Новые верования; философия изменяет правила политики

Из предыдущего мы видели, как сложился у древних муниципальный строй. Очень древняя религия основала сначала семью, потом гражданскую общину; она установила сначала домашнее право и управление рода, потом гражданские законы и муниципальное управление. Государство было тесно связано с религией, оно происходило из нее и сливалось с нею. Вот почему в первобытной гражданской общине все политические учреждения были в то же время и учреждениями религиозными: праздники были церемониями культа, законы — священными формулами, цари и магистраты — жрецами. Поэтому также и личная, индивидуальная свобода была неизвестна; даже свою совесть человек не мог освободить от всевластия гражданской общины. Поэтому также государство было ограничено пределами одного города и никогда не могло переступить границу, начертанную ему вначале его национальною религией, его богами. Каждая гражданская община обладала не только полной политической независимостью, но у нее был также свой культ и свои законы. Религия, право, управление — все было муниципальное. Гражданская община была [с. 407] единственною живой силой; ничего выше ее, ничего ниже ее; ни национального единства, ни личной свободы.

Нам остается теперь сообщить, как исчез этот строй, т. е. каким образом, после того как изменились принципы человеческой ассоциации, управление, религия, право сбросили с себя тот муниципальный характер, который был у них в древности.

Две главные причины повлияли на падение политического строя, созданного Грецией и Италией. Одна принадлежала к порядку явлений нравственных и интеллектуальных, другая относилась к разряду материальных фактов; первая есть изменение в верованиях, вторая — римское завоевание. Оба эти великие события принадлежат одной и той же эпохе, оба они развились и совершились одновременно, в период пяти веков, предшествовавших христианской эре.

Первобытная религия, символом которой был неподвижный камень очага и могила предков, религия, которая установила древнюю семью, а затем организовала гражданскую общину, эта религия с течением времени изменилась и устарела. Человеческий дух рос в своей силе и создавал себе новые верования. Появилось представление о нематериальной природе, яснее определилось понятие о человеческой душе, и почти одновременно с этим в умах людей возникло понятие о божественном разуме.

Что же должны были тогда начать думать о божествах первых времен, об этих мертвецах, живущих в своих могилах, о богах Ларах, которые были прежде людьми, о священных предках, которых надо было постоянно питать приношениями различных яств. Вера такого рода стала теперь невозможна, такие понятия и верования оказались ниже уровня человеческого разума. Правда, подобные предрассудки, при всей их грубости, все-таки не легко было вырвать из сознания толпы; они еще долго царили там; но начиная с пятого века до нашей эры, мыслящие люди стали освобождаться от таких заблуждений. Они иначе уже понимали факт смерти: одни верили в полное уничтожение, другие во [с. 408] вторичное существование, но всецело духовное, в мире душ; во всяком случае ни те, ни другие не допускали более, чтобы умершие продолжали жить в могилах, питаясь приношениями. Далее, понятие о божестве становилось слишком высоким для того, чтобы возможно было далее верить в божественность умерших. Теперь, наоборот, представляли себе, что человеческая душа после смерти или идет в Елисейские поля за наградой, или же подвергается наказанию за содеянное при жизни; и вследствие заметного прогресса теперь обоготворяли только тех людей, которых благодарность или лесть ставили выше всего человечества.

Понятие о божественном преобразовывалось мало-помалу, естественно, в силу возрастающего могущества ума. То понятие, которое человек прилагал вначале к невидимой силе, которую он чувствовал в самом себе, он перенес теперь на силы несравненно более могущественные, которые он видел в природе, пока не приблизилось то время, когда он смог подняться до создания идеи о высшем существе, находящемся вне и выше всей природы. Тогда боги Лары и герои лишились поклонения всех мыслящих людей.

Что касается очага, который имел смысл, по-видимому, лишь постольку, поскольку он был связан с культом мертвых, то и он потерял свое обаяние. В домах продолжали иметь домашний очаг, ему продолжали поклоняться, молиться, совершать возлияния; но это был только культ по привычке, совершенно лишенный живой веры.

Так же незаметно, как исчезла вера в домашний очаг, исчезла и вера в очаг городов или пританей. Люди более не знали, какое значение имеет этот очаг; они позабыли, что вечно живой огонь пританея представляет собою невидимую жизнь предков, основателей, национальных героев. Огонь продолжали поддерживать по-прежнему, продолжали совершать священные трапезы, петь древние гимны, но все это были уже пустые, лишенные внутреннего смысла церемонии, от которых не хватало смелости отречься, но смысла которых никто уже не понимал.

[с. 409] Изменили свой характер даже божества внешней природы, присоединенные к очагу. Являясь первоначально божествами домашними и затем сделавшись божествами гражданской общины, они подверглись еще дальнейшему изменению: люди заметили, наконец, что различные существа, которых они называли именем Юпитера, могли быть просто одним и тем же существом; то же самое и по отношению к другим богам. Человеческий ум был загроможден множеством божеств и чувствовал потребность уменьшить их количество. Поняли, что боги не являлись каждый порознь собственностью семьи или города, но что они принадлежали всему человеческому роду и простирали свое попечение на всю вселенную. Поэты ходили из города в город и обучали вместо древних религиозных гимнов гражданской общины новым песням, где не говорилось более ни о богах Ларах, ни о городских божествах — полиадах, но где рассказывались легенды о великих богах земли и неба; и греческий народ забывал свои древние домашние и национальные гимны для этой новой поэзии, которая не родилась уже из недр религии, но была дочерью искусства и свободной фантазии. Одновременно с этим некоторые большие святилища, как Дельфы и Делос, привлекали людей и заставляли их забывать местные культы. Мистерии и содержавшееся в них учение приучили людей относиться с пренебрежением к мелкой и бессодержательной религии гражданской общины.

Таким образом, медленно и незаметно совершился умственный переворот. Сами жрецы не оказывали ему никакого сопротивления, потому что, пока продолжали совершаться установленные жертвоприношения в определенные дни, до тех пор им казалось, что древняя религия невредима; понятия могли меняться, могла погибнуть вера, лишь бы на обряды не было сделано ни малейшего посягательства. Случилось, однако, что без всякого изменения внешних форм верования совершенно преобразовались, и домашняя и муниципальная религия потеряла всю свою власть над умами.

Затем появилась философия, и она ниспровергла все [с. 410] правила древней политики. Невозможно было коснуться человеческих мнений, не затрагивая в то же время и основных принципов их управления. Пифагор, имея некоторое смутное представление о Высочайшем Существе, относился с презрением к местным культам, и этого было достаточно, чтобы он отверг старинные способы управления и попытался основать новое общество.

Анаксагор постиг Бога — Разум, царящий над всеми людьми и над всеми существами. Отвергнув древние верования, он отверг также и древнюю политику. Так как он не верил в богов пританея, то он и не исполнял более всех своих обязанностей гражданина, он уклонялся от народных собраний и не желал быть магистратом. Его учение несло в себе посягательство на гражданскую общину и афиняне изрекли над ним смертный приговор.

Затем явились софисты, которые оказали более влияния, чем Пифагор и Анаксагор, эти два великие ума. Софисты горячо стремились побороть старинные заблуждения; в борьбе, которую они начали против всего, что стремилось поддерживать прошлое, они не щадили ни учреждений гражданской общины, ни религиозных предрассудков. Они смело разбирали и обсуждали законы, которыми управлялось еще государство и семья. Они ходили из города в город, распространяя учение о новых принципах; это не была проповедь безразличного отношения к справедливому и несправедливому, это было учение о новой справедливости, не такой узкой, не такой исключительной, как была древняя, но более человечной, более разумной и отрешенной от формул прошедших веков. Это было смелое предприятие; оно подняло бурю ненависти и злобы. Софистов обвинили в том, что у них нет ни религии, ни нравственности, ни патриотизма. Правда, у них не было точно установленного учения относительно всех этих вопросов и они считали достаточным со своей стороны борьбу с предрассудками. Они привели в движение, как говорит Платон, то, что до тех пор было неподвижно. Софисты заявили, что основание религиозного чувства и политики [с. 411] находится в человеческом сознании, а не в обычаях предков или неизменных преданиях; они учили греков, что для управления государством не достаточно ссылаться на древние обычаи и священные законы, но что надо убеждать людей и действовать на их свободную волю. Знание древних обычаев они заменили искусством рассуждать и говорить, диалектикой и реторикой. На стороне их противников были традиции, на их же стороне — красноречие и ум.

Раз только была пробуждена таким образом способность размышлять, человек не хотел уже более верить, не отдавая себе отчета в своих верованиях, он не хотел более подчиняться управлению, не размышляя, не обсуждая своих учреждений. Он усомнился в справедливости прежних социальных законов, и перед ним предстали иные принципы. Платон влагает в уста одного из софистов следующие прекрасные слова: «Вы все, собравшиеся здесь, я смотрю на вас, как на родных между собой; природа за отсутствием закона сделала вас согражданами. Но закон, этот тиран человека, насилует природу во многих случаях». Противопоставить, таким образом, природу закону и обычаям, это значит напасть на самое основание древней политики. Напрасно афиняне изгнали Протагора и сожгли его сочинения; удар был нанесен, и результаты учения софистов были громадны. Авторитет учреждений исчез вместе с исчезновением авторитета национальных богов; в домах и на общественных площадях установилась привычка обсуждать все свободно.

Сократ, не одобряя той крайности, в какую впадали софисты в своем скептицизме, принадлежал, тем не менее, к их школе. Как и они, он отвергал власть предания и считал, что правила поведения должны быть начертаны в человеческом сознании. Он отличался от них только тем, что изучал это сознание благоговейно и с твердым желанием найти в нем обязательство быть справедливым и делать добро. Он ставил правду выше обычая, справедливость выше закона; он освобождал нравственность от [с. 412] религии. До него долг понимали только как постановление древних богов; он показал, что начало чувства долга лежит в душе человека, и всем этим, хотел ли он того или нет, он боролся, вел войну с культами гражданской общины. Напрасно заботился он о том, чтобы присутствовать на всех праздниках и принимать участие в жертвоприношениях, его верования и его слова опровергали его поступки. Он основал новую религию, которая была противоположностью религии гражданской общины. Его справедливо обвиняли в том, что он «не чтил богов, которых чтило государство». Его осудили на смерть за оскорбление обычаев и верований предков или, как тогда выражались, за развращение современного ему поколения. Непопулярность Сократа и ожесточенная злоба его сограждан объяснимы, если мы подумаем о религиозных обычаях афинян, об этом обществе, где было столько жрецов и где они были так могущественны. Но переворот, который начали софисты и который Сократ продолжал в более умеренном духе, не мог быть остановлен смертью одного старика. Греческое общество со дня на день все более освобождалось от власти древних верований и древних учреждений.

После Сократа философы начали обсуждать уже свободно принципы и правила человеческой ассоциации. Платон, Критон, Антисфен, Спевсипп, Аристотель, Теофраст и многие другие писали трактаты о политике; начались искания и исследования; человеческому уму предстали великие задачи организации государства, власти и повиновения, обязанностей и прав.

Мысль, без сомнения, не легко освободилась от уз привычки. Платон в некоторых вопросах был еще под властью древних идей. Государство, которое он себе представлял, все еще есть древняя гражданская община; оно очень небольших размеров и не должно содержать в себе более пяти тысяч членов; управление в нем основывается еще на древних принципах; свобода там неизвестна; цель, которую ставит себе там законодатель, заключается не столько в совершенствовании и развитии человека, сколько [с. 413] в безопасности и величии ассоциации. Семья там почти уничтожена для того, чтобы она не могла явиться соперницею гражданской общине. Государство является единственным собственником, оно одно свободно, оно одно имеет волю, одно имеет религию и верования, и каждый, кто думает не так, как думает государство, должен погибнуть. Тем не менее среди всего этого проглядывают и новые идеи. Платон провозглашает, подобно Сократу и софистам, что правила морали и политики находятся внутри нас; что предание — ничто: что обращаться надо к разуму и что законы справедливы лишь постольку, поскольку они сообразны с природою человека.

У Аристотеля эти идеи еще определеннее. «Законы», говорит он, «это — разум!» Он учит, что надо искать не того, что согласно с обычаями отцов, но того, что хорошо само по себе. Он прибавляет, что, по мере того как время идет вперед, надо изменять и учреждения. Он устраняет почтение к предкам: «Наши первые предки, — говорит он, — были ль они рождены из лона земли, пережили ль они какой-нибудь потоп — походили, по всей вероятности, на то, что есть теперь самого грубого и невежественного; и было бы очевидной нелепостью держаться мнения подобных людей». Аристотель, как и все философы, безусловно не признавал религиозного происхождения человеческого общества; он не говорил о пританее; он не знал даже, что местные культы были основаны государством. «Государство, — говорит он, — нечто иное, как ассоциация равных между собою существ, ищущих сообща счастливого и легкого существования». Таким образом философия отвергает древний принцип общежития и ищет новых оснований, на которых бы она могла основать социальные законы и идею отечества.

Школа циников идет дальше. Она отрицает самое отечество. Диоген хвалился тем, что он нигде не владеет правами гражданина, а Кратес говорил, что его отечество это — презрение к мнениям других. Циники провозгласили совершенно новую для того времени истину, что человек [с. 414] есть гражданин вселенной, и что отечество не есть узкие пределы одного города. Они считали муниципальный патриотизм предрассудком и любовь к гражданской общине исключали из числа чувств. Вследствие ли отвращения или презрения, но только философы удалялись все более и более от участия в общественных делах. Сократ исполнял еще свои обязанности гражданина, Платон пытался работать на пользу государства, внося преобразования. Аристотель, более индифферентный, ограничивался ролью наблюдателя и сделал государство предметом научных исследований. Эпикур совсем оставил в стороне общественные дела. «Не вмешивайтесь в них, — говорил Эпикур, — если только какая-нибудь высшая власть вас к тому не принудит». Циники не хотели быть даже гражданами.

Стоики возвратились к занятиям политикой. Зенон, Клеанф, Хризипп писали многочисленные трактаты об управлении государством. Но их принципы были очень далеки от древней муниципальной политики. Вот в каких выражениях древний писатель разъясняет нам учение, которое они проводили в своих произведениях: «Зенон в своем трактате об управлении задался целью показать нам, что мы не являемся жителями такого-то дема или такого-то города, отделенными друг от друга особым правом и исключительными законами, но что мы должны смотреть на всех людей, как на сограждан, как будто бы мы все принадлежим к одному дему, к одной гражданской общине». Из сказанного мы видим, как далеко вперед ушли идеи от времен Сократа и до Зенона. Сократ считал себя еще обязанным, насколько он мог, чтить богов государства. Платон не постигал еще другой формы правления кроме гражданской общины. Зенон выходит из этих узких рамок человеческой ассоциации. Он не признает делений, которые установила религия древних веков; а так как у него есть представление о Боге вселенной, то у него есть также представление и о государстве, в которое мог бы войти весь человеческий род.

[с. 415] Но вот еще более новый принцип: стоицизм, расширяя человеческую ассоциацию, освобождает индивидуальную личность. Отвергая религию гражданской общины, он отвергает в то же время и рабство граждан. Он не хочет более, чтобы человеческая личность приносилась в жертву государству. Он различает и отделяет совершенно определенно то, что должно оставаться свободным в человеке; он освобождает по крайней мере совесть. Стоицизм говорил человеку, что он должен замкнуться в себе и в себе самом найти долг, добродетель и награду за них; он не запрещал ему заниматься общественными делами, он даже советовал ему это, но предупреждал в то же время, что предметом его главных усилий должно быть личное совершенствование, и что каково бы ни было государственное управление, совесть его должна оставаться независимой. Это — великий принцип, которого никогда не знала древняя гражданская община, но который должен был со временем стать одним из самых священных правил политики.

Тогда начинают понимать, что существуют еще иные обязательства, кроме обязательств к государству, другие добродетели, кроме гражданских. Душа человека привязалась к другим предметам помимо отечества. Древняя гражданская община была настолько могущественна и так тиранична, что человек сделал ее целью всех своих трудов и всех своих добродетелей; она была законом доброго и прекрасного, и только ради нее существовал героизм. Но вот Зенон учит человека, что есть достоинство не только гражданина, но и человека; что кроме обязанностей по отношению к закону есть еще обязанности по отношению к себе самому, и что высшая заслуга заключается не в том, чтобы жить и умереть за государство, но в том, чтобы быть добродетельным и угодным божеству.

Добродетели эти несколько эгоистичны, они допустили пасть национальную свободу и независимость, но они же возвысили индивидуальную личность. Общественные добродетели исчезают все более и более, но зато личные добродетели [с. 416] развиваются и появляются в человеческом обществе. Им приходилось вначале бороться то против общей испорченности нравов, то против деспотизма. Но мало-помалу они укоренились в человеке и с течением времени стали такой могущественной силой, с которой должно было считаться всякое правительство; правила политики должны были тоже измениться, для того, чтобы эти новые правила морали могли найти себе место.

Таким образом мало-помалу изменились верования; муниципальная религия, основа гражданской общины, угасла; муниципальный строй, такой, каким его понимали древние, должен был пасть вместе с ней. Люди незаметно отрешились от этих суровых правил и узких форм управления. Более высокие идеи побуждали создавать более обширные общества. Людей влекло к единению; таково было общее стремление двух веков, предшествовавших христианской эре. Правда, плоды, приносимые подобным духовным переворотом, зреют очень медленно; но мы увидим, изучая римское завоевание, что события развивались в том же направлении, как и идеи, что у них была та же тенденция к разрушению древнего муниципального строя и что они подготовляли новые способы управления.

Глава II

Римское завоевание.

На первый взгляд кажется странным, что среди тысячи гражданских общин Греции и Италии нашлась одна, которая оказалась способною подчинить себе все другие. Это великое событие объяснимо тем не менее обыкновенными причинами, определяющими ход человеческих дел. Мудрость Рима заключалась, как и всякая мудрость, в том, чтобы уметь пользоваться теми благоприятными обстоятельствами, которые встречались.

[с. 417] В деле римского завоевания можно различить два периода: один совпадает с тем временем, когда старинный муниципальный дух был еще очень силен; в это именно время Рим должен был преодолеть наибольшее количество препятствий. Второй период относится к тому времени, когда муниципальный дух уже значительно ослабел, завоевание сделалось тогда более легким и завершилось очень быстро.

1. Несколько слов о происхождении и населении Рима.

Происхождение Рима и состав его населения достойны замечания. Они объясняют особенный характер его политики и ту исключительную роль, которая ему досталась с самого начала среди других гражданских общин.

Римское население было крайне смешанное. Главным основанием его были латины, уроженцы Альбы; но сами эти альбанцы, судя по преданию, которое мы не имеем никакого основания отрицать, состояли из двух соединившихся, но не слившихся народностей: одна была раса коренная, настоящие латины, а другая — чужеземного происхождения. Про последнюю предание говорит, что ее составляли выходцы из Трои вместе с Энеем, жрецом-основателем; она была, по всей видимости, немногочисленна, но значительна своим культом и теми учреждениями, которые она принесла с собою.

Эти альбанцы, смесь двух рас, основали Рим в том месте, где уже возвышался другой город — Палланциум, основанный греками. Население Палланциума продолжало существовать в новом городе, и в нем сохранились обряды греческого культа На том месте, где позже возвышался Капитолий, существовал тоже город под названием Сатурния, про который рассказывали, что он был основан тоже греками.

Таким образом в Риме соединились и смешались все расы: там были латины, троянцы, греки; в скором времени [с. 418] должны были прибавиться еще сабины и этруски. Обратите внимание на различные холмы: Палатин — латинский город, прежде он был городом Эвандра; Капитолий, бывший прежде жилищем спутников Геркулеса, потом становится жилищем сабинян Тация. Квиринал получает свое название от сабинских квиритов или от сабинского бога Квирина. Холм Целийский, кажется, с самого начала был населен этрусками. Рим представляется не одним городом, он является как бы федерацией нескольких городов, из которых каждый по своему происхождению принадлежит к иной федерации. Рим был центром, где встречались латины, этруски, сабины и греки.

Первым римским царем был латин; вторым, по преданию, сабинянин; пятый, как говорят, был сын грека; шестой был родом этруск.

Язык Рима состоял из самых различных элементов, но преобладал латинский; было также много корней сабинских, а греческих корней в нем встречается более, чем в каком-либо другом из наречий средней Италии. Что касается самого названия города, то было неизвестно, какому языку оно принадлежит. По мнению одних, Рим — слово троянское, по мнению других — оно греческое; есть основание считать его латинским, но некоторые древние думали, что оно этрусское.

Имена римских семей свидетельствовали также о большом разнообразии их происхождения. Еще во времена Августа было около пятидесяти семей, которые, восходя в ряду своих предков, доходили до спутников Энея. Другие считали себя потомками выходцев из Аркадии, ушедших вместе с Эвандром, и члены этих семей с незапамятных времен носили на своей обуви особый отличительный знак: маленький серебряный полумесяц. Семьи Потициев и Пинариев происходили от лиц, считавшихся спутниками Геркулеса, и происхождение их доказывается наследственным культом этого бога. Туллии, Квинкции, Сервилии пришли из Альбы после завоевания этого города. Многие семьи присоединяли к [с. 419] своим именам еще прозвища, указывающие на их иноземное происхождение; таким образом были Сульпиции Камерины, Коминии Аврунки, Сицинии Сабины, Клавдии Регилленсы, Аквилии Туски. Семья Навциев была троянского происхождения; Аврелии были сабины; Цецилии были родом из Пренеста; Октавии происходили из Велитр.

Следствием этого смешения самых различных народностей было то, что Рим по своему происхождению был связан узами родства со всеми известными ему народами. Он мог назвать себя латинским с латинами, сабинским с сабинами, этрусским с этрусками и греческим с греками.

Его национальный культ был тоже соединением нескольких бесконечно различных культов, из которых каждый соединял его с каким-нибудь народом. В Риме были греческие культы Эвандра и Геркулеса; он с гордостью говорил о том, что владеет троянским палладиумом. Его собственные пенаты находились в латинском городе Лавиниуме. Он с самого начала принял сабинский культ бога Конса. Другой сабинский бог Квирин укоренился в нем так прочно, что римляне присоединили его к своему основателю Ромулу; были еще кроме того боги этрусские и их праздники, их авгуры, вплоть до их священных знаков.

В то время, когда никто не имел права присутствовать на религиозном празднике какой бы то ни было нации, если он только не принадлежал к ней по своему рождению, римляне имели то несравненное преимущество, что они могли принимать участие и в латинских празднествах, и в празднествах сабинских, этрусских, и в олимпийских играх. Религия составляла могущественные узы. Когда два города имели общий культ, то они назывались родственными городами; они должны были смотреть друг на друга как на союзников и взаимно друг другу помогать; в эти древние времена не знали другого союза, кроме того, который устанавливала религия. Поэтому Рим и сохранял так тщательно все, что могло служить свидетельством этого драгоценного родства с другими народами. Латинам он [с. 420] представлял свои предания об Ромуле; сабинам — легенду о Тарпее и Тации; грекам он указывал на древние гимны, которые у него были сложены в честь матери Эвандра; он не понимал более этих гимнов, но тем не менее продолжал их петь. Он заботливо хранил все воспоминания об Энее, потому что если через Эвандра он мог считаться в родстве с пелопонесцами, то через Энея он был родственником более тридцати городов, рассеянных в Италии, в Сицилии, в Греции и в Малой Азии; все они считали Энея своим основателем или же были колониями основанных им городов, и у всех у них был вследствие этого общий с Римом культ. Какую выгоду извлекал себе Рим из этого древнего родства, можно видеть во время его войн в Сицилии против Карфагена и в Греции против Филиппа.

Римское население было, таким образом, смесью нескольких племен, его культ был собранием нескольких культов, его национальный очаг — собранием нескольких очагов. Рим был почти единственною гражданской общиной, которую ее муниципальная религия не обособила от всех остальных; она соприкасалась почти со всей Италией и со всей Грецией. Не было почти ни одного народа, которого бы она не могла допустить к своему очагу.

2. Первые римские завоевания (753—350 гг. до Рождества Христова).

В течение тех веков, когда муниципальная религия была всюду в полной силе, Рим сообразовал с ней свою политику.

Рассказывают, что первым актом новой гражданской общины было похищение сабинских женщин; легенда эта кажется очень невероятной, если подумать о святости брака у древних. Но выше мы видели, что муниципальная религия запрещала браки между членами различных гражданских [с. 421] общин, если эти общины не были связаны между собою, по меньшей мере, узами происхождения или общего культа. Первые римляне имели право заключать браки с жителями Альбы, но не имели того же права по отношению к своим другим соседям — сабинам. И Ромул хотел добыть прежде всего не несколько женщин, но право брака, т. е. право вступать в правильные сношения с сабинским населением, и для этого надо было установить религиозную связь между Римом и этим населением. Поэтому Ромул принимает культ сабинского бога Конса и устраивает в честь его празднество. Предание добавляет, что во время этого праздника и были похищены женщины. Если бы Ромул так сделал, то браки нельзя было бы совершить согласно обрядам, потому что первым и самым необходимым актом брачной церемонии было traditio in manum, т. е. передача дочери отцом; Ромул, таким образом, не достиг бы своей цели. Но присутствие сабинян и их семейств на религиозном празднестве, их участие в жертвоприношении устанавливали между этими двумя народами такого рода связь, что для connubium не было более препятствий. Тут не было необходимости в действительном похищении; вождь римлян умел добыть права на брак. Поэтому историк Дионисий, изучавший древние тексты и гимны, уверяет, что браки сабинянок были совершены с соблюдением самых торжественных обрядов; это же подтверждают Плутарх и Цицерон. Достойно замечания, что самое первое усилие, сделанное римлянами, вело к ниспровержению тех преград, которые муниципальная религия ставила между ними и соседним народом. До нас не дошло аналогичной легенды по отношению к Этрурии; но представляется вполне вероятным, что с этой страной у Рима были те же отношения, что и с Лациумом и Сабинской землей. Он сумел, таким образом, соединиться узами культа и крови со всеми своими соседями; для него было важно иметь право connubium со всеми гражданскими общинами, и он очень хорошо понимал значение этого права; это доказывается тем, что Рим не желал [с. 422] допустить, чтобы другие гражданские общины, подвластные ему, вступали между собою в такую же связь.

Затем для Рима начинается длинный ряд войн. Первая была против сабинян Тация; она закончилась религиозным и политическим союзом двух маленьких народов. Затем последовала война с Альбою; историки говорят, что Рим осмелился напасть на этот город, несмотря на то, что был его колонией. Может быть, именно потому, что он был его колонией, Рим и счел нужным разрушить его ради своего будущего величия. Действительно, каждая метрополия пользовалась правами религиозного главенства над своими колониями, а религия имела в те времена такую большую власть, что, пока Альба стояла непоколебимо, Рим не мог стать независимой гражданской общиной, и его дальнейшей судьбе была поставлена преграда.

Разрушив Альбу, Рим не удовлетворился тем, что перестал быть колонией, он захотел подняться сам до степени метрополии и унаследовать все те права религиозного главенства, которые имела до тех пор Альба над своими тридцатью колониями в Лациуме. Рим вел длинный ряд войн, чтобы добиться главенства при жертвоприношениях на латинских праздниках. Это было средство приобрести тот единственный вид преобладания и превосходства, который был тогда известен.

Рим воздвиг у себя храм Диане и принудил латинян являться туда и совершать жертвоприношения; он привлек туда даже сабинян. Этим он приучал два народа разделять с собою и под своим верховным руководительством праздники, молитвы, мясо жертвенных животных; он соединял их под своей верховной религиозной властью.

Рим — единственная гражданская община, умевшая войною увеличить свое народонаселение. У него была своя политика, неизвестная прочему греко-италийскому миру; он присоединял к себе все, что завоевывал; он уводил к себе обитателей покоренных городов и побежденных [с. 423] обращал мало-помалу в римлян. В то же время он посылал колонистов в завоеванные страны и повсюду сеял, таким образом, Рим, потому что эти колонисты, образовывая отдельные гражданские общины с политической точки зрения сохраняли религиозную общность со своей метрополией, а этого было уже вполне достаточно, чтобы они были принуждены подчинять свою политику политике Рима, повиноваться ему и помогать во всех его войнах.

Одной из замечательных черт римской политики было то, что он привлекал к себе все культы соседних гражданских общин. Он настолько же стремился завоевывать богов, как и города. Он овладел Юноной из Вей, Юпитером из Пренеста, Минервою из Фалисков, Юноною из Ланувиума, Венерою из Самниума и многими другими, которых мы не знаем. «Потому что у Рима был обычай, — говорит один древний, — вводить к себе религии побежденных городов; иногда он распределял их среди своих родов, иногда он отводил им место в национальной религии».

Монтескье хвалит римлян, как за ловкий политический прием, за то, что они не навязывали своих богов побежденным народам. Но это было бы совершенно противно их понятиям, а также и вообще понятиям древних. Рим завоевывал богов побежденных народов, а не давал им своих. Он хранил для себя своих покровителей и старался даже увеличить их количество. Он дорожил тем, чтобы владеть большим количеством культов и большим количеством богов-покровителей, чем какая-либо другая гражданская община.

Так как эти культы и боги были по большей части взяты у побежденных, то через них Рим вошел в религиозное общение со всеми этими народами. Узы общего происхождения, завоевание права connubium, права председательства на латинских праздниках, завоевание богов побежденных народов, притязания на право приносить жертвы в Олимпии и Дельфах — все это были средства,[с. 424] которыми Рим подготовлял свое владычество. У Рима, как и у каждого города, была своя муниципальная религия, источник его патриотизма, но это был единственный город, который заставил религию служить увеличению своего могущества. В то время, как религия обособляла, изолировала другие города, Рим имел ловкость или счастье употребить ее на то, чтобы все привлечь к себе и надо всем господствовать.

3. Каким образом Рим приобрел владычество (350—140 гг. до Рождества Христова).

В то время как Рим возрастал, таким образом, медленно, пользуясь теми средствами, которые ему давали религия и понятия того времени, произошел целый ряд политических и гражданских перемен в гражданских общинах и даже в самом Риме; они видоизменили одновременно управление людьми и их образ мыслей.

Выше мы описали уже этот переворот; здесь важно заметить, что он совпадает с развитием римского могущества. Эти два факта, происшедшие одновременно, не остались без влияния друг на друга. Римские завоевания не совершились бы так легко, если бы не угас повсюду прежний муниципальный дух, и можно думать, что муниципальный порядок не пал бы так рано, если бы римские завоевания не нанесли ему последнего удара.

Среди тех перемен, которые произошли в учреждениях, нравах, верованиях, праве, изменился также по существу и самый патриотизм, и это одна из тех причин, которые больше всего способствовали успехам Рима. Выше мы говорили, чем было это чувство в первые века гражданской общины. Патриотизм составлял часть религии: человек любил отечество, потому что он любил богов-покровителей, потому что в отечестве он находил пританей, божественный огонь, праздники, молитвы, гимны и потому что вне отечества у него не было ни богов, ни культа. Этот патриотизм [с. 425] был верой и благочестием. Но когда у жреческой касты было отнято ее владычество, то вместе со всеми древними верованиями исчез и такого рода патриотизм. Любовь к гражданской общине не погибла еще, но она приняла другую форму.

Отечество любили теперь не за религию или богов, его любили только за его законы и учреждения, за те права и безопасность, которую оно давало своим членам. Обратите внимание в надгробной речи, которую Фукидид влагает в уста Перикла, каковы были основания, заставлявшие любить Афины: это город, который «стремится к тому, чтобы все были равны перед законом»; «он дает людям свободу и открывает всем путь к почестям, он поддерживает общественный порядок, обеспечивает должностным лицам их власть, покровительствует слабым, устраивает для народа зрелища и праздники, воспитывающие душу». И оратор заканчивает свою речь такими словами: «Вот почему наши воины предпочли лучше погибнуть геройской смертью, чем позволить отнять у себя это отечество; вот почему те, кто остался жив, готовы страдать и жертвовать собою для него».

Итак, у человека есть еще обязанности по отношению к гражданской общине, но обязанности эти не вытекают более из того же самого принципа, как некогда. Человек жертвует по-прежнему своей кровью и жизнью, но уже теперь не ради защиты своего национального божества или очага своих отцов, а ради защиты учреждений, которыми он пользуется, и тех преимуществ, которые ему дает гражданская община.

И этот новый патриотизм имел несколько иные следствия, чем прежний. Человек привязывался теперь не к пританею, не к богам-покровителям, не к священной земле, но лишь к учреждениям и законам, а эти учреждения и законы при том неустройстве, в котором находились все гражданские общины того времени, часто менялись, и патриотизм стал тоже чувством непостоянным, изменчивым, он зависел от обстоятельств и был подчинен тем же колебаниям, как и само управление. Отечество любили лишь [с. 426] постольку, поскольку любили господствующий в нем в данное время строй, и того, кто находил законы отечества дурными, ничто уже более с ним не связывало.

Таким образом, муниципальный патриотизм ослабел в душе и исчез. Мнение каждого человека было для него священнее отечества, и триумф его сообщников стал ему более дорог, чем величие и слава гражданской общины. Каждый стал предпочитать родному городу, если там не было только симпатичных ему учреждений, тот город, где эти учреждения были в силе. Стали также более охотно переселяться, менее боялись уже изгнания. Что значило подвергнуться отлучению от пританея и быть лишенным очистительной воды? О богах-покровителях более совсем не думали и привыкли легко обходиться без отечества.

Отсюда было недалеко и до того, чтобы восстать против него с оружием в руках. Начали заключать союзы с враждебными городами, чтобы доставить торжество своей партии. Из двух аргивян один желал управления аристократического и предпочитал Спарту Аргосу, другой предпочитал демократию и больше любил Афины. Ни тот, ни другой не дорожили очень независимостью своей гражданской общины и готовы были отдаться под власть другого города, лишь бы только этот город поддержал их партию в Аргосе. Из Фукидида и Ксенофонта мы видим ясно, что именно подобное настроение умов и было причиной такого долгого продолжения пелопонесской войны. В Платее богатые принадлежали к партии Фив и лакедемонян, бедные к партии Афин. В Корцире народная партия была за Афины, а аристократия за Спарту. У афинян были союзники во всех городах Пелопоннеса, а у Спарты во всех ионийских городах. Фукидид и Ксенофонт говорят согласно друг с другом, что не было ни одной гражданской общины, где бы народная партия не благоприятствовала афинянам, а аристократия спартанцам. Эта война является тем общим усилием, которое сделали греки, чтобы установить повсюду одинаковый образ правления под гегемонией одного [с. 427] города; но одни желали аристократического правления под покровительством Спарты, другие демократического с поддержкою Афин. То же самое было и во времена Филиппа: аристократическая партия во всех городах горячо желала владычества Македонии. Во времена Филопемена роли переменились, но чувства остались те же: народная партия желала владычества Македонии, а все, что стояло за аристократию, присоединилось к Ахейскому союзу. Гражданская община не является, таким образом, более предметом желаний и привязанности людей. Мало было греков, которые отказались бы пожертвовать муниципальной независимостью ради того, чтобы приобрести те учреждения, которые они предпочитали иметь.

Что же касается людей честных и с чуткой совестью, то те беспрерывные распри и смуты, свидетелями которых они были, внушали им отвращение к муниципальному порядку. Они не могли любить той формы общественного устройства, при которой бедные и богатые вели беспрерывные войны, где они видели бесконечную смену народных насилий и мести аристократов. Люди эти хотели избавиться от режима, который, создав сначала истинное величие, порождал теперь только страдания и ненависть. Начинали чувствовать необходимость выйти из муниципальной системы и найти другую форму управления гражданской общиной. Многие мечтали о том, по крайней мере, чтобы установить нечто вроде высшей власти над гражданской общиной и чтобы власть эта заботилась о поддержании общего порядка и заставляла бы жить в мире между собой маленькие беспокойные общества. Ради этого Фокион, истинный гражданин, советовал своим соотечественникам отдаться под власть Филиппа, обещая им в таком случае мир и безопасность.

В Италии дела шли таким же точно порядком, как и в Греции. Те же самые революции и та же самая борьба волновали города Лациума, Сабинской земли, Этрурии, и любовь к гражданской общине исчезала. И здесь, как и в Греции, каждый охотно присоединялся к чужому городу, [с. 428] чтобы доставить в родном городе перевес своим мнениям и своим интересам.

Такое расположение умов создало успех Рима; он повсюду поддерживал аристократическую партию, и повсюду аристократия была его союзницею. Приведем несколько примеров: род Клавдиев покинул Сабинскую землю вследствие междоусобных раздоров и переселился в Рим, потому что римские учреждения нравились ему больше, чем учреждения его родины. В то же самое время много латинских семей также выселились в Рим, потому что им не нравился демократический строй Лациума, а Рим только что восстановил владычество патрициата. В Ардее шла война между плебеями и аристократией; плебеи призвали на помощь вольсков, аристократия же отдала город римлянам. Этрурия была полна раздоров; Веии ниспровергли свое аристократическое правление; римляне напали на них, и другие этрусские города, где господствовала еще жреческая аристократия, отказали Веиям в своей помощи. Легенда добавляет, что во время этой войны римляне захватили одного вейского жреца и вынудили у него предсказание, обеспечившее им победу. Не дает ли эта легенда указаний на то, что этрусские жрецы помогли римлянам завоевать город?

Позже, когда Капуя возмутилась против Рима, замечено было, что всадники, т. е. сословие аристократическое, не приняли участия в этом восстании. В 313 году города Авсона, Сора, Минтурн и Весция были выданы римлянам аристократической партией. Когда этруски заключили между собою союз против Рима, это означало, что у них установился народный образ правления; единственный город Арациум отказался войти в этот союз, и это потому, что там преобладала аристократическая партия. Когда Аннибал явился в Италию, то все города заволновались, но не о независимости шло тут дело: в каждом городе аристократия стояла за Рим, а плебеи за Карфаген.

Образ правления в Риме может нам пояснить, почему аристократия отдавала ему постоянное предпочтение. И [с. 429] в нем, как и во всех других городах, совершался ряд переворотов, но только они шли медленнее. В 509 г., когда в других гражданских общинах Лациума были уже тираны, в Риме имела успех патрицианская реакция. Демократия впоследствии возвысилась, но весь ход этого возвышения был медленный и очень умеренный. Римское правление было, таким образом, дольше, чем какое бы то ни было другое, аристократичным, и оно могло быть надеждой аристократической партии.

Правда, в конце концов в Риме взяла верх демократия; но даже и тогда все приемы и способы управления оставались аристократическими. В комициях по центуриям голоса разделялись сообразно богатству, и почти то же самое было в комициях триб. В праве не было допущено никакого отличия для богатых, на деле же бедный класс был заключен в четыре городские трибы и имел только четыре голоса против тридцати одного класса собственников. К тому же ничего не могло быть обыкновенно спокойнее этих собраний; никто кроме председателя или того, кому он давал слово, на них не говорил; ораторов совершенно не было, ничего не обсуждали, все сводилось чаще всего к подаче голоса, к простому да или нет и к счету голосов. Последнее дело было очень сложным и требовало много времени и много спокойствия. К этому нужно прибавить, что сенат не возобновлялся ежегодно, как это делалось в демократических гражданских общинах Греции. По закону его состав назначался цензорами при каждой новой люстрации, в действительности же списки сенаторов мало изменялись от одной люстрации до другой, и вычеркнутые члены представляли исключение. Сенат был, таким образом, пожизненной корпорацией, набиравшей почти что самостоятельно своих членов; по-видимому, нередко сыновья наследовали отцам. Он был истинным олигархическим учреждением.

Нравы были еще более аристократичны, чем учреждения. У сенаторов были свои особые места в театре. Только одни богатые служили в коннице. Военные должности [с. 430] предоставлялись по большей части молодым людям из знатных семей; Сципиону не было еще шестнадцати лет, когда он уже командовал отрядом конницы.

Господство богатого класса удержалось в Риме дольше, чем в каком бы то ни было другом городе. Этому были две причины: первая та, что совершились великие завоевания, и выгоды их достались классу и без того богатому; все земли, отнятые у побежденных, достались ему, он же овладел торговлей побежденных стран и соединил с этим огромные выгоды сбора податей и управления провинциями. Так обогащаясь с каждым поколением, эти семьи становились чрезмерно богатыми, и каждая из них являлась по отношению к народу большой силой. Вторая причина была та, что римлянин, даже самый бедный, чувствовал внутреннее уважение к богатству. И в то время, когда настоящей клиентелы уже давно не существовало, она как бы возродилась под видом почтения, воздаваемого большим состояниям; установилось обыкновение, чтобы пролетарии являлись каждое утро приветствовать богатых и просить у них дневного пропитания.

Это не значит, чтобы в Риме не существовало так же, как и в других гражданских общинах, борьбы между богатыми и бедными. Но она началась только во времена Гракхов, т. е. после того, как завоевания были почти окончены. Кроме того эта борьба не имела никогда в Риме того свирепого характера, который она носила повсюду. Низшие слои в Риме не стремились так алчно к богатству; они слабо поддерживали Гракхов, не хотели верить, чтобы реформаторы работали ради них, и в решительную минуту их покинули. Аграрные законы, являвшиеся так часто угрозой для богатых, волновали народ только на поверхности, вообще же он оставался к ним равнодушен. Ясно видно, что он не слишком горячо стремился обладать землей; к тому же, если ему и предлагали раздел общественных земель, т. е. государственного имущества, он не думал по крайней мере никогда лишать богатых их [с. 431] собственности. Частью вследствие укоренившегося уважения, частью по привычке ничего не делать, он предпочитал жить в стороне и как бы под сенью богатых.

Этот класс имел мудрость принять в свою среду наиболее знатные семьи покоренных или союзных городов. Все, что было богатого в Италии, вошло мало-помалу в состав римского богатого класса. Это сословие постоянно возрастало в своем значении и сделалось господином государства. Оно одно занимало все государственные должности, потому что покупка этих должностей стоила очень дорого. Оно одно составляло сенат, потому что требовался очень высокий ценз для того, чтобы стать сенатором. Таким образом, мы видим то странное явление, что вопреки демократическим законам образовался класс знати, и что народ, всемогущий в своей власти, допустил ее подняться выше себя и никогда не оказывал ей настоящего сопротивления.

Следовательно, в третьем и втором веке до нашей эры Рим был городом, управление которого было наиболее аристократичным среди городов Италии и Греции. Заметим наконец, что если во внутренних делах сенат был принужден сообразоваться с народом, то во всем, что касалось внешней политики, он являлся абсолютным владыкой. Он принимал посланников, заключал союзы, раздавал провинции и легионы, утверждал распоряжения военачальников, определял условия для побежденных — все то, что в других местах было в ведении народного собрания. Иностранцы при своих сношениях с Римом никогда не имели дела с народом; они слышали только о сенате, и их поддерживали в том мнении, что народ не имел никакой власти. Такое именно мнение выражал один грек Фламинину. «В вашей стране, — говорил он, — управляет богатство, и все остальное ему подчинено».

Результатом этого было то, что во всех гражданских общинах аристократия обращала свои взоры к Риму, рассчитывала на него, принимала его своим покровителем и соединяла свою судьбу с его судьбою. Это казалось тем [с. 432] более дозволенным, что Рим ни для кого не был чужим городом: сабины, латины, этруски видели в нем сабинский, латинский, этрусский город, а греки считали его Грецией.

Как только Рим столкнулся с Грецией (в 199 г. до Р. Х.), аристократия стала на его сторону. Почти никто тогда не думал, что тут дело идет о самостоятельности, независимости и о подчинении, о выборе между этими двумя вещами; для большей части людей весь вопрос состоял в выборе между аристократией и народной партией. Во всех городах народная партия стояла за Филиппа, Антиоха или Персея, аристократическая партия — за Рим. У Полибия и у Тита Ливия мы можем видеть, что если в 198 г. Аргос отворил свои ворота македонцам, то потому, что там господствовала народная партия; в следующем году партия богатых отдает Опунт римлянам; у акарнанян аристократия заключает союзный договор с Римом, но, спустя год, этот договор был нарушен, и причина была та, что в течение этого года демократия снова захватила в свои руки власть; Фивы до тех пор остаются в союзе с Филиппом, пока там господствует народная партия, и как только власть переходит в руки аристократии, они тотчас же сближаются с Римом; в Афинах, в Деметриаде, в Фокее народ враждебен римлянам; Набид, демократический тиран, ведет с ними войну; Ахейский союз, пока им управляет аристократия, сочувствует Риму; люди, подобные Филопемену и Полибию, желают национальной независимости, но они все же предпочитают римское владычество владычеству демократии; в Ахейском союзе наступает момент, когда верх берет в свою очередь народная партия, и начиная с этого момента, союз является врагом Рима; Диэй и Критолай являются одновременно вождями народной партии и военачальниками союза против римлян; они мужественно сражаются при Скарфее и Левкопетре, может быть, не столько за независимость Греции, сколько за торжество демократии.

[с. 433] Подобные факты говорят достаточно ясно, каким образом Рим без особых усилий мог получить владычество. Муниципальный дух исчезал мало-помалу. Любовь к независимости становилась чувством очень редким, люди отдавались всецело интересам и страстям партий. Гражданская община стала незаметно забываться. Преграды, которые разделяли некогда города и делали из них различные маленькие миры, тесные горизонты которых ограничивали мысли и желания каждого, теперь эти преграды падали одна за другой. Во всей Италии и Греции различали только два разряда людей: с одной стороны, аристократический класс, с другой — народную партию; один призывал владычество Рима, другая его отвергала. Аристократия взяла верх, и Рим завоевал владычество.

4. Рим разрушает повсюду муниципальный порядок.

Учреждения древней гражданской общины были ослаблены и как бы обессилены целым рядом переворотов. Первым результатом римского владычества было их окончательное разрушение; было уничтожено все, что от них еще оставалось. Это мы можем видеть всюду, наблюдая те условия, в которые попадали народы по мере того, как Рим подчинял их себе.

Прежде всего мы должны отрешиться от всех обычаев современной политики; мы не должны представлять себе, что народы входили один за другим в состав римского государства, подобно тому, как в наши дни завоеванные области присоединяются к государству, и оно, принимая в свой состав этих новых членов, расширяет, таким образом, свои границы. Римское государство, civitas romana, не увеличивалось вследствие завоеваний, оно заключало в себе всегда только сто семей, которые появлялись в религиозной церемонии ценза. Римская территория, ager romanus, тоже не расширялась; она по-прежнему была заключена в неизменные пределы, которые обозначили для нее цари и освящали [с. 434] ежегодно обряды Амбарвалий. Увеличивалось при каждом завоевании, во-первых, владычество Рима, imperium romanum, во-вторых, территория, принадлежащая государству — ager publicus.

Пока существовала республика, никому не приходило в голову, чтобы римляне вместе с другими народами могли образовать одну нацию. Рим мог, конечно, принять к себе некоторых побежденных, отдельных личностей, поселить их в своих стенах и обратить с течением времени в римлян, но он не мог ассимилировать чужую национальность со своей и присоединить к своей ее территорию. Причина этого лежала не в особенной политике Рима, но в принципе, который твердо держался в древности и от которого Рим отступил бы охотнее всякого другого города; но он не мог освободиться от него вполне. Поэтому подчиненный народ не входил в состав римского государства — in civitatem, но он становился только под власть римлян — in imperium. Он не был соединен с Римом так, как соединены в настоящее время области с своей столицей; Рим не знал других отношений между собой и побежденными народами, как только подчинение или союз [dedititii, socii].

Казалось бы, вследствие всего изложенного, у покоренных народов должны были остаться муниципальные учреждения, и мир должен был обратиться в обширное собрание гражданских общин, различных между собою, но имеющих все во главе одну гражданскую общину. Ничего подобного не было. Римское завоевание произвело полную перемену во внутреннем строе каждого города.

С одной стороны, были подчиненные, dedititii, это были те, кто произнеся установленную формулу deditio, отдали в руки римского народа «себя самих, свои стены, свои земли, свои воды, свои дома, свои храмы, своих богов». Они отказались, значит, не только от своего муниципального управления, но и от всего, что было связано с ним в древности, т. е. от своей религии и своего частного права.[с. 435] Начиная с этого времени, люди эти не составляли более политического целого, у них не оставалось более никаких элементов правильного общественного устройства. Их город мог стоять по-прежнему, но их гражданская община погибла. Если они и продолжали жить вместе, то у них не было больше ни учреждений, ни законов, ни магистратов. Произвольная власть присланного из Рима префекта (praefectus) поддерживала среди них внешний порядок.

С другой стороны, были союзники, foederati, или socii. С ними поступали лучше. Вступая под римское владычество, они выговаривали себе право сохранения муниципального строя и организации гражданской общины; поэтому они продолжали иметь в каждом городе собственное государственное устройство, своих магистратов, сенат, пританей, законы, судей. Город считался независимым и имел, казалось, к Риму только отношение союзника к союзнику. Однако, в условие договора, заключаемого при завоевании, Рим включал следующую формулу: majestatem populi romani comiter conservato. Эти слова устанавливали зависимость союзной гражданской общины по отношению к общине-госпоже, а так как они были очень неясны, то вследствие этого и мера этой зависимости была всегда в руках сильнейшего. Эти так называемые свободные города получали приказания из Рима, повиновались проконсулам и платили налоги его сборщикам; их магистраты отдавали отчет правителю провинции, который принимал также жалобы на их судей. Но самая природа муниципального строя древних была такова, что для него требовалась или полная независимость, или же он переставал существовать. Между сохранением учреждений гражданской общины и подчинением чужеземному владычеству существовало противоречие, которое, быть может, не так ясно представляется в настоящее время, но которое должно было бросаться в глаза людям той эпохи. Муниципальная свобода и владычество Рима были несовместимы; подобная свобода могла быть только призраком, ложью, обманом для толпы. Каждый из этих городов [с. 436] посылал почти каждый год депутацию в Рим, и здесь в сенате решались их самые близкие и самые мелкие дела. Города имели еще своих муниципальных магистратов, архонтов и стратегов, свободно избранных ими самими; но единственною обязанностью архонта оставалось вносить свое имя в общественные списки для обозначения года, а стратег, некогда вождь армии и государства, заведывал теперь только путями сообщения и надзирал за городскими рынками.

Таким образом, муниципальные учреждения погибали равно и у тех народов, которых называли союзниками, и у тех, которых называли подчиненными; была только та единственная разница, что у первых сохранялись еще внешние формы муниципальных учреждений. По правде сказать, гражданской общины, такой, как ее понимали древние, мы больше нигде не видим за исключением только стен самого Рима.

К тому же Рим, разрушая повсюду строй гражданской общины, не ставил ничего на его место; и народам, у которых он отнимал их учреждения, он не давал взамен своих; он не думал даже о том, чтобы создать для них новые учреждения для их пользования. Он никогда не создал определенного государственного устройства для подвластных ему народов и не сумел установить точных правил для управления ими. Даже та власть, которою он пользовался по отношению к ним, не имела в себе ничего правильного; так как они не составляли части его государства, его гражданской общины, он и не мог оказывать на них никакого законного воздействия; подданные были для него чужеземцами, вследствие этого по отношению к ним у него была та неупорядоченная безграничная власть, какую древнее муниципальное право давало гражданину над иностранцем или врагом. Этим принципом долго руководилась римская администрация, и вот как она вела дело.

Рим посылал одного из своих граждан в завоеванную страну; он делал эту страну провинцией данного человека, т. е. она составляла предмет его должности, его заботы, его личного дела; таков был смысл слова provincia [с. 437] на древнем языке. В то же время Рим вверял этому гражданину imperium, это означало, что он отказывается в его пользу на неопределенное время от верховной власти в стране. С этих пор данный гражданин представлял в своей особе все права республики и в силу этого являлся абсолютным владыкою. Он определял размеры налогов, он пользовался властью над всеми военными силами, он судил. Никакой государственный правопорядок не определял его отношений к его подданным или союзникам. Восседая на судейском месте, он судил по своей собственной воле. Никакой закон не был для него обязателен, ни закон провинций, потому что он был римлянин, ни римский закон, потому что он судил жителей провинции. Для того, чтобы существовали какие-нибудь законы между ним и управляемым им населением, он должен был сам их создать, потому что только он один мог связать себя. Поэтому та власть, которою он был облечен, imperium, включала в себя также власть законодательную. Отсюда произошло, что правители имели право и усвоили себе обычай при своем вступлении в должность обнародывать собрание законов, которое они называли своим эдиктом и с которым обязывались нравственно сообразоваться. Но так как правители менялись ежегодно, то и кодексы также менялись ежегодно, в силу той простой причины, что единственным источником закона являлась воля человека, облеченного в данное время властью, imperium. Это правило наблюдалось столь строго, что если произнесенный правителем приговор не был еще приведен в исполнение в момент его отъезда из провинции, то прибытие его преемника уничтожало по праву его постановление, и дело разбиралось снова.

Так неограниченна была власть правителя. Он был воплощенным законом. Призвать римское правосудие против его насилий или преступлений жители провинции могли только в том случае, если они могли найти римского гражданина, который соглашался быть их патроном, потому что сами по [с. 438] себе они не имели права ни ссылаться на закон гражданской общины, ни обращаться к ее судам. Они были иностранцами; юридический и официальный язык называл их peregrini; все, что гласил закон относительно hostis, продолжало применяться и к ним.

Законное положение жителей империи обрисовывается перед нами ясно в произведениях римских юристов. Мы видим там, что народы считались не имеющими уже своих законов и не получившими еще законов римских. Для них, значит, ни в какой форме не существовало права. В глазах римского юриста житель провинции не может быть ни супругом, ни отцом, т. е. это значит, что закон не признает за ним ни супружеской, ни отеческой власти. Собственности не существует для него; для него существует даже двойная невозможность стать собственником: во-первых, в силу его личного положения, потому что он не римский гражданин; во-вторых, в силу положения его земли, так как земля эта не римская, а закон допускает право полной собственности только в пределах ager romanus. Поэтому римские юристы и говорят, что провинциальная земля никогда не бывает частной собственностью, и что люди могут иметь на нее только права временного владения и пользования. То, что они говорят во втором веке нашей эры о провинциальной земле, относилось вполне к италийской земле до того дня, когда вся Италия получила права римской гражданской общины, как мы это сейчас увидим.

Итак, вполне доказано, что народы, по мере того как они вступали под власть Рима, теряли свою муниципальную религию, свое управление, свое частное право. Можно думать, что Рим смягчал на практике то, что было разрушительного в этом подчинении ему. Поэтому мы видим, что если римский закон и не признавал за подданными отеческой власти, то он во всяком случае оставлял эту власть существовать в нравах и обычаях. Если данному человеку не разрешалось называть себя собственником земли, то ему [с. 439]все-таки предоставлялось владение ею; он обрабатывал свою землю, продавал ее, завещал. В таком случае не говорилось, что эта земля — его, но говорили, что она как бы его, pro suo. Она не была его собственностью, dominium, но она была в числе его имущества, in bonis. Таким образом, Рим изобрел для выгоды подданного целую массу обходов и особых выражений в языке. Конечно, муниципальные традиции мешали римскому гению создать законы для побежденных, но он не мог все же допустить, чтобы общества совершенно распались. В принципе он ставил их вне закона, вне права; в действительности они жили так, как будто имели законы, право. Но кроме этого и терпимости победителя у них не было ничего; все учреждения побежденных должны были пасть, все законы их — погибнуть. Imperium romanum представляла, особенно при республиканском и сенаторском режиме, исключительное зрелище: единственная гражданская община возвышалась, сохраняя свои учреждения и право; все же остальное, т. е. восемьдесят миллионов душ, или не имели более никаких законов, или, во всяком случае, не имели таких, которые бы признавались господствующей гражданской общиной. Мир не был в точном смысле хаосом, но грубая сила, произвол, условность — одни поддерживали общество за отсутствием законов и принципов.

Таково было следствие победы римлян над народами, которые сделались постепенно их добычей. Все, составлявшее гражданскую общину, погибло: сначала религия, потом управление и, наконец, частное право; все муниципальные учреждения, поколебленные уже с давних пор, были вырваны с корнем и уничтожены. Но никакое общественное устройство, никакая система управления не заменили тотчас же исчезнувшего. Был некоторый промежуток времени между тем моментом, когда распался муниципальный строй, и тем, когда начали нарождаться другие формы общежития. Нация не сменила непосредственно гражданскую общину, так как imperium romanum не походила никоим образом [с. 440] на нацию. Это была нестройная масса; истинный порядок был только в центре, все же остальное имело лишь временный, искусственный строй и то лишь ценою покорности. Покоренные народы могли достигнуть возможности сорганизоваться в политическое целое, только завоевав в свою очередь те права и учреждения, которые Рим хотел сохранить лишь для себя; для этого им нужно было войти в римскую гражданскую общину, занять там место, тесно сблизиться с ней и преобразовать ее так, чтобы создать из себя и Рима одно целое. Это было трудное дело, и на него требовалось много времени.

5. Покоренные народы входят последовательно в состав римской гражданской общины.

Мы только что видели, насколько плачевно было положение подданных Рима и насколько судьба гражданина должна была казаться завидной. Страдало не одно тщеславие; тут дело шло об интересах более реальных и более дорогих. Человек, не бывший римским гражданином, не считался ни супругом, ни отцом; он не мог быть по закону ни собственником, ни наследником. Звание римского гражданина было так важно, что не имевший его оставался вне права, и только тот, кто его имел, входил в правильно устроенное общество. Звание это сделалось, следовательно, предметом самых горячих желаний людей. Латины, италийцы, греки и позже испанцы и галлы стремились стать римскими гражданами, это было единственное средство получить права и иметь какое-нибудь значение. Все эти народы, один за другим, приблизительно в том же порядке, в котором они подпадали под владычество Рима, начали добиваться того, чтобы войти в соста


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: