Правящая партия и государство

Как и Ленин, Муссолини и Гитлер использовали свои организации, чтобы овладеть государством. Во всех трех странах правящая партия формально действовала как общественная организация. В Италии поддерживалось представление, якобы фашистская партия была лишь «гражданской и добровольческой силой под руководством государства», хотя на деле все обстояло иначе, даже если для виду правительственные чиновники (префекты) имели номинальное преимущество перед фашистскими функционерами85.

Манера, в которой большевистская, фашистская и нацистская партии прибрали к рукам управление в своих странах, была по сути идентичной: ленинские принципы применялись более или менее откровенно. Во всех случаях партия либо поглощала, либо выхолащивала учреждения, которые стояли на ее пути к достижению неограниченной власти: в первую очередь исполнительные и законодательные органы, затем — органы местного самоуправления. Эти государственные учреждения не обязаны были подчиняться непосредственно партийным инструкциям: самыми изощренными приемами создавалось впечатление, что государство действует независимо. Партия управляла посредством внедрения своих людей на ключевые посты. Этот маскарад был нужен потому, что тоталитарное «движение», как всякое движение, было динамичным и гибким, тогда как любая администрация, статичная по сути, требовала жестких структур и неизменных норм. Нижеследующие рассуждения относительно нацистской партии Германии одинаково приложимы и к российской Компартии, и к итальянским фашистам: «Движение само принимало политические решения и предоставляло государству их механическое проведение в жизнь. Как формулировалось в период Третьего рейха, движение брало на себя управление людьми (Menschenfuhrung),  предоставив государству управление материальными объектами (Sachverwaltung).  С тем, чтобы по возможности избежать открытых противоречий между политическими мероприятиями (которые не подчинялись никаким нормам) и нормами (которые были неизбежны по техническим соображениям), [нацистский] режим прикрывал свои действия какими только возможно было применить легальными формами. Эта легальность, однако, не имела решающего значения; она служила лишь мостом между двумя непримиримыми формами управления»86.

«Завоевание [государственных] институций», которое один из первых исследователей фашизма считал «самым необычным, из известных современной истории, завоеванием государства»87, было, разумеется, простой копией того процесса, который совершался в России после октября 1917 г.

Большевики подчинили себе центральные исполнительные и законодательные учреждения России за каких-нибудь десять недель88. Их задача облегчалась тем обстоятельством, что в 1917 г. вместе с царским режимом рухнул и весь его бюрократический аппарат, оставив в управлении страной вакуум, который Временное правительство не сумело заполнить. В отличие от Муссолини и Гитлера, Ленин имел дело не с функционирующей государственной системой, а с анархией.

Муссолини двигался к своей цели менее расторопно: диктатором Италии de facto  и de jure он  стал лишь в 1927–1928 гг., более чем через пять лет после похода на Рим. Гитлер, наоборот, продвигался с почти ленинской скоростью, за шесть месяцев захватив власть в стране.

16 ноября 1922 года Муссолини «от имени народа» сообщил Палате представителей о своем решении взять власть — под угрозой роспуска Палата предпочла одобрить этот шаг. Но Муссолини поначалу стремился изображать конституционное правление и только постепенно стал вводить однопартийную систему. В первые полтора года в кабинет, где преобладали фашисты, он допускал представителей некоторых независимых партий. Лишь в 1924 году, когда поднялась волна протеста в связи с убийством Джакомо Маттеотти, депутата-социалиста, разоблачившего незаконные действия фашистов, дуче отказался от игры в коалиционное правительство. И тем не менее он еще некоторое время терпел существование соперничающих политических организаций. Фашисты стали единственной легальной политической партией лишь в декабре 1928 года, когда процесс формирования однопартийного государства в Италии уже можно было считать завершенным. Контроль над провинциями осуществлялся методом, позаимствованным у большевиков, — местные партийные функционеры надзирали за деятельностью префектов и сообщали им директивы дуче.

В нацистской Германии установление господства партии над государственными и общественными организациями проводилось под маркой Gleichschaltung,  или «синхронизации». [Термин, первоначально применявшийся для обозначения процесса интеграции немецких федеральных земель в централизованное национальное государство, но постепенно приобретший более широкий смысл, обозначая всякое подчинение прежде независимых организаций нацистской партии (Buchheim H. Totalitarian Rule. Middletown, Conn., 1968. P. 11).]. В марте 1933 г., через два месяца после назначения на пост канцлера, Гитлер добился от Рейхстага «Полномочного акта», благодаря которому парламент снимал с себя законодательные полномочия на период в четыре года — а в действительности, как показало будущее, — до самой смерти Гитлера. В последующие двенадцать лет фюрер правил Германией посредством «чрезвычайных законов», издаваемых без оглядки на конституцию. Он скоро упразднил полномочия, которыми пользовались и в кайзеровской Германии, и в Веймарской республике федеральные земли, распустив административные аппараты Баварии, Пруссии и других исторических областей и сколотив первое унитарное немецкое государство. Весной и летом 1933 года он запретил независимые политические партии. 14 июля 1933 г. НСРПГ была объявлена единственной законной политической организацией: в то время Гитлер утверждал, впрочем, ошибочно, что «партия сейчас стала государством». В действительности в нацистской Германии, как и в Советской России, партия и государство были обособлены89.

Ни Муссолини, ни Гитлер не осмелились попросту упразднить законы, суды и гражданские права, как это сделал Ленин, ибо в их странах правовая традиция слишком глубоко укоренилась, чтобы ввести узаконенное беззаконие. Напротив, западные диктаторы удовольствовались ограничением компетенции судов и извлечением из их сферы «преступлений против государства», которые были переданы в ведение органов безопасности.

Для эффективной, надправовой борьбы с политическими оппонентами фашисты создали два полицейских учреждения. Одно, известное после 1926 года под именем Добровольческой организации по борьбе с антифашизмом (OVRA), отличалось от своих русских и немецких аналогов тем, что функционировало под контролем не партии, а государства. Помимо этого у фашистской партии была своя тайная полиция, в ведение которой входили «Особые трибуналы», вершившие суд над политическими оппонентами, а также места заключения90. Несмотря на постоянно декларируемое Муссолини пристрастие к насильственным методам, его режим, в сравнении с советским и нацистским, был достаточно мягким и не прибегал к массовому террору — в период с 1926 по 1943 годы было казнено 26 человек91 — жалкая частичка каждодневной работы Ленина и ВЧК, не говоря уже об исчислявшихся миллионами жертвах Сталина и Гитлера.

Нацисты тоже подражали коммунистам в организации органов безопасности. Именно там они почерпнули идею (которая в России зародилась еще в начале XIX века) создания двух независимых полицейских учреждений — одного для защиты правительства, а другого для поддержания общественного порядка. Они назывались «полиция безопасности» (Sichercheitspolizei) и «полиция порядка» (Ordnungspolizei), соответственно советской ВЧК и ее преемникам (ОГПУ, НКВД и т. д.) и милиции. Полиция безопасности, или гестапо, а также и SS, совместно обеспечивавшие безопасность партии, не подчинялись контролю со стороны государства, служа непосредственно фюреру через его доверенное лицо Генриха Гиммлера. Это тоже было сделано по примеру Ленина и его ВЧК. Ни одно из этих учреждений не соблюдало судопроизводственных норм или процедур — как и ВЧК и ГПУ, они приговаривали граждан к заключению в концентрационные лагеря, лишая всех гражданских прав. Однако в отличие от русских аналогов, они не имели права выносить немецким гражданам смертных приговоров.

Эти меры, подчинявшие всю общественную жизнь власти неправительственной организации — партии, создали тип правления, совершенно не отвечающий привычным категориям западной политической мысли. Рассуждения Анджело Росси о фашизме с не меньшим, если не большим, успехом применимы и к коммунизму, и к нацизму: «Главным следствием установления фашизма, от которого зависят все остальные, является отстранение народа от всех форм политической деятельности. «Конституционные реформы», подавление парламента и тоталитарный характер режима нельзя оценивать как таковые, но только в соотношении с целями и результатами. Фашизм это не просто замена одного политического режима другим; это исчезновение самой политической жизни, поскольку она становится функцией и монополией государства» 92. На этом же основании Бухгейм приходит к знаменательному выводу о некорректности утверждения, будто тоталитаризм наделяет государство необъятной властью. Фактически это отрицание государства: «В силу различной природы государства и тоталитарного правления, применение внутренне противоречивого термина «тоталитарное государство» является широко распространенной ошибкой… Крайне опасно видеть в тоталитарном правлении преувеличение государственной власти; в действительности, государство, как и политическая жизнь, верно понимаемая, составляют самое необходимое для зашиты нас от угрозы тоталитаризма»93.

 

 

* * *

«Отстранение народа от всех форм политической деятельности» и, как естественное следствие, замирание политической жизни требовали какой-либо замены. Диктатура, претендующая говорить от имени народа, не может попросту возвратиться к додемократическим авторитарным моделям. «Демократичность» тоталитарных режимов следует понимать в том смысле, что они заявляют себя выразителями воли народа, воспринимаемой со времен американской и французской революций как истинный источник власти, не предоставляя массам права голоса в принятии политических. решений. Подмена демократического образа может достигаться двумя путями: комедией выборов, в которых правящая партия легко получает девять десятых или более голосов избирателей, и грандиозными постановками, призванными создать впечатление участия в политической жизни широких масс населения.

Необходимость политических спектаклей ощущалась уже якобинцами, которые маскировали свою диктатуру под видом народных торжеств, вроде чествования «Верховного Существа» или празднования очередной годовщины 14 июля. Участием всевластных лидеров и бесправного населения в общем ритуале якобинцы стремились создать ощущение единства со своими подданными. Большевики не жалели средств из своих скудных ресурсов на проведение в тяжелые годы гражданской войны шумных парадов, во время которых они могли обращаться с балконов к тысячам своих восторженных приверженцев, или на организацию под открытым небом театрализованных представлений на злобу дня. Устроители таких представлений делали все, чтобы снять барьеры между актерами и зрителями и таким образом сблизить вождей с массами. С ними обращались согласно принципам, сформулированным в конце XIX века французским социологом Гюставом Лебоном, который рассматривал толпу как некую коллективную личность, превращавшую ее в удобный объект психологического воздействия. [La Psychologic des foules. Paris, 1895. Известно, что Муссолини, как и Гитлер, читал книгу Лебона (Gregor A. The Ideology of Fascism. New York, 1969. P. 112–113; Mosse G. // Journal of Contemporary History. 1989. Vol. 24. № 1. P. 14). Есть свидетельства, что книга Лебона была настольной книгой Ленина (Бажанов Б. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. Париж-Нью-Йорк, 1983. С. 117).]. Экспериментировать этими методами фашисты начали во время оккупации Фиуме в 1919— 20 гг., когда городом правил политик и поэт Габриэль д'Аннунцио: «Череда празднеств, в которых д'Аннунцио играл ведущую роль, должна была устранить дистанцию между вождем и его племенем, и обращенные с балкона городской ратуши к собравшейся внизу толпе речи под звуки горнов должны были создавать такое же впечатление»94. Муссолини и другие современные диктаторы считали эти методы исключительно важными — не в качестве развлекательных мероприятий, а в качестве ритуала, призванного внушить оппонентам-скептикам впечатление незыблемости уз, связующих правителя и его народ.

В этом отношении у нацистов не было равных. Используя современнейшие достижения сценической техники и кинематографа, они гипнотизировали немцев многолюдными митингами и языческими ритуалами, которые вызывали у участников и наблюдателей ощущение нарождения некой первородной силы, которую ничто не может остановить. Единение фюрера со своим народом символизировали бесконечные колонны людей в униформах, расставленных в строгом порядке, словно оловянные солдатики, ритмичное скандирование толпы, иллюминация, факелы и флаги. Даже сильному духом человеку трудно было в такой атмосфере сохранить ясность мыслей, чтобы узреть истинную цель подобных действ. Многим немцам эти живые спектакли казались гораздо более верным выражением национального духа, чем подсчет голосов избирателей. Русская эмигрантка социалистка Екатерина Кускова, имевшая возможность наблюдать как большевистские, так и фашистские приемы манипуляции толпой, подметила их сходство: «Ленинский метод, — писала она в 1925 году, — это убеждать принуждением.  Гипнотизер, демагог подчиняет волю объекта своей воле — в этом заключается принуждение. Но субъект уверен, что он действует по собственной воле. Связь Ленина с массами буквально той же природы… В точности такую же картину представляет собой итальянский фашизм»95.

Массы, подвергшиеся такому воздействию, буквально теряли человеческий облик.

В этой связи необходимо сказать несколько слов об идеологии тоталитаризма. Тоталитарные режимы создают и внедряют системы мысли, которые призваны дать ответы на все вопросы личной и общественной жизни. Идеология такого типа, усиленная контролем партии над системой образования и средствами массовой информации, была большевистским изобретением, не имевшим аналогов в истории и прилежно скопированным фашистами и нацистами. Это одно из важнейших последствий большевистской революции, в котором некоторые потрясенные современники увидели самую существенную и зловещую черту тоталитаризма, способную превратить людей в роботов. [Исследователи тоталитаризма часто выделяют внедрение идеологии как определяющую характеристику такого режима. Идеология, однако, играет при таких режимах лишь служебную роль, как инструмента для манипулирования массами. По поводу нацизма Раушнинг писал: «Программа и официальная философия, преданность и вера — все это для масс. Элиту ничто не сковывает — ни философия, ни этические нормы. У нее есть лишь одна обязанность абсолютной верности товарищам, собратьям, приобщенным к элите» (Revolution of Nihilism. P. 20). To же можно сказать и о коммунистической идеологии, которая в практическом применении оказалась крайне гибкой. Во всяком случае, демократии тоже имеют свою идеологию: когда французские революционеры в 1789 году издали «Декларацию прав человека», консерваторы вроде Берка и Дюпана сочли это опасным экспериментом. Далеко не «самоочевидное» понятие неотъемлемых прав человека было для своего времени революционным нововведением. Лишь традиционный старый режим не нуждается в идеологии.].

Опыт показал, что их опасения были напрасны. Рассматриваемые нами три тоталитарных режима действительно вполне достигли полного единообразия публичных высказываний и печатного слова во всем, что касалось власти, однако им так и не удалось установить полный контроль над мыслями, функция идеологии сводилась к воздействию, подобному тому, какое имели на умы массовые представления, то есть к созданию впечатления полного растворения личности в коллективе. Сами диктаторы не питали никаких иллюзий и не слишком беспокоились о том, что думают их подданные наедине с собой за фасадом единодушия. Да и можно ли серьезно воспринимать нацистскую «идеологию», если Гитлер, по его собственному признанию, так и не удосужился прочесть труд Альфреда Розенберга «Миф 20 века», официально объявленный теоретической базой национал-социализма? И едва ли многие русские искренне надеялись воплотить в жизнь невразумительные и устаревшие положения экономической теории Маркса—Энгельса. В маоцдзэдуновском Китае внедрение единственно верного учения приняло самые мощные формы, лишив миллиард людей доступа к образованию и книгам, кроме сборников изречений самого диктатора. И все же, едва лишь Муссолини, Гитлер и Мао сошли со сцены, их учения растворились без следа. Идеология оказалась не более чем еще одним спектаклем, и столь же эфемерным. [Высоколобые историки, вроде Ханны Арендт и Джекоба Талмона, пытаются проследить идейные истоки тоталитаризма. Однако сами тоталитарные диктаторы вовсе не были учеными, ставящими перед собой задачу установления правоты тех или иных теорий, стремясь прежде и более всего к власти над людьми. Теории нужны были им для достижения своих целей: и критерием было то, что работает. И влияние большевизма на них не в том, что заключено в программах, из которых они заимствовали им подходящее, но в самом факте: большевизму удалось установить абсолютную власть, используя ранее не применявшиеся методы. Эти методы были одинаково применимы как для национальной, так и для интернациональной революции.].

 

 

Партия и общество

Чтобы люди стали действительно податливым материалом в руках диктаторов, мало отобрать у них право участия в политике — необходимо лишить еще и гражданских свобод: защиты со стороны закона, права на собрания и общества, имущественных гарантий. Когда диктаторский режим вторгается в эту область, он переступает грань, отделяющую «авторитарный» строй от «тоталитарного». Когда в Соединенных Штатах это различие в 1980 году впервые обозначила Джин Киркпатрик и подхватила рейгановская администрация, многие отвергли его, как риторику «холодной войны», хотя встречается оно уже в начале 30-х годов. В 1932 г., накануне прихода к власти нацистов, немецкий политолог написал книгу под названием «Авторитарное или тоталитарное государство?», в которой и провел четкое разграничение этих понятий96. В 1957 году немецкий ученый-эмигрант Карл Лёвенштейн дал следующее определение двух политических систем: «Термин «авторитарный» обозначает политическое устройство, при котором единственный обладатель власти — отдельный индивидуум или «диктатор», собрание, комитет, хунта или партия монополизируют политическую власть…. Однако термин «авторитарный» относится скорее к структуре правительства, чем к структуре общества. Как правило, авторитарные режимы сводятся к политическому контролю над государством, не притязая на полное господство в социо-экономической жизни общества… В противоположность первому, термин «тоталитарный» относится к социо-экономической динамике, образу жизни общества. Управленческие методы тоталитарного режима неизбежно авторитарные. Но такой режим не просто лишает адресатов власти их законного права в формировании воли государства. Оно старается подогнать частную жизнь, души, чувства и нравы граждан под формы господствующей идеологии… Официально объявленная идеология проникает в каждый укромный уголок, каждую черепную коробку членов общества, ее притязания «тотальны»». [Pollitical Power and the Governmental Process. Chicago, 1957. P. 55–56, 58. Лёвенштейн неправильно претендует на первенство введения этого определения в 1942 году в книге, посвященной бразильскому профашистскому диктатору Жетулиу Варгасу (Там же. С. 392. Сн. 3).]. Уяснение различий между двумя типами антидемократических режимов необходимо для понимания политики XX века. Только безнадежно застряв в вязкой трясине марксистско-ленинской фразеологии, можно не увидеть различий между нацистской Германией и, скажем, режимом Салазара в Португалии или Пилсудского в Польше. В отличие от тоталитарных режимов, которые стремятся радикально изменить существующее общество и даже переделать самого человека, авторитарные режимы лишь защищают себя и в этом смысле вполне консервативны. Они возникают, когда демократические институты, раздираемые непримиримыми политическими и социальными противоречиями, не могут успешно функционировать. Они служат инструментом, облегчающим проведение решительных политических действий. В управлении они опираются на традиционные институты и, не увлекаясь «социальным» строительством, пытаются сохранить статус-кво. Почти во всех известных случаях, когда авторитарные диктаторы умирали или свергались, их странам не составляло особого труда восстановить демократический строй. [В качестве примера можно привести франкистскую Испанию, салазаровскую Португалию, Грецию после свержения хунты, кемаль-ататюркскую Турцию и Чили после Пиночета.].

Пользуясь этим критерием, только большевистскую Россию в расцвете сталинизма можно считать окончательно сформировавшимся тоталитарным государством. Ибо, хотя Италия и Германия и пытались подражать большевистским методам расчленения общества, даже в самые худшие времена (нацистская Германия в годы войны) им было далеко до того, что задумывал и осуществлял Сталин. Если большевистские лидеры полагались в основном на принуждение, то Муссолини и даже Гитлер, следуя советам Парето, сочетали принуждение с добровольным согласием. И до тех пор, пока их приказы беспрекословно исполнялись, они не собирались ничего менять в обществе и его институтах. В этом случае решающее значение имела историческая традиция. Большевики, которым приходилось действовать в обществе, привыкшем за столетия самодержавия отождествлять правительство с высшей властью, не только могли, но и должны были подчинить себе общество и управлять им, применяя твердость большую, чем это было необходимо, дабы показать, кто есть власть. Ни фашисты, ни нацисты не разрушали имеющиеся социальные структуры, и поэтому, потерпев поражение во Второй мировой войне, их страны сумели быстро восстановить нормальное существование. В Советском Союзе все попытки реформирования ленинско-сталинского режима, предпринимавшиеся в период с 1985 по 1991 гг., ни к чему не привели, потому что всякий неправительственный институт — социальный или экономический — приходилось строить с нуля. В результате вместо реформы коммунизма или построения демократии произошло лавинообразное разрушение упорядоченной жизни.

В России разрушение независимых, неполитических структур облегчалось тем обстоятельством, что социальные институты, еще весьма слабо развитые, тотчас рассыпались в вихре разразившейся в 1917 году анархии. В некоторых случаях (например, профсоюзы, университеты, православная церковь) большевики подменили существующее управление своими людьми; другие институты попросту распустили. К моменту смерти Ленина в России не осталось буквально ни одного института, не контролируемого непосредственно Компартией. За исключением крестьянской общины, которой было отпущено немного времени, не сохранилось ничего, где бы отдельный гражданин мог найти защиту и заступничество перед режимом.

В фашистской Италии и нацистской Германии общественные организации чувствовали себя свободнее — в частности, профсоюзы, хотя и под контролем партии, продолжали пользоваться некоторой независимостью и влиянием, о чем рабочие в СССР не могли даже мечтать — сколь бы мало значительным это ни представлялось гражданам, живущим в демократическом обществе.

Утверждая свою власть над обществом в Италии, Муссолини действовал столь же осмотрительно, как и в отношении политических институтов. Его революция совершилась в две фазы. С 1922 по 1927 гг. он выступал типичным авторитарным диктатором. Движение в направлении тоталитаризма началось в 1927 году с наступления на независимость самостоятельных неправительственных организаций. В тот год дуче потребовал от них представить правительству свидетельства об официальном статусе и списки членов. Эти меры призваны были склонить их к сотрудничеству, ибо отныне членство в организации, выступающей против фашистской партии, было сопряжено с определенным риском. В тот же год были лишены своих традиционных прав итальянские профсоюзы и наложен запрет на забастовки. И все же профсоюзы пользовались некоторой властью, поскольку Муссолини использовал их как противовес частному сектору экономики: согласно фашистскому законодательству, частные предприятия должны были предоставлять представителям профсоюзов равные права в принятии решений под общим руководством партии.

Гитлер покрыл Германию сетью контролируемых нацистами организаций, охватывающих всевозможные по роду занятий группы населения, включая учителей, юристов, врачей и авиаторов97. Профсоюзы, находившиеся под сильным влиянием социал-демократов, в мае 1933 г. были распущены и заменены «Рабочим фронтом», который, по муссолиниевскому примеру, включал не только рабочих и служащих, но и работодателей; под руководством нацистской партии им надлежало сгладить свои противоречия98. Поскольку членство в «Рабочем фронте» было принудительным, организация росла как на дрожжах, в конце концов охватив половину населения страны. Структурно «Рабочий фронт» был ответвлением национал-социалистической партии. Постепенно, как и в сталинской России, немецким рабочим запретили оставлять по своему желанию место работы, и руководители не могли увольнять их без разрешения властей. Подражая большевикам, Гитлер в июне 1935 г. ввел обязательную трудовую повинность99. В результате такой политики, как и в Советской России, партия взяла на себя полный контроль над всякой организованной жизнью в стране. «Организация общества, — хвалился Гитлер в 1938 году, — есть вещь гигантская и единственная в своем роде. Едва ли сейчас найдется хоть один немец, который не связан лично и не действует в той или иной формации национал-социалистического общества. Оно входит в каждый дом, каждую мастерскую и каждую фабрику, в каждый город и деревню»100.

Как и в ленинской России, фашистская и нацистская партии установили правительственную монополию в сфере информации. В России все независимые газеты и журналы были ликвидированы в августе 1918 года. С учреждением в 1922 г. цензурного комитета, Главлита, партия получила полный контроль над печатным словом, а также и над театром, кинематографом и всеми видами зрелищных мероприятий, включая цирк. [См. ниже: гл. 6].

Муссолини предпринял наступление на независимую прессу спустя год после прихода к власти, направляя своих боевиков громить редакции и типографии не симпатизирующих ему изданий. После убийства Маттеотти с газет, помещавших «ложные» сведения, взимался крупный штраф. Наконец, в 1925 году свободу печати официально отменили, и теперь правительство устанавливало обязательные для всех стандарты подачи новостей и редакционных комментариев. Однако издательства все еще оставались делом частным, и, кроме того, дозволялось распространение зарубежных материалов, а церковь имела свою газету «Osservatore Romano»,  которая вовсе не придерживалась фашистской линии.

В Германии свободу прессы удушили чрезвычайными законами через несколько дней после занятия Гитлером поста канцлера. В январе 1934 г. была учреждена государственная должность «руководителя печати», который следил за тем, чтобы пресса исполняла партийные директивы, и имел полномочия увольнять непокорных издателей и журналистов.

Нацистская концепция права совпадала с большевистской и фашистской: закон это не воплощение правосудия, а инструмент господства. Существование трансцендентных этических норм отрицалось; мораль объявлялась феноменом субъективным и определявшимся политическими критериями. Ленин в ответ на возмущение Анжелики Балабановой ложным обвинением в «предательстве» социалистов, единственный грех которых состоял в том, что они были с ним несогласны, заявил: «Все, что делается в интересах дела пролетариата, — честно»101. Расисты перевели эту псевдомораль на свой язык, согласно которому морально все то, что служит интересам арийской расы. [Гитлер определял правосудие как «средство управления». «Совесть, — говорил он, — это выдумка евреев. Столь же постыдная, как обрезание» (Rauschning H. Hitler Speaks. P. 201, 220). Представление о том, что морально все то, что полезно народу, возможно, почерпнуто из «Протоколов сионских мудрецов», где утверждается: «Все, что приносит пользу еврейскому народу, нравственно и свято» (Arendt H. The Origins of Totalitarianism. P. 358).]. Сближение этических норм, одних — основанных на классовом, а других — на расовом подходе, привело и к сближению концепций закона и правосудия. Нацистские теоретики интерпретировали и то и другое в утилитарном ключе: «Закон это то, что приносит пользу народу», «народ» же отождествлялся с личностью фюрера, который в июле 1934 года объявил себя «Верховным судьей» страны. [Bracher K. Die deutsche Diktatur. S. 235, 394. Более подробный анализ нацистской концепции и практики права см.: Fraenke E. The Dual State. New York, 1969. P. 107–149.]. Хотя Гитлер часто говорил о необходимости раз и навсегда упразднить всю судопроизводственную систему, он до поры до времени предпочитал подрывать ее изнутри. Для рассмотрения «преступлений против народа», как их принято было называть, нацисты по примеру большевиков ввели два типа трибуналов: «Особые суды» (Sondergerichte) — подобие ленинских революционных трибуналов, и «народные суды» — по аналогии с одноименными учреждениями в Советской России. В первых вместо привычного судопроизводства все решали приговоры, продиктованные партией. В период нацистского правления, если то или иное преступление квалифицировалось как политическое, необходимость в законном доказательстве его отпадала102. «Здоровое сознание народа (Volk)»  стало основным мерилом при установлении виновности.

Внешне существенная разница между коммунизмом, с одной стороны, и фашизмом и национал-социализмом, с другой, заключается в их отношении к частной собственности. Именно это обстоятельство заставило многих историков классифицировать режимы Муссолини и Гитлера как «буржуазные» и «капиталистические». Однако более пристальное изучение этой проблемы показывает, что эти режимы воспринимали частную собственность не как неотъемлемое право, а как условную привилегию.

В Советской России к моменту смерти Ленина все капиталы и все производство были собственностью государства. С коллективизацией сельского хозяйства в конце 20-х, лишившей крестьянство права распоряжаться землей и плодами своего труда, частная собственность была упразднена окончательно. В 1938 году, согласно советским статистическим данным, государство владело 99,3 % национального дохода103.

Муссолини пошел по пути, которым воспользовался и Гитлер. Он счел, что в фашистском государстве частная собственность может иметь место, но без объявления ее «естественным» и тем самым неотъемлемым правом. Владение имуществом он считал правом, обусловленным интересами государства, которое может оспорить его и там, где речь идет о средствах производства, отменить путем национализации104. Фашистские власти беспрерывно вмешивались в дела частных предприятий, не оправдывавших их ожиданий, из-за плохого ли руководства, из-за дурных ли производственных отношений, или по каким-либо иным причинам. Нередко им приходилось вступать в конфликт с промышленниками, не желавшими считаться с профсоюзами. Они вмешивались и в процесс производства и распределения, «упорядочивая» прибыли и смещая руководителей. Один современник заметил, что рассматривать фашизм как «победивший капитализм» неправомочно, поскольку при нем частное предпринимательство оказывалось под не менее строгим контролем, чем трудящиеся105.

Нацисты тоже не видели смысла в запрещении частного предпринимательства, поскольку оно охотно шло на сотрудничество и готово было оказать помощь в перевооружении, в котором Гитлер видел основную задачу экономики. Терпимость по отношению к частному сектору определялась конкретной целесообразностью, а не твердым установлением. Как и фашисты, нацисты признавали принцип частной собственности, но отрицали его священный характер на том основании, что производственные силы, как и людские ресурсы, должны служить нуждам «общества». По словам нацистского теоретика, «собственность… не столько частное дело, сколько уступка государства при условии, что она будет использоваться правильно»106.Понятно, что «собственность», которая перестала быть частным делом, более уже не частная собственность. Фюрер, как олицетворение национального духа, пользовался правом «ограничить или экспроприировать собственность по своему усмотрению, если таковое ограничение или экспроприация согласуется с задачами общества»107. 14 июля 1933 года, в день, когда НСРПГ была объявлена единственной легальной партией, закон позволял конфисковывать все «враждебное» партии и государству имущество108. Четырехлетние нацистские планы, прямо позаимствованные из коммунистической практики «пятилеток» и преследовавшие те же цели, а именно ускоренное перевооружение, создавали широкие возможности для вмешательства государства в экономическую деятельность.

«Невзирая на целое поколение марксистской и неомарксистской мифологии, вероятно, никогда в мирное время управление явно капиталистической экономикой не велось такими не- и даже антикапиталистическими методами, как в Германии в период между 1933 и 1939 гг… Статус предпринимательства в Третьем рейхе определялся в лучшем случае социальным договором между неравными партнерами, в котором подчинение было условием успешности»109.

На право фермера распоряжаться своей землей накладывались строгие ограничения, предусматривающие сохранение ее за семьей110. Постоянное вмешательство вдела предпринимателей доходило даже до ограничения объема прибыли, который корпорации могли выплачивать в виде дивидендов. В 1939 году Раушнинг предостерегал благодушную Европу, что экспроприация нацистами имущества евреев была только первым шагом, прелюдией «тотального и необратимого разрушения экономической позиции» немецких капиталистов и прежних правящих классов111.

Присвоение нацизму «буржуазного» характера традиционно опиралось на два аргумента, опровергаемых историческими фактами. Широко распространено было мнение, что на своем пути к власти Гитлер пользовался финансовой поддержкой промышленных и банковских кругов. Однако документы говорят о том, что большой бизнес пожертвовал Гитлеру весьма незначительные суммы, гораздо меньше того, что было передано соперничающим консервативным партиям из страха перед его социалистическими лозунгами: «Лишь с большой натяжкой можно приписать большому бизнесу решающую, или даже важную, роль в падении [Веймарской] республики… Если роль большого бизнеса в распаде республики преувеличена, то тем более это справедливо в отношении восхождения Гитлера… Начальный рост НСРПГ протекал без какой бы то ни было существенной поддержки со стороны кругов крупных предпринимателей»112.

Во-вторых, невозможно утверждать, чтобы когда-либо при нацистском режиме большой бизнес мог оказать сопротивление нацистской политике, не говоря уж о том, чтобы диктовать свою волю. Немецкий историк-марксист следующим образом описывает место капиталистов при Гитлере: «В самоощущении фашизма фашистская система правления характеризуется приматом политики. Пока примат политики сохраняется, фашистам все равно, какой группе более всего выгоден их режим. Поскольку экономический уклад, в фашистском восприятии мира, имел второстепенное значение, они приняли существующий капиталистический порядок». [Kuhn A. Das faschistische Herrschaftssystem. Hamburg, 1973. S. 85. Автор использует термин «фашисты» для обозначения нацистов. Было отмечено, что в Веймарской республике деловые круги «высказывали…. удивительное безразличие к формам правления» (Turner H. // American Historical Review. 1969. Vol. 75. № 1. P 57).]. Национал-социалистское движение, по словам другого ученого, «было с самого начала правлением новой и революционной элиты, которая терпела промышленников и аристократов лишь постольку, поскольку они удовольствовались статусом, который не давал им реального влияния в определении политики»113. Тем более не было у них смысла быть недовольными крупными государственными заказами и прибылями, ими обеспечиваемыми.

В этой связи полезно вспомнить, что Ленин не стеснялся брать деньги у русских миллионеров и даже у правительства имперской Германии114. Придя к власти, он стремился наладить контакты с русским большим бизнесом, ведя переговоры с крупными картелями о взаимовыгодном сотрудничестве с новым режимом. Из этого ничего не вышло, из-за сопротивления левых, которым не терпелось приступить к строительству коммунизма 115. Однако намерение такое было, и, если бы к 1921 году, когда Ленин перешел к нэпу, в России сохранилось хоть что-нибудь из крупной капиталистической индустрии или торговли, можно не сомневаться, он поладил бы с ними.

 

 

* * *

Если мы обратимся к различиям между коммунистическим, фашистским и национал-социалистическим режимами, то увидим, что в главном все они относятся на счет неодинаковых социальных, экономических и культурных условий, в которых этим режимам выпало осуществляться. Иными словами, они явились результатом тактического приспособления одной и той же философии правления к местным условиям, а не плодами различных философий.

Самое существенное различие между коммунизмом, с одной стороны, и фашизмом и национал-социализмом, с другой, заключается в их отношении к национализму: коммунизм — движение интернациональное, тогда как фашизм, по словам Муссолини, не предназначен для «экспорта». В речи в Палате депутатов в 1921 году дуче обратился к коммунистам со следующими словами: «Между нами и коммунистами нет политического родства, но есть интеллектуальное. Как и вы, мы считаем необходимым централизованное и единое государство, требующее железной дисциплины ото всех, с той лишь разницей, что вы приходите к этому выводу через концепцию классов, а мы через концепцию нации»116. Будущий министр пропаганды Гитлера Йозеф Геббельс тоже считал, что коммунизм от нацизма отделяет только интернационализм первого117.

Насколько фундаментальны эти отличия? При более пристальном изучении становится понятно, что они объясняются главным образом особыми социальными и этническими условиями трех упомянутых стран.

В Германии в 1933 году 29 % взрослого населения работало в сельском хозяйстве, 41 % — в промышленности и ремесленном производстве и 30 % — в сфере обслуживания118. Здесь, как и в Италии, распределение между городским и сельским населением, между наемными рабочими, мелкими частными предпринимателями и крупными работодателями, между имущими и неимущими было гораздо сбалансированней, чем в России, которая в этом отношении более напоминала Азию, чем Европу. Учитывая сложность социальной структуры и значение, какое имели группы, не принадлежащие ни к «пролетариату», ни к «буржуазии», было совершенно нереально надеяться столкнуть между собой классы в Западной Европе. Здесь рвущемуся к власти диктатору нельзя было отождествлять себя с тем или иным классом, не ослабив при этом своей политической позиции. О справедливости этого утверждения свидетельствуют неоднократные неудачные попытки коммунистов разжечь социальную революцию на Западе. Во всяком случае в Венгрии, Германии, Италии той части интеллигенции и рабочего класса, которую им удалось поднять на мятеж, успешно противостояли коалиционные силы иных социальных групп. После Второй мировой войны даже в странах, где у коммунистов было больше всего сторонников, в Италии и Франции, они, опираясь только на один класс, так и не смогли вырваться из изоляции.

На Западе диктатору, идущему к власти, следует использовать скорее национальные, а не классовые противоречия. Муссолини и его фашистские теоретики искусно связали одно с другим, заявляя, что в Италии «классовая борьба» есть не столкновение двух классов граждан, а битва всей «пролетарской нации» с «капиталистическим» миром119. Гитлер видел в «международном еврействе» не только «расового», но и классового врага немцев. Фокусируясь на ненависти к чужакам — или «врагам», по Карлу Шмитту, — он уравновешивал интересы среднего класса, рабочих и фермеров, не определяя открыто своих предпочтений к тем или иным из них. Национализм Муссолини и Гитлера определялся тем обстоятельством, что структура их общества требовала, чтобы недовольство было направлено вовне, потому что путь к власти пролегал через сплочение различных классов против чужеземцев. [Наиболее благоразумные деятели Коминтерна это прекрасно понимали. На июньском 1923 года Пленуме Радек и Зиновьев убеждали, что немецким коммунистам, чтобы вырваться из изоляции, нужно наладить связи с националистически настроенными элементами. Оправданием такому маневру должно было служить рассуждение, что националистическая идеология «угнетенных» народов, одним из которых является Германия, носит революционный характер. «В Германии, — заявлял по этому поводу Радек, — упор на национальность есть акт революционный» (Luks L. Entstehung der kommunistischen Faschismustheorie. S. 62).]. В некоторых странах — особенно в Германии и Венгрии — коммунисты тоже, не колеблясь, апеллировали к шовинистическим настроениям.

В Восточной Европе ситуация была совсем иной. Россия в 1917 году была страной по преимуществу одного класса — крестьянства. Промышленных рабочих было сравнительно мало, и, по большей части, они все еще были прочно связаны с деревней. Эту удивительно однородную группу «трудящихся», которые в губерниях Великороссии составляли 90 % всего населения, отделяли от остальных 10 % не только социо-экономические, но и культурные характеристики. Они не ощущали национального единения с достаточно европеизированными помещиками, чиновниками, военными, предпринимателями и интеллигенцией. С точки зрения русских крестьян и рабочих, они с таким же успехом могли бы быть и иностранцами. Образ классового врага революционной России, буржуя, выражался не только его социо-экономическим положением, но и речью, манерами и обликом. И путь к власти в России пролегал, тем самым, через гражданскую войну между крестьянскими и рабочими массами и европеизированной элитой.

Но если Россия имела не столь сложное социальное устройство, как Италия и Германия, то этого нельзя сказать об ее национальном составе. Италия и Германия были странами этнически однородными; Россия была многонациональной империей, в которой господствующая группа составляла менее половины населения. Политик, апеллирующий открыто к русскому национализму, рисковал настроить против себя нерусскую половину — что было понятно царскому правительству, избегавшему прямого отождествления с великорусским национализмом и опиравшемуся на этнически нейтральную «имперскую» идею. По этой же причине и Ленину пришлось избрать путь, отличный от Муссолини и Гитлера, и придерживаться идеологии, не имеющей национальной окраски.

Одним словом, в России, учитывая высокую однородность ее социальной структуры и разнородность этнической, предприимчивому диктатору целесообразней было апеллировать к классовому антагонизму, в то время как на Западе, где ситуация была прямо противоположной, упор делался на национализм.

Следует, однако, заметить, что со временем классовый и националистический тоталитаризм стремятся к сближению.

Сталин на исходе своей политической карьеры дал ход великорусскому национализму и антисемитизму: во время Второй мировой войны и после ее окончания он вполне открыто и бесстыдно вел шовинистскую кампанию. Гитлер, со своей стороны, считал немецкий национализм слишком сковывающим его амбиции. «Я могу достичь своих целей только через мировую революцию», — говорил он Раушнингу и предсказывал, что растворит немецкий национализм в более всеобъемлющей концепции «арийства»: «Концепция нации потеряла смысл… Мы должны избавиться от этой ложной концепции и поставить на ее место концепцию расы… Новый порядок не может формулироваться в понятиях национальных границ народов с историческим прошлым, но только в понятиях расы, преодолевающей эти границы… Я прекрасно, не хуже всех этих ужасно умных интеллектуалов, знаю, что в научном смысле нет такого понятия, как раса. Но вы, как фермер и скотовод, не можете успешно выводить породу, не имея концепции расы. И я, как политик, нуждаюсь в концепции, которая позволит упразднить порядок, до сих пор существовавший на исторической основе, и установить совершенный и новый антиисторический порядок и дать ему интеллектуальное обоснование… И для этой цели мне вполне подходит концепция расы… Франция вынесла свою великую революцию за пределы своих границ на концепции нации. С концепцией расы национал-социализм понесет революцию за пределы страны и переделает мир… Тогда мало что останется от националистских клише, и менее всего среди нас, немцев. Вместо того установится понимание между различными языковыми элементами одной большой правящей расы»120.

Коммунизм и «фашизм» имеют разное интеллектуальное происхождение: один уходит корнями в философию Просвещения, другой — в антипросветительскую культуру эпохи романтизма. Теоретически коммунизм рационален и конструктивен, «фашизм» — иррационален и деструктивен, почему коммунизм и был всегда гораздо привлекательней для интеллектуалов. На практике, однако, эти различия стираются. Тут и в самом деле «бытие определяет сознание», поскольку тоталитарные институты подчиняют себе идеологию и переиначивают ее по своему усмотрению. Как мы отмечали, оба движения используют идеи как пластичный инструмент, с помощью которого можно добиться от своих подданных послушания и создать видимость единства. В конце концов тоталитаризм ленинско-сталинского и гитлеровского режимов, при всем различии их происхождения, оказывается одинаково нигилистским и одинаково деструктивным.

Самым ярким подтверждением этого, пожалуй, следует признать восхищение тоталитарных диктаторов друг другом. Мы упоминали о высокой оценке, какую давал Ленину Муссолини, и о похвалах, которые он расточал Сталину, ставшему, по его мнению, «тайным фашистом». Гитлер признавался, что преклоняется перед «гением» Сталина: в разгар Второй мировой войны, когда его войска вели тяжелые бои с Красной Армией, Гитлер тешил себя фантазиями о соединении враждующих сил для совместной борьбы с западными демократиями. Он даже подумывал о назначении Сталина своим наместником в побежденной России121. Одно важное препятствие на пути к такому сотрудничеству — присутствие евреев в советском правительстве, — казалось, было вполне преодолимым в свете тех заверений, которые советский лидер дал гитлеровскому министру иностранных дел Риббентропу: как только у него появятся подходящие кадры, он уберет с командных постов всех евреев122. И Мао Цзэдун, самый радикальный коммунист, в свою очередь, восхищался Гитлером и его методами. Когда в разгар «культурной революции» раздались упреки в том, что он пожертвовал столькими жизнями своих товарищей, Мао ответил: «Посмотрите на Вторую мировую войну, на жестокость Гитлера. Чем больше жестокости, тем больше энтузиазма к революции»123.

Тоталитарные режимы правого и левого толка объединяют не только сходные политические философии и практика, но и одинаковая психология их основателей: их движущая сила — ненависть, а их выражение — насилие. Муссолини, самый откровенный из них, говорил, что насилие подобно «моральной терапии», поскольку вынуждает ясно осознать свои убеждения124. В этом, а также в решимости всеми средствами и любой ценой разрушить существующий мир, в котором они ощущают себя отщепенцами, и состоит их родство.

 

 

ГЛАВА 6


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: