Альтовая соната с Марсом

 

Когда я первый раз услышал Сонату для альта и фортепиано Шостаковича, мне даже странным показалось – цитата из "Лунной сонаты" на струнном инструменте! Стал над ней работать – мурашки по телу. Описать эту музыку невозможно, нет таких слов! Я уже говорил – она требует такой отдачи, что не сразу можно после ее исполнения прийти в себя. Даже Шуберта, даже Шопена можно исполнить как бы немножко "со стороны", абстрагируясь чуть-чуть, а эту сонату – нет. Берешь смычок, входишь в совершенно особое состояние и оказываешься непосредственно в мире происходящего. Гораздо ближе, чем публика, которая тебя слушает. Ты первый в очереди в чистилище, что-то вроде того.

Святослав Теофилович считал, что из трех сонат Шостаковича – скрипичной, виолончельной и альтовой – эта самая лучшая. Много раз мы играли ее и у нас, и за рубежом. Публика по-разному воспринимает. Тоньше всего – в Большом зале консерватории. Но реакция после исполнения всегда примерно одинаковая: тишина. И непонятно, кто ее нарушит, все боятся. Однажды в разговоре со Святославом Теофиловичем мы сошлись на том, что эта реакция самая верная. Не должно быть никаких "браво" в первый момент. Так и было в Большом зале…

Сонату тогда мы повторили дважды целиком! Ничего себе "бис"! Все равно что еще раз вывернуть всего себя наизнанку.

У Рихтера была способность одним словом объяснить очень многое. В третьей части есть место, где рояль перестает играть и альт остается один. В обычном понимании здесь начинается каденция альта. И вдруг на одной из репетиций Святослав Теофилович мне сказал:

– Юра, вы знаете, это скорее не каденция, а тутти.

Так он буквально словом перевернул все, указал на то, что я в темноте, на ощупь, пытался найти, но не успел. Тутти – это значит играть мощно, вместе, "всем оркестром", без мелких отклонений и каденциозных находок.

Рихтер – выдающийся ансамблист. Наверное, если бы он был актером, то тоже великим. И дирижером был бы потрясающим. Я уже по своему опыту говорю, что малейший импульс, исходящий от партнера, вызывал у него мгновенную реакцию, и притом очень инициативную: он тут же сам что-то предлагал в ответ и ждал твоей реакции, получал ее и так далее. Казалось бы: музыкант с таким ярко выраженным индивидуальным началом, со своим неповторимым почерком… А он был так гибок! И нисколько не подавлял…

Относить его к какому-либо направлению – "романтическому" или "интеллектуальному" – бессмысленно. Это тот самый сплав исполнительского мастерства и всех человеческих качеств, который и делал Рихтера великим.

 

Я никогда не видел его отдыхающим. Он или бешено работал, или устраивал какие-то балы, маскарады. Наверное, именно так отдыхал от рояля. Мог придумать себе экстравагантный костюм на вечер – не задумываясь оторвать рукав от смокинга и пришить на его место белый, задолго до всяких Версаче. Половину лица чем-то накрасить. Он был всегда открыт свежим идеям, но чутье и вкус никогда ему не изменяли. Феноменальные чутье и вкус. Ни малейшего намека на вульгарность. Рихтер был абсолютным воплощением творчества и в жизни, и в искусстве. Трудно даже сказать, где он был артистом, а где – самим собой. Наверное, все-таки изначально артистом, недаром он говорил, что сцена притягивает и диктует свои законы.

Подарит ли природа миру еще одного такого музыканта? Она щедра и одаривает людей набором каких-то исходных данных, но всякий ли может с ними справиться? А Рихтер справился.

 

Как-то в самом начале знакомства он предложил мне перейти на "ты". Сказал:

– Раз люди вместе музицируют, они должны быть на "ты".

– Я не могу говорить вам "ты". Не получится.

И в самом деле не получилось – ни тогда, ни потом, и я не жалею об этом. Меня всегда коробило, когда к нему кто-то обращался: "Слава, ты…" А вот с Ростроповичем, например, который тоже сам предложил "ты", это вышло естественно.

 

От Рихтера словно исходило какое-то излучение. Я не только на репетициях, не только на сцене с ним общался. Например, мы иногда вместе смотрели кино (он тоже его очень любил). И я ловил себя на том, что смотрю на экран его глазами. Он молчит, ничего не говорит, а я замечаю какие-то невероятные детали, которые сам, без него, поленился бы заметить. Он одним своим присутствием вытягивал из человека максимум. Жить рядом с собой заставлял по-другому – интенсивнее, что ли… Уезжал он на гастроли – и ты начинал скучать. Пусто в Москве. Мы все начинали его ждать. Телефон обрывали Нине Львовне: "Ну, что слышно?.. Когда приедет?.. Как себя чувствует?.. Что сейчас делает?.." И только когда он возвращался, возникало ощущение полной Москвы…

Мы все вечера проводили у него, практически там жили, – либо репетировали, либо играли в игру, которую он в свое время придумал и изготовил по сюжету "Волшебной флейты". Надо было бросать кости и передвигать фишки. Соответственно, были всякие препятствия… Можно было разориться. Вернуться опять на ноль.

Однажды я проигрывал… А по правилам, как оказалось, проигрывающий должен был выпить бутылку красного вина.

– Вино хорошее, – сказал Рихтер. – Ниночка, принесите! Ну, Юра…

Я выпил, продолжил играть дальше и вдруг попал на какой-то номер, который вывел меня вперед с отрывом от всех остальных, намного! Выигрыш – 37 рублей. Нина Львовна говорит:

– Но у нас нет денег.

Он сказал:

– Нина!

После чего она пошла и где-то достала. Я попытался упростить ситуацию:

– Ну неужели мы действительно будем расплачиваться?

Он невероятно разнервничался, такой уж принципиальный человек – вынудил-таки меня взять деньги. Тогда я получил кличку "зверь".

– Ну, это зверь, раз он так у нас выиграл и вино выпил. Зверь!

Постепенно эта кличка перешла в "тигр". И "тигр" уже стал постоянным моим прозвищем. Называл он меня тигром только в хорошем настроении. Впрочем, там, у них дома, у всех были прозвища…

 

Я помню в предместье Мюнхена замечательную церковь, в которой мы давали концерт. Сохранилась где-то даже фотография: мы сидим в обнимку в артистической, перед нами непочатая бутылка коньяка – мы не пили до концерта.

Я начал нервничать, поскольку скоро надо выходить на сцену, а мы не проверили акустику. Я предлагаю:

– Может, все-таки поиграем что-нибудь?

Он:

– А зачем? Ведь мы уже столько играли.

– Ну, может быть, зал проверим на акустику?

– Мы же ее не изменим!

– А рояль вам не нужно проверить? Хотя бы одну ноту?

– Нет. – И остался за кулисами.

– Ну, а я выйду, хоть несколько нот попробую.

Я стою на сцене и разыгрываюсь. За моей спиной появляется Рихтер, огибает меня и, проходя мимо рояля, не останавливаясь, делает "пам" – всего одну ноту, и уходит. Я говорю:

– В чем дело?

– Вы же сказали, что я должен хоть одну ноту проверить!

На самом деле ему было неважно, на каком инструменте он играет. Потому что он подчинил инструмент себе. И мы всегда в конечном счете слышим, что это играет Рихтер.

 

Этот человек был невероятным тружеником, до бесконечности оттачивал мастерство. Но мог и не заниматься несколько месяцев. Вообще не прикасаться к роялю… Это называлось депрессией. Но если он начинал!.. Он вел книгу, в которой подсчитывал количество часов своих занятий. Святослав Теофилович считал, что заниматься должен в среднем пять часов в день. И если он сегодня провел за роялем три часа, то завтра будет – семь, чтобы вернуть вчерашний недобор. В конце концов долг у него доходил иногда до сотни часов. И не раз. Я свидетель, бывали такие дни, когда он занимался действительно с утра до ночи с коротким перерывом на еду. До глубокой, глубокой ночи, порой по двенадцать часов в сутки.

Его девиз в жизни был – преодоление самого себя. Он любил поставить себе какую-нибудь трудную задачу. Обойти Москву по Садовому кольцу или пешком дойти до Звенигорода, например. Эти задачи он обязательно пунктуально выполнял.

А были и смешные состязания. Однажды у него на даче устроили конкурс, кто больше съест пельменей. Участвовали Олег Каган, Андрюша Гаврилов, я, Митя Дорлиак, Таня Дорлиак, Нина Львовна и сам Маэстро. Я сдался первым. Помню также, что Андрюше Гаврилову было очень плохо, и он в невменяемом состоянии улегся на диван вместе с собакой. …Странные вещи иногда вспоминаются…

 

Маэстро невероятно любил дурачиться. Как ребенок! Так искренне воспринимал музыку, вообще искусство. Мог прослезиться от красивой мелодии, от ее совершенства. Однажды я вошел в комнату, где он занимался, а он говорит:

– Хотите, я вам сыграю один божественный этюд Шопена? Все-таки какой он гений!

И сыграл мне Этюд ми-бемоль минор со сплошными отклонениями и модуляциями. Действительно, невероятное произведение! Совершенство! Это была щемящая музыка, тревожащая душу.

Когда прозвучал последний аккорд, Рихтер снял очки, и я увидел, что у него текут слезы.

Моя последняя с ним встреча состоялась всего за несколько дней до его смерти. Он только что прилетел из Парижа, хотя в принципе предпочитал не летать. Объяснял это тем, что ему становится не по себе, когда он не чувствует скорости встречного ветра. Я не знал, что он в Москве уже несколько дней, на даче. То есть в трехстах метрах от меня. И когда мне уже надо было на следующий день улетать в Италию на гастроли, я неожиданно узнал, что он здесь. И тут же позвонил. Подошла Нина Львовна, и я сказал, что завтра улетаю, что сейчас у меня встреча и так далее.

– А Маэстро на даче?

– Да, обязательно приходите, он здесь.

Я тут же примчался, мы встретились, он был такой слабенький, худой, но весь собранный какой-то. Удивительно, что его привычное выражение лица сохранилось. И когда он уже умер, тоже. Такое наполненное чувством собственного достоинства лицо. Лицо, которое он "носил" до самой смерти.

В тот день он спросил:

– У вас есть машина? Если вы свободны, давайте проедем по окрестностям и посмотрим деревенские церкви.

И мы поехали. Нина Львовна решила отправиться вместе с нами. Катались мы больше двух часов. Святослав Теофилович просил двигаться не быстро, не более 30 км в час. На большой скорости ему становилось некомфортно, он начинал нервничать.

Мы посмотрели несколько церквей. Я открывал окно, подъезжал к церкви, он долго смотрел, не выходя из машины, потом мы отъезжали к следующей, в другую деревню.

Когда мы вернулись домой, ему было трудно подняться по ступенькам на крыльцо дачи. Нина Львовна помогала ему, и я тоже… Он остановился на площадке и пожаловался, что женщины заставили его опять заниматься, а его руки забыли, как это делать, и у него болит спина. Но он собирается заниматься и хочет исполнить сонату Шуберта.

– Какие женщины? – удивился я.

– Одна – зубной врач, которая сказала, что, если он не начнет заниматься, она ему сделает что-то очень больно с зубами, а другая – Ирина Александровна Антонова.

Я попрощался – мол, дней через десять увидимся. А он стоит на крыльце спиной ко мне и не уходит. И Нина Львовна говорит:

– Ну, Славочка, что же вы остановились, пойдемте, пойдемте!

А он молчит и все стоит. Нина Львовна опять:

– Ну, пойдемте, пойдемте, что же вы остановились? – И чуть-чуть его подталкивает.

И тут Святослав Теофилович наконец говорит:

– Ну, я же еще с Юрой не попрощался! – И так медленно повернул голову…

Я к нему еще раз подошел. Мы поцеловались. Вот так мы с ним и простились…

 

С уходом Рихтера я потерял главное – критерий жизни. Если хотите, он был для меня "живым примером". Так же, как когда-то моя мама. Ее уже давно нет, а критерий остался. Он не исчезает. Я надеюсь, что и связь с душой Рихтера не прервется.

 

"Дары волхвов"… или "Декабрьские вечера"

 

Рассказ о "моем Рихтере" был бы предательски неполным, если бы я не включил в книгу специальный сюжет о "Декабрьских вечерах". И не только потому, что по предложению Ирины Александровны Антоновой и Нины Львовны Дорлиак и с одобрения, конечно, всего Совета музыкальных вечеров я унаследовал этот фестиваль, принял эстафету от Мастера. Главное – что буквально с того дня, как я вошел в дом Рихтера и Дорлиак, декабрь стал моим любимым месяцем в году. Уже много лет я выстраиваю свою гастрольную жизнь так, чтобы декабрь проводить в Москве.

За двадцать лет название "Декабрьские вечера" стало в Москве настолько привычным, настолько велика их популярность, что можно было бы не тратить лишних слов. И все-таки мне хочется напомнить одну историю, сославшись на воспоминания Ирины Александровны Антоновой, давшей, быть может, первый толчок к зарождению этого уникального фестиваля.

Летом 1981 года Святослав Теофилович пригласил Ирину Александровну посетить концерты организованного им во Франции, в Туре, фестиваля. Она рассказывала, что ее поразило придуманное им действо, и, может быть, более всего – необычность самого места проведения его. Можете себе представить средневековый деревянный амбар, построенный в ХШ столетии в виде концертного зала, с чудной акустикой, которой нисколько не мешали ухающие время от времени совы, обитающие в его конструкциях. Тогда же родилась идея проведения музыкального фестиваля Рихтера в Москве.

Но где же? Конечно, в Пушкинском музее! Фестиваль состоялся в том же году. Рихтер придумал название "Декабрьские вечера". А Ирине Александровне хотелось – "Дары волхвов" (на Волхонке ведь…). Но Святослав Теофилович сказал: "Нас не поймут. Не то время".

Никого не хочу обидеть, но и сегодня, как мне кажется, мало тех, кто понял и оценил всю оригинальность замысла Рихтера. Для этого, наверное, действительно надо обладать как даром видения, так и даром слышания.

"Декабрьские вечера" – это не просто концерты в музейных залах, что делают многие. Это специально подготовленные тематические программы, в основе которых поиск созвучий музыки и живописи. Это не сопоставление, а некая полифония и в конечном счете взаимообогащение этих двух видов искусства.

Этот принцип получил наиболее удачное воплощение на четвертых "Декабрьских вечерах", посвященных музыке ХХ столетия. Ее представляли шесть композиторов: Стравинский, Прокофьев, Шостакович, Барток, Хиндемит и Бриттен. На выставке – книжная графика Матисса, которую сам художник называл "пластическим эквивалентом стиха". Если прибавить к этому вечер европейской поэзии ХХ столетия и сценические постановки оперы Бриттена "Поворот винта" и "Истории солдата" Стравинского, можно считать, что принцип синтеза был осуществлен полностью.

Ирина Александровна была душой и одновременно мотором всего происходящего. Без нее Святослав Теофилович, может быть, и не решился бы открыть такой фестиваль. Истории известны попытки соединить различные виды искусств. Скрябин пытался выражать свои образы с помощью звука и цвета; Чюрленис искал пути к соединению музыки и живописи.

Святослав Теофилович тоже не просто любил живопись, он, как и Чюрленис, сам писал картины. Поэтому вполне логично воплощение его фантазий в этом фестивале. "Декабрьские вечера" уникальны – не только для Москвы и даже для России, но и для всего мира. Я все-таки в течение многих лет гастролирую, участвую практически во всех фестивалях разных стран, но такого не встречал.

Сегодня я, альтист, взвалил на свои плечи невероятно ответственную ношу. И очень тяжелую. Это, конечно, почетно, но я же все равно не могу быть Рихтером. Рихтер был и есть один. Но для того, чтобы дело продолжалось, кто-то же должен… Мне кажется, самое главное, что фестиваль живет! Да, без Рихтера, его никто не заменит, но планка фестиваля ни в коей мере не опустилась. Взять хотя бы двадцатый фестиваль – он был абсолютно звездный. Роберт Холл, Питер Шрайер, Гидон Кремер и, конечно, все те, кто постоянно участвует в фестивале: Наталья Гутман, Квартет Бородина, Виктор Третьяков.

Наследие Рихтера живо. Фестиваль, его детище, – невероятно важная часть музыкальной жизни страны и ее столицы. Зритель приходит в Храм, где с потрясающим вкусом подобраны темы и сочетания разных искусств – живопись, музыка, поэзия.

При Рихтере иногда ставили и оперы, но чаще предпочтение отдавалось камерному музицированию. Святослав Теофилович постоянно искал такие камерные формы, чтобы контакт исполнителя и слушателей был теснее. Поэтому первый ряд в зале расставлялся полукругом, а некоторая часть публики даже сидела на сцене.

Я помню, однажды Святослав Теофилович составил программу из произведений разных композиторов на темы Паганини. И сделал такой немного театральный жест – он обратился в зал: "А кто-нибудь здесь есть, кто мог бы сыграть самого Паганини?" Вышел очень молодой тогда Сережа Стадлер, достал скрипку и исполнил "Каприс" Паганини. А дальше был уже и Шуман, и Лист на эту же тему.

Сегодня я испытываю ностальгию по тем декабрьским дням, когда все были живы и весь месяц были поглощены только этой идеей. Мы жили одним только фестивалем. Закрытие его традиционно проводилось 30 декабря. И я помню, что 31-е вдруг оказывался пустым днем, и тут мы с Олегом Каганом вспоминали, что у нас дома нет елки. Тогда ее нелегко было достать. Стояли огромные очереди. Как правило, мы все же к семи-восьми часам вечера, уже не знаю, каким чудом, доставали две елки. Однажды это было на путях в километре от Киевского вокзала, в страшном каком-то месте, где ночевали рабочие, приехавшие с Украины… Они, видимо, на каких-то остановках в пути срубали несколько елок и таким образом зарабатывали. На следующий год мы елки еще где-то находили. И так года три-четыре подряд как минимум.

Декабрь всегда воскрешал в памяти школьные годы, когда мы к чему-то готовились, когда нас всех объединяла некая идея. Вот так все крутилось вокруг Рихтера, все были вовлечены и увлечены. Теперь это ощущение творческой декабрьской круговерти у меня уже в крови. И я точно знаю: в декабре хочу быть в Москве, на "Декабрьских вечерах".

Конечно, можно очень много и долго вспоминать о том, что, собственно, происходило в эти дни. Жизнь! Была жизнь! Другой цвет, другой запах. И постоянное ощущение влюбленности. Весь декабрь!

 

"Виктор Викторович – это значит победитель победителей "  

 

Все началось с Виолочки Ерохиной. Ее действительно звали Виола, что значит "альт". Работала она у нас в классе альта аккомпаниатором, и именно она сопровождала меня на конкурс в Будапешт. Виола -жена замечательного пианиста Миши Ерохина, который много лет выступал вместе с Виктором Третьяковым. Я частенько бывал в доме Ерохиных, дружил с ними.

И вот однажды Миша мне говорит, что Витя Третьяков, человек невероятной скромности, просил намекнуть – именно так: намекнуть, а не предложить, что он хочет поиграть со мной камерную музыку Брамса. И как, дескать, я к этому отнесусь. Представляете?!

Здесь мне придется опять прервать линию своего повествования и вспомнить несколько историй о Вите Третьякове и о том, как он стал кумиром для всех и меня в том числе.

Первым музыкальным инструментом Виктора Третьякова, по его собственным воспоминаниям, были крышки от кухонных кастрюль. На них он играл в "шумовом" ансамбле под руководством своего отца Виктора Васильевича Третьякова, трубача военного оркестра. Это происходило во время летних учений в полевых лагерях, куда отец брал с собой будущего скрипача.

Семья Третьяковых жила в Иркутске. Отец сам выучился играть на трубе и был прекрасным резчиком по дереву. Мать, Евдокия Григорьевна, в молодости играла на гитаре и пела в церковном хоре. Она-то и отвела мальчика в музыкальную школу, когда ему исполнилось семь лет. Хотела записать сына в фортепианный класс, но первым, кто встретился ей в школе, был скрипач Ефим Гордин. Он сказал:

– Пойдемте, я послушаю вашего сына.

Оказалось, что у Вити прекрасный слух и подходящие для скрипки руки. И Гордин предложил мальчику заниматься у него. С первых же занятий Гордин увидел, что музыкальные данные ребенка незаурядны, и принялся писать письма всем авторитетным московским музыкантам, чтобы устроить ученика к самому лучшему педагогу. Единственным, кто откликнулся, был известный преподаватель Московской консерватории, воспитавший многих замечательных скрипачей, Юрий Янкелевич.

Спустя много лет он вспоминал, что перед ним стоял маленький, худенький сероглазый мальчик лет восьми с копной светлых волос.

"Здравствуйте, – сказал он. – Я приехал к вам из Иркутска…" Янкелевич попросил его поиграть. Витя не торопясь, солидно достал из толстого портфеля огромную папку и начал играть одну пьесу за другой. Тут были и сонаты, и концерты… Он поразил Янкелевича обилием репертуара и необыкновенной хваткой в игре. Тот поверил в него и стал заниматься.

Первое время после переезда в Москву Третьяков с матерью жили в общежитии, где она устроилась работать кастеляншей, отец оставался на службе в Иркутске. Но Янкелевич сумел добиться почти невозможного: старшего Третьякова перевели в Московский военный оркестр.

Поскольку Янкелевич занимался в основном со студентами, а детей только изредка консультировал, Третьякова определили для начальной подготовки к Инне Исааковне Гаухман – опытному педагогу по работе с малышами.

– Я занималась с Витей каждый день по два урока подряд – вспоминает она. – Два раза в неделю он бывал на занятиях у Янкелевича. А дома все задания проверяла мама, причем требовала только отличных оценок и в общеобразовательной, и в музыкальной школе. Характер у Евдокии Григорьевны был железный: пропускать она ему ничего не разрешала – даже простуженный, он все равно приходил на занятия. Заниматься на скрипке Витя, как всякий нормальный ребенок, не любил. Однажды я повела его в гости к своим коллегам продемонстрировать чудо-ученика. Он что-то сыграл, все были в восторге, стали расспрашивать: "Ты любишь заниматься на скрипке?" Он честно ответил: "Нет". – "А почему же учишься?" – "Мамочка велит". Мать он так уважал, что никогда не говорил "она", только "мамочка".

Школу Витя закончил с золотой медалью. Ему просто повезло, что он попал в хорошие руки.

Впервые Виктор Третьяков выступил перед московской публикой в конце пятого класса музыкальной школы. Играл с оркестром училища недавно написанный концерт Дмитрия Кабалевского в Большом зале Московской консерватории. Был большой успех, почти триумф. Все отметили и технику, и эмоциональность, и свежесть звучания. А ведь Витя играл на самой заурядной скрипке, а не на инструменте работы выдающегося мастера.

Регулярно концертировать он начал с семнадцати лет. Но первый серьезный успех пришел к Третьякову в девятнадцать, на Третьем Международном конкурсе имени П.И.Чайковского.

– Как же ему не добиться успеха, если его зовут Виктор Викторович, то есть "победитель победителей", – шутит Инна Исааковна. – Он с детства никогда ничего не портил на сцене. Какой бы отточенности от него ни добивались на репетициях, лучший вариант исполнения всегда был на публике.

Состав скрипачей на конкурсе был очень сильным: Олег Каган, Олег Крыса, Рубен Агаронян, Мацуко Усиода, Йоко Сато… Эти музыканты, тоже получившие тогда премии, входят сейчас в элиту мирового скрипичного искусства. Тем не менее лидерство Третьякова сразу оказалось несомненным. Известный американский скрипач Ефрем Цимбалист, входивший в состав жюри, сказал:

– С первых же туров я видел только одну возможность присуждения первой премии – Виктору Третьякову.

Больше он не участвовал ни в каких конкурсах: сразу же, одно за другим, последовали концертные турне по всему миру, приглашения от импресарио, записи, съемки, автографы…

Итак, когда я встретился с ним, ответив на его "намек" радостным и немедленным согласием, он уже десять лет пребывал на Олимпе.

В это же время концертировали выдающиеся молодые исполнители: Спиваков, Кремер, Каган… или Каган, Кремер, Спиваков – не важно, в какой очередности. Они совершенно разные, невероятно отличающиеся друг от друга.

Спиваков – это звук, яркость, изыск в лучшем смысле этого слова. Уникальный музыкант.

Олег Каган – поразительно тонкий, элегантный скрипач. Рихтер назвал его Моцартом, и не напрасно.

А экстравагантный Гидон Кремер всегда удивлял программами. Этакий виртуозно-рациональный скрипач, феерически владеющий грифом.

Что же за явление Виктор Третьяков рядом с ними?

Он – "эталонный скрипач" во всем объеме этого понятия. Можно резко отличаться звучанием, можно резко отличаться интеллектом, можно резко отличаться элегантностью и вкусом. Но можно иметь и то, и другое, и третье понемножку и, обладая некой гармонией во всем, просто идти по тому пути, которым уже прошли сотни выдающихся скрипачей мира, и тем не менее суметь сказать свое и оставить след в сердце слушателей.

В силу своего характера он оказался далеко не первым из наших выдающихся тогда молодых скрипачей, с кем я начал музицировать. Все потому, что он не умел ни подать себя, ни тем более рекламировать. Так, скажем, первая "Концертанте" Моцарта была у меня со Спиваковым. Я получил от него записку, где он предложил встретиться на репетиции, для того чтобы совместно исполнить Концертную симфонию Моцарта. Репетиция, если я смогу, должна была состояться на следующий день в 10 часов утра – и ниже номер его телефона. Скорость была именно такой: сегодня записка, а утром репетиция. Времени на размышления нет. Я с радостью согласился.

Мы много репетировали. И результат был феерический! О нем люди помнят до сих пор. Я тогда не задумывался о стиле исполнения – да и кто вообще знает, как нужно исполнять Моцарта. Но тогда у нас было свое собственное прочтение этого произведения, и мы много играли его по всему миру. Спиваков тогда гастролировал со своими знаменитыми "Виртуозами Москвы", и я с ними в качестве солиста.

Потом, когда я вышел на какой-то уровень, у меня появилось очень много предложений для совместного исполнения этого произведения. И я играл его и с Айзеком Стерном, и, конечно, с друзьями – Третьяковым, Каганом, а позднее с Венгеровым, Репиным, Хиллари Хан (есть сейчас такая звезда американская)…

Я считаю себя счастливым человеком. Конечно, в ансамбле я просто обязан совпадать с партнером. Но вот так, чтобы эта музыка не перестала жить во мне, не подделываться под партнера, а все-таки говорить свое, можно было, пожалуй, только с Витей. Он – удивительный партнер. Мы с ним очень дружим, между нами нет преград в способе самовыражения. Это все равно что рассказывать нечто очень интимное – только близкому, надежному человеку, способному понять и поддержать. Так и в музицировании… Я играю так, как я хочу, как я чувствую и знаю, что это будет принято. И даже если случится неудача (не всегда же все получается), в ответ я получу всегда искренний, очень душевный порыв. То же самое ощущает, видимо, и Витя. Мы любим вместе выступать.

Я не знаю, как назвать это, – понимание просто разлито в воздухе между нами, когда мы играем вместе.

 

В советские времена нам постоянно вдалбливали, что "амбиция" – это плохо. Человек с амбициями – непременно плохой, желающий больше, чем у всех, и нагло требующий всего себе. В Европе и в мире это слово означает устремления, желания и действия, направленные к их достижению. Слово "карьера" у нас тоже получило какое-то отрицательное значение. Человек, который сделал карьеру, – это обязательно человек нечестный, нечистоплотный.

А вот вся амбиция, вся энергия Третьякова направлена на достижение именно музыкальной цели. Амбиция состоит только в том, чтобы достичь максимального музыкального результата. А что касается его карьеры – поверьте мне, она безупречна. Я должен сказать, что его талант не дает ему возможности заснуть или остановиться. Это человек удивительно восприимчивый к новому, и он честен во всем; если чего-то не понимает, говорит об этом вслух; если делает какую-либо ошибку, то она такая большая, такая честная ошибка, какая может быть либо у древнегреческого героя, либо у слона.

Интервью Виктор Третьяков не дает. Он всегда немногословен, не любит вокруг себя шума и суеты, избегает официальных собраний… Неопределенности и пустой траты времени не терпит. И неудивительно, ведь расписание концертов у него настолько плотное, что иногда он проводит дома между гастролями считанные дни или даже часы.

Это не значит, что, кроме скрипки, для него ничего не существует. Он прекрасно играет на рояле, увлекается волейболом, лыжами, стрельбой, знает толк в машинах. В своей компании замечательно, в лицах, рассказывает анекдоты. А вот фамильярности от людей неблизких не допускает, и потому его побаиваются, а некоторые и недолюбливают.

Несколько лет назад я все-таки уговорил Виктора прийти со своими дочерьми в студию на запись "Вокзала мечты". И привел своих детей. Мы записали внеплановый "Вокзал-концерт". Мой сын Саша играл на блок-флейте, дочь Ксюша – на рояле. Витины дочери тоже музицировали. Аня играла на скрипке, Маша – на фортепиано. Все было серьезно, конечно, по-детски, но весьма культурно и профессионально. Потом, после концерта, сидели, разговаривали. И вдруг Саша задал вопрос:

– Дядя Витя, у вас две дочки, а вы не хотели бы иметь сына?

И попал в "десятку". Третьяков вскочил:

– Я очень люблю своих девочек, но тебе и твоему папе невероятно завидую. Белой завистью…

Это была, так сказать, официальная часть ответа, попавшая в программу, затем он со смехом добавил:

– Не могу я, с утра встаю, а кругом – бабы! Бабы слева, бабы справа!

При монтаже редакторы эту фразу вырезали.

 

Он умел многое…  

 

Это было давным-давно. Очень давно. В 1971 году. В Большом зале консерватории. А точнее даже, не в самом зале – а внизу, в преисподней, у той самой черты, у того барьера, который всегда разделяет счастливчиков и неудачников. Счастливчики уже успели подняться наверх, предвкушая редкостное удовольствие – сонаты Бетховена в исполнении Ойстраха и Рихтера. Я оставался за чертой, за барьером, несчастный тощий первокурсник.

Существовало, конечно, понятие прорыва. Студенты собирались в фойе и по какому-то знаку разом срывались с места, сносили эти перила и… ищи-свищи. Я тогда не попал в прорыв и грустно стоял один. Неудачники уже разошлись, буквально человек пять-шесть было в фойе Большого зала.

Вдруг ко мне подошла красивая женщина, и мне показалось, что я ее где-то видел. Подошла и сказала:

– Что, нет билета?!

– Нет.

– На. – И протянула мне билет.

Я посмотрел, сколько он стоит – три рубля или рубль восемьдесят, и стал доставать деньги.

Она сказала:

– Спрячь, а то сейчас заберу.

Так я попал на этот концерт. И оказался рядом с женщиной, которая отдала мне билет.

Вот мы сидим вместе. Ойстрах и Рихтер играют. Невероятно! Зал переполнен. После первой сонаты открылась боковая дверь, и появилось лицо. Розовое лицо в копне волос, сияющее, очень возбужденное. Молодой человек стал быстро искать по залу глазами и остановился на мне. Опоздавший на концерт смотрел на меня очень зло, нетрудно было догадаться, чей билет мне достался. Я ни его, ни ее еще не знал, но догадался, что у них роман, он явно влюблен, а она поступила чисто по-женски: раз опоздал – взяла и отдала билет какому-то студенту. Так я впервые встретился с Наташей Гутман и Олегом Каганом. Через много лет я как-то вспомнил этот случай и рассказал Наташе. Она удивилась:

– Да, это был действительно ты, черт!

У них тогда все только начиналось. Потом они сами рассказывали, как известная виолончелистка Наташа Гутман встретила в коридоре консерватории молодого скрипача Олега Кагана с есенинской копной волос, только что блестяще победившего на конкурсах имени Сибелиуса и имени Баха, и обратилась к нему с вопросом:

– А не сыграть ли нам двойной концерт Брамса?

И они сыграли. Раз, другой, сотый. Год за годом, более двадцати лет. Все то время, что было отпущено им на двоих. Все то время, пока они могли быть вместе на этой земле.

Он умел многое: организовывать фестивали в России, Австрии, Германии. Играть соло и в ансамбле, петь в комических операх и писать смешные рассказики. Но не умел привлекать внимание к своей персоне, выслуживаться и кривить душой – был неприспособляемым. Его нельзя было не любить. И я счастлив, что мне, как немногим, перепала частица его сердца. Не просто от щедрости, надеюсь. От общности музыкальных вкусов и отношения к жизни. От естественного и органичного нашего "общества взаимного восхищения", куда входили, конечно, и Олег, и Наташа, но более всех Маэстро Рихтер. Именно Святослав Теофилович создал вокруг себя такую атмосферу, в которой мы не могли не стать друзьями.

Мы немало успели переиграть вместе, но лишь великую "Симфонию-Концертанте" никак не удавалось. Я уже со многими сыграл этот моцартовский шедевр. А вместе с Олегом не получалось. Он даже говорил:

– Знаешь, когда наиграешься и запишешь, вот тогда уже и мы будем играть. Я мечтаю, что мы это сыграем…

Тогда, в самом начале восьмидесятых, у меня были обязательства, при которых я не имел морального права играть с другим скрипачом. Но когда я узнал о болезни Олега, меня просто пронзило. Я подумал: "Боже мой! Какие тут обязательства, если друг смертельно болен, а у него мечта сыграть это произведение". Мгновенно и сознательно нарушил все обязательства и предложил ему выучить "Концертанте".

А там, где успел, заменил программы, и мы несколько раз с ним сыграли, еще когда была надежда, что он выздоровеет. Параллельно шли операции, одна за другой, но ему становилось все хуже. И вдруг совершенно неожиданно представился потрясающий случай.

 

Последний пассаж

 

Конечно, у "случая" было имя. А также дипломатическое звание и прочее и прочее. "Случай" нашел повод и место.

Отчего бы не устроить презентацию нового журнала "Вестник МИД СССР", например, в Зальцбурге?! Дескать, вот, смотрите, как поворачивается к миру своим демократическим лицом новая Россия! Ура! А Зальцбург – это Моцарт! Чем бы таким удивить мир на этом политическом фоне? Можно дать концерт в Моцартиуме. Там, в музее, лежат инструменты Моцарта, которые никогда никому не давали…

Словом, Виталий Леонидович Миляев, главный редактор журнала "Вестник МИД СССР", пообщался с бургомистром в Зальцбурге, договорился с ним и – вперед!

Австрийцы на этом фоне решили усилить политическую идею акции и стали мне предлагать какого-то вундеркинда-австрийца. Это замечательно – русский сыграет с австрийцем на инструментах Моцарта его концертную симфонию!

Пришлось выдержать довольно тяжелый бой. Я-то понимал, что должен быть Олег. По многим причинам. Не потому, что он болен и, может быть, смертельно, а потому, что Моцарта должен был играть Олег, это его композитор. Не случайно Рихтер называл Олега Моцартом.

Бой был долгим. В конце концов мне пришлось сказать им, что Олег Каган смертельно болен. Они сломались.

Послали Анатолия Кочергина, гениального мастера, за трое суток до нашего приезда. Он привел эти инструменты в порядок. Наконец приехал я со своим оркестром, а Олега нет. Я позвонил Наташе Гутман. Выяснилось, что он в Мюнхене, в больнице на химиотерапии. С колоссальным трудом я ее уговорил, объяснил, что это может быть лучше всякой химиотерапии, когда Олег осознает, что он первый скрипач в мире, который будет играть на скрипке Моцарта. И Наташа его привезла. Он был уже без волос, но глаза сияли… К счастью, есть фильм, который полностью запечатлел эту историю. Приезд, наш проход по Зальцбургу, опробование инструментов в музее и, наконец, сам концерт.

Но это было не последнее наше с Олегом исполнение "Концертанте". Его мечта была сыграть это произведение еще раз. Через два месяца они с Наташей открывали их первый фестиваль в Кройте, это недалеко от Мюнхена.

Олег уже, конечно, понимал, что идут последние дни его жизни. Он очень изменился физически. Врачи сидели в первом ряду. Его с трудом можно было вывести на сцену.

Он:

– Как же я буду играть?

Я говорю:

– Стул поставим тебе, высокий стул контрабасовый со спинкой.

Потом я понял – надо пойти дальше. Я достал два таких стула, второй для себя, чтобы одинаково все это выглядело.

Скрипку выносил Славик, Наташин сын (и Олега, конечно, тоже, потому что он его воспитывал). Я помог Олегу выйти на сцену. Потом он сел. И началось первое тутти, которое он на репетиции назвал лучшей страницей этого произведения.

Пока я дирижировал, он сидел с закрытыми глазами. Когда оставалось несколько тактов, я испугался: ведь он же был напичкан лекарствами и мог просто заснуть! Что сейчас будет?! Повернулся к нему и шепотом позвал его. Он сказал: я здесь! И затем очень быстро поднял скрипку, когда надо было играть.

Ему, наверное, физически было очень трудно. Все его показатели медицинские были какие-то нулевые. Врачи не понимали: как, каким духом он играет, благодаря чему?!

Я думаю, каждый сидящий в зале, даже те, кто не знал о его болезни, понимал, что происходит что-то необыкновенное. Такое, что бывает раз в жизни.

Вторая часть была исполнена глубоко искренне и вдохновенно, тем более что музыка соответствовала настроению и ситуации на концерте. А в технически трудных пассажах финала ему было уже совсем тяжело. Ведь эта страшная болезнь поражает кости, и человек становится вдруг маленьким, и все его ощущения уже другие… И вот последний пассаж, который считается очень сложным психологически, на нем ломаются многие исполнители. Первым вступает альт, второй – скрипка, и – конец. А Олег, видимо, копил силы к этому пассажу и сыграл его идеально по качеству, с колоссальной энергетикой, блестяще! И финал получился оптимистическим…

Были назначены и другие концерты Олега, ведь никто не знал, сколько он сможет еще выступать… Везде, где мог, я поставил в программу "Концертанте" с Олегом. Три дня спустя я прилетел из Мюнхена в Тур, во Францию. Вечером мы сидели вдвоем с Витей Третьяковым и ужинали. Я ему рассказывал, в каком плачевном состоянии Олег и как мы только что сыграли. А глубокой ночью позвонила моя жена и сообщила, что Олег умер.

Не стало удивительного, чистого, идеального человека. Даже можно сказать – Человека Земли. И подумалось, если все будет хорошо на земном шаре, если человечество будет любить классическую музыку, верить в Бога и заниматься самосовершенствованием, то тогда, может быть, в ХХI веке Олег станет идеалом для всех…

Когда это будет?!

 

"Ну что? Сыграем что-нибудь?"  

 

Мне очень легко было запомнить год рождения Миши Мунтяна, просто переставить цифры – и все. Я вот 53-го, а он 35-го. Услышал я эту фамилию в начале семидесятых годов. Вот, дескать, есть такой пианист, который неоднократно выступал с альтистами, а также выезжал на международные конкурсы.

Как-то я оказался на концерте моего учителя Федора Дружинина в Малом зале консерватории. Исполнялась соната Гуммеля. В ней есть несколько эпизодов, где пианист должен быть виртуозом по самому большому счету. Тогда я и услышал совершенно блестящие пассажи Миши Мунтяна и подумал: вот бы мне когда-нибудь с ним выступить, совместно сделать программу. Набравшись смелости, я спросил у Дружинина, можно ли мне обратиться к Мунтяну для того, чтобы поехать с ним на конкурс в Мюнхен. Дружинин согласился, я подошел во дворе консерватории к Михаилу Владимировичу и предложил. Он сказал: "С удовольствием".

Было лето, конкурс – в сентябре. Михаил Владимирович все это время то отсутствовал, то был занят. Я очень волновался, что мы не репетируем, не готовимся, и когда наконец, за десять дней до конкурса, была назначена первая репетиция, выяснилось, что он серьезно поранил палец – указательный! – и играть сейчас не может. Ну что делать! Пришлось пережить еще несколько нервных дней – неизвестно было, сможет ли он вообще играть в ближайшее время.

И вот – первая репетиция. Шуберт, Соната "Арпеджионе". Миша играет тему изумительно, я вступаю, и мы с ним проигрываем первую часть. Смотрим друг на друга, и – сказать нечего, ну, практически нечего. Как будто всю жизнь вместе играли и играли. Этот "ключ совпадения" работает и по сегодняшний день. Конечно, бывали и нервные репетиции, бывали и взлеты, и огорчения, поскольку все-таки двадцать пять лет совместной деятельности на сцене и вообще дружбы – солидный срок. 25 лет – это серебряная свадьба. Для того чтобы выдержать друг друга столько, нужно особое мастерство и человеческий талант.

Миша – удивительный человек. Он невероятно остроумен, стремительно соображает, очень лаконично и точно выражает мысль.

Не могу опять не вспомнить тот мюнхенский конкурс! По дороге в Мюнхен в поезде я сильно заболел, у меня поднялась очень высокая температура, и Миша пытался меня лечить. И таблетками, и коньяком. Всем, что только было под рукой. Я приехал в Мюнхен почти в невменяемом состоянии, даже не мог принять участие в жеребьевке – достать свой номер из кувшина. За меня его достал мой коллега. И это был 13-й номер…

Было ясно, что в конкурсе участвовать не сумею – температура 39. И вот уже три дня идет конкурс, а я в забытьи каком-то, сплю не сплю.

Как-то я очнулся, посмотрел на часы и подумал: а ведь сегодня последний шанс – меня ведь из-за болезни отодвинули на заключительный день.

Я взял альт и пошел в Хохшуле. Спрашивал у прохожих, как туда пройти, ведь я там еще не был. Когда добрался, Миша страшно удивился, удивился и Юра Гандельсман – хороший альтист, участвовавший в конкурсе. Все удивились, потому как три дня в глаза не видели.

Мы с Мишей вышли на сцену, и он сказал свою знаменитую фразу: "Ну что? Сыграем что-нибудь?" Представьте мое состояние: слабость невероятная, неуверенность. На конкурсе человек должен ведь сконцентрироваться, собраться с мыслями и выдать свой максимум. В конце концов, это ж соревнование! И вот я стою, весь никакой, и слышу за спиной: "Ну, так сказать, сыграем что-нибудь?" Фраза-бальзам мгновенно сняла все напряжение…

Нас с Мишей связывает множество забавных случаев, особенно на гастролях, это ведь вообще особая жизнь. Один из самых знаменитых произошел с первым составом оркестра "Солисты Москвы" в Берлине, который тогда еще был разделен на две части Берлинской стеной. Нас поселили в Западном Берлине. Первый концерт был в Восточном, и только на следующий день – в Западном. Один из музыкантов коллекционировал оружие. Официально, так сказать, с паспортом покупал пистолеты, ружья. Но он же был и нашим нотным библиотекарем. Прилетели мы в Западный Берлин. В аэропорту на экране монитора таможенники увидели пистолет. Весь багаж оркестра был задержан. Мы вышли из аэропорта на два с половиной часа позже, потом добирались до отеля, потом на границе между Западным и Восточным нас вновь задержали. Видимо, туда сообщили из аэропорта, что где-то там у музыкантов пистолет, и нас еще раз чистили как следует. На этом пропускном пункте мы потеряли еще час и соответственно без отдыха, голодные и небритые, отправились в Шаушпильхаус на наш концерт. С опозданием ровно на час.

Приезжаем. Первый номер – Концерт для альта и струнного оркестра Телемана. Там нужен клавесин. В зале стоит огромный концертный клавесин ярко-малинового цвета. Хорошо. Но тут выясняется, что чемодан с пистолетом нашему музыканту-библиотекарю не вернули, а в чемодане ноты!.. Стало быть, я должен играть Концерт наизусть. Мы подумали, а что, если поставить клавесин на авансцену, я буду стоять за Мишиной спиной и смотреть в его ноты.

Так и сделали. Клавесин занял практически всю сцену. Я извинился перед публикой за то, что мы начинаем концерт на час позже, объяснил ситуацию, но лица немцев оставались непроницаемыми, строгими и недовольными. Я повернулся к оркестру, дал ауфтакт, и тут вместо чистого соль мажора раздался катастрофически фальшивый аккорд! В суматохе мы не успели проверить клавесин, а он оказался совершенно расстроенным. Далее – представьте себе: Миша сидит на авансцене как солист-пианист, я стою за его спиной, оркестр – за нами. Миша снова берет соль-мажорный аккорд, опять ужасная фальшь, он резко забирает руки. Через один такт вторая попытка. Я слышу такое "ква-ква" в клавесине на полтона. Дело в том, что мы с клавесином расходились в настройке примерно в четверть тона, и Миша никак не мог найти тональность. Через два такта он сделал последнюю вялую попытку, я услышал одну ноту "ква" – какую-то совсем уж запредельно фальшивую, и после этого Миша солидно опустил руки на колени – дальше бороться с инструментом было невозможно. Он продолжает очень фотогенично сидеть, а я играю. Оркестр уже весь в слезах и истерике. Я тоже отворачиваюсь, тоже смеюсь. Представьте ситуацию: уйти-то он не может – я играю по его нотам. Когда я доигрываю страницу, он переворачивает ноты и руки опять опускает на колени. Вот такая история, и их были сотни. И за рубежом, и в Союзе.

 

"О любви не говори, у-у…"  

 

Кстати, очень трудно было включить альт в гастрольный план Союзконцерта, поскольку раньше этого не было никогда. Я приложил немало усилий, и наконец-то – свершилось. В гастрольную поездку входили такие города, как Бугульма и Альметьевск. Мы с Мишей встретились в Москве на перроне перед поездом, и он сказал: "Так, Юрик. Единственное, что я хочу тебе сказать, – без чувства юмора туда на гастроли ехать нельзя".

Я вспомнил его слова, когда мы оказались в Альметьевске и нас, естественно, никто не встретил. Мы сели в газик и поехали: грязные мартовские поля, грязные нефтяные вышки на горизонте и ничего больше. Едем уже два часа, замерзли – печка в газике не работает. В конце концов приехали в город. Шофер говорит: "Все. Выходите". Я наивно спрашиваю: "А скажите, пожалуйста, где отель, куда селят артистов? Вы не знаете?" Он отвечает: "Так вот он". На обшарпанном доме перед нами написано: "Гостиница". Я говорю: "Может, есть другая гостиница?" Он: "Не понимаю, гостиница и есть гостиница!" То есть там нет названия гостиницы, потому что она одна. В номере кран, который должен быть над умывальником, почему-то на полметра правее. Приходилось действовать очень энергично, чтобы вода попадала не на пол, а в раковину. В общем, там много было таких прелестей. Но самую замечательную мы обнаружили вечером. Оказалось, организаторам выгоднее было просто ставить печать, что концерт состоялся, а не проводить его: не платить осветителям, за аренду зала и так далее. Просто поставить печать и оплатить артисту, чтобы он молчал. Это малоприятно, но что делать, ведь не выберешься оттуда до окончания срока гастролей. Короче говоря, мы с Мишей за эту поездку от невероятной скуки вынуждены были восемь раз посетить кинотеатр и восемь раз посмотреть фильм "Женщина, которая поет" с Аллой Борисовной Пугачевой. С третьего раза это вызывало у нас истерику, мы уже могли цитировать его наизусть, петь. После поездки у нас с Мишей появился позывной: "О любви не говори, у-у-у!" Бывали, конечно, в наших разъездах и какие-то приятные моменты. Но ужас в том, что ездишь-то десять дней, из которых семь – холостые. И уже начинаешь к этому относиться халтурно.

Вдруг мы оказались недалеко от Красноярска, в городе без названия, под каким-то номером. Концерт в двух отделениях должен был состояться в школе, и мы, памятуя прошлые впечатления, заменили программу. Там стояла Соната Шостаковича, а мы решили сыграть все в одном отделении и какую-то более легкую, доступную музыку. "Колыбельную" Брамса, "Павану" Равеля и тому подобное.

И что же оказалось! Это была музыкальная школа, а один из педагогов – абсолютный фанат Шостаковича. Он месяц обучал своих учеников, знакомил с Сонатой Дмитрия Дмитриевича, и они знали ее и ждали, когда мы ее исполним. А мы-то думали, что это никому не нужно! Приняли нас все равно очень хорошо, но педагог нам потом говорил: "Что же вы натворили?!" Оказывается, он учился когда-то в Москве и знал Мишу лично. Потом мы были у него в гостях. Смешно и грустно…

Считается, что я вошел в историю потому, что был первым альтистом, который дал сольные концерты чуть не во всех культурных столицах мира. До меня этого никто не делал. В Амстердаме, Токио, в Милане в театре "Ла Скала", в Карнеги-холл в Нью-Йорке, в Мюзикферайн в Вене, в Париже, в Лондоне и, конечно, в Москве и Петербурге.

Все то, что я сейчас перечислил, и то, что я еще не назвал, мы проходили вместе с Мишей. Мы стояли с ним на сценах всех этих знаменитых залов, мы действительно очень дружим. Так случилось, что два раза он ездил со мной в роддом забирать моих детей: сначала дочь, через несколько лет – сына. Когда нам с Мишей выдавали мою дочь Ксюшу, я ее чуть не уронил, потому что врач сказала: "Ой, какой молодой у вас дедушка!" Дети мои его очень любят и считают членом нашей семьи.

Сейчас мы меньше стали гастролировать вместе, меньше видимся, но это никак не сказывается на наших отношениях. В ответственные моменты он всегда рядом.

Для Миши самое большое счастье – быть по жизни нужным и знать, что впереди концерт и нужно к нему готовиться. Он очень любит работать, и для него важно и необходимо само "состояние сцены".

 

"А зачем вам это нужно?"  

 

Когда я вернулся после победы на конкурсе в Мюнхене, то обнаружил, что Москва об этом не знает. В Мюнхене, где Федор Серафимович Дружинин был в жюри конкурса, мы с ним радовались и праздновали победу, нашу общую победу – мою, его и Мунтяна. А в консерватории об этом никто не знал и никто меня не поздравлял.

Только здесь, в Москве, я понял, как устал. А тут еще из очередной квартиры выгнали. Слава богу, сокурсница разрешила нам пожить у нее месяц, пока она будет в отпуске, а то хоть на улицу. Я забрался в эту квартиру, никуда не выходил, просто отлеживался, отсыпался, смотрел купленный на премию телевизор, слушал пластинки, которые привез из Мюнхена. И вдруг раздается телефонный звонок: "Здравствуйте, с вами говорит Гидон Кремер. Поздравляю с победой на конкурсе, и у меня есть к вам предложение – вы не могли бы принять участие в премьере фортепианного квинтета Альфреда Шнитке и затем записать это произведение?" Я с радостью согласился. Пришел на первую репетицию. Честно говоря, сначала не понял, что там происходит. Но в тот же вечер поймал себя на мысли, что все время внутренне проигрываю эту музыку. Вскоре я был уже по уши влюблен в это произведение. Несколько дней длились очень интересные репетиции, потом – запись.

Но беда в том, что запись этого квинтета совпадала с моим выездом на первые гастроли в ФРГ вместо Баршая с Московским камерным оркестром. Мы не успевали дописать, а была пятница, и нужно было получить всяческие документы, билеты, паспорт. И все это в Госконцерте – до окончания рабочего дня. Тут Гидон сказал мне:

– Знаешь, давай будем писать смело до пяти, а потом я с тобой поеду, поскольку ты не знаешь – как и что, а я все там знаю и быстренько помогу тебе оформить.

Так и было…

Мало того – у меня еще и фрака не было. А по фигуре, по длине рук единственный, у кого можно было одолжить фрак, – тот же Гидон – он худой, и у него длинные руки. Он сказал:

– Да-да, конечно, я дам тебе фрак, у меня их два, заезжай сегодня попозже.

Жил он на Ходынке. Когда я приехал, еще у двери услышал звуки скрипки – он занимался. Буквально на минуту Гидон остановился в дверях, открыл мне и тут же, продолжая играть, сказал:

– Вот здесь, в комнате, я приготовил все, ты возьми.

Я взял, примерил – замечательно! Потом он говорит:

– Ну, давай чаю выпьем, я сделаю паузу на пятнадцать минут.

Мы стали пить чай – очень быстро, нервно, потому что он был увлечен работой, находился в творческом процессе. Но я все-таки спросил его совета, как впервые выезжающий в длительную гастрольную поездку, как там себя вести.

– Первое, – сказал он, – ты должен обязательно обедать каждый день в ресторане, твоя фамилия указана на афише, ты стоишь, сам за себя отвечаешь – и ты должен быть в полном порядке. В оркестре, если кто-то себя плохо чувствует, он сидит, он может не так уж замечательно сегодня играть, не с полной отдачей, в общем большой разницы не будет. У тебя другое. После обеда желательно час спать или отдыхать. Каждый день! Это восстанавливает силы и нервную систему. Второе – никаких взяток и подарков в Госконцерт по возвращении.

Не скрою, считалось, что весь Госконцерт на этом стоит. Артисты ездят именно те, кто привозит подарки. Может быть, с кем-то так и было, но не со всеми же.

Возвращаясь к своей первой поездке, скажу, что я все-таки привез сувенир, по-моему конфеты. И, стесняясь, не решался вручить их референту по ФРГ. Они лежали у меня в пакете, она со мной разговаривала и все время поглядывала – что там у меня в сумке. Спрашивала, как прошли гастроли, и все заглядывала в пакет. Наконец я решился:

– Вот конфеты, но это же не взятка.

Она так разочарованно сказала:

– Конечно, конечно. Не взятка.

И тут же взяла. А сейчас, забегая далеко вперед, вспомню, как я оказался с одной моей хорошей приятельницей из Министерства культуры в Госконцерте. Мне там ничего нужно не было, я просто с ней вошел. Прошел по длинному коридору в конец – там можно было курить, а через три минуты мы уже оттуда выходили. Когда садились в машину, она сказала:

– Знаешь, я сейчас испытала замечательное чувство. Начальник отдела, к которой я пришла, говорит мне: "Вон вслед за тобой прошел человек, который точно так же, как и Гидон, ездит на гастроли, потому что его приглашают, а не потому, что он привозит подарки".

Много лет прошло с того случая, а вспоминать до сих пор приятно.

Другие советы Гидона я тоже выполнил. Действительно обедал каждый день в ресторане и отдыхал. И так до сих пор на всех гастролях. Единственное, что из гидоновских советов я не исполнил, касается фрака. Я играл в том черном костюме, в котором выступал и на конкурсе. Этот костюм заказывала в ателье для меня мама.

 

Так вот, записали мы тогда фортепианный квинтет Альфреда Шнитке и фортепианный квартет Малера. Но пластинку эту мир тогда не увидел, поскольку через год или около того, довольно быстро после записи, Гидон уехал на Запад. Пластинка была запрещена. Имя его – тоже. Надолго.

Работал он там очень успешно. Но пришло время… Словом, я стал проводником идеи его возвращения в Советский Союз. Мы все это с ним секретно обсуждали, я привозил письмо от Гидона, ходил на прием к министру культуры, сам уговаривал его…

"А зачем вам это нужно?" – спросил меня министр. Я сказал: "Это не мне нужно, это нужно Москве и Большому залу консерватории".

Первый же его концерт в Москве мы дали вместе. Причем интересно, что, когда это письмо прокрутилось по всем инстанциям, и министр посоветовался с правительством, и уже была принципиальная положительная подпись, выяснилось, что нет Большого зала, нет никакого зала, негде играть – и все. Но я оказался предусмотрительным и давно взял под себя два числа как раз на это время. И сказал министру: "Я с радостью отдаю свое число, свой зал Гидону". Им уже некуда было деваться.

Это было огромное событие. Вообще удивительно у меня в жизни получается: я был тот, кто провожал Ростроповича с его последним концертом перед отъездом и устраивал первый концерт Гидона по его возвращении…

 

"Он настолько вне, что уже внутри"  

 

Гидон Кремер – это явление. Он феноменальный виртуоз. Это постоянно, с бешеной скоростью развивающаяся личность. Он обладает особенным музыкальным мышлением. Совершенно неподражаемым. У него свой репертуар, причем огромный, огромный репертуар. Он лауреат премии имени Шостаковича, и когда я искал первого лауреата этой премии, то выбрал именно Гидона. Дело не в том, что он достоин премии – что тут доказывать, это бесспорно. Он выбран в качестве планки, чтобы каждый следующий лауреат выбирался с оглядкой на заявленную высоту.

Теперь он тоже увлекся камерным музицированием, создал из музыкантов его родной Латвии, Эстонии и Литвы свой камерный оркестр "Кремерата Балтика". Я их слушал. Замечательно то, что, когда они играют, я слышу самого Гидона. Я понимаю, что он их художественный руководитель.

Он очень открыт новым явлениям, новым сочинениям. Он постоянно в поиске. Один из примеров – это, конечно, музыка Астора Пьяццоллы, принесшая ему очередной огромный успех. Именно "живая" современная музыка стала основной в его концертных программах. Кремер выбрал миссионерскую роль и стал приучать публику по всему свету к мысли, что "сладкоголосье не единственное состояние скрипки".

Лет десять назад мне попалась статья о Гидоне с потрясающе точным заголовком: "Он настолько вне, что уже внутри". Невозможно забыть. Как невозможно забыть ту, самую первую совместную работу над квинтетом Альфреда Шнитке.

 

"На троих"  

 

В советские времена было принято композиторов "выставлять". Они приглашали своих исполнителей в ресторан и праздновали премьеру. Происходило это чаще всего в ресторане Союза композиторов. И Альфред Гарриевич Шнитке после исполнения фортепианного квинтета тоже позвал нас отпраздновать премьеру. Благодаря этому приглашению и Гидону, который предложил мне вместе исполнить и записать это произведение, я познакомился с гениальным композитором. Альфред на этом ужине подарил мне партитуру квинтета с надписью. И тогда я ему сказал, что очень нуждаюсь в большом произведении для альта с симфоническим оркестром. Так что если бы не было этой встречи, то не было бы, наверное, и альтового концерта, теперь знаменитого и популярного.

Правда, от обещания до исполнения прошло целых девять лет, но все-таки это произошло! Затем он написал еще одно произведение, тоже с посвящением мне, для фестиваля в Роландсеке, в Германии. Это "Монолог" – для альта и струнных. И не менее известный "Концерт на троих" для скрипки, альта и виолончели с оркестром, где он объединил в одном произведении трех музыкантов, которые наиболее часто исполняли его музыку на протяжении всей жизни: Гидона, который познакомил меня со Шнитке, меня, который познакомил Ростроповича со Шнитке, и самого Ростроповича.

Правда, я не очень уверен в последнем. Может быть, Ростропович и Шнитке когда-то и были знакомы лично. На предыдущих страницах я рассказывал, как стал связующим звеном между ними и появился в результате Второй концерт для виолончели, написанный для Ростроповича. И есть еще опера "Жизнь с идиотом" и Шестая симфония, которыми Ростропович дирижировал.

Конечно, автор практически всегда пишет с расчетом на конкретного исполнителя. Альфред, например, всегда мне говорил, что "я вижу, я просто вижу исполнителя, я слышу его звучание. Вот я тебя слышу, твой звук, я слышу, что здесь будет происходить…".

А что касается "На троих", я помню еще один случай. На других троих. И тоже Альфред Шнитке, и тоже Гидон Кремер.

Так вот, знаменитый Кончерто Гроссо № 1 для двух скрипок с оркестром он написал и посвятил Татьяне Гринденко, Гидону Кремеру и Саулюсу Сондецкису, который был дирижером Литовского камерного оркестра. Но весь фокус в том, что эти два изумительных скрипача, совершенно разные, воспитанники двух противоположных школ Московской консерватории, были мужем и женой.

Кремер учился у Давида Федоровича Ойстраха, а Гринденко у Юрия Исаевича Янкелевича. Это были две самые яркие школы того времени, а может быть, не только того. И естественно, воспитанники получились тоже невероятно яркими личностями. Иногда они ссорились и никогда не упускали случая подшутить друг над другом.

Помню, Таня устроила один такой розыгрыш. Я разговаривал с Гидоном во дворе консерватории, а она была за рулем "Волги", по-моему, еще 21-й. Гидон, стоя к машине спиной, все время пытался на ощупь открыть дверь, потому что должен был уже садиться, а в разговоре все не мог поставить точку. А я стоял лицом к машине и видел, как в тот момент, когда Гидон уже дотрагивался до ручки, машина вдруг откатывалась сантиметров на десять, и он не понимал, почему опять нет ручки, и продолжал со мной разговаривать. И так раз пять. Мы прошли метра три вместе с ним…

Жили они с Татьяной очень весело, интересно, и замечательно, что у них и сейчас чудные отношения: музицируют вместе. В Кончерто Гроссо есть непосредственно списанные с них сцены, даже ссоры. Альфред сам мне об этом рассказывал. Поэтому как бы гениально ни играли это произведение потом, самое верное исполнение было у них.

Но так происходило и происходит не только со Шнитке. Вот замечательный композитор Гия Канчели и для меня пишет, и для Гидона, тем самым нас объединяя. Кстати, может быть, имело бы смысл обратиться к нему с предложением сочинить произведение для скрипки и альта с оркестром?

Это была "другаЯ музыка" Между государством и музыкантами в советское время шла длинная, изнуряющая "холодная война". Конечно, Гидон никогда не сталкивался со Сталиным и Брежневым подобно Рихтеру и Ростроповичу – советская система уже умирала, когда он создавал себе имя, и все же "опека" властей была весьма чувствительной. И не только для него. …В феврале 1974 года я был на третьем курсе, когда в Горьком состоялась премьера Первой симфонии Альфреда Шнитке под управлением Геннадия Рождественского.

Через два года партитуру сыграл Эри Клас в Таллине. Москва ждала исполнения целых двенадцать лет. Правда, она удостоилась прослушивания (в записи) на заседании секретариата Правления Союза композиторов СССР. Автора вызвали на ковер и высекли – разнесли в пух и прах. Ничего удивительного – это была "другая музыка".

Всю жизнь Шнитке разрушал границы жанров, свободно впуская в свои сочинения квазицитаты из сочинений великих предшественников, и потому местопребывание его последних лет не стоит объяснять желанием вырваться за государственные границы… Шнитке их не чувствовал даже тогда, когда был невыездным.

Любой музыкальный стиль – от Моцарта до техно и от церковного пения до поп-музыки – был для него просто звучащим черепком. И из их нагромождения, из кажущегося музыкального хаоса Шнитке умел создавать истории – одна из самых характерных выписана нотами в его альтовом концерте.

Мы с Альфредом Гарриевичем очень симпатизировали друг другу, он посвящал мне свои сочинения для альта, но близкой дружбы не было. Не совпало что-то по времени и по возрасту. Может быть, и по темпераменту. Хотя Альфред был очень интересен в общении. Он был центром притяжения, ядром, к которому стремились другие.

Я уже рассказывал, как после исполнения фортепианного квинтета попросил Шнитке сочинить что-нибудь для альта, и он взялся за работу лет через девять. Помните, мне позвонила его жена со словами: "Сел сочинять". И я понял – пошло. Впоследствии он спрашивал в письмах, возможны ли технически те или иные куски для исполнения, он ведь никогда раньше не сочинял для солирующего альта. Однако с моими предложениями обращался весьма свободно. Теперь-то я понимаю, почему его музыка такая подлинная и живая. Его музыкальные идеи были настолько мощными, а чувства – глубокими, что мелкие технические соображения в общем роли не играли. С другой стороны, это музыка, где каждая нота приобретает особое значение.

В середине концерта есть очень прозрачная и красивая музыка, которую многие воспринимают просто как шлягер – ну, или еще что-то очень легкое и приятное. Когда я три вечера подряд впервые исполнял этот концерт в Амстердаме, Альфред не смог приехать по болезни, и я привез ему в Москву три пленки с записями этих исполнений


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: