Глава 13. Что сказал король и что сказала королева

Жильбер самым добросовестным образом исполнил двойное обещание, данное Мирабо.

Вернувшись в Париж, он повстречал Камила Демулена, живую газету, воплощение журналистики того времени.

Он сообщил ему о болезни Мирабо, намеренно сгустив краски относительно теперешнего состояния больного. Затем он отправился в Тюильри и о том же рассказал королю.

Король удовольствовался замечанием:

— Ах, бедный граф! И что же, он потерял аппетит?

— Да, государь, — ответил Жильбер.

— Тогда дело серьезное, — изрек король.

И заговорил о другом.

Выйдя от короля, Жильбер заглянул к королеве и повторил ей то же, что и королю. Лоб высокомерной дочери Марии Терезии собрался в складки.

— Почему, — сказала она, — эта болезнь не приключилась с ним в тот день, когда он произносил свою прекрасную речь о трехцветном знамени?

Потом, словно раскаявшись в том, что при Жильбере не удержалась от замечания, выдающего всю ее ненависть к этому символу французской нации, она добавила:

— Тем не менее, если его недомогание усилится, это будет большим несчастьем для Франции и всех нас.

— По-моему, я имел честь сообщить вашему величеству, что это не просто недомогание, это серьезная болезнь, — повторил Жильбер.

— Но вы с нею справитесь, доктор, — подхватила королева.

— Сделаю все от меня зависящее, государыня, но ручаться не могу.

— Доктор, — сказала королева, — вы будете сообщать мне, как себя чувствует господин де Мирабо, слышите? Я на вас рассчитываю.

И она заговорила о другом.

Вечером в означенный час Жильбер поднимался по лестнице особнячка Мирабо.

Мирабо ждал его, возлежа в шезлонге; но сперва Жильбера попросили немного подождать в гостиной под предлогом того, что следует предупредить графа о его приезде; поэтому Жильбер успел осмотреться и глаза его остановились на белом кашемировом шарфе, забытом в одном из кресел.

Но Мирабо, не то желая отвлечь внимание Жильбера, не то приписывая большую важность вопросу, который должен был последовать за обменом приветствиями, сказал:

— А, это вы! Знаю, что вы уже исполнили часть вашего обещания. В Париже известно, что я болен, и вот уже два часа, как бедному Тайчу приходится каждые десять минут сообщать о моем здоровье друзьям, которые приезжают спросить, не стало ли мне лучше, а быть может, и врагам, которые являются узнать, не стало ли мне хуже. С первой частью все ясно. Теперь скажите, исполнили ли вы вторую?

— Что вы имеете в виду? — с улыбкой спросил Жильбер.

— Сами знаете.

Жильбер пожал плечами в знак несогласия.

— Вы были в Тюильри?

— Был.

— Видели короля?

— Видел.

— А королеву?

— Тоже.

— И сообщили им, что скоро они от меня избавятся?

— Во всяком случае, сообщил, что вы больны.

— И что они сказали?

— Король осведомился, не потеряли ли вы аппетита.

— А когда вы подтвердили что так оно и есть?

— От души посочувствовал вам.

— Добрый король! В день моей смерти он скажет друзьям, как Леонид:

«Нынче я ужинаю у Плутона.» А что же королева?

— Королева посочувствовала вам и с интересом о вас расспросила.

— В каких выражениях, доктор? — спросил Мирабо, придававший, по-видимому, большое значение ответу Жильбера.

— В очень благожелательных.

— Вы дали мне слово, что повторите буквально все, что она вам скажет.

— Но я не могу вспомнить все буквально.

— Доктор, вы все прекрасно помните.

— Клянусь вам…

— Доктор, вы обещали; неужели вам хочется, чтобы я считал вас человеком, который не держит слова?

— Как вы требовательны, граф!

— Да, я таков.

— Вы настаиваете на том, чтобы я воспроизвел вам все, что сказала королева?

— Слово в слово.

— Ну хорошо же, она сказала, что лучше бы эта бо-лезнь приключилась с вами утром того дня, когда вы с трибуны защищали трехцветное знамя.

Жильберу хотелось оценить, какое влияние на Мирабо оказывает королева.

Тот так и привскочил в своем шезлонге, словно прикоснувшись к вольтовой дуге.

— Как неблагодарны короли! — прошептал он. — Этой речи ей хватило, чтобы забыть о двадцати четырех миллионах, полученных по цивильному листу королем, и еще четырех, составляющих ее часть. Так, значит, эта женщина не знает, так, значит, этой королеве неведомо, что мне для этого пришлось вновь завоевывать популярность, которой я лишился из-за нее же!

Так, значит, она уже не помнит, что я предложил Франции отсрочку авиньонского собрания, чтобы поддержать короля, терзавшегося угрызениями совести из-за религии! Какая ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда я председательствовал в Якобинском клубе, все три месяца, что длилось мое председательство, стоившее мне десяти лет жизни, я защищал закон о составе национальной гвардии, ограниченном активными гражданами!

Опять ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда в Собрании обсуждали проект закона о присяге священнослужителей, я потребовал, чтобы для духовников, принимающих исповеди, присяга была сокращена! Опять ошибка! О, эти ошибки! Эти ошибки! Я заплатил за них сполна, — продолжал Мирабо, а между тем погубили меня вовсе не эти ошибки: бывают такие времена, когда никакие промахи не приводят к падению. Однажды я выступил на защиту дела правосудия, дела гуманности, хотя это также было ради королевского семейства: пошли нападки на бегство теток короля; кто-то предложил принять закон против эмиграции. «Если вы примете закон против эмигрантов, — вскричал я, — клянусь, что никогда не подчинюсь ему! И проект этого закона был единодушно отвергнут. И вот то, чего не могли совершить мои неудачи, совершил мой триумф. Меня назвали диктатором, меня вынесла на трибуну волна ярости — для оратора ничего не может быть хуже этого. Я восторжествовал во второй раз, но мне пришлось обрушиться на якобинцев.

Тогда якобинцы, эти глупцы, поклялись меня убить! Эти люди — Дюпорт, Ламет, Барнав — не понимают, что, если они меня убьют, диктатором их шайки станет Робеспьер. Им бы следовало беречь меня как зеницу ока, а они раздавили меня своим идиотским большинством голосов; они заставили меня проливать кровавый пот; они заставили меня испить до дна чашу горечи; они увенчали меня терновым венцом, вложили мне в руку трость и, наконец, распяли! Я счастлив, что претерпел муки, подобно Христу, за дело человечности… Трехцветное знамя! Как же они не видят, что это их единственное прибежище? Что, если они прилюдно, с открытым сердцем воссядут под сенью трехцветного знамени, эта сень еще, быть может, и спасет их? Но королева не желает спасения, она желает мести; любая благоразумная мысль для нее нестерпима. Единственное средство, которое я советую, потому что оно еще может возыметь действие, вызывает у нее наибольшее отвращение: оно состоит в том, чтобы соблюдать умеренность, быть справедливой и по мере возможности не совершать промахов. Я хотел одновременно спасти монархию и свободу — неблагодарная борьба, и веду ее я один, всеми покинутый, и против кого? Если бы против людей — это бы еще ничего, против тигров — это бы тоже ничего, против львов — ничего, но я сражаюсь со стихией, с морем, с набегающей волной, с наводнением! Вчера вода доходила мне до щиколоток, сегодня уже по колено, завтра поднимется до пояса, послезавтра захлестнет с головой… Вот смотрите, доктор, мне следует быть с вами откровенным. Сперва меня охватило уныние, потом отвращение. Я мечтал о роли третейского судьи между революцией и монархией.

Я думал, что смогу приобрести влияние на королеву как мужчина; думал, что, если когда-нибудь она неосторожно пустится вброд через реку и поскользнется, я по-мужски брошусь в воду и спасу ее. Но нет, никто и не думал, доктор, всерьез пользоваться моей помощью; меня хотели просто ославить, лишить народного признания, погубить, уничтожить, обессилить, обескровить. И вот теперь, доктор, я скажу вам, что бы мне следовало сделать: умереть вовремя — это было бы для меня лучше всего; а главное проиграть красиво, как античный атлет, с непринужденностью подставить шею и достойно испустить последний вздох.

И Мирабо, вновь распростершись в шезлонге, яростно укусил подушку.

Теперь Жильбер знал то, что хотел: он знал, от чего зависит жизнь и смерть Мирабо.

— Граф, — спросил он, — что бы вы сказали, если бы завтра король прислал справиться о вашем здоровье?

Больной передернул плечами, словно говоря: «Мне это было бы безразлично!»

— Король… или королева, добавил Жильбер.

— А что? — И Мирабо приподнялся в шезлонге.

— Я говорю, король или королева, — повторил Жильбер.

Мирабо приподнялся, опершись на руки, похожий на присевшего перед прыжком льва, и устремил на Жильбера взгляд, пытаясь проникнуть в самую глубину его сердца.

— Она этого не сделает, — сказал он.

— А если все-таки сделает?

— Вы думаете, — произнес Мирабо, — что она опустится так низко?

— Я ничего не думаю, я только предполагаю, строю домыслы.

— Ладно, — сказал Мирабо, — я подожду до завтрашнего вечера.

— Что вы хотите сказать?

— Понимайте мои слова в их прямом смысле, доктор, и не усматривайте в них ничего, кроме того, что сказано. Я подожду до завтрашнего вечера.

— А что завтра вечером?

— Ну что ж, завтра вечером, если она пришлет, доктор… если, например, придет господин Вебер, тогда вы правы, а я ошибался. Но если, напротив, он не придет, ну, тогда… тогда, значит, вы ошиблись, доктор, а я был прав.

— Ладно, в таком случае до завтрашнего вечера. А покуда, любезный Демосфен, спокойствие, отдых и никаких волнений.

— Я не встану с шезлонга.

— А этот шарф?

Жильбер указал пальцем на предмет, который первым делом привлек его внимание в этой комнате, Мирабо улыбнулся.

— Слово чести! — сказал он.

— Ладно, — отозвался Жильбер, — постарайтесь провести спокойную ночь, и я за вас ручаюсь.

И он вышел.

У дверей его ждал Тайч.

— Ну что ж, дружище Тайч, твоему хозяину лучше, — сказал доктор.

Старый слуга уныло покачал головой.

— Как! — удивился Жильбер. — Ты сомневаешься в моих словах?

— Я сомневаюсь во всем, господин доктор, пока рядом с ним остается его злой гений.

И он со вздохом пропустил Жильбера на узкую лестницу.

В углу лестничной площадки Жильбер увидел какую-то тень, которая ждала, прячась под вуалью.

Заметив его, эта тень негромко вскрикнула и юркнула в дверь, которая оставалась полуоткрытой, чтобы облегчить ей путь к отступлению, похожему на бегство.

— Что это за женщина? — спросил Жильбер.

— Это она, — ответил Тайч.

— Кто — она?

— Женщина, которая похожа на королеву.

Жильбер второй раз испытал потрясение, услыхав одну и ту же фразу; он сделал было два шага вперед, словно решив преследовать этот призрак, но остановился и прошептал:

— Не может быть!

И продолжил свой путь, оставив старого слугу в отчаянии оттого, что доктор, такой ученый человек, не попытался изгнать этого демона, которого Тайч искренне считал посланцем преисподней.

Мирабо провел ночь довольно спокойно. На другой день спозаранку он кликнул Тайча и велел отворить окна, чтобы подышать утренним воздухом.

Старого слугу беспокоило только одно — что его господин, казалось, снедаем лихорадочным нетерпением.

Когда в ответ на его вопрос Тайч сказал, что времени еще только восемь часов, Мирабо отказался этому верить и потребовал, чтобы принесли часы.

Он положил эти часы на столик рядом с собой.

— Тайч, — сказал он старому слуге, — побудьте сегодня внизу вместо Жана, а он пускай заменит вас при мне.

— О Господи! — всполошился Тайч. — Неужто я имел несчастье не угодить вашему сиятельству?

— Напротив, мой милый Тайч, — растроганно сказал Мирабо, — я хочу определить тебя на сегодня в привратники именно потому, что ни на кого, кроме тебя, не могу положиться. Всем, кто будет справляться о моем здоровье, отвечай, что мне лучше, но я еще не принимаю; и только если приедут от… — Мирабо промолчал, потом решился: — Только если приедут из дворца, если приедут из Тюильри, ты впустишь посланца, слышишь? Под любым предлогом не отпускай его, покуда я с ним не поговорю. Видишь, мой милый Тайч, удаляя тебя, я возвышаю тебя до ранга наперсника.

Тайч взял руку Мирабо и поцеловал.

— О ваше сиятельство, — сказал он, — если бы только вы сами хотели жить!

И он вышел.

— Черт побери! — сказал Мирабо, глядя ему вслед, — это как раз самое трудное.

В десять часов Мирабо встал и оделся не без легкого щегольства. Жан причесал его и побрил, затем придвинул для него кресло к окну.

Из этого окна была видна улица.

При каждом стуке молотка, при каждом дребезжании колокольчика из дома напротив можно было бы разглядеть, как из-за шторы показывается его встревоженное лицо и пронзительный взгляд устремляется на улицу; затем штора падала, но снова приподымалась на следующий звон колокольчика, на следующий стук молотка.

В два часа Тайч поднялся наверх в сопровождении какого-то лакея.

Сердце Мирабо бешено забилось; лакей был без ливреи.

Мирабо сразу же предположил, что это бесцветное существо явилось от королевы, а одето таким образом для того, чтобы не компрометировать особу, его пославшую.

Мирабо заблуждался.

— Это от господина доктора Жильбера, — сказал Тайч.

— А… — проронил Мирабо, побледнев, словно ему было двадцать лет и вместо посланца от г-жи де Монье он увидел курьера ее дяди бальи.

— Сударь, — сказал Тайч, — этот человек от господина доктора Жильбера и имеет к вам письмо от него, поэтому я позволил себе сделать для него исключение из общего правила.

— И хорошо поступили, — сказал граф.

Потом он обратился к лакею:

— Письмо?

Гонец держал письмо в руках и немедля подал его графу.

Мирабо развернул его; оно состояло всего из нескольких слов:

Подайте о себе весточку. Буду у вас в одиннадцать вечера. Надеюсь сразу же услыхать от Вас, что я был прав, а Вы заблуждались.

— Скажи своему господину, что застал меня на ногах и что я жду его нынче вечером, — сказал Мирабо лакею. И, обратившись к Тайчу, добавил: Пускай этот парень уйдет от нас довольный.

Тайч сделал знак, что понял, и увел бесцветного посланца.

Шел час за часом. Колокольчик то и дело звонил, а молоток стучал. У Мирабо перебывал весь Париж. На улицах толпились кучки простых людей, которые, узнав новости, отличавшиеся от тех, что сообщали газеты, не желали верить на слово обнадеживающим сводкам Тайча и заставляли проезжавшие кареты сворачивать, чтобы стук колес не беспокоил прославленного больного.

Около пяти часов Тайч счел за благо еще раз подняться в спальню к Мирабо и рассказать ему об этом.

— Ах, — сказал Мирабо, — увидав тебя, мой бедный Тайч, я уж было подумал, что у тебя есть для меня новости получше.

— Новости получше? — удивился Тайч. — Не представляю себе, какие новости могут быть лучше подобных свидетельств любви.

— Ты прав, Тайч, — отвечал Мирабо, — а я неблагодарная тварь.

И как только за Тайчем затворилась дверь, Мирабо открыл окно.

Он вышел на балкон и в знак благодарности помахал рукой славным людям, которые встали у дома на часах, охраняя его покой.

Те узнали его, и по улице Шоссе-д'Антен из конца в конец прогремели крики: «Да здравствует Мирабо!»

О чем думал Мирабо, пока ему воздавали эти неожиданные почести, которые при других обстоятельствах заставили бы его сердце дрогнуть от радости?

Он думал о высокомерной женщине, которой нет до него дела, и глаза его рыскали вокруг толпившихся перед домом людей в поисках лакея в голубой ливрее, идущего со стороны бульваров.

Он вернулся в комнату с тяжелым сердцем. Начинало темнеть, а он так ничего и не увидел.

Вечер прошел так же, как день. Нетерпение Мирабо сменилось угрюмой горечью. Его отчаявшееся сердце уже не рвалось навстречу колокольчику и молотку. С печатью угрюмой горечи на лице он по-прежнему ждал знака внимания, который был ему обещан, но так и не был им получен.

В одиннадцать дверь отворилась, и Тайч доложил о приходе доктора Жильбера.

Тот вошел улыбаясь. Выражение лица Мирабо его перепугало.

Это лицо с точностью зеркала отражало то, что творилось в его смятенной душе.

Жильбер догадался обо всем.

— Не приезжали? — спросил он.

— Откуда? — осведомился Мирабо.

— Вы прекрасно знаете, что я имею в виду.

— Я? Нисколько, клянусь честью!

— Из дворца от ее имени… от имени королевы?

— Ничего подобного, дорогой доктор; никто не приезжал.

— Не может быть! — вырвалось у Жильбера.

Мирабо пожал плечами.

— Наивный человеколюбец! — изрек он.

Потом, судорожным движением схватив Жильбера за руку, он спросил:

— Хотите, я расскажу вам, что вы сегодня делали, доктор?

— Я? — отозвался доктор. — Я делал, в сущности, все то же, что и в другие дни.

— Нет, потому что в другие дни вы не ездите во дворец, а сегодня вы там побывали; нет, потому что в другие дни вы не видитесь с королевой, а сегодня вы с ней встречались; нет, потому что в другие дни вы не позволяете себе давать ей советы, а сегодня вы подали ей совет.

— Полноте! — промолвил Жильбер.

— Поверьте, любезный доктор, я вижу все, что делалось, и слышу все, что говорилось, словно я сам там был.

— Ну и что же, господин ясновидящий, что делалось и что говорилось?

— Сегодня в час дня вы явились в Тюильри; вы испросили разрешения поговорить с королевой; вы с ней поговорили; вы сказали ей, что состояние мое ухудшается и она сделает верный шаг как королева и как женщина, если пошлет справиться о моем здоровье, если не из беспокойства, то хотя бы из расчета. Она стала с вами спорить, а потом как будто согласилась с вашими доводами; она спровадила вас, пообещав, что пошлет ко мне; вас это очень обрадовало и успокоило, потому что вы доверились королевскому слову, а она и не подумала отказаться от своей надменности и язвительности; она посмеялась над вашим легковерием, не допускающим мысли, что королевское слово ни к чему не обязывает… Ну, начистоту, — сказал Мирабо, в упор глядя на Жильбера, — так все и было, доктор?

— Правду сказать, — признался Жильбер, — будь вы там, вы и то не могли бы все увидеть и услышать точнее, чем теперь.

— Неповоротливые! — с горечь проговорил Мирабо. — Я же говорил вам, что они ничего не умеют делать вовремя… Сегодня человек в королевской ливрее, входящий в мой дом, посреди всей этой толпы, кричащей: «Да здравствует Мирабо! — перед моей дверью и под моими окнами, прибавил бы им популярности на год вперед.

И Мирабо, покачав головой, проворно поднес руку к глазам.

Жильбер с удивлением увидел, что он утирает слезу.

— Да что с вами, граф? — спросил он.

— Со мной? Ничего! — отвечал Мирабо. — Знаете ли вы, что новенького в Национальном собрании, у кордельеров и якобинцев? Не источил ли Робеспьер новую речь? Не вытошнило ли Марата очередным памфлетом?

— Как давно вы ели? — спросил Жильбер.

— Не ел с двух часов дня.

— В таком случае отправляйтесь-ка в ванну, дорогой граф.

— И в самом деле, право, вы подали мне превосходную мысль, доктор.

Жан, ванну.

— Сюда, ваше сиятельство?

— Нет, нет, рядом, в туалетную комнату.

Через десять минут Мирабо принимал ванну, а Тайч, как обычно, пошел проводить Жильбера.

Мирабо приподнялся в ванне и проводил доктора взглядом; потом, потеряв его из виду, он прислушался к его шагам; потом замер и дождался, пока не услышал, как открылась и вновь закрылась дверь особняка.

Затем он яростно позвонил.

— Жан, — сказал он, — велите накрыть стол у меня в спальне и ступайте к Оливе, спросите, не соблаговолит ли она отужинать вместе со мной.

Когда лакей уже выходил, Мирабо крикнул ему вслед:

— А главное, цветы, цветы! Я обожаю цветы.

В четыре часа утра доктора Жильбера разбудил неистовый звон колокольчика.

— Ох, — проговорил он, соскочив с кровати, — чует мое сердце, что господину де Мирабо стало хуже!

Доктор не ошибся. Приказав накрыть ужин и украсить стол цветами, Мирабо отослал Жана и приказал Тайчу идти спать.

Потом он затворил все двери, кроме той, что вела к незнакомке, которую старый слуга назвал его злым гением.

Но оба слуги и не думали ложиться; Жан, правда, хоть и был помоложе, прикорнул в кресле в передней.

Тайч не сомкнул глаз.

Без четверти четыре неистово зазвонил колокольчик. Оба кинулись в спальню к Мирабо.

Двери в нее были закрыты.

Тогда они догадались пойти в обход через покои незнакомки и проникли в спальню.

Мирабо, упав навзничь и почти без сознания, крепко сжимал в объятиях эту женщину, несомненно с умыслом, чтобы она не могла позвать на помощь, а она, не помня себя от ужаса, звонила в колокольчик на столе, потому что не могла добраться до другого колокольчика, стоявшего на камине.

Заметив обоих слуг, она стала взывать о помощи, не только для Мирабо, но и для себя: Мирабо в своих конвульсиях душил ее.

Казалось, переодетая смерть хочет увлечь ее за собой в могилу.

Соединив усилия, оба слуги разжали руки умирающего, Мирабо простерся в кресле, а женщина в слезах вернулась в свои покои.

Тогда Жан бросился за доктором Жильбером, а Тайч попытался подать своему господину первую помощь.

Жильбер не стал тратить время на то, чтобы запрячь лошадей или подогнать карету. От улицы Сент-Оноре до Шоссе-д'Антен было недалеко, он поспешил вслед за Жаном и за десять минут добрался до особняка Мирабо.

Тайч ждал внизу, в вестибюле.

— Ну, друг мой, что у вас стряслось? — спросил Жильбер.

— Ах, сударь, — сказал старый слуга, — все эта женщина, опять эта женщина, да еще проклятые цветы; вот увидите, вот увидите!

В этот миг послышалось рыдание. Жильбер стремительно взбежал по лестнице; когда он уже был на верхней ступеньке, дверь, соседняя с дверью Мирабо, отворилась, показалась женщина в белом пеньюаре и бросилась в ноги врачу.

— Жильбер, Жильбер, — простонала она, цепляясь обеими руками за его грудь, — во имя неба, спасите его!

— Николь! — вскричал Жильбер. — Николь! Так это были вы, несчастная!

— Спасите его! Спасите его! — взывала Николь.

На мгновение Жильбер застыл, пронзенный ужасной мыслью.

— Вот как! — прошептал он, — Босир торговал памфлетами, направленными против него, Николь — его любовница! Да, он и в самом деле погиб, потому что за всем этим стоит Калиостро.

И он поспешил в покои Мирабо, хорошо понимая, что нельзя терять ни минуты.

Глава 14. ДА ЗДРАВСТВУЕТ МИРАБО!

Мирабо лежал в постели: он пришел в сознание. Здесь же были остатки ужина, тарелки, цветы — улики не менее красноречивые, чем остатки яда на дне бокала у постели самоубийцы.

Жильбер быстро подошел к нему и, видя его, вздохнул с облегчением.

— А, — выговорил он, — дело все же не так плохо, как я опасался.

Мирабо улыбнулся.

— Вы полагаете, доктор? — произнес он.

И покачал головой с видом человека, знающего о своем состоянии не меньше врача, который подчас хочет обмануться сам, чтобы лучше обманывать других.

На сей раз Жильбер не обратил внимания на внешние симптомы болезни.

Он пощупал пульс: пульс был быстрый и возбужденный. Он посмотрел язык: язык был обложенный и желтый; он осведомился об ощущениях в голове больного: голова была тяжелая и болела.

По нижним конечностям начинал распространяться холод.

Внезапно начались такие же спазмы, как два дня назад; они сводили Мирабо лопатки, ключицы и диафрагму. Пульс, и раньше быстрый и возбужденный, стал перемежающимся и судорожным.

Жильбер прописал те же отвлекающие средства, что вызвали облегчение в прошлый раз.

К несчастью, больной или не в силах был терпеть это мучительное лечение, или не желал исцеляться, но спустя четверть часа он стал жаловаться на такие невыносимые боли в местах припарок, что пришлось их снять.

И начавшееся было улучшение сразу сошло на нет.

Мы не собираемся прослеживать во всех подробностях все фазы этого страшного недуга; скажем лишь, что наутро по городу распространился слух о нем, и на сей раз вести были более тревожные, чем накануне.

Болезнь вернулась, говорили люди, и грозит свести больного в могилу.

Вот тут-то и появился случай оценить ту огромную роль, которую может играть один человек в жизни нации.

Весь Париж взволновался, как в те дни, когда жизням отдельных людей и всего населения в целом угрожает тяжкое общественное бедствие. Весь день, как и накануне, улица оставалась перегорожена, и на ней стояли на часах простые люди, чтобы стук карет не беспокоил больного. Кучки людей, собираясь под окнами, постоянно требовали известий; сводки о состоянии больного тут же распространялись с улицы Шоссе-д'Антен по всему Парижу.

Дверь осаждала толпа граждан всех сословий, всех политических убеждений, словно все партии, в какой бы вражде они ни состояли одна с другой, несли в лице Мирабо значительную утрату.

Тем временем друзья, родственники и знакомые великого оратора заполнили дворы, вестибюли и помещения нижнего этажа, хотя сам Мирабо понятия не имел об этом наплыве народа.

Мирабо и доктор Жильбер почти не разговаривали.

— Значит, вы решительно хотите умереть? — спросил врач.

— А что толку жить? — возразил Мирабо.

И, вспомнив о том, какие обязательства принял на себя Мирабо по отношению к королеве и какой неблагодарностью она ему отплатила, Жильбер не стал его переубеждать; он пообещал сам себе, что до конца исполнит свой врачебный долг, но понимал заранее, что он не бог и не в силах совершить невозможное.

В первый же день обострения болезни, вечером, Клуб якобинцев прислал депутацию во главе с Барнавом, чтобы справиться о здоровье своего бывшего председателя. Вместе с Барнавом хотели отрядить обоих Ламетов, но те отказались.

Когда Мирабо сообщили об этом обстоятельстве, он сказал:

— А, я прекрасно знал, что они трусы, но я не знал, что они еще и глупцы!

В течение суток Жильбер ни на миг не отлучался от Мирабо. В среду вечером, около одиннадцати, больной был в относительно спокойном состоянии, так что Жильбер согласился выйти в соседнюю комнату и несколько часов передохнуть.

Перед тем как лечь, доктор распорядился, чтобы его немедля уведомили о малейших угрожающих симптомах, если они появятся.

На рассвете он проснулся. Никто не потревожил сна, но все же ему стало тревожно: трудно было поверить, что улучшение держится столько времени без малейших настораживающих проявлений.

В самом деле, когда спустился Тайч, он со слезами на глазах и со слезами в голосе сообщил, что Мирабо совсем худо, но, какие бы терзания он ни испытывал, он запретил будить доктора Жильбера.

А между тем больной, должно быть, жестоко страдал: пульс был угрожающий, боли усиливались и свирепо терзали его и, наконец, возобновились приступы удушья и спазмы.

Много раз — Тайч полагал, что это начинался бред, — много раз больной произнес имя королевы.

— Неблагодарные! — твердил он. — Даже не прислали справиться о моем здоровье!

А потом добавлял, словно рассуждая сам с собой:

— Как странно! Что же она скажет завтра или послезавтра, когда узнает, что я умер?

Жильбер подумал, что все решит кризис, который должен наступить уже скоро; и, собираясь вступить с недугом в яростную схватку, он велел поставить пациенту пиявки на грудь, но пиявки, словно сговорившись с умирающим, не желали присасываться к коже, и их пришлось заменить новым кровопусканием из ноги и мускусными пилюлями.

Припадок длился восемь часов. В течение восьми часов Жильбер, как опытный дуэлянт, давал, так сказать, бой смерти, парируя каждый наносимый ею удар, опережая иные ее выпады, а иногда и не успевая отразить ее натиск. Наконец на исходе восьми часов лихорадка успокоилась и смерть отступила; но, подобно тигру, который удирает, чтобы вернуться, она оставила отпечаток своих когтей на лице больного.

Жильбер застыл, скрестив руки, над постелью, которая недавно была полем жестокой битвы. Он был слишком искушен в секретах своего искусства, чтобы еще на что-то надеяться или хотя бы сомневаться.

Мирабо был обречен, и в этом трупе, простертом перед ним, Жильбер, несмотря на теплившиеся в нем остатки жизни, не в силах был видеть живого Мирабо.

И странное дело! Начиная с этой минуты больной и Жильбер, словно сговорившись и словно пронзенные одною и той же мыслью, говорили о Мирабо как о человеке, который был, но которого больше нет.

Кроме того, начиная с этой минуты на лице Мирабо запечатлелось выражение торжественности, часто сопутствующее агонии великого человека: голос его сделался медленным, важным, почти пророческим; в речах появилось больше суровости, широты, глубины; в чувствах — больше доброты, самоотречения и возвышенности.

Ему объявили, что какой-то молодой человек, видевший его всего один раз и не желающий назваться, настойчиво просит допустить его к больному.

Мирабо оглянулся на Жильбера, словно испрашивая у него позволения принять этого молодого человека.

Жильбер понял.

— Впустите его, — сказал он Тайчу.

Тайч отворил дверь. На пороге возник молодой человек лет девятнадцати или двадцати. Он медленно приблизился, опустился перед постелью Мирабо на колени, взял его руку, поцеловал ее и разрыдался.

Мирабо, казалось, пытался поймать ускользавшее от него воспомнание.

— А, — внезапно сказал он, — я вас узнал: вы молодой человек из Аржантея.

— Вы мой бог, будьте же благословенны! — сказал молодой человек. Вот и все, о чем я просил.

Он встал, прижал руки к глазам и вышел.

Спустя несколько секунд вошел Тайч с запиской, которую молодой человек написал в передней.

Вот что говорилось в записке:

«Целуя руку господину де Мирабо, я сказал ему, что готов умереть за него.

Я пришел сдержать слово.

Вчера в одной английской газете я прочел, что в Лондоне в случае, сходном со случаем нашего прославленного больного, было успешно проделано переливание крови.

Если окажется, что для спасения господина де Мирабо может быть полезно переливание крови, возьмите мою: она молодая и чистая.

Марне»

Читая эти несколько строк, Мирабо не удержался от слез.

Он приказал, чтобы молодого человека вернули; но тот, явно желая уклониться от столь заслуженной признательности, уже уехал, оставив два своих адреса, парижский и аржантейский.

Спустя несколько минут Мирабо согласился принять всех: своих друзей г-на де Ламарка и г-на Фрошо, свою сестру, г-жу де Сайан, и племянницу, г-жу д'Арагон.

Он лишь отказался допустить к себе какого-либо другого врача, а в ответ на настояние Жильбера сказал:

— Нет, доктор, на вас пали все тяготы моего недуга, и, если вы меня исцелите, пускай вся заслуга тоже достанется вам.

Время от времени он осведомлялся о том, кто наводил справки о его здоровье, и, хотя он ни разу не спросил: «Не присылала ли кого королева из дворца?. — по тому, как вздыхал умирающий, до конца пробегая глазами список, Жильбер понимал, что в этом списке отсутствовало именно то единственное имя, которое ему хотелось там обнаружить.

Тогда, не упоминая ни о короле, ни о королеве — для этого Мирабо был еще недостаточно близок к смерти, — он с изумительным красноречием углублялся в общие вопросы политики, и, в частности, толковал о том, как бы он повел себя по отношению к Англии, будь он министром.

Он был бы особенно счастлив, если бы ему удалось померяться силами с Питтом.

— О, этот Питт, — воскликнул он как-то раз, — это министр приготовлений: он управляет скорее посредством угроз, чем посредством истинных дел; будь я жив, я причинил бы ему немало огорчений.

Время от времени под окнами вспыхивали крики — народ печально взывал:

«Да здравствует Мирабо! — и в этих криках, похожих на молитву, звучала скорее жалоба, чем надежда.

Мирабо прислушивался и просил отворить окно, чтобы этот шум, служивший ему наградой за столько перенесенных страданий, достигал его ушей.

На несколько мгновений он застывал, напрягал слух и протягивал к окну руки, словно впитывая и вбирая в себя все эти крики.

И Мирабо шептал:

— О добрый народ! Народ, оклеветанный, проклинаемый, презираемый, так же как я! Они забыли меня, а ты меня вознаграждаешь, и это справедливо.

Наступила ночь. Жильбер не желал покидать больного, он придвинул шезлонг к его постели и прикорнул.

Мирабо не возражал; с тех пор как он уверился в том, что умирает, он, казалось, больше не опасался своего врача.

Когда занялся рассвет, он попросил открыть окна.

— Мой милый доктор, — обратился он к Жильберу, — сегодня я умру. Тому, кто находится в моем положении, ничего лучшего не остается, как умастить себя благовониями и увенчать цветами, чтобы самым приятным образом погрузиться в сон, от которого уже не очнешься… Разрешаете ли вы мне делать все, что я хочу?

Жильбер дал ему понять, что он волен в своих поступках.

Тогда он позвал обоих слуг.

— Жан, — сказал он, — доставьте мне самые красивые цветы, какие найдете, а Тайч тем временем пускай приложит все усилия, чтобы навести на меня красоту.

Жан посмотрел на Жильбера, словно спрашивая у него разрешения, и доктор утвердительно кивнул ему головой.

Жан вышел.

Тайч накануне был очень болен; теперь он принялся брить и завивать своего господина.

— Между прочим, — сказал ему Мирабо, — ведь ты вчера прихворнул, мой бедный Тайч; как ты чувствуешь себя нынче?

— О, превосходно, дорогой хозяин, — отвечал честный слуга, — желал бы я, чтобы вы были на моем месте.

— Ну а я, — со смехом возразил Мирабо, — хоть ты и не слишком дорожишь жизнью, я не желал бы тебе быть на моем.

В этот миг прогремел пушечный выстрел. Где стреляли? Это так и осталось неизвестным.

Мирабо содрогнулся.

— О, — произнес он, приподнявшись, — неужто уже начинается погребение Ахилла?

Когда Жан вышел из дому, все бросились к нему, чтобы узнать новости о прославленном больном, и не успел он сказать, что идет за цветами, как с криком: «Цветы для господина де Мирабо! — люди бросились в разные стороны; двери домов распахивались, жильцы выносили, что у кого было в доме или в теплице, так что меньше чем через четверть часа особняк наполнился множеством самых редких цветов.

К девяти утра спальня Мирабо преобразилась в настоящую клумбу.

Тайч тем временем доканчивал его туалет.

— Дорогой доктор, — сказал Мирабо, — я попрошу у вас четверть часа, чтобы попрощаться с одной особой, которой придется покинуть особняк одновременно со мной. Поручаю ее вашему вниманию на случай, если ее будут оскорблять.

Жильбер понял.

— Ладно, — сказал он. — Я оставлю вас одних.

— Да, но ждите в соседней комнате. Когда эта особа уйдет, вы уже не покинете меня, пока я не умру?

Жильбер кивнул.

— Обещайте.

Жильбер, всхлипывая, дал ему слово. Этот стоический человек сам был удивлен своим слезам: он-то думал, что философия помогла ему стать неуязвимым для чувств.

Он пошел к двери.

Мирабо его остановил.

— Перед уходом, — попросил он, — откройте мой секретер и дайте мне оттуда маленькую шкатулку.

Жильбер исполнил эту просьбу.

Шкатулка была тяжелая. Жильбер предположил, что она полна золота.

Мирабо знаком попросил поставить ее на ночной столик; затем он протянул доктору руку.

— Будьте так добры, пришлите мне Жана, — попросил он. — Жана, вы слышали? Не Тайча; мне трудно звать и звонить.

Жильбер вышел. Жан ждал в соседней комнате и вошел в дверь сразу же после того, как из нее вышел Жильбер.

Жильбер слышал, как дверь за Жаном закрылась на засов.

Следующие полчаса Жильбер употребил на то, чтобы сообщить о состоянии больного всем, кто толпился в доме.

Новости были отчаянные; доктор не скрыл от всей толпы, что Мирабо навряд ли переживет день.

Перед входом в особняк остановилась карета.

На мгновение Жильбер подумал, что карета приехала из дворца и поэтому ее почтительно пропустили, несмотря на общий запрет.

Он бросился к окну. Каким сладостным утешением для умирающего было бы знать, что королева беспокоится о нем!

Но это была простая наемная карета, за которой посылали Жана.

Доктор догадался, для кого была нужна карета.

И в самом деле, через несколько минут Жан вышел, провожая женщину, закутанную в длинное покрывало.

Толпа почтительно расступилась перед каретой, не пытаясь узнать, кто была эта женщина.

Жан вернулся в дом.

Мгновение спустя дверь в спальню Мирабо вновь отворилась, и послышался ослабевший голос больного, призывавший доктора.

Жильбер поспешил на зов.

— А теперь, — попросил Мирабо, — поставьте эту шкатулку на место, мой милый доктор.

Жильбер не сумел скрыть удивления, обнаружив, что шкатулка осталась такой же тяжелой.

— Не правда ли, удивительно? — сказал Мирабо. — Такое, черт возьми, неожиданное бескорыстие!

Вернувшись к постели, Жильбер нашел на полу вышитый платочек, отделанный кружевом.

Он был мокр от слез.

— Вот как, — заметил Мирабо, — она ничего не унесла с собой, но кое-что оставила.

Он взял влажный платок и положил его себе на лоб.

— Да, — прошептал он, — только у той нет сердца!»

И он откинулся на подушки, закрыв глаза; можно было подумать, что он в забытьи или уже умер, если бы хрипы в груди не свидетельствовали о том, что смерть еще только вступает в свои права.

Глава 15. БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ!

В действительности те несколько часов, что Мирабо еще прожил на свете, были агонией.

Тем не менее Жильбер остался верен данному слову и неотлучно находился у его ложа до последней минуты.

Впрочем, зрелище последней битвы между материей и душой, как бы ни было оно горестно, всегда бывает весьма поучительно для врача и философа.

Чем более велик был гений, тем поучительнее наблюдать, как этот гений ведет последнюю схватку со смертью, которой суждено в конце концов его одолеть.

А кроме того, при виде великого человека, испускающего дух, доктор предавался мрачным мыслям и еще по одному поводу.

Почему умирал Мирабо — человек с духом атлета и со сложением Геркулеса?

Не потому ли, что поднял руку, чтобы поддержать эту готовую рухнуть монархию? Не потому ли, что на мгновение на эту руку оперлась несущая гибель женщина, зовущаяся Марией Антуанеттой?

Разве Калиостро не предсказал ему в отношении Мирабо нечто подобное?

И то, что он повстречал эти два странных существа, из коих одно погубило репутацию, а другое — здоровье великого оратора Франции, ставшего оплотом монархии, разве не подтвердило ему, Жильберу, что любые препятствия рухнут, подобно Бастилии, на пути этого человека или, вернее, идеи, которой он служит?

Покуда Жильбер глубоко ушел в размышления, Мирабо шевельнулся и открыл глаза.

Он возвращался к жизни через врата страданий.

Он попытался заговорить, но безуспешно. Однако казалось, его нисколько не опечалило это новое несчастье; убедившись, что речь ему изменила, он улыбнулся и взглядом постарался выразить всю благодарность, питаемую им к Жильберу и ко всем, чьи заботы сопровождали его на этом наивысшем и последнем этапе пути, целью которого была смерть.

Между тем им, казалось, завладела какая-то мысль; только Жильберу было по силам ее разгадать — и он разгадал.

Больной не мог определить, как долго длилось его забытье. Час? День?

В течение этого часа или дня не присылала ли королева справиться о его здоровье?

Принесли снизу список, в который каждый, кто являлся сам по себе или по чьему-либо поручению, вписывал свое имя.

Никто в этом списке не был известен близостью к королевской семье, которая свидетельствовала бы пусть даже о замаскированной заботе.

Призвали Тайча и Жана, расспросили их; никто не приезжал, ни лакей, ни курьер.

Тут Мирабо стал делать невероятные усилия, чтобы произнести еще несколько слов, — такие усилия делал, наверно, сын Креза, когда, видя своего отца в смертельной опасности, сумел преодолеть свою немоту и крикнуть: «Воин, не убивай Креза!

Мирабо также преодолел немоту.

— Неужели они не знают, — воскликнул он, — что с моей смертью они погибли? Я уношу с собой траур по монархии, и на моей могиле мятежники поделят между собой его ошметки…

Жильбер бросился к больному. Для искусного врача надежда длится, пока длится жизнь. К тому же разве не следовало употребить все средства науки хотя бы ради того, чтобы эти красноречивые уста могли произнести еще несколько слов?

Он взял ложку, налил в нес несколько капель той зеленоватой жидкости, флакон которой когда-то дал Мирабо, и поднес к губам больного, не смешав ее на сей раз с водкой.

— О дорогой доктор, — с улыбкой сказал пациент, — если вы хотите, чтобы эликсир жизни на меня подействовал, дайте мне полную ложку или целый флакон.

— Это почему же? — спросил Жильбер, пристально вглядываясь в Мирабо.

— А вы полагаете, — отвечал тот, — что я, ни в чем не знающий удержу, имея в руках этот драгоценный источник жизни, не злоупотреблял им? Куда там! Я велел исследовать вашу жидкость, мой дорогой эскулап, выяснил, что она представляет собой вытяжку из корня индийской конопли, и начал пить ее уже не каплями, а ложками, и не только для того, чтобы жить, но и ради грез.

— Несчастный! Несчастный! — прошептал Жильбер. — Ведь я подозревал, что даю вам в руки яд.

— Сладостный яд, доктор: благодаря ему я с удвоенной, учетверенной, удесятеренной силой прожил последние часы отмеренного мне существования; благодаря ему я в сорок два года умираю, словно прожив жизнь длиной в сто лет; наконец, благодаря ему я обладал в грезах всем, что ускользало от меня наяву, — силой, богатством, любовью… Ах, доктор, доктор, не раскаивайтесь

— напротив, гордитесь. Господь отпустил мне только реальную жизнь, унылую, скудную, бесцветную, несчастную, почти не стоящую сожалений, да к тому же человек обязан быть готов к тому, чтобы в любую минуту вернуть ее Творцу обратно, как ростовщическую ссуду; не знаю, доктор, должен ли я благодарить Всевышнего за жизнь, но знаю, что должен быть благодарен вам за ваш яд. Итак, налейте полную ложку, доктор, и дайте мне!

Доктор исполнил просьбу Мирабо и протянул ему питье, которое он с наслаждением проглотил.

Потом, после нескольких секунд молчания, он вновь заговорил.

— Ах, доктор, — произнес он, словно при переходе в вечность смерть приподняла перед ним завесу, за которой скрывается будущее, — блаженны те, кто умрет в нынешнем тысяча семьсот девяносто первом году! Они увидят лишь блистательный и чистый лик Революции. Доныне никогда еще столь великая революция не давалась ценой столь малой крови; доныне революция вершится только в умах, но настанет время, когда мысли перейдут в поступки. Вы, быть может, думаете, что в Тюильри обо мне пожалеют? Нисколько. Моя смерть освобождает их от обязательства. При мне им нужно было управлять определенным образом; из опоры я превратился для них в препятствие; она просила за меня прощения у своего брата. «Мирабо воображает, будто он подает мне советы, — писала она брату, — и не замечает, что я отвлекаю его пустыми обещаниями.» О, потому-то я и хотел, чтобы эта женщина была моей любовницей, а не моей королевой. Какую прекрасную роль я мог сыграть в истории, доктор, — роль человека, одной рукой поддерживающего юную свободу, а другой — дряхлую монархию и заставляющего обеих идти бок о бок к одной и той же цели, добиваться счастья народа и уважения к королевской власти! Быть может, это было исполнимо, быть может, это была мечта, но я убежден, что только я мог бы осуществить эту мечту.

Мне горько не то, что я умираю, а то, что я умираю неосуществленным; то, что я приступил к труду, но понял, что не сумею довести его до конца.

Кто восславит мою идею, если идея моя зачахла на корню, если она искалечена, обезглавлена? Обо мне запомнят, доктор, именно то, чего помнить не следует. Запомнят мою беспорядочную, безумную, бродячую жизнь; из того, что я писал, прочтут мои «Письма к Софи., «Эротика-Библион., «Прусскую монархию., памфлеты и непристойные книги; мне будут ставить в упрек, что я вошел в сговор с двором, и упрекнут меня в этом потому, что из нашего сговора не получилось того, что должно было получиться; мой труд останется бесформенным зародышем, безголовым чудовищем; а между тем меня, прожившего всего сорок два года, станут судить, как если бы я прожил обычную человеческую жизнь; меня, вынужденного бесконечно идти против течения и перешагивать через бездны, — словно я шел по широкой дороге, надежно вымощенной законами, указами и предписаниями. Доктор, кому мне завещать не состояние, которое я промотал — не велика беда, детей у меня нет, — но кому завещать мою оболганную память, память, которая когда-нибудь может стать наследством, способным сделать честь Франции, Европе, миру?

— Но зачем же так спешить со смертью? — печально отозвался Жильбер.

— Да, в самом деле, — подхватил Мирабо, — в иные минуты я и сам задаю себе тот же вопрос. Но слушайте хорошенько: без нее я ничего не мог — а она не пожелала. Я, как глупец, взвалил на себя обязательства; я, как безумец, дал клятву, по обыкновению позволив незримым крылам моего разума увлечь мое сердце, а между тем она не приняла на себя никаких обязательств и ни в чем не поклялась… Да что там говорить, все к лучшему, доктор, и если вы согласитесь кое-что мне пообещать, то ни малейшее сожаление не омрачит последних часов, которые мне еще осталось прожить.

— О Господи, что же я могу вам обещать?

— А вот что: обещайте мне, что, если переход мой из этого мира в мир иной окажется слишком тягостным, слишком мучительным, — обещайте мне, доктор, не только как врач, но и как человек, как философ, — обещайте облегчить мне этот переход!

— Почему вы обращаетесь ко мне с подобной просьбой?

— О, я скажу вам, в чем дело: хоть я и чувствую, что смерть рядом, но в то же время чувствую, что во мне остается еще много жизни. Я еще живу, милый доктор, я умираю живым, и мне тяжко будет сделать последний шаг.

Доктор приблизил свое лицо к лицу Мирабо.

— Я обещал не покидать вас, друг мой, — сказал он. — Если Господу — а я все же надеюсь, что это не так, — если Господу угодно пресечь ваши дни, что ж! Положитесь на мою глубокую любовь к вам: в решающий миг она поможет мне о вас позаботиться, как должно. Если смерть придет, я буду рядом.

Казалось, больной услыхал только это обещание.

— Благодарю, — прошептал он.

И голова его откинулась на подушку.

На сей раз, несмотря на надежду, которую долг врача велит до последней капли струить в мозг больного, у Жильбера больше не оставалось сомнений. Обильная доза гашиша, которую принял Мирабо, на мгновение, словно встряска от вольтова столба, вернула больному вместе с речью и подвижность лицевых мускулов, сопровождающую ее: мысль, если можно так сказать, ожила на глазах. Но едва он умолк, мускулы расслабились; одухотворявшая их сила развеялась, и смерть, отпечатавшаяся у него на лице еще во время последнего кризиса, проступила с такой отчетливостью, как никогда прежде.

Три часа доктор Жильбер держал в своих руках его ледяную руку, три часа, с четырех и до семи, продолжалась тихая агония — настолько тихая, что всех впустили к нему в спальню; он словно спал.

Но около восьми Жильбер почувствовал, как ледяная рука больного затрепетала; дрожь была такая сильная, что ошибиться было невозможно.

— Вот оно, — сказал Жильбер, — наступил час борьбы, началась истинная агония.

И в самом деле, лоб умирающего покрылся потом; глаза его открылись и вспыхнули молнией.

Он жестом показал, что хочет пить.

Ему поспешно поднесли воду, вино, оранжад, но он покачал головой.

Он хотел не этого.

Он подал знак, чтобы ему подали перо, чернила и бумагу.

Его волю исполнили — не только ради него самого, но и ради того, чтобы ни единая мысль этого гениального человека, даже порожденная бредом, не пропала для человечества.

Он взял перо и твердой рукой начертал два слова: «Умереть, уснуть.»

Это были слова Гамлета.

Жильбер притворился, что не понимает.

Мирабо выпустил перо, обеими руками вцепился себе в грудь, словно разрывая ее, испустил несколько нечленораздельных криков, потом снова взял перо и, невероятным усилием пытаясь на мгновение преодолеть боль, написал: «Боли становятся чудовищными, невыносимыми. Зачем заставлять друга часами, а то и днями страдать на колесе, когда можно избавить его от пытки несколькими каплями опиума?.»

Но доктор колебался. Да, он сказал Мирабо, что будет рядом с ним, когда придет смерть, но лишь для того, чтобы бороться с ней, а не для того, чтобы ей помогать.

Боли становились все более жестокими; умирающий выгибался, заламывал руки, кусал подушку.

Наконец от болей порвались путы паралича.

— Ох, эти врачи, эти врачи! — внезапно вскричал он. — Жильбер, вы же мой доктор, вы мой друг! Разве вы не обещали мне, что избавите меня от предсмертных терзаний? Неужели вы хотите, чтобы я пожалел, что вверился вам? Жильбер, взываю к вашей дружбе! Взываю к вашей чести!

И со вздохом, стоном, криком боли он упал на подушку.

Тогда Жильбер, тоже вздохнув, простер к Мирабо руку и сказал:

— Хорошо, друг мой, вам дадут то, что вы просите.

И, взяв перо, он выписал лекарство: это было не что иное, как сильная доза макового сиропа в дистиллированной воде.

Но едва он дописал последнее слово, как Мирабо приподнялся на постели и протянул руку, прося, чтобы ему дали перо.

Жильбер поспешил выполнить его просьбу.

Рука умирающего, скрюченная агонией, вцепилась в бумагу, и он нацарапал неразборчивым почерком: «Бежать! Бежать! Бежать!»

Он хотел подписать, но едва сумел начертать первые четыре буквы своего имени и, протянув к Жильберу сведенную судорогой руку, прошептал:

— Это для нее.

И, недвижный, незрячий, бездыханный, откинулся на подушку.

Он был мертв.

Жильбер приблизился к постели, вгляделся в него, пощупал пульс, приложил руку к его сердцу, потом обернулся к зрителям этого финала и объявил:

— Господа, Мирабо более не страдает.

И, в последний раз приложившись губами ко лбу покойного, он взял листок, назначение которого было известно ему одному, бережно сложил его, спрятал на груди и вышел, уверенный, что не имеет права задерживать его у себя дольше чем на время, необходимое для того, чтобы доставить совет усопшего с Шоссе-д'Антен в Тюильри.

Спустя несколько мгновений после того, как доктор покинул спальню покойного, город зашумел.

Это начало распространяться известие о смерти Мирабо.

Вскоре вошел скульптор: его прислал Жильбер, дабы сохранить для потомства образ великого оратора в тот самый миг, когда он пал под натиском победительницы смерти.

Первые минуты вечности уже запечатлели на этой маске ту безмятежность, что отражается на лице, когда оживлявшая его могучая душа покидает тело.

Мирабо не умер; казалось, Мирабо уснул сном, исполненным жизни и радостных сновидений.

Глава 16. ПОГРЕБЕНИЕ

Горе было необъятным, всеобщим; оно мгновенно распространилось от центра к окраинам, от улицы Шоссе-д'Антен к парижским заставам. Была половина девятого утра.

Народ испустил душераздирающий вопль; затем он потребовал траура.

Народ ринулся в театры, разорвал афиши и запер двери.

В тот вечер в одном из особняков улицы Шоссе-д'Антен давали бал; народ ворвался в особняк, разогнал танцующих и разбил музыкальные инструменты.

Об утрате, понесенной народом, сообщил Национальному собранию его председатель.

Тотчас же на трибуну поднялся Барер; он попросил, чтобы Собрание внесло в протокол этого скорбного дня свидетельства сожалений, которые пробуждает у его членов кончина этого великого человека, и настоял на том, чтобы всем членам Собрания было именем отечества предложено присутствовать при погребении.

Назавтра, третьего апреля, в Национальное собрание обратился парижский департамент; он испросил и получил согласие на то, чтобы церковь Святой Женевьевы была преобразована в пантеон, где отныне предстояло покоиться великим людям, и первым там надлежало похоронить Мирабо.

Приведем здесь этот великолепный декрет Собрания. Пускай читателям попадаются в книгах, которые у политиков слывут легковесными, ибо грешат тем, что излагают историю не столь неуклюже, как историки, — пускай, повторим мы, читателям как можно чаще попадаются на глаза эти декреты, тем более великие, что непосредственно исторглись у народа под влиянием восхищения или благодарности.

Вот этот декрет, слово в слово: «Национальное собрание постановляет:

Статья I Новое здание церкви Святой Женевьевы отныне, с наступлением эпохи французской свободы, предназначается для упокоения останков великих людей.

Статья II Только Законодательному собранию дано право решать, каким людям будет присвоена эта честь.

Статья III Высокочтимый Рикети Мирабо удостаивается этой чести.

Статья IV В будущем Законодательное собрание не может предоставлять эту честь никому из своих сочленов после их кончины; она может быть им пожалована лишь последующим составом Законодательного собрания.

Статья V Возможные исключения для некоторых великих людей, умерших до Революции, могут быть сделаны только Законодательным собранием.

Статья VI Администрации парижского департамента вменяется в обязанность незамедлительно подготовить здание церкви Святой Женевьевы для нового назначения и над фронтоном высечь следующие слова:

Благодарное Отечество — великим людям.

Статья VII Пока будет перестраиваться церковь Святой Женевьевы, тело Рикети Мирабо будет покоиться рядом с прахом Декарта в усыпальнице церкви Святой Женевьевы.

На другой день, в четыре часа пополудни, Национальное собрание в полном составе покинуло зал Манежа и направилось к особняку Мирабо; там его ожидали директор департамента, все министры и толпа более чем в сто тысяч человек.

Но из всех этих ста тысяч ни один не прибыл от имени королевы.

Процессия пустилась в путь.

Во главе ее шел Лафайет, главнокомандующий национальной гвардии королевства.

За ним председатель Национального собрания Тронше, по-королевски окруженный строем телохранителей числом в двенадцать человек. Далее следовали министры.

Далее Собрание, все партии вперемешку, Сиейес под руку с Шарлем де Ламетом.

Далее, за Собранием, Якобинский клуб, смахивающий на второе Национальное собрание; Якобинский клуб широко огласил свою скорбь, более показную, надо думать, нежели искреннюю: он объявил неделю траура, а Робеспьер, который был слишком беден, чтобы потратиться на черный фрак, взял его напрокат, как во время траура по Франклину.

Далее — все население Парижа, замкнутое между двумя шеренгами национальной гвардии, насчитывавшей более тридцати тысяч человек.

Эта необъятная толпа шла в такт траурной музыке, которую играл оркестр, включавший в себя два неизвестных до тех пор инструмента — тромбон и тамтам.

Лишь в восемь часов процессия прибыла к церкви Святого Евстафия.

Надгробную речь произнес Черутти. Едва он договорил, присутствовавшие в церкви десять тысяч солдат национальной гвардии разом разрядили ружья в воздух. Собравшиеся, не ожидавшие этого залпа, огласили церковь громкими криками. Сотрясение было столь мощным, что не уцелело ни одного стекла в окнах. На мгновение показалось, что своды храма вот-вот обрушатся и церковь погребет гроб под своими обломками.

Шествие снова пустилось в путь при факелах; мрак сгустился не только на улицах, по которым следовало пройти, но и в сердцах идущих людей.

И в самом деле, смерть Мирабо повергла политику во тьму. Теперь, когда Мирабо умер, как было узнать, куда идти. Не стало искусного укротителя, умевшего управлять двумя неистовыми скакунами, имя которым — честолюбие и ненависть. Все чувствовали, что с собой он унес то, чего отныне будет недоставать Собранию: миротворческий дух, не затухавший даже посреди борьбы, сердечную доброту, таившуюся за беспощадностью разума. С этой смертью понесли потерю все: роялисты лишились шпор, революционеры удил. Отныне колесница покатится быстрее, а спуск ей предстоял еще долгий. Кто мог сказать, что там в конце пути — триумф или бездна?

Процессия достигла Пантеона лишь поздно ночью.

В ней недоставало одного-единственного человека — Петиона.

Почему Петион уклонился от участия в похоронах? На другой день он сам объяснил это друзьям, упрекнувшим его за то, что он не пришел.

Он сказал, что прочел план контрреволюционного заговора, написанный собственной рукой Мирабо.

Три года спустя, в один пасмурный осенний день, уже не в зале Манежа, а в зале Тюильри, когда Конвент уже убил короля, убил королеву, убил жирондистов, убил кордельеров, убил якобинцев, убил монтаньяров, убил сам себя и ему некого стало убивать из числа живых, он принялся убивать мертвых. Вот тогда-то он с дикарской радостью возвестил, что ошибся в оценке Мирабо и что, с его, Конвента, точки зрения, гениальность не может служить оправданием продажности.

Был издан новый декрет, изгонявший Мирабо из Пантеона.

Явился пристав и на пороге храма огласил декрет, объявлявший, что Мирабо недостоин покоиться бок о бок с Вольтером, Руссо и Декартом; в декрете содержалось требование к хранителю церкви выдать ему тело.

Так голос, более страшный, чем тот, что должен грянуть над долиной Иосафата крикнул прежде времени:

— Пантеон, отдай своих мертвецов!

Пантеон повиновался; прах Мирабо был выдан приставу, который, по его собственным словам, распорядился препроводить означенный гроб к обычным местам захоронения и поместить его там.

Обычным местом захоронения оказалось кладбище Кламар, где хоронили казненных.

И — без сомнения, для того, чтобы наказание, настигшее его даже после смерти, было еще ужаснее, — гроб был зарыт ночью, без единого свидетеля и без малейшего опознавательного знака, без креста, без камня, без надписи.

И только позже старый могильщик, которого расспрашивал один из тех любопытных, которым хочется знать то, чего не знают другие, провел как-то вечером этого любопытного через безлюдное кладбище и, остановившись посреди огороженного места, топнул ногой и сказал:

— Это здесь.

Любопытный не унимался: ему хотелось знать точно, и тогда сторож добавил:

— Я ручаюсь, что это здесь: я помогал опускать его в яму и даже сам чуть в нее не скатился, до того был тяжел этот проклятый свинцовый гроб.

Человек этот был Нодье. Однажды он и меня привел на кладбище Кламар, топнул ногой на том же месте и в свой черед сказал мне:

— Это здесь.

И вот уже более пятидесяти лет одно поколение за другим, сменяясь, ходит мимо безвестной могилы Мирабо. Не слишком ли долгое возмездие за сомнительное преступление, совершенное, скорее всего, не самим Мирабо, а его недругами, и не пора ли при первой же возможности разрыть эту опозоренную землю, в которой он покоится, чтобы отыскать этот свинцовый гроб, который таким тяжким грузом лег на плечи бедняги могильщика и по которому можно опознать изгнанника из Пантеона?

Быть может, Мирабо и не заслужил Пантеона, но наверняка в освященной земле находит себе приют и упокоение немало таких, кто более его достоин гемоний.

Франция! Между гемониями и Тибром найди могилу для Мирабо! Пускай вместо эпитафии на ней будет начертано его имя, вместо всяких украшений стоит его бюст, а судьей ему станет грядущее!

Глава 17. ПОСЛАНЕЦ

Тем же утром 2 апреля, быть может, за час до того, как Мирабо испустил дух, некий старший флотский офицер, облаченный в парадный мундир капитана первого ранга, миновал улицу Сент-Оноре и по улицам Сен-Луи и Эшель пошел по направлению к Тюильри.

Поравнявшись с Конюшенным двором, он взял влево, перешагнул цепи, отделявшие его от внутреннего двора, отдал честь часовому, который взял перед ним.на караул., и очутился в Швейцарском дворе.

Там он как человек, которому хорошо знакома дорога, стал подниматься по узкой лестнице для слуг, которая длинным петляющим переходом соединялась с кабинетом короля.

Лакей при виде его ахнул от удивления, а может быть, и от радости, но он приложил палец к губам.

— Господин Гю, — спросил он, — может король немедля меня принять?

— У короля сейчас господин генерал де Лафайет, которому он дает распоряжения на сегодня, — отвечал лакей, — но как только генерал выйдет…

— Вы обо мне доложите? — подхватил офицер.

— Ну, в этом, несомненно, нет необходимости: его величество ждет вас, еще вчера он приказал, чтобы вас провели к нему, как только вы прибудете.

В этот миг из королевского кабинета послышался звон колокольчика.

— Ну вот, — сказал лакей, — король звонит, по-видимому, как раз для того, чтобы спросить о вас.

— Тогда пойдемте, господин Гю, не будем тратить времени, коль скоро король и впрямь свободен и может меня принять.

Лакей распахнул дверь и почти сразу же — поскольку король и впрямь был в одиночестве — объявил:

— Его сиятельство граф де Шарни.

— О, пусть войдет! Пусть войдет! — сказал король. — Я жду его со вчерашнего дня.

Шарни быстро вошел и, с почтительной поспешностью приблизившись к королю, промолвил:

— Государь, кажется, я на несколько часов опоздал, но, когда я объясню вашему величеству причины своего опоздания, вы меня простите.

— Входите, входите, господин де Шарни. В самом деле, я ждал вас с нетерпением, но заранее согласен с вами в том, что лишь важные причины могли сделать ваше путешествие не столь быстрым, как предполагалось. Теперь вы здесь, и я рад вас видеть.

И он протянул графу руку, которую тот почтительно поцеловал.

— Государь, — продолжал Шарни, видя нетерпение короля, — я получил ваш приказ позавчера ночью и вчера в три часа утра выехал из Монмеди.

— Как вы ехали?

— В почтовой карете.

— Тогда я понимаю, почему вы на несколько часов задержались, — с улыбкой сказал король.

— Государь, — возразил Шарни, — верно, я мог скакать во весь дух, и тогда я был бы здесь уже в десять или одиннадцать вечера, и даже раньше, если двигаться напрямик, но мне захотелось составить себе мнение об удобствах и неудобствах того пути, который вы, ваше величество, избрали; я хотел узнать, какие почтовые станции работают исправно, а какие нет, но, главное, я хотел узнать с точностью до минуты, до секунды, сколько времени требуется, чтобы добраться из Монмеди до Парижа и, соответственно, из Парижа в Монмеди. Я все записал и теперь в состоянии ответить на любые вопросы.

— Браво, господин де Шарни, — сказал король, — ваша служба выше всяких похвал; только позвольте мне сначала рассказать о том, как обстоят дела здесь, а затем вы скажете мне, как они обстоят там.

— О государь, — отозвался Шарни, — судя по вестям, которые до меня дошли, дела из рук вон плохи.

— Настолько, что в Тюильри я — пленник, дорогой граф. Я только что говорил милейшему господину де Лафайету: я предпочел бы быть королем Меца, нежели королем Франции; но к счастью, вы уже здесь!

— Вы, ваше величество, изволили мне пообещать ввести меня в курс событий.

— Да, в самом деле, в двух словах вы знаете, что мои тетки бежали?

— Знаю то, что знают все, государь, но без подробностей.

— Ах, Боже мой, да все очень просто. Вы знаете, что Собрание разрешило нам принимать только тех священников, которые дали присягу. Ну вот, бедные женщины и напугались перед приходом Пасхи; они решили, что рискуют спасением души, если будут исповедоваться конституционному попу, и по-моему, надо вам сказать, они укатили в Рим. Никакой закон не запреща


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: