Гражданская война: кульминация (1919–1920) 18 страница

26 июля, когда Красная Армия находилась неподалеку от Варшавы, Зект направил президенту Германии меморандум, в котором обрисовал свою политическую программу220. В победе России над Польшей в тот момент уже никто не сомневался. Вскоре, предсказывал он, советские войска подойдут к границам Германии, и обе страны вновь окажутся в непосредственном соседстве друг с другом; главная цель Версальского договора — изоляция России и Германии — окажется опрокинутой. Победа России над Польшей была в интересах Германии, поскольку Москва помогала последней бороться против «англосаксонского капитализма и империализма». «Будущее принадлежит России»: она неистощима и непобедима. «Если Германия примет сторону России, она сама станет непобедимой»: союзным державам придется считаться с нею, поскольку за ней будет стоять могучая держава. И, напротив, Германия, ориентирующаяся на Запад, превратится в нацию «рабов». Следовательно, политика правительства, направленная на завоевание благорасположения Запада путем уступок, противоречит национальным интересам Германии. Не следует также опасаться вмешательства Советской России во внутренние дела Германии: они сами нуждаются в последней и станут уважать ее суверенитет. Но даже если Россия нарушит границы 1914 г., Германии надлежит не обращаться за помощью к западным демократиям, а искать союза с русскими. По мнению Зекта, у просоветской политики было много дополнительных преимуществ, такой курс мог помочь правительству ублаготворить сочувствующие большевикам массы и стабилизировать тем самым домашний фронт. Он выступал за реформы, которые объединили бы промышленников и рабочих, нейтрализовав коммунистическую агитацию. Подобная программа — соединение национализма с социализмом — предвосхищала стратегию, принятую впоследствии Гитлером.

Идею сотрудничества с Советской Россией поддержали и немецкие промышленники, которых заботила перспектива сужения рынков сбыта продукции в контролируемом победительными «англосаксами» мире. Уже весной 1919 г., за год до того, как торговля была официально разрешена, немецкие предприниматели начали, в обход блокады союзных держав, экспорт в Советскую Россию, принимая в уплату бесполезные бумажные рубли. Блокада и прочие помехи на пути незаконной торговли обходились с помощью различных хитростей: товары отправлялись воздухом из Восточной Пруссии или через нейтральные государства-посредники. [Советско-германские отношения Т. 2. С. 107–109, 113–115, 116–118, 153–154. Министр экономики Германии сообщал, что большую часть продаваемой Германией Дании и Швеции сельскохозяйственной техники эти страны перепродавали России, сильно на этом наживаясь. (См. там же. С. 119.)]. Действия эти оправдывались тем, что Германия не могла позволить себе терять традиционные рынки сбыта в Восточной Европе. Министерство экономики Германии так объясняло это в июне 1919 г.: «Следует опасаться, что, если мы и впредь будем отказываться от экономических отношений с Россией, другие государства, особенно Англия и Соединенные Штаты Америки, займут наше место в экономике России. По поступившим сюда сообщениям, неофициальные представители Антанты и Америки активно действуют в том направлении, чтобы обеспечить себе всякого рода экономические отношения с Россией»221. На конференции, организованной министерством иностранных дел Германии в феврале 1920 г., один из чиновников заявил: «Если в прошлом дела, связанные с Россией, в значительной мере находились в немецких руках, то теперь наши прежние враги стремятся заполучить эти дела в свои руки»222.

Просоветская ориентация немецкой политики и экономики опиралась на энергичную поддержку министра иностранных дел Ульриха фон Брокдорф-Ранцау, который еще в бытность свою послом в Дании в 1917 г. сыграл ключевую роль в организации проезда Ленина через Германию. Впоследствии он был назначен послом в Москве223. Одним из виднейших противников консенсуса стал Ратенау: несмотря на благоприятное мнение об установлении отношений с Советской Россией, он считал, что она не может восприниматься как серьезный торговый партнер — разговоры о том, будто в России имелись большие излишки для экспорта, он отметал как «сказки». Россия могла вернуться к традиционной роли экспортера-импортера только после того, как Германия перестроит свою экономику. Сам Ратенау предпочел бы видеть Германию в роли посредника между Советской Россией и Соединенными Штатами224.

После того как Берлин узаконил частную торговлю с Москвой (май 1920), экономические отношения стали быстро налаживаться: за первые пять месяцев Германия продала России товаров на сумму свыше 100 млн марок — в основном это было сельскохозяйственное, типографское и конторское оборудование225. Вскоре торговые договоры с русскими стали заключать немецкие фирмы, им в ответ на это были предоставлены концессии на разработку природных ресурсов. В январе 1921 г. министр иностранных дел сообщил рейхстагу, что его правительство не имеет возражений против расширения торговых отношений с большевиками: «Коммунизм сам по себе еще не является причиной, чтобы республиканское и буржуазное правительство Германии отказывалось торговать с советским правительством»226. В то же лето Красин приехал в Германию. Вследствие этого визита были организованы советско-германские компании для осуществления морских и воздушных перевозок между двумя странами. Немецким фирмам, в том числе Круппу, были обещаны концессии по изготовлению тракторов. Строились далеко идущие планы о сдаче порта и производительных мощностей Петрограда в аренду концерну Круппа227. Подрывная деятельность коммунистов и повсеместно возникающие путчи не волновали немецких предпринимателей: они не воспринимали это всерьез и были уверены, что Россия, постепенно поддаваясь капитализму, не захочет впоследствии революционизировать Германию. «Большевики должны спасти нас от большевизма» — такой афоризм родился в недрах министерства иностранных дел228. Произошедший в марте 1921 г. коммунистический путч, совпавший по времени с переговорами о торговых соглашениях, никак не повлиял на них.

Таким образом закладывались основы германо-советского сближения, о котором ничего не подозревающему миру предстояло с изумлением узнать из Рапалло в 1922 г.

 

* * *

 

Ленин не делал секрета из того, какое значение он приписывал пропаганде: в разговоре с Бертраном Расселом он называл ее одним из двух факторов, помогших его правительству выжить, несмотря на невероятные трудности (вторым фактором была разобщенность его оппонентов)229. Мы еще остановимся на внутренних пропагандистских кампаниях в других главах230, теперь же рассмотрим только те, что велись коммунистами за рубежом.

Главным орудием пропаганды являлся национализированный новым правительством телеграф. В сентябре 1918 г. было создано Российское телеграфное агентство, или РОСТА, служившее «проводником линии партии в печати»231. Главной его функцией было распространение пропаганды, а не информации. Для создания плакатов оно нанимало художников. В 1922 г. агентству была предоставлена монополия на информационные услуги. В 1925 г. оно было переименовано в Телеграфное агентство Советского Союза, или ТАСС.

Жизнь в Советской России вызывала у Запада непреодолимое любопытство, и, как только закончилась гражданская война, туда устремились многочисленные путешественники и журналисты. Некоторые из них публиковали свои впечатления; рынок рассказов бывалых путешественников был практически ненасыщаем, поскольку западный читатель, сбитый с толку противоречивыми сведениями о коммунистическом эксперименте, доверял свидетелям больше, чем другим источникам. Только во Франции с 1918 по 1924 гг. вышло 34 книги таких записок232. К моменту смерти Ленина иностранцами, посетившими Советскую Россию, было опубликовано на Западе несколько сот книг и гораздо большее количество статей.

Москва, разумеется, не имела возможности контролировать то, что писали о ней вернувшиеся домой иностранцы, но она с большим успехом регулировала въезд в Россию. Въездные и выездные визы ввели очень рано: уже через два месяца после прихода к власти новый режим заявил, что всем, желающим посетить страну или выехать за рубеж, необходимо получить разрешение и пройти пограничный контроль, дабы продемонстрировать, что они не провозят запрещенных предметов или документов, могущих «повредить политическим или экономическим интересам Российской республики»233. Власти следили за тем, чтобы приезжающие в Россию иностранцы были позитивно настроены или легко поддавались манипуляции.

В эпоху, когда пресса служила главным источником информации, наилучшим способом обеспечить Москву благожелательные отзывы за рубежом было давать аккредитацию только тем газетам и журналистам, которые уже доказали свою готовность к сотрудничеству. Поскольку каждой крупной газете и телеграфному агентству хотелось открыть московское бюро, многие соглашались на предъявляемые требования и отбирали для работы там наиболее гибких корреспондентов. В Москве журналисты научались рационализировать, приуменьшать или, коли возникала такая необходимость, вовсе игнорировать нежелательные факты, сглаживать различия между декларациями и реальностью, осмеивать критиков советского режима. Усвоив необходимые навыки, они вскоре превращались в проводников советской пропаганды. Многие иностранные пресс-агентства ввели у себя практику самоцензуры: прежде чем отправить сообщение, корреспондент относил его в отдел прессы комиссариата иностранных дел для получения разрешения. «Несешь свой текст, — вспоминал Маль-колм Маггеридж, — на цензуру, как, бывало, носил сочинение тьютору в Кембридже, наблюдаешь с беспокойством, как его читают, хмурятся, сомневаются, боишься, что вот сейчас достанут карандаш и что-нибудь вычеркнут». Однажды цензор отказал Маггериджу в разрешении на отправку информации, объяснив: «Вы не можете написать так, потому что это правда»234.

Газеты, не шедшие на подобное сотрудничество, бывали наказаны. Самая страшная кара обрушилась на лондонскую «Тайме». На протяжении революции и гражданской войны «Тайме», наиболее авторитетная газета в мире, придерживалась крайне враждебной по отношению к большевикам установки; ее постоянный корреспондент Роберт Вильтон, прямолинейный монархист и антисемит, выехал в сентябре 1917 г. в Англию. Когда шесть месяцев спустя он сделал попытку вернуться в Россию, ему не дали визы. Газета отказалась заменить его на более сговорчивого журналиста и вследствие этого в течение двадцати лет имела только одного советского корреспондента, в Риге235. Английские любители прямых репортажей из Советской России вынуждены оказались потреблять продукцию с большей терпимостью относившихся к делу коммунизма журналистов: Артура Рэнсома из «Манчестер Гардиан» и «Дейли Ньюс», Майкла Фарбмана и Джорджа Лэнсбери из «Дейли Геральд», М.Филлипса Прайса — тоже из «Гардиан». [Сорок пять лет спустя Прайс признался, что вел себя непрофессионально, когда делал репортажи из Советской России. Комментируя книгу «My Reminiscences of the Russian Revolution» (London, 1921) — книгу, составленную из его статей в «Манчестер Гардиан», он писал: «Я не позволял событиям говорить самим за себя, но навязывал собственные взгляды, как если бы я слушал речи Ленина и Троцкого и повторял затем что-то из услышанного. В книге помимо этого содержатся большие куски, написанные на коммунистическом жаргоне, которого я набрался за эти два года. Я превратился, по сути дела, в попутчика…» (Survey. 1962. № 41. Р. 16)].

Выразительным примером западного журналиста, отдававшего себе полный отчет в том, что он делает, и лишенного щепетильности, может быть Лэнсбери. Самозваный «христианин-пацифист», он с 1908 г. являлся редактором «Дейли Геральд», органа радикального крыла лейбористской партии. В начале 1920-х для газеты наступили тяжелые времена. Предвидя грядущую финансовую несостоятельность, Лэнсбери отправился в Москву в поисках помощи. Как только его просьба о субсидиях была удовлетворена, «Дейли Геральд» заняла однозначно просоветскую позицию; в перехваченном британской разведкой сообщении Максим Литвинов писал из Копенгагена в Москву: «В отношении русского вопроса ["Дейли Геральд"] ведет себя как наш орган»236. Один из директоров газеты, Френсис Мейнелл, получил в Копенгагене от Литвинова и переправил в Англию сверток драгоценностей. Когда в августе 1920 г. Красин и Каменев приехали в Лондон для возобновления прерванных польской войной торговых переговоров, они привезли с собой драгоценные камни и платину, проданные затем через посредников. Вырученные за них деньги, примерно 40 000 фунтов, отдали Лэнсбери; впоследствии субсидия выросла до 75 000 фунтов. К несчастью, за русскими наблюдал Скотленд-Ярд, и номера полученных при продаже драгоценностей банкнот оказались зарегистрированными. 19 августа британское правительство передало прессе перехваченную переписку Литвинова и Чичерина относительно этих подаяний237; Лэнсбери обязали вернуть деньги. [Публикация этих сообщений навела комиссариат иностранных дел на мысль, что его шифры раскрыты (РЦХИДНИ. Ф. 2. Оп. 2. Д. 404).]. Каменева, сыгравшего главную роль в афере, выслали из Англии238. Лэнсбери остался верен Москве; услуги, оказанные иностранной державе, не помешали ему в 1931 г. быть избранным на пост председателя Лейбористской партии.

Ведущая ежедневная газета Америки, «Нью-Йорк Тайме», не повторила ошибок своей лондонской тезки. В первые годы коммунистического правления она тоже была настроена довольно враждебно и внесла вклад в формирование концепции «красной опасности». Однако ее антикоммунистическая позиция являлась скорее эмоциональной и основывалась на слухах. В августе 1920 г. Уолтер Липман и Чарльз Марц опубликовали едкую критику обзоров газеты, посвященных Советской России, где, в частности, показали, что она 91 раз сообщала о падении большевистского правительства239. Когда в том же 1920 г. «Нью-Йорк Тайме» попросила разрешения Москвы на присылку корреспондента, Литвинов ответил, что «рад случаю поговорить с такими дружелюбными газетами, как лондонская "Дейли Геральд" или манчестерская «Гардиан», но о том, чтобы разговаривать с такими враждебными, как "Нью-Йорк Тайме", и думать не желает»240. Другими словами, если газете хотелось основать московское бюро, она должна была изменить свое отношение к Советской России. Редакция решила подчиниться.

Одним из самых непримиримых антикоммунистов в «Нью-Йорк Таймс» был Уолтер Дюранте. Англичанин по рождению и воспитанию, он имел много общего с Джоном Ридом, также принадлежал к ничем не выдающейся (хотя и гораздо менее состоятельной) семье и натерпелся в свое время насмешек от одноклассников241. В 1920 г. Дюранте занимал невысокую должность в своей газете в Париже и мечтал отправиться в Советскую Россию постоянным корреспондентом. Москва отнеслась к нему холодно, однако журналист смог преодолеть свою негативную установку и опубликовал несколько доброжелательных статей о Литвинове и материал, в котором убеждал читателей, будто, введя нэп, Ленин «выбросил коммунизм за борт»242. Через несколько дней после того, как материалы появились в печати, газету уведомили, что она может прислать корреспондента в Москву. Место досталось Дюранте — ему дали и визу, и аккредитацию, правда, с «испытательным сроком». Оказавшись на месте, корреспондент отблагодарил советские власти, отсылая в редакцию «горячие» репортажи, в которых затушевывал, хотя и не отрицая их, самые отвратительные проявления российской действительности (такие, как голод 1921 г.). Дюранте привлекал внимание читателей к тому, что Ленин якобы принял западную экономическую модель — Москва в то время невероятно нуждалась в подобной репутации, поскольку жаждала иностранных кредитов. Чтобы умерить беспокойство, порожденное революционными призывами Коминтерна, репортер проводил несуществующую границу между Интернационалом, где, по его словам, были «одни фанатики», и заседавшими в советском правительстве «реалистами», о которых говорилось, что они «готовы дать коммунистическим фанатикам выпустить… пар»243.

Дюранте с успехом прошел «испытательный срок» и в качестве московского корреспондента «Нью-Йорк Тайме» стал самым престижным американским журналистом в России. Это не только принесло ему влияние и славу, но и ввело в светскую жизнь Москвы, как никогда расцветшую при нэпе: ночные клубы в «Гранд-отеле», покер в «Савойе», посольские вечера, прогулки на привезенном с собой «бьюике», русская любовница — все было к его услугам. Экстравагантный стиль жизни журналиста заставлял некоторых думать, что он советский агент244. Джей Ловстоун, видная фигура в компартии Америки и в 1920-х — частый посетитель Советской России, пишет, что Дюранте работал на ВЧК и ГПУ245. Чтобы продолжать пользоваться предоставленными льготами, Дюранте приходилось все больше врать: он отрицал, например, наличие полицейского террора в России, убеждая читателей, что благонамеренному советскому человеку приходится бояться чекистов ничуть не больше, чем американскому гражданину — своего министерства юстиции. [К такой же аналогии приходит и Луиза Брайант, когда пишет: «Даже у нас есть своя ЧК, но мы называем ее министерством юстиции» (Mirrors of Moscow New York, 1923. P. 54).]. Ложь в его устах обретала правдоподобие, поскольку он сдабривал ее крупицами правды. Это не был ни сочувствующий коммунистам посторонний, ни друг русского народа, но просто коррумпированный индивид, зарабатывающий враньем на жизнь. Юджин Льонс, часто наблюдавший его в то время, пишет, что Дюранте «после всех лет, проведенных в России, оставался вне ее жизни и судьбы, сохранял удивительное презрение к русским. Он говорил о советских триумфах и бедах, как он стал бы говорить о прочтенном детективном романе, но при этом и вполовину не так эмоционально и заинтересованно»246. Дюранте повезло: он рано определил в Сталине наиболее вероятного преемника Ленина (позднее он похвалялся, что «поставил в русских скачках на правильную лошадь»247), и это положительно сказалось на его карьере после смерти первого вождя. Восхваления, которыми осыпал Дюранте Сталина, становились все более пышными, журналистская ложь — все более бесстыдной. В 1930-е он превозносил коллективизацию, в 1932—1934-е — отрицал, что на Украине голод. C целью привлечения в Россию инвесторов он распространял лживые истории об огромных прибылях, якобы полученных здесь американскими бизнесменами, особенно его личным другом Армандом Хаммером. [Finder J. Red Carpet. New York, 1983. P. 67. Юлиус Хаммер, американский миллионер и коммунист, обосновался в Москве и получил концессию на эксплуатацию асбестовых месторождений на Урале. Его сын Арманд помогал ему в работе и впоследствии занялся производством карандашей и прочего канцелярского оборудования (Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 54. С. 806). С помощью брата Арманд Хаммер продавал на Запад художественные изделия, реквизированные советской властью у владельцев и обмениваемые на необходимую стране твердую валюту.]. Трудовые подвиги принесли ему в 1932 г. Пулитцеровскую премию за «ученость, глубину, непредвзятость, аргументированное суждение и исключительную ясность изложения»248. Говорили, никто не сделал больше, чтобы привить в США положительный образ Советского Союза, причем как раз в то время, когда страна изнемогала под бременем тирании, какой еще не знало человечество. По мнению Радека, репортажи Дюранте сыграли важнейшую роль в подготовке установления дипломатических отношений СССР и США, произошедшего в 1933 г.249.

Много вреда принесла и дезинформация, распространяемая Луисом Фишером, московским корреспондентом журнала «The Nation», который, по некоторым сведениям, находился под сильным влиянием своей жены, служащей комиссариата иностранных дел250.

 

* * *

 

Русские эмигранты, несмотря на существовавшие между ними политические расхождения, одинаково пытались донести до европейцев и американцев правду о советском режиме, однако западный мир воспринимал их как жалких неудачников, а потому и влияние их было ничтожно. Меньшевики Мартов и Рафаил Абрамович регулярно появлялись на собраниях европейских социалистов, чтобы говорить о советской действительности. Их просветительская деятельность иногда приводила к тому, что западные социалистические и профсоюзные организации выносили вялые резолюции, содержавшие критику советского правительства. В плане практическом, однако, все затраченные усилия результатов не приносили, поскольку, в типичной для меньшевиков и эсеров шизофренической манере, они сводили все впечатление на нет призывами оградить Советскую Россию от западного «империализма».

Титулованный лидер партии кадетов Павел Милюков опубликовал в 1920 г. работу, в которой предостерегал Запад, что коммунизм не является, как там было принято считать, исключительно русской проблемой251. У коммунизма, говорил он, два лица: национальное и международное. Однако по преимуществу доктрина предназначается на экспорт, и основной стоящий за ней мотив — идея мировой революции. Но и это предостережение не нашло отклика. Сам же Милюков вскоре пришел к выводу, что коммунизм является болезнью переходного периода и служит прелюдией к триумфу демократии в России.

Русские монархисты имели за границей значительно больший успех. В 1920-х Германия стала гаванью для российских изгнанников правого уклона, многие из которых являлись по происхождению балтийскими немцами. Эта группа эмигрантов установила связи с германскими националистами и привнесла в идеологию последних убеждение, будто коммунизм и еврейство неразрывно связаны. Именно эти люди пропагандировали на Западе «Протоколы сионских Мудрецов», бывшие до того малоизвестной, изданной только по-русски брошюрой.

 

* * *

 

История Коминтерна, со дня его основания в 1919 г. и вплоть до формального роспуска в 1943 г., представляет собой череду беспросветных неудач. Как сказал бывший в одно время членом и ставший летописцем Третьего Интернационала Франц Боркенау, «в истории Коминтерна было много взлетов и падений. В ней нельзя проследить ни постоянного прогресса, ни хотя бы одного прочного успеха»252. Неудачи эти следует отнести прежде всего на счет невежества большевиков в том, что касалось особенностей политической культуры других государств. Лидеры большевиков провели в свое время много времени на Западе: с 1900 по 1917 гг. Ленин прожил всего два года в России, остальные — в Европе; Троцкий — семь лет в России, Зиновьев — пять. Но и живя в странах Европы, большевики поддерживали мало отношений с их населением, ведя изолированное существование среди собратьев-эмигрантов и общаясь только с самыми радикальными элементами из числа европейских социалистов. Мрачная репутация, которую получил на Западе Коминтерн, только подчеркивает, насколько коммунизм, несмотря на всю его интернациональную атрибутику, был великорусским феноменом, непригодным для экспорта. Культурные различия уже в то время воспринимались некоторыми исследователями как причина все увеличивающегося разрыва между Востоком и Западом: выражение «железный занавес» вошло в обиход уже в 1920-м году253.

Неудачи Коминтерна можно объяснить также и специфическими причинами. В 1918–1920 гг. в Западной Европе не существовало революционной партии, хотя бы отдаленно напоминающей большевистскую по численности и организованности. Когда же такие партии возникли — сначала под руководством Кемаля в Турции, затем под началом Муссолини в Италии, — они встали на путь национализма и использовали ленинские методы не для распространения коммунизма, но для борьбы с ним. Европейские социалистические партии не были жестко организованы и следовали скорее меньшевистской, нежели большевистской модели. Несмотря на то что в таких партиях были и радикальные группировки, они тяготели к реформам: чем теснее становились их связи с профсоюзами, тем меньше у них оставалось революционного азарта. Москве удалось сформировать европейские компартии только во второй половине 1920-х. В критический период сразу после подписания мира, когда возможности для распространения революции были наилучшими, у большевиков не было надежных партнеров за рубежом. Однако, даже когда компартии появились в Западной Европе, большевики не могли их эффективно использовать, настаивая, чтобы те переняли стратегию и тактику государственного переворота и гражданской войны, подобно тому как они это делали в России. Это было неосуществимо хотя бы потому, что на Западе не наблюдалось той анархии, на которую большевики опирались у себя в стране: даже в Германии уже через три месяца после отречения кайзера сложилось эффективное правительство. К тому же российское руководство Коминтерна не принимало во внимание европейского национализма. Когда в апреле 1918 г. известный анархист заявил, что западный рабочий никогда не посмел бы осуществить Октябрьскую революцию, поскольку «чувствует себя носителем кусочка власти и частью этого самого государства, которое сейчас защищает», в то время как российский пролетариат «духовно противостоит государственности», Ленин отмел эти соображения как «глупые», «примитивные», «тупые»254.

Как ни любил он напоминать сорвиголовам в своей партии, что Европа — не Россия и что революцию там несравненно более трудно осуществить, на практике Ленин вел себя так, будто различия эти не имели никакого значения. В июле 1920 г. он приказал Красной Армии идти на Варшаву, поскольку был убежден на основании опыта гражданской войны, что массы не отвечают на патриотические призывы. Ленину вскоре пришлось увидеть, насколько он ошибался, но большевики не усвоили урока: каждый свой провал за рубежом они сваливали либо на тактические просчеты, либо на нерешительность тамошних коммунистов. «Надо учить, учить и учить английских коммунистов работать, как работали большевики», — настаивал Ленин255. Подобная установка раздражала европейских коммунистов. «Неужели ничего нельзя извлечь из опыта движения, борьбы, революций в других странах, — спрашивал Зиновьева английский делегат конгресса Коминтерна, — неужели русские приехали сюда не учиться, но только учить?»256 Другой английский делегат Второго конгресса Коминтерна писал по возвращении: «Самым заметным обстоятельством здесь является абсолютная некомпетентность Конгресса, когда он берется диктовать правила британскому движению. Те тактические приемы, которые зарекомендовали себя полезными и успешными в России, привели бы к гротескным провалам, будь они применены здесь. Различие в условиях между этой высоко организованной, индустриально централизованной, политически устоявшейся и изолированной страной — и средневековой, полуварварской, (политически) разболтанной и политически инфантильной Россией никогда не станет доступно тем, кто не видел этого собственными глазами»257.

На практике западные коммунисты почти всегда подавляли свои сомнения и уступали желаниям Москвы, поскольку большевики завоевали себе не сравнимый ни с чем престиж, став во главе единственной успешной революции. Чрезмерно колеблющихся и протестующих Ленин изгонял из Коминтерна. Так, например, ведущий немецкий коммунист Пауль Леви, предупреждавший Москву, насколько опасна может оказаться попытка устроить путч в его стране, был в апреле 1921 г. объявлен «изменником» и изгнан и из компартии Германии, и из Коминтерна. Он подвергся наказанию не оттого, что оказался неправ, — даже Ленин признал, что он дал ему хороший совет, — но потому, что нарушил субординацию. [Drachkovitch M.M., Lazitch В. The Comintern: Historical Highlights. New York, 1966. P. 271–299. Леви кончил самоубийством в 1930 г.]. Таким образом критиков заставляли замолчать, но это не избавляло от повторения ошибок.

Анжелика Балабанова возлагает основную вину за неудачи Коминтерна на самого Ленина и принятую им линию руководства. Настаивая на безусловном подчинении, он отпугнул от движения истинных, склонных к независимости суждений революционеров, и их место заняли карьеристы, единственным навыком которых было повиновение. Ряды Третьего Интернационала стали быстро разрастаться от притока негодяев и интриганов, да и глава его, Зиновьев, был не лучше других — о нем Балабанова пишет, что после Муссолини это был «самый низкий человек», какого она только знала258. Относясь к ленинской «привычке избирать себе сотрудников и доверенных лиц именно вследствие их слабостей и недостатков, а также на основании их сомнительного прошлого», она вспоминает: «Ленин не был ни слеп, ни безразличен к тому, какой вред личная непорядочность могла причинить движению. И тем не менее он использовал людей, представлявших собою отбросы человечества… Большевики… использовали любого, кто доказывал свою хитрость, беспринципность, способность быть "мастером на все руки", проникать всюду, рабски исполнять приказы начальства… Считая меня хорошим революционером, пусть и не большевиком, Ленин и его сотрудники были уверены, что я одобряю их методы: коррупцию с целью подрыва оппозиционных организаций, клевету на всех, кто оказывался склонен или способен к противодействию, объявление всех их действий бесчестными или вредными»259. Однако она не смогла одобрить этого и вышла из Коминтерна. Менее достойные остались.

К приведенным выше причинам можно добавить еще одну, четвертую, неуловимую по своей природе и потому трудно определимую. Она связана с «русскостью» большевизма. Отличительным качеством российского радикализма всегда был неуступчивый экстремизм, установка на «все или ничего», стремление «идти напролом», презрение к компромиссу. Это связано с тем, что до того, как захватить власть, российские радикалы — интеллектуалы, у которых почти не было последователей и практически не было возможности влиять на политику, — жили исключительно идеями, и только с ними отождествлялись. Подобных людей можно было встретить и на Западе, особенно среди анархистов, но там они оказывались в безусловном меньшинстве. Западные радикалы мечтали реформировать, а не разрушить, существующий порядок; российские, напротив, видели в своей стране мало достойного сбережения. Вследствие этих глубочайших различий в политической философии, вследствие русского нигилизма большевикам трудно оказывалось общаться с теми, кто сочувствовал им на Западе. С точки зрения русских, последние не были настоящими коммунистами. «Большевизм. Это — русское слово, — писал эмигрант-антикоммунист в 1919 г. — Но не только слово. Ибо большевизм в том виде, в тех формах и проявлениях, что кристаллизуется вот уже почти два года в России, есть явление исключительное, русское, нитями глубокими связанное с русской душой. И когда говорят о большевизме немецком, о большевизме венгерском, я улыбаюсь. Разве это большевизм? Внешне. Политически, может быть. Но без души своеобразной. Без русской души. Псевдобольшевизм»260.

 

 

ГЛАВА 5


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: