Наталья Иосифовна Сухостав 11 страница

Я довольно часто засыпал тогда с чувством недоданных мне, как актеру, задач, ощущая в себе наличие куда как больших возможностей по сравнению с тем, что мне предлагалось делать в театре.

Ничто не мучит нас сильнее, чем ощущение собственной потенции…

{219} Глава третья
Каким было то время

{221} Применительно к моей актерской и человеческой судьбе лучше, чем Чехов, сказать нельзя: «Неси свой крест и веруй». Я — фаталист.

Всегда много работая не только в театре, но и в кино, я снимался за год в трех-четырех фильмах. Наверное, этот жесткий рабочий ритм не мог не сказаться на физическом самочувствии. Случилось это в 65‑м году. Во время посещения выставки в Австрийском павильоне, в Сокольниках, где работала моя близкая приятельница Клара Столярова. Выпив некоторое количество виски и осмотрев все достопримечательности, я было собрался идти в ресторан «Прага», где подавались фаршированные помидоры в виде грибов-мухоморов. И вдруг почувствовал резкую боль — классический «кинжальный удар» под лопатку.

В шестидесятые годы методика лечения инфаркта заключалась в том, что ты лежал пластом семь недель. Сначала я находился в обычной больнице, потом меня перевели в привилегированную — Боткинскую, из обыкновенного отделения которой был отправлен в привилегированное, где три раза в неделю давали черную икру, и где я впоследствии увидел Анну Андреевну Ахматову, тоже там тогда находившуюся. В конце концов на ноги меня поставила Лариса Александровна Тюханова, замечательный врач, дай ей бог здоровья.

{222} Пребывание в больнице протекало драматически. Палата была на двоих: умер сначала один мой сосед, потом второй, так что минимум фантазии давал возможность представить себя на их месте.

Однако случалось и забавное.

Когда я заболел, по Москве прошел слух, а по тем временам это был довольно редкий случай раннего инфаркта, что, видимо, я уже совсем плохой. И люди пошли к «умирающему» нескончаемым потоком. Вот уж действительно — «Москва прощалась со своим дорогим товарищем». Мои посетители смотрели на меня какими-то простыми и нежными взорами, ну совсем как в песенке, исполняемой Вадимом Козиным. Мне приходилось старательно им всем подыгрывать: «Что поделаешь, ребята, ухожу… Досвиданьице!»

Все это время очень мужественно и достойно опекала меня моя жена. А когда я уже вернулся в строй, злые языки, которые, как известно, страшнее пистолета, выдали мне версию «романа» Люси с Олегом Ефремовым…

Инфаркт поменял масштаб моих жизненных ценностей. То, что казалось значительным, оказалось менее значительным, а казавшееся маленьким, в результате этого оказалось огромным. На больничной койке в мою двадцатидевятилетнюю голову приходили мысли, похожие на мысли Андрея Болконского, когда он лежал на Аустерлицком поле. Тяжелая болезнь, перенесенная в молодом возрасте, чрезвычайно способствует осознанию того, что ты, баловень на, казалось, бесконечно долго длящемся дне рождения, можешь уйти со сцены неожиданно и непланируемо.

Главное, что я понял, выйдя из больницы: впредь я буду заниматься только тем, что сочту интересным и нужным. С тех пор так и живу.

После больницы я был послан в полусанаторный реабилитационный дом отдыха. Рядом располагалась птицефабрика, откуда нам по дешевке приносили цыплят, и я готовил из них чудесных «цыплят табака». От {223} одиночества и скуки я не страдал: в доме отдыха восстанавливали пошатнувшееся по разным причинам здоровье игроки футбольной команды «Торпедо» и другие замечательные ребята.

Возвращение в театр было очень веселым. Как у Твардовского:

По дороге прифронтовой,
Запоясан как в строю,
Шел боец в шинели новой,
Догонял свой полк стрелковый,
Роту первую свою.
Шел легко, и даже браво
По причине таковой,
Что махал своею правой,
Как и левою рукой.
Отлежался.

И покатилась жизнь со всеми ее веселыми и печальными сторонами бытия. К этому периоду моей биографии относится рождение сомнений в собственной избранности.

Долгое время у меня было такое ощущение, что я никогда не умру. В сочетании с моей философией фаталиста я думал, что в моей жизни абсолютно все события идут, как бы это сказать, только со знаком плюс, все круче и круче, по направлению ad astrum — к звездам, короче говоря. А тут жизнь вдруг так «крепко вдарила по моему одаренному лбу», как написал Аксенов, что все прежние мысли были поставлены под сомнение. Но я этого не испугался. Ушел в работу с головой и через несколько месяцев после инфаркта отыграл премьеру.

«Обыкновенная история».
Розов. И опять о Гале

Я никогда не выяснял у Гали Волчек, как и когда у нее родился замысел поставить «Обыкновенную историю». Помню только, как мы с ней вместе ходили к {224} Розову, заряжая его своей потребностью, требовательностью, попрошайничеством — называйте, как хотите — в отношении того, чтобы он сделал эту пьесу для нас. Оказалось, что и просить его не надо было, потому что пьеса уже давно существовала: в свое время он написал ее для поступления в Литературный институт. Так это удивительнейшее создание Виктора Сергеевича Розова на основе классического текста Гончарова оказалось у нас.

Виктор Розов. Может быть, мое отношение к нему будет понятнее, если я расскажу о своей идее: поставить во дворе нашего маленького театра на улице Чаплыгина три фигуры, три памятника русским драматургам: покойному Александру Вампилову и ныне здравствующим Александру Володину и Виктору Розову. У нас в России не принято ставить людям памятники при жизни, но это скорее не обычай, а стереотип мышления.

Розов дал столько ролей, столько благодатного материала… На его пьесах сложились судьбы едва ли не трех поколений русских актеров. И не только русских. По сути дела он — неоклассик. Я, скажем, не разделяю его сегодняшних политических убеждений, но это не мешает мне относиться к нему благодарно, нежно и даже влюбленно. В моей жизни он — первый драматург. Потому что Миша в «Вечно живых» — моя маленькая, но первая роль. Потому что настоящий зрительский успех, когда зрители признали и со временем не только стали провожать аплодисментами, но и встречать, начался для меня именно с его пьесы, с роли Олега Савина — первой главной роли на профессиональной сцене.

Виктор Сергеевич Розов и дальше, на протяжении долгого отрезка моей жизни, был наиболее играемым, в «Современнике», во всяком случае, — автором. Это были и «Вечно живые», и «В день свадьбы», где я плохо играл Василия Заболотного, и «Традиционный {226} сбор», в котором я совсем не был занят, и «С вечера до полудня», где я играл «отрицательного» научного работника по имени Лева.

И конечно, это была «Обыкновенная история». Я даже затрудняюсь назвать более совершенную драматургическую работу из того жанра, который называется «инсценировками». «Обыкновенная история» стала для меня настоящей театральной классикой — столь высоко качество литературного произведения, сработанного Розовым. Все лучшее было взято им из романа Гончарова и усилено его талантом.

Целая жизнь прошла с Виктором Сергеевичем, так что наряду с Володиным он, конечно, один из главных моих кормильцев и поильцев. Я бы сказал так: эти два человека дали мне материал для того, чтобы я реализовал себя.

Вернемся к истории создания «Обыкновенной истории» в «Современнике». Работу мы начали еще в 64‑м, но потом из-за моего инфаркта выпал большой отрезок времени. Волчек предлагали заменить меня другим актером, но она поступила беспрецедентно: просто закрыла работу над спектаклем на полгода и дожидалась, пока я вернусь в строй. Для меня Галин поступок значим, прежде всего, в нравственном отношении, ибо это редкий образец веры и верности друг другу в театре. Возможно, от того и родились такие результаты.

Волчек — очень хороший режиссер. Серьезный, любящий актеров. Позволяющий актерам нередко добиваться непредсказуемого результата своим собственным нереализованным талантом характерной актрисы, теми возможностями, которые не имели выхода в ее душе. Волчек — замечательная, оглушительная характерная актриса, не сыгравшая и пяти процентов своего потенциала. Замечательно, что этот потенциал в какой-то степени реализовался в режиссуре. К примеру, изумительные достижения Тани Лавровой в спектакле «Двое на качелях» — в значительной степени {227} заслуга Галины Борисовны. Выявление непредсказуемых возможностей актеров — вот чем занимается Волчек-режиссер.

Она необыкновенно четко ощутила стержень, позвоночник пьесы «Обыкновенная история», выстроив спектакль последовательно и тонко.

Меня Галя назначила на роль Александра Адуева, человека-идеалиста, максималиста, не умеющего защитить свою жизненную философию и свой душевный мир от обыкновенной пошлости или обыкновенной житейской истории превращений, доведших его спустя время до состояния насекомого, как у Кафки. Был человек — а есть насекомое. Эту же проблему исследует Гончаров, а вместе с ним и Розов.

Роль Адуева-племянника Волчек поручила актеру, в те времена запомнившемуся зрителю в образе юноши, рубившего мебель в спектакле «В поисках радости». Юноша протестовал против лжи, пронизавшей жизнь советских людей в «Чистом небе», играл Славку в «Пяти вечерах» или Толю в «Продолжении легенды» и других молодых «розовых» людей. Я был известен, как человек, с личностью которого так или иначе связывались светлые, радостные надежды на то, что придут такие, как он, в мир и изменят его к лучшему, отвергая пошлость, ложь, корыстолюбие, коррупцию, табель о рангах, ниспровергая иерархические лестницы, а оказалось-то… Совсем даже наоборот. Вчерашних максималистов общество обкорнало, абсорбировало, ассимилировало. Когда в начале спектакля мы наблюдаем, как поучает романтика-племянника его прагматик-дядя Петр Иванович, думаем: «Фу, какой циник этот дядя», но та трансформация, которую потом жизнь сотворит с племянником, произведет на свет божий чувырло, монстра, куда более страшного, чем дядя. Потому что дядя не способен идти по костям, а племянник сможет. Как говорил один острослов: «Убей ближнего своего, встань ему на грудь, и ты сам {228} станешь на голову выше окружающих». Это и есть новорожденный бронированный индивидуум, который впоследствии своими стальными гусеницами положит не один десяток людей, и ведь не вспомнит даже, что там хрустело и мешало его целеустремленному движению вперед.

К своим личным заслугам в роли Адуева-младшего я отношу сюрреальность последнего выхода моего персонажа, когда в обличье, в платье, на теле этого человека, которому только что сопереживали, которого только что так любили и жалели зрители, происходят необратимые изменения, превращающие лицо ангелоподобного романтика в то самое кувшинное рыло. На сцене реально происходило качественное преображение, перерождение героя, что, по-моему, возможно только в виртуальной реальности. От последнего выхода Адуева становилось больно, страшно, противно. Люди терялись: «Как же так?! Он же был хорошим, нежным, и вдруг — на тебе!» Такого результата я добивался, может быть, даже не всегда эстетически квалифицируя свои действия. Так же выразительно это показано и в телевизионной версии спектакля, сделанной Галей Волчек.

Для меня роль Александра Адуева стала предупреждением всем этим олегам, славам, сережкам львовым, толям и другим замечательно чистым людям, начинающим свою жизнь прозрачно, пронзительно, светло, радостно и бескомпромиссно.

Особых сложностей в работе над этой ролью я не испытывал. Да и вообще, я в своей профессиональной практике не могу вспомнить, чтобы они у меня когда-либо возникали. Сложности могут быть лишь с накоплением права на то, чтобы дерзать от первого лица. Можно пробуксовывать на месте или замедлить освоение материала, но никаких этих «Ах, вот как я мучился» у меня не бывало. Да ничего я не мучился! Работа {229} для меня всегда есть радость, отчаянная веселая возможность еще и еще раз испытать себя.

Скажу честно: я отношусь к категории актеров, на которых не надо давить. Вы только выпустите меня на репетицию, а я уж выдавлю из себя что-нибудь. Просто не смогу не выдавить. А тогда зачем я сегодня приходил, если никого ничем не порадовал и не удивил?! Для меня репетиция — временной отрезок моей реальной жизни. Репетиция прошла успешно, значит, я не зря сегодня жил. Пребывание на сцене — моя настоящая жизнь. Все остальное — либо подготовка к ней, либо отдых.

Чаще всего способный актер — существо ленивое и берегущее силы во время репетиций до встречи со зрителями: «А‑а, потом!» Да не «потом», а именно сейчас! Перефразируя известное выражение: «Я играю — значит, я живу». Это — закон жизни артиста Олега Табакова.

Другое дело, с каким КПД ты работаешь. В начале шестидесятых у нас ставился спектакль по пьесе Константина Симонова «Четвертый». Я играл итальянца Гвиччарди, и мой эпизод был в самом конце спектакля. Репетиционный процесс шел много дней, а до меня дело все не доходило и не доходило. А я до такой степени был беременен теми приспособлениями, которые уже приготовил для этой роли, что от распиравшего меня желания действовать на сцене начал непрерывно бегать по лестницам старого здания «Современника» с первого на третий этаж — вверх-вниз, вверх-вниз… Вот — доведенная до абсурда, до идиотизма ситуация нереализации себя.

 

Ко времени выхода «Обыкновенной истории» я уже был «остепененным» наградами артистом, жизнь уже не раз испытывала меня «сладкой булкой с изюмом». Можно было сыграть достаточно грамотно и {230} профессионально, но мне кажется, что в этом спектакле произошло нечто большее.

В первоначальном варианте распределения ролей дядюшку должен был играть Игорь Кваша. Но работа шла довольно мучительно, и Игорь Владимирович, не выдержав, «соскочил» с этой работы, сочтя ее не слишком интересной и значительной для себя. Тогда роль дядюшки досталась Мише Козакову.

Я даже помню, как в конце сезона 64/65‑го года, во время традиционных ночных бдений в «Современнике», подытоживающих дела, успехи и неуспехи театра, Люся Гурченко, человек непосредственный и чистый, написала так: «… и уж конечно, ничего необыкновенного эта “Обыкновенная история” не принесет ни театру, ни Лелику Табакову»…

Премьера состоялась в феврале 66‑го.

Ни от театра, ни от Гали Волчек такого мощного энергопотока никто не ожидал. От напряжения в течение спектакля я терял до килограмма в весе.

На мой взгляд, роль Александра Адуева подтвердила достаточное человеческое содержание актера Табакова — то самое, за чем интересно следить в случаях, когда, по определению Б. Л. Пастернака, актер пытается «дерзать от первого лица».

В разных городах и странах спектакль имел громадный успех. Возможно, этому способствовало и то, что и я, и Козаков были актерами, известными по кино в Восточной Европе. Но отнюдь не это меня волновало, а то, что «Обыкновенная история» всегда вызывала неизменно живой и серьезный отклик у любого, даже иноязычного, зала.

Я перестал играть «Обыкновенную историю» в «Современнике», довольно жестко уйдя от ролей, которые, по моему мнению, я был уже играть не должен: так сильны были в моей памяти воспоминания о мхатовских актерах, в шестьдесят и более лет игравших двадцати- тридцатилетних. Все это мне казалось разрушающим {231} эстетику театра, все более набиравшего обороты подлинности существования. А это занимало меня в гораздо большей степени.

Пьеса, написанная Виктором Сергеевичем давным-давно, не потеряла ни грана актуальности своей и сегодня, когда уже девять лет подряд я играю в подвале на Чаплыгина уже не Александра, а Петра Ивановича Адуева, вновь поражаясь тому альянсу, который возникает у нас со зрительным залом. Это взаимопонимание — свидетельство того, что человечество в своем развитии движется по спирали и, таким образом, проблематика время от времени становится поразительно сходной: полагаю, что и в третьем тысячелетии это будет никак не менее актуально. Чужой опыт никого не убеждает, и «Обыкновенная история», случающаяся с людьми, не умеющими отстаивать свои убеждения, достаточно регулярно повторяется. В «Табакерке» я поставил эту пьесу именно по этой причине. Во многом я делал это для Игоря Нефедова, который, как мне казалось, был удивительно подходящим и верно выбранным. Сейчас роль Адуева-младшего очень серьезно и хорошо играет Женя Миронов.

По сути дела, я играю в пьесе «Обыкновенная история» в общей сложности двадцать пять лет. Кроме «Учителя танцев», где Владимир Зельдин играл тридцать девять лет подряд, кроме «Аленького цветочка» и «Синей птицы», на московских афишах так долго другие названия не задерживались.

Такова необыкновенная история «Обыкновенной истории».












Раневская

Недавно я нашел в своем архиве телеграмму от Фаины Георгиевны Раневской, поздравлявшей нас, участников спектакля «Обыкновенная история», с Государственной {232} премией, и вспомнил еще об одной встрече, щедро подаренной мне судьбой.

Посмотрев «Обыкновенную историю», Раневская на какое-то время увлеклась новым театральным персонажем — молодым актером Табаковым. Хотя мне в то время было тридцать с гаком. Но не в этом дело. Фаина Георгиевна обладала уникальной способностью удивляться и радоваться чужому дарованию, чужим способностям, что для меня было и непривычно, и необыкновенно приятно. Я видел, насколько серьезно она говорила, оценивая наш спектакль. Раневская нежно и хорошо отзывалась о Гале Волчек, о ее режиссуре. Видимо, Фаина Георгиевна знала Галю еще ребенком во время ташкентской эвакуации. «Та самая девочка сделала вот это?!» — восклицала, сияя, великая актриса.

А мне было и тревожно, и радостно и не совсем верилось в реальность происходящего, когда Фаина Георгиевна обратила свои серьезные речи ко мне и дала исчерпывающую характеристику моей работе, используя только высокие степени прилагательных. Обычно, когда люди принимаются высказывать комплименты, я начинаю либо искать на полу тараканов, либо каким-либо ироническим ходом стараюсь разрядить обстановку, переместив центр внимания на самого исполнителя панегирических речей. Но Фаина Георгиевна была одним из немногих людей, с кем ничего подобного у меня не получалось. Когда Раневская говорила, я стоял как завороженный, потребляя все объемы слов и понятий, обрушиваемых ею на мою слабую голову.

Как-то раз Фаина Георгиевна позвонила мне сама с предложением совместной работы на радио по роману Ф. М. Достоевского «Игрок». Конечно, я согласился. Руководила записью радиопередачи, а потом и пластинки режиссер Н. Сухоцкая, близкая приятельница Раневской, доцент ВГИКа. В постановке принимали участие и Михаил Яншин, и Анатолий Кторов, и Алла {233} Покровская, но самой яркой личностью в этом созвездии, несомненно, была Фаина Георгиевна. Возможность общаться, сотрудничать и соотносить себя с действительно великой актрисой — вот что было самым притягательным для меня в этой тревожной и непредсказуемой по результатам работе из-за парадоксального и, конечно, экстраординарного характера Раневской.

Радиозапись мы сделали за необыкновенно короткий период. У всех на удивление все получалось. Единственным человеком, который был действительно недоволен собою и у которого иногда что-то «не выходило», была Фаина Георгиевна. Порой ее охватывало неподдельное, невыдуманное, детское отчаяние от того, что она «плохо» играла. Я сейчас не говорю о результате, зафиксированном на полихлорвиниле, из которого сделана пластинка, а о той неудовлетворенности артиста самим собой, о той тревоге, которая рождается только в том случае, когда человек предельно требователен к себе. Думаю, что подобная взыскательность свойственна лишь тем, кому много дано Богом.

Да, наверное, это были дни счастья. Счастья, которое осознается нами вдруг, когда мы слышим шорох его уходящих шагов. И тогда сразу понимаем, что такого никогда не бывает много, а всегда оказывается недостаточно…

Не хочется заполнять воспоминания о Раневской какими-то забавными эпизодами или нелепыми происшествиями.

Я видел Фаину Георгиевну в ее замечательных, гастрольных ролях театра Моссовета, видел в спектакле «Дальше — тишина» по пьесе В. Дельмар, где они вместе с Ростиславом Яновичем Пляттом играли пронзительно-трогательную пару стариков, которых разлучают их собственные дети, отправляя отца в дом престарелых.

{234} Помню себя, зареванного, пришедшего в гримерку к Раневской после этого спектакля. А она, вот этим своим растиражированным подражателями басом сказала мне: «Деточка, какая неудачная затея. Ну зачем надо было приходить сегодня?» Это было до такой степени мило и до такой степени по-актерски, что я тоже, как мог, расцветил свою речь фейерверками из слов и впечатлений, благо, что они были вызваны к жизни совершенно естественным образом именно ею. Есть одна дурная пьеса, где театральный работник, репетируя с молодой актрисой, вспоминает, как играла Стрепетова: «Дурнушка, маленькая, но как скажет: “С матерью дай проститься!” — и ты уже чувствуешь, что дрожишь, что плачешь, что сердце не может не биться, что горе охватывает театр»… Вот это горе, охватывающее театр, я испытал на спектакле «Дальше — тишина».

Память переплавляет воспоминания о Фаине Георгиевне в единый временной слиток, от которого и на душе делается тепло, и в горле першить начинает. Остается только сожаление, что был невнимателен или что память твоя несовершенна.

Райкин

Мне приходилось много работать на радио с женщинами — Антониной Ильиной, Лией Веледницкой, Надеждой Киселевой, Розой Иоффе.

Радиопостановку по сказке Шарля Перро «Золушка» ставила Лия Веледницкая. Кого я играл — сейчас уже не помню, а вот на роль Короля был приглашен Аркадий Исаакович Райкин.

И снова я ощутил восторг, оттого что совсем рядом со мной, по другую сторону микрофона, стоит великий артист. Оттого что нас связывает общее дело. От незабываемого чувства сотворчества, сотоварищества.

{235} Оказалось, что у него все, как у нормальных людей: те же сомнения, те же причуды, те же слабости, — но… гений — особая статья. Пушкин писал Вяземскому: «Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? слава богу, что потеряны… Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением… Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции… Толпа… в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе…»

Узнаванию Аркадия Исааковича помогали и мои визиты в дом Райкина, и его визиты в «Современник», и его сын, Костя Райкин, ставший актером «Современника».

Аркадий Исаакович приходил на современниковские чаепития в идеальных белых сорочках и элегантно повязанных галстуках. Но за одним столом с нами он существовал несколько отрешенно. Мы из кожи вон лезли, чтобы увлечь его нездешние мысли в русло наших суетных разговоров, и Аркадий Исаакович временами действительно «возвращался» к нам, но вскоре опять «уходил на свободу», и парил, парил, каким-то одному ему ведомым способом достигая горних высей.

Он принес мне такое же количество радости, как и Женя Евстигнеев. Поэтому по сию пору при воспоминании об Аркадии Исааковиче душа моя переполняется мыльными пузырями восторга, которые так и рвутся наружу…

 

Пятьдесят лет занятий театром, начиная с драмкружка под руководством Натальи Иосифовны Сухостав, — очень большой срок.

{237} Но думаю, что коэффициент полезного действия от наработанного мною за все эти годы оказался меньшим, чем хотелось, хотя и явно превышал КПД паровоза. Наиболее стоящее из этих двадцати процентов связано не с тем, что «созрел замысел» или «сначала произошло озарение, а потом была огромная работа по реализации этого замысла, в поте лица своего, не разгибая спины…» и т. д., и т. п. Нет! Самыми стоящими оказываются некие профессиональные откровения, связанные с работой моего подсознания. Я твердо уверен, что в данном конкретном случае надо делать так и только так. А почему — не знаю. И не важно, что не знаю. Многое из того, что я делаю на сцене, я вообще никогда не узнавал — как надо. А вот ТАК!

«Невеселый кабачок»

Такой странный случай произошел однажды в шестьдесят шестом году, в период работы над пьесой Эдварда Олби «Баллада о невеселом кабачке». Пьеса являлась версификацией драматической повести Карсон Маккалрс, рассказывающей о женщине-гермафродите, о молодом красавце-ковбое Дальнего Запада и о горбуне, калеке и гомосеке, каким и был мой персонаж — братец Лаймон. Любовный треугольник: женщина любит горбуна, красавец-ковбой любит женщину, а братец Лаймон влюблен в ковбоя. И на самом деле, ситуация безвыходно трагическая. Режиссером всего этого апокалипсиса был человек по имени Эйви Эрлендссон, приехавший в СССР из Исландии. На родине он разводил баранов, а потом решил заняться искусством театра, был учеником Марьи Иосифовны Кнебель. Замечательные декорации к спектаклю сделали Миша Аникст и Сережа Бархин — это была одна из первых их работ — странный такой домик, раскрывающийся на три стороны… Так вот, в финале любовный {238} «треугольник» пришел к тому, что Амелия Ивенс, которую играла Галя Волчек, и ковбой Мервин Мейси в исполнении Германа Юшко, дрались на бессрочном, то есть до результата, поединке, дабы понять, кто из них останется жить на свете и любить, а братец Лаймон за всем этим наблюдал. Борьба длилась довольно долго, и, наконец, в какой-то момент, когда казалось, что Амелия вот‑вот победит, братец Лаймон выскакивал, как черт из табакерки, отвлекал ее внимание подножкой, укусом или еще чем-то, а в это время соперник наваливался на нее и побеждал. Повергнутая, униженная и раздавленная Амелия лежала и умирала, убитая морально и достаточно поврежденная физически. Тогда ковбой говорил горбуну: «Ну, ты, малыш! За мной!» — и свистел, как собаке. А я по тексту должен был побежать за ним. Вроде бы все ясно и просто. Но на генеральной репетиции, после того как мне свистнули и позвали, я не побежал за ковбоем, а медленно-медленно пополз в сторону Амелии и стал тереться об нее головой — долго, долго, долго… И только потом уже, после третьего окрика, пошел за красавцем-ковбоем.

Проводивший репетицию Олег Николаевич настойчиво и довольно безапелляционно требовал от меня объяснений: «А что это ты делал? Ну что ты делал-то такое?!» В итоге, к сожалению, того момента в спектакле не осталось. Не то чтобы Ефремов не давал этого делать. Мне вдруг стало скучно, обидно, потому что от меня потребовали объяснения такой интимной вещи, которую объяснениями можно только опошлить… Есть некоторые проявления живой жизни человеческого духа, которые не детерминируются. Хотя можно было бы сказать словами, что я имел в виду: «Прости меня, Амелия, Христа ради». Но зачем? Пьеса эта не была близка Олегу Николаевичу и не очень любима им, а была взята в репертуар как одно из лучших {239} современных произведений мировой драматургии. Вот конкретный пример того, как нежданно-негаданно возникающее на сцене не вытекает из текста, а является продуктом работы подсознания артиста.

Я играл не гомосексуалиста, не инвалида-горбуна, я играл братца Лаймона — человека любящего, стремящегося к любви. И флюиды любви достигали сердец сидящих в зале.

«Балладой о невеселом кабачке» свершился определенный прорыв в эстетике театрального языка, и роль братца Лаймона стоит несколько особняком от всего того, что мне поручалось играть в «Современнике» до и после «Обыкновенной истории» вплоть до семидесятого года. В течение этих лет на театральной грядке «Современника» было достаточно пусто.

 

Мне приходилось, скажем, быть дублером у Олега Николаевича Ефремова в пьесе «Назначение». Делал я это, по-моему, довольно беспомощно в силу своей тогдашней слишком очевидной молодости. Я был явно не готов к этой роли, потому что в свои неполные тридцать выглядел значительно инфантильнее этого возраста, а Лямину, герою володинской пьесы, было явно ближе к сорока. Сорок лет — тот возраст, который невозможно сыграть, можно только сорокалетним человеком. Когда играешь старика лет семидесяти, ты можешь обмотать шею шарфом, как это гениально делал Михаил Чехов. А меня, вне зависимости от качества моих способностей, по-прежнему с потрохами продавали молодое лицо и проклятая худая шея.

Потом был Маврин в пьесе Зорина «По московскому времени» со следующей репликой на уход со сцены: «Маврин сделал свое дело, Маврин хочет уходить», что, впрочем, являлось свидетельством достоинств драматургической литературы Леонида Зорина, а никак не моих.

{240} В пьесе Розова «С вечера до полудня» мне была поручена довольно интересная роль «всадника», то есть человека бронированно-удачливого, по имени Лева, но в пьесе роль была выписана значительно интереснее, чем вышло потом в моем исполнении.

Можно вспомнить и три роли в так называемой «Трилогии» «Современника» об этапах революционного движения в России — спектаклях «Декабристы», «Народовольцы» и «Большевики». Никаких открытий ни для меня, ни для зрителей эти роли в себе не несли. Был довольно ординарный Кондратий Рылеев, которого я изображал в «Декабристах», крестьянин в «Народовольцах», и, наконец, Владимир Загорский, секретарь Московского горкома партии, в «Большевиках».

С «Трилогией» связана одна история.

В шестьдесят седьмом году жизнь дала мне невероятный шанс. Но я от него отказался вполне сознательно. Дело было так.

Кинорежиссер, чех, Карел Райш задумал снимать фильм «Айседора» о знаменитой балерине Айседоре Дункан. На главную роль пригласили Ванессу Редгрэйв. И, коль скоро актрису взяли из Англии, на роли любовников героини решено было набирать артистов из тех стран, откуда они были родом в действительности. В Россию — вербовать рекрутов на роль Есенина — была послана жена Райша — замечательная актриса Бетси Блер, француженка, блистательно сыгравшая в голливудском фильме «Марти» вместе с Джеком Лемоном. Эта женщина вышла на меня каким-то странным образом через маму Миши Козакова, Зою Александровну, или, как мы ее называли, маму Зою, которая меня и порекомендовала.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: