Несколько дел из волостного судоговорения (решенных в день судоговорения)

 

1) Судится один мужик с другим мужиком (печником‑каменщиком) за то, что этот второй мужик не окончил заказанной ему истцом работы, получив все деньги, следуемые ему за работу, к сроку, который оговорен в условии. Суд присудил каменщика к уплате неустойки. (По замечанию одного помещика, истец не выиграл бы своего дела, если бы сохранился более патриархальный строй крестьянской жизни и крестьяне были бы менее знакомы с законами. Не выиграл бы оттого, что печник, который в то же время и пахарь, был неисправен вследствие невозможных условий уборки в нынешнем году. Если б он сделал к сроку свою работу, то легко бы мог лишиться сам своего хлеба.)

2) Судятся две бабы снохи, поругавшиеся между собою. Младшая сноха подала на старшую жалобу за то, что старшая обозвала «шмонницей» ее и «распутёвой». Дело было так. Младшая сноха вернулась со своим мужем из Новочеркасска, и вскоре после того муж ее разделился со своим братом. При разделе младший брат и его жена остались недовольны неудобной перерезкой поместья, и вследствие этого бабы непрерывно ругаются.

Председатель суда: «Предлагаю вам обеим помириться».

Младшая сноха: «Ни по чем мириться не стану: слыханное ли это дело, обозвала меня потаскухой… Я с мужем живу. Шесть лет в Черкасском прожила – таких речей ни от кого не слыхала, а она – на‑ко!»

Старшая сноха: «А ты зачем мою дочерю вперед ругала?»

Младшая сноха: «Врет она, никогда не ругала».

Старшая сноха: «Скажи, зачем ругала? Она девушка, да я молчала, а ты баба, тебе не зазорно иное слово прослухать, а ты и в суд сейчас… Ко всему готовому домой пришла, а мне говорить, судьи праведные, ты, говорить, на печи сгнила»…

И т.д. и т.д. В результате суд приговаривает старшую сноху к аресту на три дня в холодной: она удаляется со словами: «Что ж, Христос пострадал, и я пострадаю». Младшая сноха ко всеобщему удовольствию и увеселению: «Эка, на три дня под арест. Я бы на три года ее, Христову мученицу, в острог упрятала…»

3) Баба судится с мужиком из‑за «поместья», «позёму».

Двенадцать лет тому назад муж ее, лежа в больнице земской (где он и умер), поменялся своим поземом с другим мужиком, своим односельчанином. Этот мужик только что выделился из своей семьи и еще не получил своего поместья от общества. Он уплатил больному мужику 30 рублей за амбарчик на его земле. Условие было составлено так, что позем больного мужика теперь переходит в его собственность с тем, что уступивший ему его мужик имеет право пользоваться лозинками, на нем растущими, вплоть до того времени, когда он получит от общества новый позем (тот, который должен был до мены получить выделившийся мужик).

Вскоре после заключения условия больной мужик умер, а другой мужик, еще ранее того, положив копию с договором в карман, ушел в Москву, к своей жене. Овдовевшая баба, таким образом, ничего не знала о том, что ее умерший муж променял свой позем. Через год после его смерти она вышла за другого, в другое село. Свою единственную дочь взяла с собой ко второму мужу, а избу продала. Еще года через два вернулся из Москвы настоящий владелец ее позема и поселился на этом своем выменянном поместье. Вдове он, разумеется, предъявил договор свой с ее покойным мужем. Баба, зная, что она всегда может потребовать с общества позем, который оно должно было выделившемуся мужику, продолжала жить у мужа, не требуя пока своего поместья.

Через одиннадцать лет, после заключения договора о промене, мужик взял да и вырубил все лозины на своем поместье – и продал их. Тогда баба, на основании договора, что муж ее (а за его смертью дочь ее, которой она состоит опекуншей) имеет право пользоваться лозинами со своего поместья, подала на мужика в волостное. Мужик думал доказать свою правоту десятилетнею давностью, но был присужден к уплате бабе стоимости проданных им лозинок.

4) Тоже о порубке лозин на чужом поместье (соседом у соседа).

5) Тяжба крестьян с землевладельцем.

Три мужика (по круговой поруке) взялись убрать у землевладельца (купца) две десятины проса. Во время уборки один из мужиков повздорил с купцом и сказал ему какую‑то грубость, за что купец при расчете вычел со всей артели 15 рублей. Мужики подали в волостной суд, чтобы взыскать с купца 10 рублей в пользу двух неповинных членов артели (не ругавшихся с купцом). Дело за неявкою купца было отложено. Это уже третья неявка купца. «Мы дальние – вот третий раз сюда таскаемся, а он, вишь, не является». Купец не являлся на суд потому, что, как мещанин он не подлежал волостному суду, а мужики по незнанию закона подали на него в волостное, а не земскому.

 

 

Подати. Старшина

 

Был такой случай. Жили два брата, и один из них ушел в Москву с женою. Двадцать лет про него не было ни слуху ни духу, он ни копейки не присылал большему на хозяйство. (По поводу «присылок» денег: мужицкие денежные письма обыкновенно приходят в волостное правление. Старшина нередко самовольно задерживает эти деньги на подати, не извещая даже адресата об их получении. Иногда просто кладет эти деньги себе в карман. При таких обстоятельствах трудно бывает иногда проверить, правда ли, что такой‑то меньшой брат не присылал ни одной копейки на хозяйство.)

Больший хозяйствовал и, разумеется, уже считал и имущество, и избу, и поместье своим, принимая во внимание двадцатилетний труд, вложенный им в свою усадьбу. Вдруг, как снег на голову, является младший брат, с угрозами требует не только своей земли, но и имущества и, получив требуемое, для закрепления благополучного исхода своего дела поит мир водкой (мир мог бы не утвердить раздела) – и садится «на все готовое». Понятно, какие чувства он вселяет в брата и в его семью…

На этой почве возникает, разумеется, несколько судебных дел. Чаще всего судятся из‑за поместьев, или «поземов». Судятся с помещиком из‑за заработков, то есть, лучше сказать, помещик судится с крестьянами (у земского). Законы знают по большей части плохо, а потому сплошь и рядом предъявляют иски тем, кто по закону прав. Судиться очень любят, особенно если видят возможность оттягать что‑нибудь у другого, сделать другому подвох за какое‑нибудь оскорбительное слово и т. п. «Клявуза» в последнее время одно из зол деревни. Розгами последнее время уже наказывают все реже и реже.

Был, впрочем, еще не так давно случай, что одна баба (из глухой деревушки) заставила в волостном правлении выпороть своего мужа за то, что он не хотел с ней жить. Бывают случаи, что секут сыновей, оскорбивших своих отцов. Таких непокорных детей (лет двадцати иногда) секут при волостном правлении без суда. Волостной старшина вызывает по жалобе отца или матери такого малого, и его сечет сторож при волостном правлении. Секут розгами, сделанными из ивовых прутьев. Для этой экзекуции снимают с виновного нижнюю часть костюма и кладут его на пол в волостном правлении. Все крестьяне из села допускаются смотреть на это зрелище.

Более всего крестьяне не любят денежных взысканий и штрафов. Для них это самое тяжелое наказание, за которое они мстят и поджигают. Гораздо охотнее они отсиживают в холодной – лишь бы это было не в рабочую пору. Если мужику приходится отсидеть в холодной в рабочую пору, по его просьбе волостной старшина иногда отсрочивает это наказание до осени. При такой отсрочке кто‑нибудь из родных мужика берет его на поруки. Водка при этом, разумеется, играет роль. «Угости старшину – он и попростеет». (Попростеть – значит по‑нашему подобреть.) Бабы отсиживают в холодной свои провинности наравне с мужиками. Сажают и беременных баб, и баб с грудными детьми, которых они в таких случаях имеют при себе в холодной.

Сами крестьяне считают свой мир неправедным. «Трудно, вот как трудно жить в миру. Тот прав, у кого родни много. За своего родного всяк свой голос подает, а уж одинокому и плохо. Затем‑то одинокий и на сход не с охотой идет. Все равно, мол, прав никогда не буду. А тут еще водка. За водку да за деньги у всякого судьи виноватый прав буде…»

На выколачивание податей крестьяне, разумеется, сильно ропщут: «Неужто у царя денег мало, земля наша малая, а такие подати берут», «Не царь берет, а его слуги: не ведает царь, что ведает псарь…» По этому поводу крестьяне нередко рассуждают между собою, завидуя господам крупным землевладельцам. В начале 80‑х годов усиленно ходил между крестьянами слух о переделе земли.

Очень жалуются мужики на свою ответственность за других членов общества. «Было у нас два брата пьяницы, жили с отцом старым, да накопили недоимку рублей в полтораста, а то и больше. По весне оба померли, а теперь ихнюю недоимку на нас разложили, да еще отца их корми. Сами знаете, деревенька наша маленькая, пятнадцать дворов. Нешто я обязан за пьяницу платить – какая же тут правда? В нашем миру никакой правды нет». Так говорит всякий почти мужик.

А те, которые побогаче, горько жалуются на отношение к ним их односельчан. «Ненавиствуют (завидуют) постоянно: чем ты нас лучше, погоди – сравняешься с нами ужо. Вздумаешь яблоньку посадить. “Э‑э, сад вздумал заводить, барин какой!.. Мы не жрамши сидим, а он сад, да отгораживаться!”» И плетень сломают, а посаженную яблоню вытащат. А если яблоня выросла и дает яблоки, то считают своим долгом делать на нее набеги. «Во как ненавиствуют – случись у тебя какое несчастье, сейчас тебя добьют… Утопят…» Это мне рассказывал зажиточный мужик, разбогатевший совершенно случайно и нисколько не пользующийся крестьянской бедностью для ее эксплуатации в свою пользу.

Этот богатый мужик, убирающий до ста двадцати копен ржи со съемной земли (у помещиков снимают землю от семи до двенадцати рублей за десятину в год) и знакомый с садоводством, потому что лет двадцать жил в садовниках, не может, несмотря на все свои старания, завести себе ни сада, ни огорода. «Бился, бился, да уж рукой махнул – теперь и капусту и огурцы все покупаю». Поджоги из мести очень часты.

При выколачивании податей – кулакам лафа. Подати начинают выколачивать с сентября. Если подати поступают туго, то сажают в холодную сельских старост тех обществ, которые не вносят своих податей. А затем уже староста начинает сажать под арест отдельных неплательщиков. В крайнем случае назначается продажа с молотка крестьянской скотины. Иногда (по случаю круговой поруки) не разбирают, кто платил подати, кто нет, а прямо «с краю» (с крайнего двора) начинают продажу. А если продают у неплательщиков, то они стараются спрятать свою скотину у заплативших подать богатых своих родственников.

Продажу обыкновенно производит старшина, редко приезжает становой. При продаже скотины бабы «кричат». Скотина идет, разумеется, по дешевой цене (коровы и лошади, стоящие тридцать рублей, идут по десять – пятнадцать рублей). Скотину эту большею частью скупают кулаки. Всякий мужик, лишившись своей скотины, разумеется, стремится вернуть ее. Для этого отдает в залог свою и женину одежду – продает тому же кулаку (рублей за десять десятину) свою озимь и, кое‑как сколотивши деньжонок, выкупает у кулака свою корову или лошадь, переплачивая за нее кулаку рублей по пять (продана была лошадь за десять рублей, а он ее выкупает у кулака за пятнадцать рублей).

При покупке озими кулаки «дают срок» на один месяц, в течение которого мужик может выкупить свою озимь обратно, но опять‑таки переплативши за нее по пять рублей на десятину. Собственно, нельзя это назвать взиманием процентов за залог. Это две отдельные купли‑продажи. Тот же кулак, давая мужику денег взаймы, берет иногда с него очень маленькие проценты, а иногда и вовсе не берет. Угостит его мужик водкой, он и дает ему взаймы до известного срока (без процентов). А когда срок наступит и мужик не может отдать своих денег, то за бутылку водки отсрочивает платеж.

Главным вершителем судеб в крестьянском обществе является все‑таки не земский начальник, а старшина. Старшина – орудие обоюдоострое. С одной стороны, полезен (для всей государственной машины, разумеется) тем, что он ведает главную суть крестьянской жизни, все ее мышиные норки, в которые не может вникнуть земский начальник, а с другой – от этого‑то его положения, в связи со взглядом, что его должность дана ему, так сказать, на прокорм, происходит немало зла. Старшина получает шестьсот рублей жалованья – и не надо забывать, что при таких условиях сплошь и рядом является арендатором земли или землевладельцем гораздо более крупным, чем любой крестьянин. Понятно, что у него на первом плане его собственные интересы. И он держит в руках мирскую сходку – беря взятки и, в свою очередь, подкупая продажный элемент в крестьянском мире для решения разных вопросов, как ему (старшине) это сподручно.

Продажный элемент существует во всяком обществе[28]: «крикуны, глоты», как их называют крестьяне. Глоты в том смысле, что у них широкая глотка для того, чтобы кричать, и для того, чтоб пить. Эти‑то глоты являются еще более важными вершителями судьбы какого‑нибудь Ивана, чем его родственники. За глотами скрывается старшина, а за старшиною нередко какой‑нибудь крупный землевладелец из купцов, обладающий несколько соттысячным капиталом. К такому купцу частит старшина, обедает у него и за денежную мзду обделывает разные дела для купца. Например, начинает усиленно выколачивать подати с тем расчетом, что крестьяне за дешевую плату наберут заработков у купца, и т. п. Недавно один из старшин устроил такое хорошее дельце для купца, что одно крестьянское общество променяло купцу тридцать пять десятин своей земли у самой станции Пурлово (станция эта с будущим ведь!) за приплату всего лишь двух тысяч рублей.

Старшина (опять‑таки благодаря своим глотам) сидит крепко и по истечении трехлетнего срока вновь избирается на свою должность. По новом избрании он обыкновенно карает тех крестьян, которые подавали голос против него, притесняя их при сборе податей и т.п. Подати, которые начинают обыкновенно взыскивать в сентябре, относятся к январю этого же года, а потому волостной старшина может легко притеснить мужика, потребовав с него недоимку месяцем или двумя раньше общего «выколачивания».

Надо заметить, что при обыденных крестьянских делах редко соблюдается формальность счета голосов. Потолкуют, переговорят, согласятся: «все согласны», и каких‑нибудь два‑три голоса против уже не имеют значения. Но в таких делах, как промен мирской земли купцу или в чем‑нибудь другом подобном, старшина[29] считает голоса, чтобы не быть уличенным. Считает тем более, что такие дела решаются вовсе не значительным большинством голосов, а лишь перевесом два – пять – семь голосов.

Не одни старшины берут взятки. Берут их и другие начальники. За таким примером недалеко ходить… Из всего этого ясен взгляд «Иванов» на своих начальников – придавленных, находящихся под гнетом такой «силы» «Иванов»… Собственно, ведь это заколдованный круг, из которого нет никакого исхода. Кто при таких условиях может подняться выше общего уровня и подать собой пример другим?[30] (Старшина нередко бывает председателем волостного суда.)

По моему наблюдению, – в силу ли привычки или известной наследственности, не берусь решать, – крестьяне любят землю. По крайней мере большинство из них (даже из поживших в городах) никому так не «завиствует», как владельцам земли… Народ все‑таки считает «капитал» чем‑то более шатким, чем земля, чем‑то, что может скорее, чем земля, выскользнуть из рук, хотя бы благодаря соблазнам, которым он подвергает. Кстати: крестьяне известного возраста считают «господ» «слабыми» (сладкоежками), разоряющимися благодаря своему белоручеству. Выработается ли такой же взгляд на господ у теперешней крестьянской молодежи – не знаю. По‑моему, эта молодежь (я разумею, восемнадцати‑двадцатилетних малых) покамест еще ужасно неопределенна по части «взглядов». Многие старые устои отвергли, а новых себе еще не нашли. Положим, она живет еще за отцовскими спинами.

К строгости, даже к ручной расправе какого‑нибудь старшины (особенно если эта строгость постоянна) крестьянин имеет своего рода уважение: «У нас старшина во какой лютый – так тебя и встречает: “Тебе чаво поганец?” Праслово. Кажинного так». К гневу непоследовательному мужик относится без уважения. У нас есть земский начальник, в сущности, «добрый малый», у которого припадки гнева сменяются полной слабостью. Под пьяную руку он чинит изредка и ручную расправу, но к нему крестьяне имеют очень мало уважения – подсмеиваются над ним.

 

 

Побирушки (нищие)

 

Побирушки – это обыкновенно старики или дети, реже женщины, молодые или среднего возраста. Дети и члены какой‑нибудь крестьянской семьи, которые идут «по кусочки», когда недостанет своего хлеба дома и негде его добыть. Когда какой‑нибудь семье в первый раз приходится посылать своих членов «по кусочки», то это обыкновенно сопровождается слезами и причитаниями. Побираются дети, начиная даже с шести лет.

Другой тип побирушек – побирушки постоянные. Это какие‑нибудь бессемейные и бездомные старики и старухи, увечные (по‑нашему «убогие»), дурачки, идиоты, слепые. Такие убогие бывают иногда из не совсем бедных семейств, которые тем не менее стараются извлечь выгоду из своих неспособных к работе членов. Бездомные бобыли или бобылки‑побирушки обыкновенно пристраиваются в какую‑нибудь небогатую семью, которой они взамен за кров отдают излишек своих кусочков.

Я знала одного «дурачка», лет сорока, здоровенного, чуть не в сажень ростом, который благодаря своему юродству очень успешно побирался – «был добычлив». Жил он в одной бедной семье, состоявшей из мужа, жены и двух уже порядочных детей. Этот юродивый Куполай (его прозвище) был в очень близких отношениях со своей домохозяйкой. Семья им дорожила как доходной статьей, но когда он умер, то все‑таки не схоронила его, а где‑то верст за пять обрела его дальнего родственника и того заставила схоронить юродивого.

Весьма донжуанскими наклонностями отличаются по рассказам крестьян слепые, ходящие с вожаками‑мальчиками по деревням, распевающие духовные стихи и ночующие, где их приютят. Вот какие элементы входят в кровь некоторых «Иванов»: не то Иван – сын юродивого, не то пьяницы, прикидывающегося юродивым, не то слепого, не то цыгана. Не так еще давно (лет пять тому назад) цыганские таборы в наших местах зимовали обыкновенно в какой‑нибудь деревне – прямо в крестьянских семьях. Теперь это уже запрещено. Бабы очень любят этих цыган…

 

 

Поджоги

 

С поджигателями крестьяне любят расправляться сами. Если поймают поджигателя на месте преступления, то изобьют его так, что тот обыкновенно через несколько часов Богу душу отдаст. Нынче осенью одного мужика, который в течение года, по словам крестьян, шесть раз поджигал одну и ту же деревню и не был пойман на месте преступления, нашли поутру в овраге с проломленной головой.

Принимая во внимание весь ужас деревенских пожаров, становится понятным озлобление крестьян против поджигателей. Нет ничего страшнее пожара ночью в деревне. Я знаю случаи, когда, не успев выскочить из горящей избы, по нескольку членов гибло в огне. А про скот и говорить нечего. Крестьянские плетеные дворы с соломенным навесом вспыхивают, особенно в сухую погоду, как порох, и под ними превращаются чуть не в уголья и лошади, и овцы, и коровы, и свиньи. Я сама видела, как в таких горящих дворах лопались от жару задохнувшиеся от дыму овцы и свиньи и превращались в обуглившиеся бесформенные массы.

Никогда не забуду одного такого ночного пожара, когда в крестьянских дворах погибал ни в чем не повинный скот, а перед одной только что занявшейся избой, освещенной красным пламенем, лежал трупик (такой изможденный) девочки, скончавшейся от поноса за несколько часов до пожара. Мать успела вытащить останки своей девочки.

 

 

Болезни

 

В нашей местности очень часто хворают лихорадкой. Из болезней не эпидемических и не заразных одна из самых обыкновенных – несварение, вследствие каких‑нибудь «розговен» или перепоя. У крестьян эта болезнь принимает очень острую форму – с болью в желудке, под ложечкой, коликами, рвотою. Крестьянин, заболев таким образом, почти всегда думает, что он умирает, и посылает за попом.

В рабочую пору они часто простужаются, охрипают («всю грудь завалило»), потому что разгоряченные напиваются холодной воды. В таком разгоряченном состоянии, когда, по крестьянскому выражению, «нападает пойло», мужик или баба пьют какую попало воду: из дорожной колеи, из грязной лужи, из болота – лишь бы напиться. Глисты и солитеры самая обыкновенная вещь среди крестьян.

Осенью у нас речная вода бывает буквально отравлена моченцем, то есть коноплей, которую мочат в воде вплоть до сильных морозов. Бывают случаи отравления такой водой. Бабы часто и сильно простуживаются во время купанья (собственно, мытья) овец в холодной осенней воде перед их стрижкою.

Два способа лечения собачьей старости, а именно: запеканье в тесто и парка с собакой практикуются и у нас[31]

 

 

Драчи

 

Так называют мужиков, которые снимают шкуры с павших или зарезанных животных. По представлению мужиков, это дело нечистое. Бывает даже, что с драчем не желают есть из одной чашки. Преследуют их шутками и насмешками. В каждой деревне есть два, три, четыре драча из крестьян. За снятие шкуры с коровы или лошади, платят от тридцати до сорока коп. Драчами обыкновенно делаются бедные, иногда даже убогие (хромые), или какие‑нибудь «бобыли» – бестолковые, нехозяйственные мужики.

 

 

Колебание цен

 

Капуста от одного рубля до трех рублей сотня. Последняя цена (три рубля) является, разумеется, в урожайные годы.[32] Цена поросенка сосуна тоже колеблется от семидесяти копеек до трех рублей (в урожайные годы). Также и яблоки: от пятидесяти копеек до двух рублей мера. Цены эти устанавливаются, разумеется, продавцами и предпринимателями (владельцами огородов и съемщиками садов). Это интересно с той точки зрения – до какой степени увеличиваются крестьянские расходы в урожайные годы. А говорят еще что крестьяне могли бы делать «запасы» в годы урожая! Впрочем, это совсем не входит в понятия крестьян. Каждый мужик, когда он обеспечен своим урожаем до нового урожая, ложится на печку и ничего не делает. Крестьянская работа (наем в батраки) всегда подневольная, когда нужда подступит, так сказать, к горлу с ножом.

 

* * *

 

Идеал крестьянский – теплая печка и «хоть час да мой». Иногда идеалом является и городская жизнь (извозчиком, дворником и т. п.), но опять‑таки не с точки зрения каких‑нибудь накоплений. Городская жизнь нравится потому, что в Москве‑де «чайничать» можно целый день, «выпить веселее» и «еда там слаще». Еще какой‑нибудь молодой парень посылает кое‑что «в дом» своим родителям (да и то надо каждый раз вытягивать из него «пятерки» и «десятки»), но уж если самостоятельный домохозяин (какой‑нибудь отделенный молодожен) уйдет в Москву, то можно быть уверенным, что в большинстве случаев (разумеется, бывают исключения) вернется оттуда «гол как сокол», только с приятными воспоминаниями о сладкой еде и выпивке.

По словам крестьян, «копить грех». Всякие запасы – лишний камень на шее грешника. В настоящее время трудно разобрать – действительно ли из таких представлений вытекает их полная незаботливость о завтрашнем дне, или они, так сказать, «выкапывают» эти представления в виде оправдания перед самим собой и семьею. Наверное, и то и другое бывает. Как они нерелигиозны – в сущности! Только при приближении старости, когда уже начинаются разные недомогания, в мужицкую душу изредка начинает закрадываться суеверный страх загробного возмездия.

Да и тогда, разве они «православные» – как их считают? Нисколько. Смутно, беспомощно как‑то им делается, страшно, и сами они не знают «в чем спасенье». «Кто их знае, може масоны, аль молокане еще лучше нашего спасутся!» Каким робким, неуверенным и вопросительным тоном вырывается это у задыхающихся, покашливающих стариков!

 

* * *

 

Наша людская стряпуха из муки, выдаваемой ей на хлебы рабочим, спекла себе несколько «пирогов» и хотела ими «полакомиться» потихоньку вместе со своим мужем, жившим тоже в батраках. Ее поймал староста и доложил мне. (Баба, конечно, не подверглась никакой другой каре, кроме выговора.) Мой разговор по этому поводу с другой бабой, тоже служащей «в барской экономии».

Я: «Вот так Акулина – хороша!»

Катерина мнется некоторое время, потом вдруг выпаливает: «А я так думаю, дурак Митрий, что вас такими глупостями тревожит. Эка важность, хлебцев себе напекла да поела».

Я: «Однако для этого она муки украла ведь».

Катерина: «Какая же это покража! Напекла, да и съела. Она ведь к себе не тащила пирогов, в кладовую не клала».

Я: «Однако муку она взяла себе, и из‑за этого рабочим меньше хлеба досталось. Не все ли равно, снесла ли она краденое к себе домой или тут же его съела? Это как‑никак, а покража».

Катерина: «Пироги она у вас же, здесь, с мужем съела, какая же это кража? Если б она еще из‑под замка украла аль впрок вашу муку схоронила, ну, это еще грех…»

Сколько я ни толковала Катерине, что самовольное присвоение чужой собственности «в брюхо ли, впрок ли» все равно называется кражей, она со мной не согласилась.

Тот же староста, охраняя «барские яблони», чтобы с них не воровали яблоки ребятишки (пастушки, тоже служащие у помещика), набивает себе каждый раз во время своего обхода карманы яблоками.

 

* * *

 

Одно из самых глубоких и твердых крестьянских убеждений, это то, что земля когда‑нибудь вся должна перейти в их руки. Уморительно, как они иногда хитрят и обходят этот вопрос в разговорах с помещиками.

А неуважение к интенсивному труду? «Что он? Как жук в земле копается, с утра до ночи!» Такие слова произносятся нередко очень насмешливо.

Может быть, в этих словах звучит неприятное воспоминание о разных «барщинах» и т. п., и лежание на печи с сознанием, что «хоть день да мой», – реакция?

Надо видеть с каким гордым видом какой‑нибудь оборванец просит в урожайный год «расчета» у землевладельца (иногда вид бывает даже нахальный): «Пожалуйте мне расчет».

«Что это ты? Разве тебе плохо у меня?»

«Не плохо, а только не хочу боле у вас жить, домой пойду».

«Так я тебя и отпущу! Рабочая пора только начинается. Я тебе деньги твои не отдам, мне тоже нужно свой хлеб убрать и свозить, затем я тебя и нанимал».

«А не отдадите, я и так уйду».

Если его не отпустят, то он начинает все нарочно плохо делать и портить, опаивает лошадь, портит сбрую и т. п.

«Как же это – барин не хотел тебя отпускать, а теперь сам прогнал?»

Иван (хитро усмехаясь): «Да я стал “ на дурь” работать, вот и прогнал».

И действительно, уходят, в лаптях, оборванные, грязные, и, убрав свой хлеб, ложатся на печку – и не надо им ничего, кроме хлеба, и тепла, и «хозяйки», которой можно помыкать.

Те же самые Иваны и Алексеи, когда есть нечего и топить нечем, унижаются перед землевладельцем, чтобы попасть в число его батраков. «Какое бы нибудь у вас местечко мне бы с хозяйкой…», «Хучь бы из хлеба на зиму‑то». Поклоны в землю и т. п. Даже слезы.

Казенное добро (в казенных имениях) уважают даже менее помещичьего. «У царя всего много». И тащат все решительно. Казенный лес прямо не укараулить, несмотря на множество полесовщиков и сторожей.

 

* * *

 

Что касается до колдовства и т. п. (до разных леших, оборотней), то ему не верят (абсолютно) как раз те бабы и мужики, которые считаются колдунами, заговаривают и т.п. «Колдовство» – это прямо‑таки более или менее выгодная профессия, и забавно наблюдать, как ловкая баба‑колдунья «разыгрывает свою роль» на деревне. Хотелось бы подслушать разговор двух «колдуний» вместе. С глазу на глаз они, наверное, могут и не притворяться друг перед другом.

У нас есть такая баба‑колдунья (бедовая!), и, грешным делом, у меня не раз мелькала в голове мысль – не смотрит ли она, в душе, на своего приходского попа, как на собрата по профессии?

 

* * *

 

В «Новом времени» статья о неравномерности крестьянских налогов. Автор высчитывает, что семья из пяти человек в средней черноземной полосе выплачивает ежегодно государственных налогов около девяти с чем‑то рублей, а такая же семья в Сибири выплачивает около половины вышеупомянутой суммы. Статья озаглавлена: «Об оскудении центра», и автор видит одну из главных причин оскудения в этой неравномерности, в том, что в центре России семья переплатит в год четыре с чем‑то рубля лишних сравнительно с семьей на окраине.

Ну, а вышеупомянутое колебание цен на предметы первой необходимости? (Даже цены на сапожный материал колеблются: в неурожайный год пара мужских сапог стоит семь рублей, а в урожайный доходит до десяти.) А то, что пропивается? Я знаю одну семью, где мужик, продав хлеба в городе на двадцать рублей, постоянно привозит домой только четырнадцать‑пятнадцать рублей. Другую, где отец, лежебок и лентяй, сдает (!) свою надельную землю, чтобы не обрабатывать ее, и пропивает заработок своей дочери, те деньги, которые она присылает в семью из города, где живет прислугой. Эта семья, состоящая из четырех человек, разумеется, живет всегда впроголодь, даже в урожайные годы. И таких или подобных домохозяев положительно десять процентов на сто, а то и больше. А деньги, которые теряются в кабаках так: «обронил» или «украли»? А обычаи, вроде гульбы «годных», не соразмерная ни с чем стоимость свадебных пиров? Разве во всем этом не тонет, как капля в море, маленькая сумма лишних четырех‑пяти рублей налогу? Я не говорю, что из‑за этого надо бросить заботы о более равномерном распределении податей, но, повторяю, это капля в море буквально.

 

* * *

 

Вчера в саду я потихоньку наблюдала за проходящими мимо – по дороге, ведущей в село. Год урожайный, потому и движения по дорогам больше. Идут два малых и молчат, щелкая подсолнухи. Подхожу к калитке.

– Куда, Борис?

Точно от толчка просыпаются.

– В Мураевню, чай пить.

И хоть бы какое‑нибудь оживление, не говорю уж – улыбка на лицах!

Появляются мужик и баба, идут, как это водится, гуськом. Мужик впереди, баба сзади.

Эти ходили на мельницу, капусту торговать. Опять какие угрюмые, застывшие, насупленные лица! Сажен сто прошли они, не подозревая, что я за ними наблюдаю; только раз мужик обратился к бабе: «Акулина, давай бумажки». Акулина извлекла из‑за пазухи что‑то завернутое в бумагу, оторвала клочок и протянула мужу: корявые пальцы набили цигарку, и снова продолжалось безмолвное шествие.

Только когда напьются пьяны или поругаются, издалека их слышно. В первом случае на долю всякой встречной бабы несется какая‑нибудь нецензурная шутка.

«Ты, Ванюха, в церковь бы сходил лучше, должно, сроду там не бывал» (бабья реплика).

«К попу ходить? Очень он мне нужен, г…о этакое, он еще мине не повянчал с тобой».

Это еще одна из очень милых шуток и очень умеренная. Товарищи развеселившегося малого хохочут. Жесткий такой, отрывистый смех. Разве так хохочет настоящее веселье?

 

* * *

 

С неделю тому назад исключили из Караваевскаго общества «поджигателя» (в своем месте расскажу об этом поджоге). Это малый, лет тридцати пяти, холостой, живший со старшим женатым братом. Он уже сидел в остроге за следующую проделку.

Сватался он за одну девушку из его же деревни, с которой, быть может, был в связи (кто это разберет?). Девушка не пошла за пего.

Чтобы ее «острамить», он забрался ночью в кладовушку, где стоял сундук ее; вытащил из сундука все девушкины наряды: поддевку «тонкого сукна», сарафаны, платки – и все тут же изрезал и бросил, а в сундук нагадил. Пока он отсиживал за это в остроге, девушка вышла замуж, и уверяют, что она хорошо живет с мужем.

 

* * *

 

Страничка из деревенского Боккаччо:

«– Сляпые эти – чистые жерябцы. Бядовые! Вожаков своих так бьют, что и сказать невозможно… А бабе ни одной проходу не дают – вожакам велят их ловить…

На одного сляпого вожак рассерчал да и поймай яму кобылу, заместо бабы. Сляпой как навалится на ее, а она яво и ударь задом. Все лицо яму расшибла, во куда отлятел, да и говорит:

– Сколько лет живу, такой бядовой бабы не видывал!»

 

* * *

 

Жена с мужем мало говорят, но несколько баб вместе представляют нечто, во всяком случае, более оживленное, чем группа малых или мужиков. Эти не пройдут молча – напротив, всю дорогу будут тараторить между собою о мелочах своего домашнего обихода. По‑моему, и смех у них живее и более похож на веселье.

Бывает, конечно, и у мужчин более живой смех. Например, я замечала, что некоторые из мужиков неизменно вызывают смех своих односельчан или товарищей (батраков). Покажется фигура такого широкобородого Петрухи или толстомордого Никиты, и все «грохочут». Обыкновенно это фигура полная достоинства, видная, часто красивая, а «грохочут» все, да и только! Кажется, дело в том именно и кроется, что такие Петрухи и Никиты полны чувства собственного достоинства или сознания своей красоты, «горды», не любят, чтобы над ними смеялись. Поступь у них важная, а это и возбуждает смех, и чем больше «Никиты» сердятся, тем смех пуще. В таких случаях неудержимее всех «грохочут», конечно, плюгавенькие и невидные «Иваны». (Зачинщиком смеха «Иваны», конечно, никогда не бывают.)

Смеются долго и тонко, захлебываясь и сгибаясь, точно желая совсем уж спрятать свои невзрачные лица.

К сожалению, если такой Петруха, или Никита – богач, деревенский кулак, то… и смеху такого не бывает. Так смеяться можно над «товарищем», а какой же товарищ – кулак?

 

* * *

 

Иду по деревне. Против небогатой избенки стоит воз с капустой. Лошадь отпряжена и отведена на двор, хозяин избы стоит, опершись локтями на передок телеги, и «ничего не делает». Кругом воза толпятся три бабы: они отбирают лучшие кочни капусты и очищают их от отставших листьев. Дверь кладовушки отворена, и две крошечные девочки годов по четыре носят очищенные кочни и складывают их на земляной пол амбарчика. Часа два так проработали.

Мужик стоит у телеги час, другой, иногда набивает себе «цигарку» и курит. Бабы, то звонко и быстро, то нараспев переговариваясь о свойствах капусты и ее дороговизне, все‑таки довольно быстро облущивают ее, но нужно видеть девочек! С каким усердием, серьезностью и быстротой они переносят кочаны в кладовушку! Как они ждут, чтобы мать или тетка протянула им кочан, и какое удовольствие написано на их замазанных мордочках, когда, семеня босыми ногами, они направляются с кочаном или двумя в кладовую.

Одна из баб уходит в избу и выносит оттуда на руках двухсполовинойлетнего мальчугана. Сначала он жмурится от солнца, потом несколько минут серьезно приглядывается к девочкам и тогда уже неудержимо рвется на землю, подбегает не совсем еще твердыми шагами к телеге и, уморительно хватая ручонками воздух, протягивает их к кочнам: «Мама, дай!» Мама не сразу исполняет его желание, рев, конечно. «На, на, молчи», – и мальчуган, улыбаясь, с не просохшими еще слезами, начинает за девочками вслед носить кочаны в кладовую. «Вишь, какие работники, – замечает одна баба, – не отгонишь, а дакось вырастут, батогами их работать не заставишь: так‑то завсегда!»

Может быть, для трехлетнего «Ивана» новы еще впечатления от капусты и от всех предметов и действий окружающих его людей, а пятнадцатилетнему малому уже примелькался однообразный обиход кругом него? Или картошка с сухим хлебом развила в нем апатию, ту унылость и равнодушие, с которыми он и в могилу сойдет в свое время?

Во всяком случае, разница между трехлетним и пятнадцатилетним «Иваном» громадная.

 

* * *

 

Неожиданный вопрос.

Петр двадцативосьми‑тридцатилетний малый, женатый, домохозяин‑одиночка. Удивительно простодушен и неказист.

Я: Петр, скажи‑ка, думаешь ты иногда, как твои мальчонки вырастут, как ты их поженишь и как ты с женой, да с сыновьями, да со снохами хозяйствовать будешь?

Петр (слегка подумав, простодушно): Нет. Почесть, что не думаю.

Я: Ну‑у?

Петр: Оно бы думал… Да не чается что‑то… Оно, разумеется, перемена, сыновья‑то все бы меня сменили, – я, вишь, один, да не чается, нет! Что думать‑то? Думаешь, не то вырастут, а то и помрут… Так и думается боле, что помрут.

Я: Петр, а ты сбирался когда‑нибудь в Москву, хотел туда?

Петр: Сбирался, три года тому, да мать не пустила.

Я: А как нынче охотно все туда идут! Я частенько думаю: что вам там нравится? Может, и правда, там лучше? Денег вот только мало оттуда приносят. А все ж таки, может, для вас там лучше? И вина там много!

Петр: Знамо, пьянствуют. Денег мало кто домой приносит. Правда ваша, что другого малого пошлют из семьи в Москву, он и шлет денег понемногу, особливо ежели отца боится, а с собой уж ничего не принесет… Ну, не всяк только пьяница…

Я: Знаю, так вот тверезым‑то с чего в Москву так хочется? Всякий малый, я думаю, уж знает, что в Москве для домашнего хозяйства не разживется.

Петр (подумав): Я так думаю, много из одежи туда идут тоже. Что ж, здесь и зиму и лето все в старых хоботьях ходишь, а там оденешься, обуешься, как надобыть. Глякось, какие оттуда приходят, нешто с нами сменить? (Действительно, point d'honneure крестьянского малого – прийти домой «московским чистяком», в жилете, «пиджаке», калошах и даже брюках.)

Я: А тебе очень в Москву хотелось, жалко было, что не попал туда? Может, и теперь все жалко?

Петр (мирно улыбаясь): Хотелось, знамо. Оно бы и теперь иной раз пошел, особливо как «наши» (деревенские) из Москвы придут – все рассказывают. Бывает, и завидно станет. А не слышишь про Москву – и забудешь, что Москва такая есть. Живешь себе и не «вздумаешь» про нее.

Я: Что же про Москву‑то рассказывают?

Петр: Про жалованье, жалованье там большое, и ходят (одеваются) там хорошо, и всего там много, чай, питье, еда не такие, как в деревне. И жалованье большое – и всего, дескать, много…

 

* * *

 

У помещика жила (самовар ставить, полы мыть и т.д.) маленькая черноглазая Аксютка. Круглая сирота, – сиротой росла и «всего видела». Лет шестнадцати поступила она к помещику. Через год является к помещику и просит расчета. «Что так?» – «Замуж иду». Оказывается, хочет выйти тоже за сироту, девятнадцатилетнего малого, пригретого каким‑то дядей.

Малый подростком шестнадцати‑семнадцати лет жил в Москве, а затем находится «из хлеба» у дяди, даровым работником. Малый и озорной, и чудной какой‑то, никто его не хвалит. «Что ж ты за такого лодыря идешь?

Разве мы тебе лучшего не сыщем?» – «Не можно мне. Что ж, я сирота, брата и того у меня нет, а Михалькин дядя меня к себе примает» и т.д. Видно, что бесповоротно решила.

По справкам оказывается, что какая‑то дальняя родня Аксюты уже старалась расстроить этот брак, но тщетно. При этом огласилось, что Аксютка с Михальком давно уже «в любве», что они клялись и божились друг другу в верности, ели землю для закрепления своего союза, и Аксюта объявила, что либо за Михалька пойдет, либо в девках век свекует. Оказалось также, что дядя Михалька покровительствовал любви своего племянника с расчетом получить в дом даровую работницу. (На время, пока дети его подрастут, а потом и прогнать можно таких даровых работников!)

Состоялась сиротская, самая убогая свадьба. Год прожили у дяди, затем Михалек нанялся в работники у помещика. У Аксюты был выкидыш, очень возможно – самой ею устроенный: с ребенком дядя не стал бы держать.

У помещика в течение лета произошло несколько загадочных казусов в хозяйстве: странным образом околело несколько лошадей и коров. Ветеринар не признавал никакой инфекционной болезни, а когда снимали шкуру с павших животных, то на затылке оказывалось каждый раз черное пятно, вроде кровоподтека. Кроме этого сломалась два раза молотилка от железных прутьев, засунутых явно намеренно в снопы. Среди работавших на молотилке баб стали ходить слухи, что теперь будет еще коробка спичек в снопе и еще шкворень… От кого шли такие угрозы, никакими судьбами нельзя было от баб добиться. Совершенно не знал помещик и того, за что ему грозят, – никаких неприятностей у него с крестьянами не было.

На Михалька помещик не обращал внимания до тех пор, пока не вздумал как‑то раз заставить его поработать у себя в саду – себе помочь. При этой совместной работе, из простого разговора помещика с работником, слово за слово из уст Михалька получился целый град озлобленных слов и речей против «капиталистов» (sic!), богачей‑помещиков и богачей‑крестьян. «Мы бездомные, мы безземельные, а богачи себе сады разводят, чай целый день попивают…» (Сады без фруктов разводить – по понятию крестьян, глупая и скверная затея, а «чай пить», разумеется, хорошо и приятно.) И т.д. и т.д. Помещик даже опешил несколько, но за разными делами забыл на время этот случай.

На деревне праздновался храмовой («кормовой», крестьянская острота) праздник. По случаю урожая все было поголовно пьяно. На третий день к вечеру запылала рига у деревенского богача‑лавочника. Сбежался народ и поймали у риги Михалька. Тем временем занялась соседняя рига, и огонь стал угрожать всей деревне. Воды взять неоткуда, все замерзло, и вот деревня дружно наваливается на Михалька, бьет чем попало и бросает его в огонь (у всех ведь хлеб!) Так и сгорел бы Михалек, но выручил его тот же богач, у которого он зажег ригу. Вы думаете – это великодушие. Ничуть. Богач боялся, что если Михалек сгорит и будет по этому делу следствие, деревня на него, пострадавшего богача, свалит смерть поджигателя. Пожар хотя и не принял больших размеров, но кой у кого хлеб дотла погорел, и… когда на следующий день приехал на следствие урядник, получилось несколько крестьянских показаний о том, как Михалек хвастал, что он железный прут засунул в помещичью молотилку, что он несколько коров убил у того же помещика, и т.д. и т.д. Словом, пока дело касалось одного помещика, знали и молчали, «крыли» своего, конечно, сочувствовали Михальку, но когда поплатились своим трудовым имуществом, то раздалась другая песня…

Оказалось, что Аксютка все время помогала своему мужу…

– Чуден он, во какой матас[33], а жену не бьет никогда.

С деревенским богачом (равно как и с помещиком) Михалек никогда не «враждовал». Очевидно, здесь «идея» своего рода. И Михалька и Аксюту, обоих недюжинных и способных выше обыденного крестьянского уровня, гнули и сиротство, и бедность[34] до тех пор, пока не явился протест. Очень может быть, что в Москве Михалек хлебнул кой‑каких «речей», – в его разговоре с помещиком это так очевидно сквозило. Как бы нелепы и необдуманны ни были действия этого малого, характерна все‑таки эта назревшая ненависть бедняка к богачам, к крупным владельцам земли. Нет привычки к интенсивному труду, нет никаких знаний и света, а нужда давит и гнет тем не менее[35].

И что важно, вражда и ненависть эти назрели теперь изнутри, они уже хотя и редко, но порождают таких Михальков, действующих по своему выстраданному убеждению, тогда как вся пропаганда семидесятников, шедших в народ, едва ли произвела одного такого поджигателя…

 

* * *

 

С барского гумна возвращается десятка полтора баб и девок и два молодых барских батрака. Холод, вьюга.

Две бабы замешкались в дверях риги у вороха овса. Около них «барский староста».

Анисья[36] (баба лет тридцати): «Александра, касатка, поишши мою шаль, я ее даве тут в овес положила».

Александра (солдатка): «Ее тут и не найдешь» (роется в овсе).

Староста: «Вы тут чаво овес ворошите, живо домой!»

Анисья: «Эх, шаль‑то моя…»

Староста: «Какое там г…о, пятиалтынный стоит, ты не на Михайлов день повенчалась и без шали дойдешь… Живее!»

Анисья (обидчиво): Хушь бы и пятачок, да она мне дорога».

Александра: «Вот она, деушка, на».

Староста запирает ригу и вместе с Александрой и Анисьей догоняет медленно подвигающихся против ветра баб и девок.

Анисья (завязывая шаль): «Спасибо те, касатка… (Помолчав.) Скоро твой хозяин домой‑то приде?»

Александра: «Два года ему еще служить» (вздыхает).

Староста: «Она намедни сказывала, хучь бы еще годок послужил, я рада» (смеется).

Александра: «Ври боле, я вся искричалась, глякось на меня, а он – рада».

Староста (продолжает смеяться): «Слышь, Анисья, намедни сказали, что Паньку‑то в Китае убили, а она плясать».

Александра: «У… у… тебя».

Староста: «Ты что ж это, Миколка, валандаешься округ девок, а скотина не кормлена?»

Алешка: «Вишь, он за Машку схоронился, греется».

Девки хохочут. Ветер обдает всех целым облаком мелких жестких снежинок.

Анисья: «Холодяк какой, в избу бы поскорее на печку».

Машка (толстая, румяная девка): «Надоест на печке».

Александра: «Надоест. Нет, там лучше, один бочок погреешь, другой – хорошо!» (Затягивает какую‑то песню.)

Староста: «Ишь, шустрая, чего заголосила?»

Александра: «У мине одна песня».

Девки хихикают в рукав.

Александра: «Кабы были крылушки, полетела бы к нему».

Девки опять хихикают.

Одна из них: «А он бы тебе в горб наклал!»

Александра (обращаясь к Анисье): «Нет, он мне намедни письмо прислал: “Кабы у меня восемь Крылов, так кажный день бы к тебе летал”, так и пишет…»

 

 

Письмо Паньки

 

Письмо на родину. От сына вашего. Первым долгом я вас спешу уведомить, что я внастоящее время жив и здоров затем ниско кланяюсь дорогой мамаши Марфе Васильевне и желаю вам от Бога добраго здоровья и в делах рук ваших скораго и счастливаго успеха, затем прошу мира и благословения, которое может существовать как на военной так и на часной службе по гроб моей жизни. Еще ниско кланяюсь братцу Демьяну Иванычу и желаю вам от Господа Бога добраго здоровия и всего лучшаго. Еще ниско кланяюсь любезной своей супруге Александре Артемовне целую тебя как все равно с тобою в сахарные уста нещетно раз и посылаю я тебе свое супружеское глубочайшее почтение и желаю я тебе от Господа Бога добраго здравия и вделах рук ваших скораго и счасли‑ваго успеха и всегда быть весело настроеннаго расположеннаго духа. Еще низехонко кланяюсь своим любезным незабвенным деткам Владимиру Павловичу и Авдотий Павловне. Посылаю я вам свое родительское мир и благословение, которое может существовать погроб вашей жизни. Дорогая мамушка извините меня натом, что я долго неслал вам ответа и сам незнал, что мне были вами посланы деньги я недавно только получил зачто вас душой благодарю за ваши дорогие для меня гостинцы. Вы думаете дорогая мамушка что я на вас обижаюсь, нет не обижаюсь, только радуюсь, но дело состоит в том – я очинно о вас сильно скучаю кабы были у меня 4 великих крыла, тады я наверно летал к вам и к любезной хозяйке своей кажный день. Еще ниско кланяюсь богоданным родителям во первых Артему Кузьмичу а во вторых Авдотий Ильинишной сдетками вашими и желаю от Господа Бога здравия и всего хорошаго на свете. Еще ниско кланяюсь матери кресной с супругом вашим Ильей Андреевичем и желаю от Господа Бога добраго здравия и в делах рук ваших скораго и счасливаго успеха. Еще кланяюсь тетеньке Анисье Степановой еще кланяюсь братцу Петру Николаевичу с супругой издетками вашими и желаю вам от Господа Бога добраго здоровья и всего хорошаго. Еще кланяюсь Егору Терентиевичу с супругой вашей Любовью Николаевною и здетками вашими желаю вам от Бога добраго здравия и всего хорошаго еще поклонитеся там всем родным и знакомым братцам и сестрам и желаю вам всем вообще от Бога здравия и вделах рук ваших скораго успеха. Затем прощайте остаюсь я жив и здоров слава Богу. Павел Иванов Опенкин.

 

 

Приложение.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: