Курилов и его спутники в жизни 4 страница

Протоклитов помалкивал, не зная, как следует вести себя в таких случаях. Обсуждать всерьез отсутствие крыши означало бы сочувствовать, а сочувствие, в свою очередь, приводило к неминуемому блоку, даже сообщничеству с этим нищим и обреченным подпольем. Оставалось отшучиваться, он это и сделал, не особенно ловко:

- Так и живете под открытым небом, на манер халдейских мудрецов?

В свое время, верно, был красив и даже величав этот одряхлевший гигант, но все утекло. Точно с манекена, свисали полы люстринового пиджака, и никакое чудо не могло бы вернуть прежнего благообразия этой отощалой, продырявленной суме с человеческой тоскою. Лицо у него было опухлое и нездоровое, точно пальцем выковырянное из исполинской тыквы. Илье Игнатьичу показалось, что когда-то встречал его, и даже довольно часто,— однако паутинка воспоминания тут же и порвалась. Непримиримо и дико глядели эти все еще не потухшие глаза.

— Вы образованный человек,— заметил хозяин с укором я гораздо тише.— Сейчас никто уже не помнит о халдеях. Теперь все больше насчет повидла да штанов. Верхнюю часть тулова не утруждают работой, пики-козыри.— И опять захлебнулся шершавым, злым смехом; переливчато свистнул воздух в его расширенных бронхах.— Образованный человек и часы покупаете. Значит, деньги есть. Платят, значит? Ничего, не обижайтесь; нынче все мы родня. Шибче горя не бывает родства! Ну, уж присядьте, поговорите со мною... А то насидишься с чучелом,— он ткнул перстом в неосвещенную часть жилья, но, как ни вглядывался Илья Игнатьич, ничего там не разобрал, кроме какой-то непонятной статуэтки да вороха мятого белья на кресле,— так, верите ль, мозги затекают и волос начинает вовнутрь расти. Э, чайком бы вас, пики-козыри,— полувопросительно заметил он, но сесть было не на что, да и распивать чаи в столь непотребном месте было Протоклитову просто не к лицу. Вдобавок хозяин все шаркал подошвами, перхал,— мучила его эмфизема, чесался и снимал что-то из-под бороды. Он делал это так часто, что следовало отнести его поиски за счет дурной и бессознательной привычки. Речь его была в достаточной степени сдобрена прокисшей философической окрошкой и еще такой желчью, что вещи, казалось, начинали коробиться, когда он заговаривал о них. Протоклитову стало скучно и противно. Очень учтиво, даже не без интеллигентской приятности во взоре, Илья Игнатьич напомнил старику о цели своего визита. Тот сердито забурчал что-то, пятерней разгребая бороду, и гудел еще долго, без всякой связи и видимого смысла.

—...итак,— стало слышно, когда оформилось в слова его бормотанье,— вы притащились за моим Кароном. Что ж, в могилу не спускаются без дела. Так вот и уплывает добро-то! На прошлой неделе я задарма отдал гудоновский ларец с аметистами (а про него и в летописи помянуто!). А месяц назад отсюда унесли Эмиля с авторским посвящением Екатерине. Что ж вы все спали-то, господин инженер?! Тут ко мне грек ходит... а может, итальянец или еврей. Вежливый, по-немецки говорит... говорит, точно напилком по стеклу режет. Этот все покупает и за границу везет. Вы поспешите, а то он так и расклюет меня, понемножку, живого; вам ни ребрышка не достанется! — Он протянул руку наобум в свое могильное пространство, извлек из него две вазочки растленной формы, вытряхнул оттуда какие-то стручки и сохлую моль, сдунул пыль прямо на покупателя и без особой настойчивости протянул ему.— Видали, стиль чистейший директуар, не угодно? Так, А милосская девка без рук, голая, тоже не пройдет? Зря, пики-козыри. Красота — полезно, при красоте стыднее! Чего же бы вам такого?

Так он рассчитывал проговорить с оступившимся в его яму любителем, может быть, всю ночь. Он что-то переставлял в темноте с места на место, оттирал рукавом, показывал округлым, дугообразным жестом и все свистел, свистел. Очень волнуясь почему-то, Протоклитов еще раз, уже настойчивее, указал, что он не старьевщик и, кроме распубликованных часов, не имел другой причины для того, чтобы злоупотреблять гостеприимством хозяина. Это было высказано столь витиевато, что старик понял не сразу. Покопавшись в бороде, он долго смотрел себе на отросшие желтые ногти. Брови поднялись разочарованно. Вдруг, что-то сообразив, он бережно принял с подоконника один из цветочных горшков, одетый в пухлую белую плесень. Их там стояло множество; в некоторых еще теплилась слабая зеленца, из других торчали бурые комья гнили.

— Погодите, мы договоримся, пики-козыри. Вы не ботаник? Жаль, я отдал бы эти орхидейки бесплатно: некуда приладить. Я ведь, как в затворе, не выхожу. Ботанических садов в России не осталось: повырубили. Да и что от нее осталось, от матушки! Василь Блаженный на площади да я вот, срамной...— Снова он заворковал что-то в бороду длительно и невнятно, а Протоклитов, закусив губу, решился терпеть до конца: кароновская луковица стоила беседы с маньяком.— А когда-то это растение цвело у меня, господин химик... онцидиум кавендишианум, слово-то какое, а? За одно слово рублей двадцать можно взять... а ныне какие-то цветные паучки под листьями развелись, с предприимчивыми такими лицами. Сидит, подлец, и паштет из мух крутит... Гляньте разок на память, да гляньте же, ведь бесплатно! — Он отвел в сторону безлистый суставчатый стебель и показал совсем пустое место: видимо, паучков следовало принимать как аллегорию.— Все сгибло, туда и дорога. Библиотеку крысы сожрали... вот и продал Эмиля-то от греха. При этом заметьте, господин ботаник, что и крысы предпочитали книги довоенные, идеалистического содержания. Ваших Лафаргов они не жрут: клей не тот-с!.. Да и кому это нужно.— Все оттуда же, из темноты, подобно балаганному магу, он хватал книгу за книгой, потрясал ею и кидал назад, во что-то мягкое. Протоклитову почудилось, кто-то в потемках с обезьяньей ловкостью ловил их на лету. Сверкала тусклая позолота корешка, всхлипывали развернувшиеся страницы, и снова вещь тонула во мраке ямы.— Вот, вот они, творения голландского солдата Декарта, путешествующего по обету на поклонение Лоретской богоматери. Или вот книга чисел Галилея, присвоившего изобретение миддельбургского очешника. Или вот еще листовки друга герцога Виллеруа, вашего незабвенного Марата, который, обезглавив живого математика Бальи, уже тянулся за мертвым, за Ньютоном.., Запамятовали, хе-хе, пики-козыри? За исключением десятка вот этих подмоченных праведников, для вас история только уголовный архив человечества... и ни песен там, ни книг неугасимых, а только пестрые стрекулисты, хапуги да фантомы! Всё хвастаетесь, что новые корабли построены плыть в неоткрытые океаны. А забыли: там, позади, в тумане, было такое же благословенное со-олнечное утро (и сведенным пальцем погрозил кому-то), когда корабли Веспуччи только подплывали к берегам чудеснейшего из материков. Ха, вы и это забыли, во что превратили его впоследствии... Забвенье — высшее социальное качество, господин музыкант!

Тут уже окончательно выяснилось: профессии посетителя он путал единственно от ожесточения и бешенства скуки. Новая эра мнилась ему лишь бесчестной и бестолковой суетней невежд... но он слышал песни молодости, лившиеся поверх его пещеры, и завидовал со всею жадностью громадного и холодеющего тела. Чем-то отпугивало его то единственное средство, с помощью которого возможно было избежать дальнейшего одичания и сократить муки распада. Уже он набрасывался на все живое, имевшее неосторожность попасться ему на глаза. Без видимой связности он швырнул в Протоклитова какие-то сомнительные исторические факты, адресуясь, может быть, к самим халдейским звездам, размахивая руками, подгребая воздух под себя, грозя массой своей раздавить воображаемого оппонента. Он спрашивал, кому подражают атомы, сцепляясь в образ человека или дерева, он ворчал о каких-то гигантских, стоптанных, окровавленных башмаках, в которых шагало вчерашнее человечество, а врач, забыв о Кароне перед лицом такого яркого клинического случая, относил все это за счет расслабления ассоциативной мысли и того чрезвычайного возбуждения, какое постигает память перед тем, как ей погаснуть навеки.

— Амба, господин флейтист. Я раздумал продавать моего Карона. Не хочу; понятно? Я отдам его моему грекосу... и пусть он увозит его с собою, на мотоцикле, в ад!

Предприятие срывалось, и, конечно, не драться же было за потраченное время с размахавшимся стариком. Илья Игнатьич стал незаметно отступать вдоль стены, вздрагивая, когда задевал плечом оторвавшийся клок обоев. В эту минуту что-то зашевелилось в глубине (то самое, что Протоклитов принимал за груду белья в кресле), но кому принадлежал этот плачевный, пронзительный голос, сразу нельзя было понять:

— Простите, что я вмешиваюсь не в свое дело, Николай Аристархович... но посмотрите, до чего вы довели вашего гостя. Вчуже мне обидно за него!.. И кому интересны ваши конфиденции? Кто же виноват, что, свергая вековых истуканов, народ поколебал почву и под вами? Вы вспоминаете грехи великих, как будто они оправдывают и ваши собственные. А вспомните Бакунина, которого вы, вы пытались чернить. Это был святой человек, а и он брал в долг, например, и... э... и не отдавал!

Хозяин насмешливо отмахнулся.

— Помолчите, высоконравственный друг мой,— огрызнулся он с непонятным озлоблением.— Вы и прежде страдали потливостью ног и склонностью стращать девушек якобинскими мыслями. Вы всегда играли роль мудреца и праведника и мучились незнанием, чего в вас больше. А случай на Пене помните?..

Снова послышался треск мебели, и, чудо, груда белья привстала. Образовавшийся человек сделал шаг вперед. В сумраке явилось чистенькое стариковское личико с вислыми седыми бровями.

— Я возмущен вашей выходкой, Николай Аристархович,— надтреснуто и важно произнес он.— Я раскаиваюсь в своей доверчивости. Вы старый человек и не стыдитесь при постороннем шутить про такое!..

И тогда-то свирепый взрыв завершил невероятное приключение коллекционера. Видимо, то были старинные, никогда не помирившиеся соперники. Век давно перешагнул через их распрю, а они продолжали жить ею, потому что других интересов уже не оставалось. Их сводила теперь только взаимная ненависть, ставшая сильнее всякой привязанности. Но, значит, здесь суждено было покончиться и ей.

— Ты надоел мне со своей бессмертной любовью, поганец, тухлая мышь и кривляка! — загремел большой старик.— Мне надоело видеть этот сохлый крапивный лист, надетый вместо лица. Арлекин... Эй, дьяволы, заберите его, посыпьте его золой! Ты слышишь, она жила со мною, твоя бессмертная любовь. Каждую ночь я шатался к ней в мезонин, пики-козыри. Я спал с ней, пока ты сочинял ей внизу свои дурацкие вирши...

— Я не слушаю, не слушаю вашего бесстыдства, Николай Аристархович! — заикаясь и тоже благоразумно пробираясь к выходу, шептал старик маленький.— Вы клеветники, Николай Аристархович, вы бесчестите мертвую... Этого не было, не было!

— Ты жил у нас под кроватью... и когда мы ворочались на ней, было слышно, как ты чихал от пыли, разрисованный мозгляк. Гробовщики... мерку ходите с меня сымать!.. Вон отсюда все! Дайте мне сдыхать одному, одному... подарите мне хоть...— его голос почти пресекался,— хоть вашу брезгливость к трупу...

И в эту минуту (будем справедливы до конца) Илье Игнатьичу не очень хотелось уходить. Не лишен был глубокой занимательности петушиный бой стариков. Во всем они казались полной противоположностью друг другу. Это были лев и мышь, но в том возрасте, когда красоту и могущество их примирительно уравнивает старость. Пальцами заткнув уши, маленький пробирался к выходу, путаясь в брезентовом балахоне, громадном, как рояльный ящик. У него были явные шансы опередить Протоклитова, которому дорогу преграждало раскорякое, с вывернутыми внутренностями, кресло. Последовала какая-то бессловесная суматоха, как бывает только на пожаре. В коридор Илья Игнатьич просунулся одновременно с маленьким стариком, и тотчас же со стоном и дребезгом позади ударилось что-то в захлопнувшуюся дверь. (Вазочкам директуар нашлось наконец подходящее применение.) Протоклитову посчастливилось первым выскочить из подвального лабиринта, но весенняя грязца раздалась из-под подошвы, он поскользнулся, и мгновение спустя маленький повалился на него.

—...не верьте, не верьте ему,— жалобно шелестел он, еле переводя дыхание и цепляясь за рукав.— Он лгал, он всю жизнь лгал! Я объясню вам все...

— Дайте-ка мне встать,— ворчал Протоклитов, багровый от негодования.

— Да-да... вы не ушиблись? — Вдруг он потерянно схватился за голову.— Это ужасно... я забыл там свою шляпу. Помогите мне, не бросайте меня!

Никто, однако, не порешился бы войти туда снова... Они смятенно стояли во дворе, слушая торжественные звуки погрома и неистовства. Никому не нужный человек буйствовал в потемках среди гадких, падающих стен. Судя по тоненькому стеклянному взвизгу, разбилось зеркало: погасла заветная халдейская звезда! Грохот и возня становились слабее; вот и последние шорохи растворились в прохладной майской тишине. И только сердце угадывало еще не законченную суету созревшего и увядающего тела. Не требовалось особых знаний, чтобы поставить диагноз происходящему. Это была агония, и социальная предшествовала физической.

Они подобрались к окну. Привстав на колени, не выпуская протоклитовской руки, маленький заглянул в подполье. У Николая Аристарховича было темно. Маленький поднялся; детский страх округлил его глаза.

— Да. Знаете, у него был веронал, он выменял его у грека на Эмиля. Два пузырька... тот еще хвастался, что это импортный, хороший...— подавленно зашептал он. (Протоклитов отчетливо представил себе этого покупателя, вкрадчивого и вежливого, в бархатистой шляпе, с мертвенно-синими бритыми щеками, обменивающего бесценную книгу на смерть; мировой образ покупателя душ претерпевал в этой стране занятную эволюцию.)

Молча он повел со двора своего нового знакомца; было бы жестокостью вторично возвращать к жизни то, что оставалось позади. Старик слегка упирался, ему жаль было утраченной шляпы. Внезапно он вырвался и вприпрыжку побежал назад. Илья Игнатьич подумал, что это была жгучая потребность взглянуть на соперника в последний раз. Протекло, наверное, четверть часа, прежде чем старик показался снова. Он шел пошатываясь и держа в руках широкополую, измятую, точно на ней лежали, возвращенную собственность. Кроме нее, он ничего не унес оттуда, а может быть, даже и оставил часть себя. Так вот как происходила смена жизни! Из нее ушли купцы, чиновники, монахи, биржевики; заодно пропали и самые слова, их обозначавшие. Но, значит, оставалась какая-то шеренга, которой лишь теперь наступил срок. И, словно отвечая на задуманный вопрос, старик забормотал вяло и раздельно, как в былое время читали над покойником псалтырь:

—...И этому человеку я завидовал сорок с лишним лет. Он взошел надо мной, как звезда, а мы начинали вместе. Сам того не замечая, он проглотил мою жизнь. Он был удачник. У него были холеные, гордые дети и высокая, нарядная жена. Он был директором классической гимназии, оплот тогдашнего реакционного министерства. И вот бог наказал его долголетием за его презренье к людям! — В конце концов его горечь была понятна: людей всегда устрашала гибель светила.

— Послушайте... его фамилия? — тряхнув за плечи маленького старичка, по-мальчишески закричал Протоклитов.

Старик поднял на него незрячие, опустошенные глаза.

— Дудников! — сказал он, ежась от холода и величия имени.

Илья Игнатьич разжал руку; точно затхлым ветром прошлого опахнуло его. Дудников был директором той гимназии, где он учился. Нельзя было забыть этого большелобого надменного человека,— только нимба не хватало вокруг его головы. Он носил синий диагоналевый форменный пиджак на красной генеральской подкладке и с гербовыми пуговицами. Воспитанники старших классов шутили, что, даже лаская жену, он не снимал с себя парадного мундира, чтоб не забывалась. Даровитый преподаватель истории, он совершал удивительную карьеру, разбег которой остановила революция. Его кабинет походил на храм, где он сам был и жрецом и божеством. С расписного потолка низвергались позолоченные символы наук и искусств. Его швейцары обладали сарказмом Вольтера, внешностью и выправкой римских легионеров. И когда он сам проходил по коридору, отражаясь в безднах навощенного паркета, гипсы латинских классиков провожали и ели его глазами, как полководца солдаты на смотру.

— Ага, так это был Дудников...— вслух повторил Илья Игнатьич.

Ему захотелось узнать подробнее судьбу этого человека. Им руководило почти ребячливое чувство добыть секрет учителя, заглянуть в завешенное окно, прочесть запретную книгу. Он задавал вопросы, но старик не был в состоянии отвечать. Тогда Илья Игнатьич попросил позволенья навестить его. Тот охотно сообщил свой адрес и даже обрадовался случаю свести знакомство со знаменитым хирургом. Его звали Аркадий Гермогенович Похвиснев.

Густо пахло распускающейся листвой, сыростью задворков и непросохшего щебня.

Протоклитов проводил старика до трамвая.

 

 

АКТРИСА

 

 

Свидание состоялось только через два месяца. Работы навалилось столько, как будто вся Москва встала в очередь резаться у Протоклитова. Да и на этот раз он зашел к Похвисневу лишь потому, что случайно оказался в том районе. Старика не было дома, его ждали из очереди с минуты на минуту: выдавали хозяйственное мыло. Илью Игнатьича встретила племянница Аркадия Гермогеновича. Ей было двадцать один, ее звали Лиза, у нее были заплаканные глаза. Протоклитов заинтересовался как врач. Оказалось, актрисе не давалась роль: ей собирались поручить Анжелику в Мнимом больном, постановку которого готовили в ее театре. Оставшись ждать, Илья Игнатьич предложил ей выслушать ее монолог и, так получилось, сам подчитывал ей за Аркана. Лиза побранила его за плохую, несколько жестковатую дикцию; он, со своей стороны, также дал ей ряд ценных практических указаний. Между прочим, он отметил полную правдоподобность мольеровского замысла, согласился с едкой критикой тогдашнего врачебного сословия, а о состоянии французских больниц в восемнадцатом веке посоветовал прочесть хоть бы в донесении того же Бальи. (Имя это, вскользь упомянутое покойным Дудниковым и теперь пришедшее ему на память, показывало, что в этот момент он еще помнил о цели своего прихода к Аркадию Гермогеновичу.)

Он так уважал театр и звание актрисы, до такой степени был искренен и не знал женщин, что предположил, будто все это ей очень интересно.

—...их клали по шестеро на одну кровать, больных, и так, что ноги одного приходились к самому затылку другого. Га, вот была медицинка!.. Мертвец, лежа на спине, занимает полметра. Тем, кто рисковал поболеть в королевском Париже, приходилось всего по двадцать пять сантиметров. Удачники, получавшие койку в больнице, лежали на боку втроем, не в состоянии шевельнуться; остальные ждали своей очереди под кроватями. Судите сами, Лиза (вы позволите старику называть вас так? — вставил он с неуклюжим кокетством холостяка), что творилось на задворках блистательного Версаля!.. Заразные, хронические, беременные -— все лежали вместе, как спички в коробке; лихорадку и чесотку лечили одинаково; оспенные бродили между кроватей, ища местечка прилечь. Существовали два способа леченья: клистир... га — извините за подробность!..— и пила... Операции производились тут же, на глазах у всех. Нет, вы почитайте при случае этого честного простака: жуть берет!

Несколько сконфуженная его горячностью, она смотрела на него с любопытством, во все глаза.

— Да, я непременно прочту. Постойте, я запишу автора. Спасибо, что вы надоумили меня, но ведь в театральной библиотеке этого не достанешь!

— О, я сам занесу, если хотите,— предложил Протоклитов, радуясь отзывчивости совсем молодой девушки к вескому научному слову.— Вам это пригодится в работе.

Похвисневы жили в утепленной стеклянной галерейке. Две прозрачных ее стены выходили в крохотный и пыльный садик. Грядка моркови, два кустарничка да еще деревцо простоватой породы составляли все его содержание. Лиза объяснила про деревцо, что в непогоду оно скребется всеми лапами в стекла, как бы просясь поближе к печке. «Посмотрите, оно ластится к человеку, как большая, умная дворняга!»

Она сказала простодушно:

— Я с детства люблю собак, кошек... а вы?

— Кошки... они приятные,— неуверенно и содрогнувшись произнес Илья Игнатьич.

Ситцевая занавеска делила эту тесную комнатку пополам (во второй половине и жил дядя). Огненные на ней петухи клевали жука. «Такая множественность бывает, если смотреть через стеклянный подвесок с люстры, правда?» — заметила Лиза. Жилище это выглядело почти убого, но Протоклитову нравилось тут все: и обилие зеленоватого, от листвы отраженного света, и масса книг (стопка книг даже замещала четвертую, отсутствующую, ножку клеенчатого кресла), и койка с дырковатым байковым одеялом, и самая теснота, казалось насыщенная чистой свежестью незнакомой девушки. Лиза поминутно задевала Протоклитова то локтем, то лоскутом платья, то дыханьем.

— Дядя рассказал мне, как вы встретились у Дудникова. После этого он неделю проболел. Кстати, разве вы часовщик?

— Нет, не совсем.

— Зачем же вам старые часы? Уж лучше новые. Они вернее ходят.

— Га, это трудно объяснить. Это склонность...

— Ах, скло-онность!..— протянула Лиза, и в интонации ее выразилось раздумье, гораздо большее, чем причина, вызвавшая его.

...Видимо, в один прием невозможно было изучить биографию Дудникова. Илья Игнатьич стал бывать у Похвисневых. Ему дополнительно понравились — открытый, как под ветром, лоб девушки, ее манера улыбаться, приподымающая самые крылья бровей, ее чистые, без единой лжинки, глаза, даже ее привычка говорить много, быстро и — ни слова о самой себе. Он и сам был скрытен, и потому его вдвойне привлекала Лизина замкнутость, причин которой он не умел разгадать. Словом, ему пришлись по вкусу даже самые недостатки Лизы. (Он сформулировал это чувство гораздо позже: когда любовь — и недостатки радуют, когда ее нет — и достоинства раздражают.)

Илья Игнатьич долго желал этой девушки, и было в его кружениях что-то от ребенка, которому приглянулась нарядная конфетка, забытая старшими на столе. Незнакомый с современной ему техникой дела, он пускался во всякие ухищрения и добивался Лизы усилиями, одной трети которых хватило бы для любого успеха. Этот предельно занятой человек изобретал всякие головоломные подарки, загородные прогулки в сопровождении дядюшки и даже письма, полные достоинства, научности и растерянности. Дело затянулось почти на год; дядюшка, вначале говоривший, что «робость влюбленного — единственный вид трусости, заслуживающий снисхождения», начал волноваться. Втайне он уже обдумал план объяснения с молодым человеком (в его возрасте все без исключения человечество казалось ему легкомысленным и преступно моложавым), когда Лиза сама, минуя все условности, шутливо и простодушно намекнула Протоклитову о своем согласии.

— Условие, Илья: вы никогда не будете надоедать мне расспросами.

— Я заранее люблю и ваши детские тайны, Лиза! Переезд в жилище мужа состоялся лишь после того,

как там побывал букинист. В лютой расправе с книгами муж принял участие на стороне жены. Была выбита пыль из штор и вчерне намечено новое расположение комнат. Лиза открыла окно и, свесившись за подоконник, болтая ногами, разглядывала свои испачканные пальцы; она славно потрудилась в этот день! Шел теплый летний дождь, капель с крыши падала ей в розовую раковинку затылка... Свадебный подарок Протоклитова был поистине расточителен. Полтора месяца московские букинисты рыскали для него по книжным кладбищам. Они собрали целую библиотеку по сценическому искусству. Сюда входили классики мировой драматургии, многотомная история театра, монографии о крупнейших актерах и театральных учреждениях. Илья Игнатьич разложил все это у себя и позвал жену,— она уже догадывалась о причинах переполоха. Она вошла, она изумилась, она не поверила, что об этом можно написать так много. Озабоченно и виновато она полистала одну толстую тетрадь, сверху. Величавые, насупленные старики в кружевных жабо, в париках, в сюртуках какого-то вампирного покроя, сморщенные старушки в тальмах выглянули на нее из прошлого. В глаза ей бросилось лишь одно: разнообразие бород и причесок, какие изобретались на протяжении веков. Ее охватила растерянность, подобная отчаянию художника, который впервые пришел в музей, полный первоклассных произведений; казалось безрассудством вступать в соревнование с ними. «И все это нужно читать?..» Она посмотрела на руки мужа, ища там другой, главный подарок; они были пусты. Смущенно кивнув головой, она отошла к окну. Он был простоват, бедный супруг начинающей актрисы!

Конфетка была наконец в его руках! Целых полгода Илья Игнатьич ожесточенно жевал ее в меру здоровья и сил; в таких не сразу доберешься до начинки. Увлеченный своими занятиями, он не замечал, как менялся распорядок в его квартире. Протоклитов ложился в одиннадцать,— Протоклитовы ужинали в час. Протоклитов не выносил кошек,— у Протоклитовых всегда на ночь примащивался к ногам трехмастный, неприятнейшего характера зверь. У Протоклитова не чаще раза в полугодие собирались коллеги обсудить новости оперативной урологии,— к Протоклитовым гости стали забредать запросто, на огонек. В большинстве это были развязные молодые люди в заграничных джемперах, с патефонами и со скептическим образом мышления. Они и в гостях чувствовали себя как дома, а он и дома вел себя среди них как в гостях. Старики перестали бывать у Ильи Игнатъича, и теперь, самый молодой среди них, он выходил на положенье старика. Только неизменная преданность этому звонкому кареглазому существу заставляла его мириться с неудобствами брачного существования.

В круг его профессиональных забот вошли новые, пока еще незаметные и приятные. Маленькая женщина имела склонность к большой деятельности. Лизу не удовлетворяла роль второстепенной актрисы малозначительного театра. Ее выпускали к рампе не дальше выходных дверей. Она уверила мужа, что режиссеры и директора боялись в ней соперницы своим бездарным женам; ей завидовали, ей мстили за страх, который она внушала... Все это, сопровожденное безжалобным молчанием жены, принимало в глазах Ильи Игнатьича острую убедительность. Он терялся, писать ли пространное письмо наркому, ехать ли на сражение с директором. Сам он, однако, за все время ни разу не удосужился посмотреть свою жену на сцене, хотя она настоятельно звала его к себе за кулисы. Тяжеловесная внешность Протоклитова, его имя, его профессия должны были произвести переполох в среде ее врагов. Словом, она хотела пригрозить им ремеслом мужа. Никто из тех, кто строит мосты, или командует парадами, или пишет разоблачительные книги, никто не смел зарекаться, что завтра же не возляжет на эмалированный стол Ильи с откидным шарнирным изголовьем. В пылу обиды она преувеличивала значенье своего оружия. Власть Протоклитова была не больше власти диспетчера, направляющего поезда, или социального могущества пекаря, замешивающего общественный хлеб.

Прежде чем выступить на защиту актрисы, Илья Игнатьич тайком купил билет и сказался, что идет на встречу с американским невропатологом. Театр, где упражняла свои дарования Лиза, находился далеко. Нужно было ехать трамваем на тридцать копеек и один переулок пройти пешком. Храм искусства оказался купеческим, в прошлом, средней руки, двухэтажным особняком. Бытовым аммиаком шибало из подворотни, и местные жоржики с подрагивающими галстучками, стайкой погуливали по тротуару. В общем, заведение было довольно глухое, сюда приходили в валенках, а перед спектаклем читались лекции о пользе Шекспира. Пожилая женщина в вязаном платке матерински провела Илью Игнатьича на место и продала ему бумажку, где среди действующих лиц значилось имя и его жены. Вентилятор над головой вытягивал вредный воздух. Его остановили, как только занавес раскрылся и сапоги под занавесом ушли. Произошла суматоха, зрители рванулись в пустые передние ряды. Когда все улеглось, Протоклитов увидел жену.

Тогда обожали импортные пьесы из заграничной жизни. Это обнаруживало тонкий вкус дирекции и в свое время давало возможность под благовидным предлогом показать запретные танцы и нарядные туалеты. На этот раз сцена представляла незамысловатую американскую избу. Укрывшись дерюжкой, Лиза спала в глубине ее, пока ее не будила старуха, похожая на тюк утиля. Она стала разносить негодницу за то, что не затопила печь, не подмела избу. По всему видно было, что старуха притесняет ее. На Лизе были такие же лохмотья и парик, как и на гнусной тетке. Пришли люди сообщить о смерти старухина мужа. С напряженным лицом Лиза действовала метлой, выжидая времени подать наконец свою реплику. Между тем появился Васильев, одетый под ковбоя. И хотя бы этот Васильев был влюблен в нее... нет, Васильев был влюблен в другую!

Условная световая граница отделяла от Ильи милую его Лизу, и ему не удавалось смотреть на нее иным, чем зрительским глазом. Участие Лизы в пьесе было незначительно. Она играла роль стенки, в которую ударяется мяч, чтобы лететь в руки другого. И вот Илья Игнатьич забыл про темную, ему одному знакомую родинку,— родинку у полудетского Лизина плеча, близ мышцы pectorals major, где прячется голубая ямочка ключицы. Этих послушных, доверчивых зрителей окраины увлекал не талант жены его, а крепкий, наотмашь разящий юмор знаменитого памфлетиста. Пятнистый румянец побежал по мглистым щекам Протоклитова. Ему казалось, что его узнали и присматриваются — без глумленья, но и без особого сочувствия. Наблюдать конфуз мужа было им интереснее, чем кривлянья его жены. Кроме того, что-то начало капать на голову. Он изогнулся — стало падать на плечо; он мазнул пальцем и понюхал,— к его удивлению, не пахло ничем. Вдобавок в продолжение всего акта колени его упирались в переднее сиденье, и сзади, точно из печки, кто-то усердно дышал ему в шею. Театр не был рассчитан на таких долгоногих посетителей... Наконец хирург поднялся и, путаясь в чужих ногах, цепляясь за номерки на стульях, бежал к выходу. Женщина в вязаном платке семейственно пожурила его вслед:


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: