Гражданская война: кульминация (1919–1920) 15 страница

Казалось, оформление такого сотрудничества доказывает правильность ленинской колониальной стратегии. Однако возникла большая проблема: в то время как Кемаль любыми средствами изыскивал возможность заручиться поддержкой Москвы в его борьбе против Запада, он не собирался терпеть коммунистов на собственной территории. Немногочисленную Компартию Турции возглавлял Мустафа Субхи, член Коминтерна и председатель Центрального бюро коммунистических организаций народов Востока. Субхи был послан из Москвы в Турцию в ноябре 1920 г., чтобы взять на себя заботы о здешней компартии, возникшей в начале того же года. Через два месяца он и пятнадцать его товарищей были найдены убитыми при обстоятельствах, намекавших на ответственность за происшедшее правительства Кемаля. Советские власти и ИККИ осудили злодеяние, но не пожелали, чтобы инцидент отразился на взаимоотношениях правительств двух стран109. В этом случае, как и во всех остальных, интересы РКП(б) и советского государства возобладали над интересами зарубежной компартии. Кемаль создал государство, в котором Республиканская народная партия стала единственной легальной политической организацией в стране, и Национальная ассамблея оказалась заполнена исключительно ее представителями (1923–1925). Сам он стал первым в череде национальных диктаторов, принимающих коммунистическую модель однопартийного государства, но отказывающихся от коммунистической идеологии110.

Москва не оставила попыток экспортировать коммунизм в страны Третьего мира и пользовалась любой возможностью, чтобы создавать фиктивные «советские республики» возле их границ, рассматривая их как «окна» для проникновения на смежные территории. Так, например, в Гилане, в северозападной Персии, она поддержала националистическое, но «прогрессивное» движение, возглавлявшееся Мирзой Кучук Ханом, восставшим против Тегерана. В мае 1920 г. советские войска под командованием Ф.Ф.Раскольникова, некогда предводителя кронштадтских большевиков, оккупировали столицу провинции Решт и объявили Гилан советской республикой. Кучук Хан обменялся приветствиями с Лениным и Троцким; советская пресса с энтузиазмом расписывала новые победы коммунизма на Востоке. Тем не менее, когда Москве вскоре пришлось делать выбор между марионеточным режимом в Гилане и правительством Персии, она не задумываясь пожертвовала Кучук Ханом. В феврале 1921 г. Москва и Тегеран подписали Договор о дружбе, согласно которому России пришлось вывести свои войска с территории Персии. Как только Красная Армия вышла из Гилана (это произошло в сентябре 1921 г.), его заняли персидские войска и авантюре был положен конец. Кучук Хана повесили111. Последний опыт убедил Сталина, одной из обязанностей которого было присматривать за делами на Ближнем Востоке, что коммунистическая революция в бывших колониях нереальна. «В Персии, — писал он Ленину, — возможна лишь буржуазная революция, опирающаяся на средние классы, с лозунгом: изгнание англичан из Персии… соответствующие указания даны иранским коммунистам»112.

Успех сопутствовал Москве на Дальнем Востоке. Воспользовавшись слабостью Китая и незаинтересованностью остальных стран в Монголии, этой отсталой и удаленной стране, она учредила там в ноябре 1921 г. марионеточную республику Внешняя Монголия. В результате этого завоевания Россия получила удобный плацдарм для продвижения дальше, в Китай. Присваивая принадлежащие Китаю территории, Москва не забывала оказывать знаки внимания его правительству. В октябре 1920 г. в Россию прибыла дипломатическая миссия из Пекина, и Ленин сказал ее руководителю генералу Чжан Сылину, что «революция в Китае… вызовет неотвратимый крах мирового империализма». Генерал в ответной речи выразил уверенность в том, что «принципы истины и справедливости, провозглашенные советской властью, не могут исчезнуть, и рано или поздно они восторжествуют»113. Затем он заявил, что надеется увидеть Ленина президентом Мировой республики. Сближение между двумя странами было приостановлено протестами, вызванными у Китая советской оккупацией Внешней Монголии, а также заявлением Советов, будто Китай проводит в Монголии «империалистическую политику»114.

 

* * *

 

Если бы России в ее внешнеполитических предприятиях приходилось опираться только на коммунистов, перспективы ее были бы невелики: весной 1919 г., когда создавался Коминтерн, в Англии можно было отыскать больше вегетарианцев, а в Швеции — нудистов, чем коммунистов. К 1920–1921 гг. число сторонников Третьего Интернационала за рубежом значительно возросло, но и тогда их было слишком мало, чтобы говорить о каком-то их влиянии на политику других государств в отношении России. Успехами за рубежом, особенно на Западе, которыми Москва могла бы похвалиться в начале 1920-х, она была обязана в основном либералам и «попутчикам», тем людям, которые оказывались готовы поддержать советское правительство, не вступая в рады коммунистов. В то время как либералы отвергали и теорию, и практику большевизма, соглашаясь с некоторыми моментами в них, попутчики положительно оценивали его как феномен, однако не хотели ограничивать себя строгой партийной дисциплиной. И те, и другие оказывали Советской России бесценные услуги во время, когда она, изолированная ото всех, противостояла остальному миру.

Связь между либерализмом и революционным социализмом была проанализирована в главе о русской интеллигенции115. Связь эта основывается на общей для обеих идеологий вере, будто человечество сформировалось и продолжает формироваться исключительно путем сенсорного восприятия (то есть не имеет заведомо присущих ему идей и ценностей), а потому может достичь морального совершенства только вследствие преображения окружающей его действительности. Расхождения начинаются при обсуждении средств достижения этой цели: либералы предпочитают добиваться желаемого результата постепенно, мирным путем, через реформу законодательства и образования, в то время как радикалы предпочитают скорое и насильственное разрушение существующего порядка. При этом психологически либералы занимают охранительную позицию в отношении собственно радикалов, поскольку те более откровенны и готовы идти на риск — либералам никак не удается избавиться от чувства вины, возникающего оттого, что они только говорят, в то время как радикалы действуют. Либералы, следовательно, предрасположены к тому, чтобы защищать и отстаивать революционный радикализм, а при необходимости и помогать ему, даже если они и отвергают методы последнего. Подобное отношение западных либералов к коммунистической России не сильно отличалось от отношения российских социал-демократов к большевикам до и после 1917-го — ему сопутствовала некая интеллектуальная и эмоциональная «шизофрения», сыгравшая такую большую роль в ленинском триумфе. Русские социалисты в эмиграции закрепили эту установку. Призывая западных социалистов осудить «террористическую диктатуру» Компартии, они тем не менее настаивали, что «долгом рабочих всего мира» было «отдать все свои силы борьбе против попыток империалистических держав вмешаться во внутренние дела России»116.

Подавляющее большинство тех, кто говорил от имени западных либералов и попутчиков, принадлежали к интеллигенции. Несмотря на все его отталкивающие черты, большевистский режим импонировал им, поскольку являлся первым со времен Французской революции правительством, отдавшим власть людям их сословия. В Советской России интеллигенция могла экспроприировать собственность капиталистов, казнить политических противников, выступать против реакционной мысли. Не имевшие опыта власти, интеллектуалы выказывали тенденцию чудовищно переоценивать ее возможности. Наблюдая за коммунистами и попутчиками, съезжавшимися в Москву в 1920-х, несмотря на нищенские условия жизни и круглосуточную слежку, которой их там подвергали, американский журналист Юджин Льонс писал: «Только что выбравшиеся из городов, где их презирали и преследовали, они впервые подступили к источнику власти, и хмель ударил им в голову. Это была не призрачная власть руководства гонимой подпольной революционной партией, но — заметьте! — власть, воплощенная в армиях, самолетах, полиции, беспрекословном подчинении простого люда, власть, выливающаяся в прозрение о грядущем мировом господстве. Сбросив с себя и риск, и ответственность, отягощавшие дома их труды, они востребовали должностей, карьеры, привилегий, и их аппетиты не знали ни меры, ни закона… Человек, не имевший отношения к революционному движению в собственной стране, не может понять того всеобъемлющего возбуждения, с которым западный радикал воспринимает реалии установленного и действующего пролетарского режима. Или вдохновения, с каким он наконец встает лицом к лицу со знаками и символами этого режима. Это что-то вроде самоосуществления, пьянящего отождествления со Властью. Фразы, и картины, и краски, мелодии и повороты мысли, соединявшиеся в моем сознании с годами пылкого упования, даже самопожертвования, теперь окружали меня повсюду, им отводилось почетное место, они преобладали над остальным, обладали бесконечной властью!»117.

Уверенные в своих способностях управлять делами лучше, чем политики и предприниматели, они идентифицировались с советскими властями, даже критикуя их, стремясь удвоить и улучшить достигнутое ими. Какие бы ошибки ни совершали Ленин, Троцкий, Зиновьев, Радек или другие комиссары — с ними у этих людей складывались отношения, каких они никогда не могли бы установить с Клемансо, Вильсоном и Ллойд Джорджем. Именно это ощущение личной причастности заставляло многих западных интеллектуалов симпатизировать российскому коммунизму, игнорируя, сводя на нет или оправдывая его неудачи, и оказывать давление на свои правительства, пытаясь принудить с ним договориться.

Большевикам потребовалось некоторое время, чтобы осознать всю пользу либералов и попутчиков. Посетителям, приезжавшим в Москву из западных стран с дружественными намерениями, приходилось преодолевать непонимание Лениным ситуации, сложившейся в послевоенной Европе, его глубоко укорененное недоверие к либералам, пытаясь убедить его, что во многих странах, включая Англию, они, а не коммунисты, могут много сделать для России. Они были правы. В то время как коммунисты устраивали бессмысленные путчи, либералы помогали предотвратить военную интервенцию и экономические эмбарго против Советов, прокладывали путь к торговым и дипломатическим соглашениям с ними.

Примеры могут проиллюстрировать тогдашние умонастроения западных либералов лучше, чем любые обобщения. [В данном случае мы называем либералами социалистов-демократов.]. Мы уже говорили о том, насколько решительно Лейбористская партия Британии и съезд тред-юнионов пресекли попытку компартии вступить в их ряды. В 1920 г. лейбористская партия и съезд тред-юнионов направили в Советскую Россию миссию для сбора фактов. Желая обеспечить такое положение дел, при котором иностранные гости смогут вынести благоприятные впечатления от визита, но не сумеют заразить российских рабочих тред-юнионистскими идеями, Ленин отдал ЦК распоряжение выработать соответствующие инструкции. Советской прессе надлежало организовать систематическую кампанию по «разоблачению» гостей как «социал-предателей, меньшевиков, участников английского колониального грабежа и пр.», следовало также подобрать рабочих, которые стали бы задавать гостям «острые вопросы». Травля должна была быть организована в «архивежливых» формах. Прибывших британцев внешне, в целом, принимали хорошо, однако им не предоставлялось возможности ознакомиться с истинными чувствами русских рабочих, поскольку, опять же по ленинскому приказу, их постоянно сопровождали специальные «надежные» переводчики118.

Среди членов делегации находилась Этель Сноуден, жена видного лейбориста и член левой фракции Международной лейбористской партии. Умная, одаренная острой наблюдательностью женщина, она твердо вознамерилась узнать правду. Подобно своему мужу и немногим среди британских социалистов и тред-юнионистов, она не симпатизировала коммунистической идеологии, октябрьскому перевороту и большевистской диктатуре. Госпожа Сноуден увидела изнанку советской жизни: бесправие, террор, социальное неравенство, мнимую демократию. Встреча с Лениным не изменила ее мнения: он произвел впечатление жестокого фанатика, «догматичного профессора политологии». Из России она выехала, преисполненная теплых чувств к народу, но для коммунистов в ее записках не нашлось доброго слова. Книгу, которую Этель Сноуден выпустила по возвращении в Англию, в Москве сочли враждебной119. И тем не менее… посреди уничтожающего описания коммунистического разгула мы встречаем апологию, идущую не от ума, а от сердца, поскольку она никак не связана с теми фактами и наблюдениями, на которые опирается все повествование: «Местоположение правительства — Москва. Это дом комиссаров. Это арена, на которой разворачивается удивительнейший эксперимент, какого еще не знал современный мир. Это место, куда приковано внимание всего дивящегося мира. Это точка опоры потрясающих мир событий. И она заслуживает того, чтобы к ней относились с уважением, а не с тем невежественным презрением, которое изливают на нее глупцы. Здесь совершались ошибки, здесь творятся жестокие дела; однако ошибки эти не больше, а жестокость не чудовищнее, чем ошибки и жестокости, творимые и совершаемые в других столицах людьми, которые, если оценить их характер, цельность, способности и личные дарования, не достойны завязать шнурки на ботинках лучших мужчин и женщин Москвы»120. Автор сумела убедить себя — возможно, не без помощи хозяев столицы, — что многие, если не практически все, отталкивающие стороны коммунистической жизни явились следствием враждебного отношения Запада к Советской России. Если Запад перестанет вмешиваться во внутренние дела этой страны и будет помогать ей продовольствием, одеждой, медикаментами, техникой — всем, в чем она так отчаянно нуждается, — Россия превратится в то, чем «ей суждено было стать еще при основании мира — великим вождем гуманитарных движений на планете»121.

Составленный британской делегацией официальный отчет грешит той же противоречивостью. Его авторам попалось на глаза меньше материала для критики, чем госпоже Сноуден, и то, что им не понравилось, они отнесли непосредственно к наследию царизма и следствиям враждебного отношения со стороны союзных держав. Россия, объясняется в отчете, просто еще не доросла до демократии: «Можно ли при имеющихся обстоятельствах управлять Россией иначе — стоит ли, в частности, ожидать, что здесь возможен нормальный демократический процесс, — на этот вопрос, нам кажется, мы не способны ответить с полной компетентностью. Насколько нам известно, не имеется никакой практической альтернативы, кроме фактического возврата к самодержавию; «сильное» правительство — это единственный тип управления, с которым знакома Россия; когда же к власти в 1917 г. пришли противники советского правительства, они начали репрессии против коммунистов… У русской революции не было еще шанса показать себя. Мы не можем сказать, стал ли бы успешным этот частный социалистический эксперимент в нормальных условиях или потерпел поражение. Сложившиеся здесь условия оказались таковы, что сделали задачу социальных преобразований необычайно трудной, кто бы ни брался за ее решение и какие бы средства ни привлекались. Мы не можем закрыть глаза на то, что ответственность за создание подобных условий, следствия иностранного вмешательства, лежит не на русских коммунистах, но на капиталистических правительствах других стран, включая и нашу»122. В заключение высказывалась мысль, что ввиду переживаемых Советской Россией внутренних трудностей она не может представлять собой серьезную угрозу для Запада. [Во время визита в Советскую Россию британская делегация потребовала устроить ей встречу с социалистической оппозицией. На организованном хозяевами мероприятии сильное впечатление произвело появление Виктора Чернова: он в течение длительного времени прятался от ЧК и буквально умирал от голода. Очевидцы рассказывают, что он заклеймил большевиков как «растлителей революции и заявил, что их тирания хуже царской» (Berkman A. The Bolshevik Myth. London, 1925. P. 150; Snowden P. Through Bolshevik Russia. London, 1920. P. 160). Британская делегация расценила появление Чернова на встрече как мужественный поступок, однако его критика коммунистов не произвела на нее большого впечатления. После встречи Чернову снова удалось скрыться от ЧК, вследствие чего его жену и 11 — летнего ребенка посадили в тюрьму как заложников (Braunthal J. History of the International. New York, 1967. Vol. 2. P. 223)].

Не так уж отличались от этого и выводы, сделанные Гербертом Уэллсом, автором «Машины времени», пылким прозелитом научной утопии, посетившим Россию по приглашению Льва Каменева в сентябре 1920 г. Писателя потрясло жалкое состояние Петрограда, который он помнил еще Петербургом, живым и элегантным. Под властью большевиков, решил он, Россия «понесла чудовищный невосполнимый урон»123. Хотя Уэллс не мог сказать ничего хорошего о социалистической доктрине — Маркс, по его словам, был «занудой самого экстремистского толка», а «Капитал» — «памятником претенциозного педантизма», у него тем не менее возникло ощущение, будто в том, что он для себя назвал «величайшим крахом в истории», нельзя винить большевиков. Коммунизм, рассуждал Уэллс, стал результатом разрухи; ее же причиной являлись империализм и упадок царской России: «Россия впала в свое теперешнее убожество вследствие мировой войны и из-за моральной и интеллектуальной ограниченности правящих и состоятельных классов… Коммунистическая партия, как бы критически мы к ней ни относились, воплощает идею, и можно быть уверенным, что она от этой идеи не отступится. До сих пор она оставалась морально выше всех, кто когда-либо выступал против нее»124. Занимавшие антибольшевистскую позицию русские эмигранты казались Уэллсу «политиканствующими презренными» распространителями не заслуживающих доверия «бесконечных историй о "бесчинствах большевиков"». Несмотря на то, что знакомые в России предупреждали писателя не принимать на веру того, что ему говорят, он вернулся на родину в убеждении, будто «лучшая часть образованного населения России… постепенно вступает, хотя и неохотно, в честное сотрудничество с большевистским режимом»125. Он рекомендовал дипломатически признать коммунистическое правительство и гарантировать ему экономическую помощь — ту «полезную интервенцию», которая, безусловно, умерит эксцессы советской власти. Как и в случае госпожи Сноуден, в какой-то момент объективность наблюдателя была забыта, а на первый план вышли оценки и рекомендации, основанные исключительно на вере.

Одним из первых иностранных посетителей Советской России был Уильям Буллит, прибывший в марте 1919 г. по заданию президента Вильсона с конфиденциальной миссией. Приехавший всего на неделю и не говорящий по-русски, Буллит вынужден был ограничиваться официальной информацией. Это не помешало ему, однако, вернувшись домой, делать самые поразительные обобщения относительно страны и ее правительства126. В том же году он подвел итог своим наблюдениям: «Разрушительная фаза революции закончилась, вся энергия правительства направлена на созидательную работу». ЧК не занималась больше террором: она лишь проверяла подозреваемых в контрреволюционной деятельности. Народ, судя по всему, в массе поддерживал власти и компартию и «всю вину за разруху возлагал на блокаду и осуществляющие ее правительства»127. Россию следует оставить в покое, и тогда внутренние силы вызовут желательные перемены.

Подобные оценки — критические в частностях, безусловно сочувственные в заключениях — характерны для западных либералов 1920-х. Независимо от того, что делали большевики — нарушали ли демократические предписания социал-демократии, подвергали ли гонениям собратьев-социалистов, — для европейских социалистов они продолжали оставаться «товарищами». Подобная слепота была вызвана убеждением, что любое движение, провозглашающее социалистические идеалы, является и на деле социалистическим: лозунги заслоняли собою действительность. Октябрьская революция стала для них явлением величественным: по словам Карла Каутского, строжайшего из критиков Ленина среди социалистов, этого архи-«ренегата», «впервые в мировой истории она поставила социалистическую партию во главе великой державы»128. С точки зрения австрийского социалиста Отто Бауэра, «диктатура пролетариата в России была не подавлением демократии, но фазой развития в сторону демократии»129. Подобно их соратникам в России в 1917-м, демократы-социалисты воспринимали все антибольшевистское как антисоциалистическое, а потому прежде всего чувствовали в нем враждебность по отношению к себе. Исходя из таких посылок только им, социалистам, чьи помыслы были чисты, дано было моральное право критиковать коммунистов.

Двойственное отношение европейских социалистов к коммунизму нашло отражение в сбивчивом разъяснении политики лейбористской партии, данном в 1919 г. Рамсеем Макдональдом, ставшим через пять лет после того главой первого в истории Британии лейбористского кабинета: «То, что мы поддерживаем русскую революцию, вовсе не означает, будто мы принимаем чью-то сторону, за или против Советов или большевиков. Мы признаем, что во время революции якобинство должно иметь место, однако, если якобинство становится злостным, способ бороться с ним — помочь стране устроиться, революции привиться»130. Разъяснение это, если в нем вообще можно усматривать хоть какой-то смысл, могло значить только одно: до тех пор, пока народ Советской России не подчинится большевистской диктатуре, осуществляемый большевиками террор является и неизбежным, и законным.

Прокоммунистическая идеология, которой придерживались либералы и социалисты, в значительной мере, а иногда и решающим образом определялась соображениями внутриполитического порядка — то есть, желанием использовать Советскую Россию как козырь в борьбе с консерваторами у себя в стране. Даже отказавшись принять коммунистов в свои ряды, британские лейбористы объединились с ними в негласном союзе против общего врага, партии тори. Они выступали против интервенции в Россию не только потому, что она, по их мнению, была направлена против социализма, но и по другой причине: подобная кампания позволяла им продемонстрировать воинствующую антилейбористскую позицию британского правительства. В начале 1920-х лейбористская партия последовательно поддерживала взятый Россией внешнеполитический курс, даже когда он наносил урон национальным интересам Британии, как это было в случае подписания Рапалльского договора с Германией. Основополагающий принцип был прост: «Противник лейбористской партии оказался также и врагом русских; разумно поэтому самой партии стать другом России»131. С этой точки зрения, то, что происходило в стране Советов, было делом второстепенной важности.

Эксплуатация российского коммунизма в целях решения внутриполитических проблем была свойственна не только либералам. В Соединенных Штатах изоляционисты вроде сенаторов Бора и Лафолетта превратились в апологетов Советского Союза по аналогичной причине: «Группа американцев защищала Советский Союз не потому, что придерживалась той же идеологии, а оттого, что была враждебно настроена по отношению к мотивам и действиям Америки. В течение следующего десятилетия [1920-х] эти изоляционисты занимали ту же кажущуюся аномальной позицию, призывая к терпимости и дипломатическому признанию большевистского режима»132. По мнению, высказанному в периодическом издании «The New Republic», «антиимпериалисты» (как левого, так и правого толка) «любили Россию из-за ее врагов»133. Ни одно американское издание не требовало более настойчиво признания Соединенными Штатами России и помощи советскому правительству, чем консервативная пресса Херста: в этом случае основанием для подобного поведения служила не симпатия к коммунистическому режиму, а нелюбовь к Европе, особенно Великобритании, и ненависть к Вашингтону. [В редакционной статье в нью-йоркском «American» за 1 марта 1918 г. подписавший ее Уильям Р.Херст отозвался о ленинском режиме как о «самой подлинной демократии в Европе, самой подлинной демократии в мире в настоящий момент». Этих взглядов он придерживался вплоть до начала 30-х годов, когда его симпатии переключились на гитлеровскую Германию (WershbaJ.// The Antioch Review. 1955. Vol. 1. P. 131–147)].

Далекие от коммунизма и даже антикоммунистически настроенные друзья такого рода оказались бесценным сокровищем для Москвы. Г.Д.Уэллс оказался совершенно прав, когда сообщил Петроградскому Совету: «Не к социалистической революции на Западе следует обращаться русским в поисках мира и помощи в нужде, но к либеральным убеждениям умеренного большинства народов Запада»134.

 

* * *

 

Иные мотивы, нежели у апологетов либерализма и социализма, были у «попутчиков». Термин этот, взятый Троцким из словаря российских социалистов и применяемый им для обозначения русских писателей, сотрудничавших с коммунистами, но не присоединявшихся к ним, стал распространяться впоследствии и на сочувствующих за рубежом. По мере того как о методах, применявшихся Коминтерном, узнавали все лучше и выяснилось, что все западные коммунисты действуют по указке Москвы, их начали воспринимать как советских агентов. Вследствие этого уменьшилось и доверие к ним, и их возможность оказывать влияние на общественное мнение. Попутчиков данное предубеждение не касалось — они действовали, или, по крайней мере, мнилось, что это так, — не из послушания иностранной державе, но по выбору собственной совести. Таким положением в глазах общественности пользовались, в частности и по преимуществу, видные западные интеллектуалы, чья литературная репутация, казалось, служила надежным гарантом порядочности и неподкупности. Просоветские высказывания таких известных романистов, как Ромен Роллан, Анатоль Франс, Арнольд Цвейг и Лион Фейхтвангер, а также видных ученых — Сидни и Беатрис Уэбб, Харольда Ласки — оказывали большое влияние на образованную западную публику. Несмотря на то что феномен «попутчиков» стал массовым явлением только в 1930-е, уже после наступления Великой депрессии и победы нацистов в Германии, первые его проявления относятся к началу 1920-х, когда Советская Россия впервые открыла двери перед симпатизирующими ей посетителями. Москва усердно культивировала попутчиков в среде зарубежных интеллектуалов, оказывала им знаки внимания и уважения, каких у себя дома они не удостаивались.

Со своей стороны, попутчики представляли коммунистическую Россию любознательному, но невежественному Западу как страну, где намеревались, несмотря на невообразимо тяжелые обстоятельства, построить первое истинно демократическое и эгалитарное государство в истории. Роль партии и службы безопасности при этом замалчивалась; Россия живописалась в виде общества, где политические решения демократически принимаются Советами, эдаким российским эквивалентом американских собраний избирателей для вынесения решений по городским делам. [По мнению М.Филлипса Прайса, русского корреспондента «Manchester Guardian» в 1920-е, «никто в то время не сознавал… что настоящим центром власти в России должно было стать не правительственное управление, но коммунистическая партия. Ленин в тот момент уже начал внедрять потихоньку партийных функционеров во все важные государственные органы, превращая партию таким образом в единственный источник власти» (Survey. 1962. № 41. Р. 22). Примечательным исключением явилась книга: Bach L. Le Droit et les Institutions de la Russie Sovietique, опубликованная в Париже в 1923. В США роль коммунистической партии в управлении Советской Россией, а также роль Коминтерна, впервые были подвергнуты публичному анализу сенатором Генри Доджем в январе 1924 г. на основании материалов, предоставленных Государственным департаментом (см.: Lasch С. The American Liberals and the Russian Revolution. New York-London, 1962. P. 216–217).]. Многое якобы было достигнуто в области социального, расового и полового равноправия, простым людям предоставлены уникальные возможности по освоению культуры и знаний. Для придания этим фантастическим картинам некоторого правдоподобия говорилось об отдельных недостатках, однако вина за них возлагалась на трудности, неизбежные при «попытке строительства Нового Иерусалима»135. Когда же миф о практически идеальной всенародной демократии уже невозможно оказалось поддерживать — а это случилось, когда на Запад просочилось больше сведений относительно истинного положения в Советской России, — все пороки системы и неудачи режима в отношении данных им обещаний свалили на наследие царизма. По словам московского корреспондента «New York Times» Уолтера Дюранти, являвшегося непосредственным источником всей необходимой американским попутчикам аргументации, какого совершенства можно было ожидать от страны, которая только что «избавилась от мрачнейшей тирании»136? Положим, в Советской России действительно диктатура, но ведь демократии не выучишься за один день, — в такой аргументации имелась бы известная доля правды, если бы страна на самом деле стремилась стать демократической.

Побудительные мотивы попутчиков оказывались разными, как и личности тех, кто совершал паломничество в Москву: «тревожные еретиканствующие профессора, атеисты в поисках религии, старые девы, ищущие компенсации в революционной деятельности, радикалы, жаждущие укрепить поколебленную веру»137. Анжелика Балабанова, служившая секретарем Коминтерна и знавшая процедуру досконально, вспоминает, что по приезде в страну все гости распределялись по четырем категориям: «поверхностный, наивный, честолюбивый, продажный»138. В действительности, разумеется, мало кто идеально соответствовал какой-либо одной категории. «Наивный» идеалист часто обнаруживал, что ему легче придерживаться веры, если наградой за это становится слава; «продажный» визитер получал большее удовольствие от своей прибыли, когда ей подыскивалось идеалистическое оправдание (например, «торговля способствует укреплению мира» или «торговля цивилизует»). Отец и сын Хаммеры, добившиеся наибольшего успеха в Москве в 1920-х американские предприниматели, «совмещали», по словам Юджина Льонса, «дело личного обогащения с удовольствием помогать России»139.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: