совершенно иных началах, чем европейские, а наши представления о существе и действии света, электричества, атомов и т.п., почерпнутые нами в школе, может быть, приняли бы совершенно иной вид. Все это относится к области науки, в которой я очень мало смыслю и, следовательно, могу лишь только фантазировать, но нетрудно себе представить, что если бы изобретения практического характера развивались у нас самобытными путями, то они оказали бы широкое воздействие не только на формы одежды, пищи и жилища, но также и на формы политической и религиозной жизни, на искусство, на экономическую деятельность и т.д. – и тогда Восток раскрыл бы перед всеми совсем особый, самобытный мир. Возьмем простой пример. Несколько лет тому назад я писал в журнале «Бунгэй сюндэю» на тему о сравнительных качествах «вечного пера» и кисти. Я утверждал, что если бы «вечное перо» было изобретено в Японии или Китае, то на его конце сидело бы не металлическое перо, а волосяная кисть, чернила были бы заменены жидкостью, близкой по качествам к разведенной туши, которая посредством известного приспособления посылалась бы из ручки в кисть и напитывала бы последнюю. Тогда и бумага употреблялась бы не европейская, не приспособленная для писания кистью, а похожая на японскую, изготовляемая в массовом производстве, что-нибудь вроде японской кайре баней. И если бы японская бумага, жидкая тушь и кисть получили такое распространение, то перья и чернила оказались бы в меньшем ходу, чем в настоящее время, и тогда едва ли столь громко звучали бы голоса в пользу латинизации японской письменности – наоборот, окрепли бы общие симпатии к иероглифам и знакам «кана». Даже больше. Возможно, что и наши идеи, и наша литература устремились бы не по пути подражания европейским образцам, а к новым, совершенно самобытным сферам. Когда представляешь себе все это, невольно в голову приходит мысль, сколь огромно влияние такой, казалось бы, незначительной вещи, как канцелярская принадлежность.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: