Запахи цветущих трав

Когда зацветают лесные травы, я каждое утро, возвращаясь с ведром воды от родника, несу в дом пучок травы: то мяты-душицы, то зверобоя, то горькой полыни, то чая-кипрея, то белого донника…

В моем доме смешались ароматы трав, как воспоминания в моей голове. То вдруг пахнет сладковатой душицей, и из глубины памяти всплывает счастливый день юности: первое письмо, которое я читаю в саду, белый листок почтовой бумаги тонко пахнет жасмином, и я тайком прикладываю его к губам.

То вдруг все запахи перебьет резкая горечь полыни, и я опять вижу пыльную дорогу и кроваво-бесформенного человека на ней, убитого бомбой. Что-то непонятное происходит со мной. Почему именно запахи ассоциируются с состоянием души?

Может быть, тогда, в давние-давние дни, мое обоняние уловило запах, которого я не помню, но который, словно зарубка, остался в каком-то тайничке мозга и, разбуженный теперь, повлек за собой виденное и запомненное.

А может быть, наоборот: виденное всплыло само по себе и разбудило тот запах, который и выделило теперь обоняние из букета лесных трав. Едва ли кто объяснит таинственную связь запахов и видений, да я особенно и не вдаюсь в причины, мне достаточно того, что лесные травы беспокоят мою память, не дают ей покрыться серой пылью забвения. А в этом, как я понимаю, и есть назначение души — не давать покоя памяти. Вот почему я рву цветущие лесные травы и вместе с родниковой водой несу в дом: вода поит тело, а травы — душу.

Я люблю эту землю.

Ну, что за земля: ни гор высоких, ни степей раздольных! Кусты, перелески да бесчисленные речки, озера и — холмы, холмы, то едва приподнятые над равниной, распаханные и обжитые, то собранные в гряды, поросшие борами. Те боры окантованы по опушкам березами. Когда опушки выкосят, березы становятся похожими на хозяек, прибравшихся к празднику и устало ждущих гостей. Вот и вся красота.

Разве еще речки, тихо спящие в осоках. Летом их укрывают туманы, белые, густые, идешь — и хочется руки протянуть, раздвинуть ватную толщу. Осенью северные ветры рябят воду, прибивают к берегам опалый лист, и стоит над речками жестяной шорох осоки да запах теплых дымков близких деревень. Зимой выморозит воду до дна мороз, заметут русла сугробы, сравняют с полем — пропали речки-невелички. Чем тут восторгаться?Может, о небе сказать?

Кажется, в других землях нет такого удивительного лазурного неба. Особенно в сенокосную пору, когда изо дня в день величаво плывут по небосводу белые стада облаков. К вечеру облака растают, и тогда голубой купол поднимется высоко-высоко, а предзакатное солнце обрушит на землю такой поток мягкого света, что все в нем преобразится: и стена старого сарая, и брошенная на дворе телега, и дорога-полевка с неистребимой ромашкой. Вспыхнет мир на короткий час пронзительно чистыми красками, и начнут потом проступать звезды, одна за другой, одна за другой, и к полуночи, когда земля и небо сольются, уже не поймешь: вода ли отражает звезды или у ног твоих рассыпаны зеленоватые искры.

Но и небо не всякого удивит.Пожалуй, стоит сказать, что есть в этом краю невыдуманные голубые города. Стоят они — Торопец, Осташков, Валдай — над озерами такой неповторимой сини, что и воздух, настоянный на хвое, и леса, задернутые дымкой, и даже тишина кажутся голубыми.

В городах улочки узкие — встречные автомобили едва разминутся, пешеходам же достались песчаные тротуарчики-тропинки, а за околицами — поля не поля, просто рушнички деревенские, перекинутые через сопки (с холстом сравнить боязно: так они малы).

По озерам ходят белые теплоходы, ступай с городской площади на палубу и выходи через считанные минуты на луг или в тень векового бора.Но, вижу, и города не покоряют. Ни леса, ни речки, ни небо. Что делать, таков этот край: ни бурных водопадов, ни пенных морских прибоев.А я люблю эту землю. Неброскую березовую страну. Тихую мою родину.

Я люблю на ней все: грустные околицы деревень, грязные большаки и звенящие при первом морозце тропинки, серое чернолесье с багряным лис-том и затяжные дожди, голубые озерные дали и нивы-рушнички. Я люблю ее людей, трудолюбивых, радушных, отважных.Может быть, две странички из блокнота, взятые наугад, скорее объяснят эту любовь.

Как-то в начале лета директор Погорельской мелиоративной станции Федор Васильевич Крайнов повез меня на старые раскорчевки. Ехали мимо высокой, вровень с машиной ржи, мимо буйных овсов и остановились на сугорке. Впереди размашистой дугой легла железнодорожная насыпь, под нее через виадук ныряла дорога, слева — неглубокий овраг, за ним, через поле, старые березы.Федор Васильевич, насколько я знаю, к чувствительности не склонен, но тут как-то очень уж взволнованно обронил всего одно слово:— Оно…

На большее не хватило дыхания. Отвернулся, пошел вниз, к оврагу. Я приотстал. Он будто искал что-то на земле, шел медленно, опустив голову. Остановился на краю оврага, показал на березы.

— Там деревня была. Они шли от деревни цепью. Мы с флангов пулеметами выкосили их. Из этого оврага. Но тут появился бронепоезд и взялся нас молотить…Помолчал. Пригляделся к глыбистым незадискованным концам борозд, ковырнул носком ботинка пласт.— Тут где-то лежал. Тогда снег был, зима. Осталось в памяти розовое пятно. Сначала темное, как вишня, потом розовело, и снег таял… Наваждение какое-то. Пятый раз приезжаю…Встреча человека со своим прошлым… Я видел, как у таких же оврагов, старых берез, посеченных ветел у прудов плачут седые мужчины. Святые слезы нашего поколения… — Всем бы нам тут лежать. Но двое поползли к виадуку. Бронепоезд хвостом стоял над виадуком. Вся рота следила за ними. Потом был взрыв… Не знаю имен, вот горе. Годы искал бы родных, привез бы на это поле. Оно называется Аристовоким…

Уже солнце склонилось к закату, тени от защитной полосы дотянулись до нас, а мы все сидели на ромашковом сугорке. От насыпи ветерок доносил запахи железа и земляники. Я заметил, как вздрогнул вдруг Федор Васильевич, когда из-за поворота вынесся протяжный, гудящий стук колес. Состав шел тяжеловесный, и нам было видно, как пляшут над виадуком рельсы. В тот вечер я узнал историю еще одной красивой жизни.… Он выписался из госпиталя. Рука еще плохо слушалась, но сел на трактор и поехал пахать поле. Первым было Федоровское. На нем нашел могилу друга — пирамидку с фанерной звездой. Посеял пшеницу, старательно обойдя пирамидку, и летом, когда ветер гнал по пшенице волны, ему казалось, что фанерная звезда все куда-то шла и шла. Подновлял ‘Краской звезду, эту и другие. Тогда еще не сносили прах погибших в братские могилы, пирамидок было много, и походили они в сумерках на поднявшихся в рост солдат.Потом было Кучинское, Погорельское… Тут ему дали под начало бригаду — семеро девчат. Старые свои ХТЗ девчата держали, как добрая хозяйка самовар, в чистоте, но были совершенно беспомощны, когда дело доходило до перетяжки подшипников. Крайнов не помнит, спал ли он тогда: днем — в поле, ночью — техуходы. У него до сих пор отвращение к этому термину — «перетяжка подшипников», хотя его в обиходе трактористов давно нет.Потом корчевал вот это — Аристовское. Бульдозеристы обнаружили ржавые автоматы. Он вгляделся, напряг память — ох куда его привело!Потом — Выгодовское. Здесь осваивали закрытый дренаж. Крайнов жил с мелиораторами на полевом стане.

Вечерами, когда таяли тени, садился где-нибудь на закрайке, глядел на сотворенное человеком. Рогатились пни, словно ежи противотанковые, дреноукладчики изрезали поле узкими, как траншеи, щелями, горы подзола наворотил экскаватор над магистральным каналом. А ему виделось поле чистое, ровное, он словно бы чувство-вал, как на полутораметровой глубине бежит по дренам-капиллярам в артерии-коллекторы губительная для хлеба вода… В два раза перекрыли тогда проектный срок.После МТС Крайнов был главным инженером отделения «Сельхозтехники». Тихий домик с садом в городе, оклад приличный, по часам работа. Пошла жизнь спокойная, в его годы о такой мечтается. А он тосковал. Ныла душа от сознания чего-то недоделанного, незавершенного. Ушел создавать на голом месте машинно-мелиоративную станцию — для тех самых полей: Федоровокого, Аристовского, Выгодовского… — Не могу объяснить своих чувств. Прочитай вот это, может, поймешь…

Он достал из бумажника тщательно завернутое в целлофан письмо-треуголъник, которое носит при себе тридцать лет. «Здравствуй, дорогой наш сын Федор Васильевич»,— начинал письмо отец-солдат к девятнадцатилетнему солдату-сыну. Отец печалился, что сын ранен, но где-то между строк читалась надежда, что сын не останется калекой, возьмется за плуг. «Скажу тебе, что не было в нашем роду худых работников, и ты, дорогой наш сын, постарайся, глядишь, и мне спокойно будет»…Я больше ни о чем не спрашивал Федора Васильевича.…В колхозе имени Жегунова открывали памятник. Человек, высеченный из камня, смотрел в прозрачную даль. Прямо перед ним лежало поле пшеницы, справа — деревня, слева, за пожелтевшим березняком,— другое поле, через которое пролегла не так давно автострада. За автострадой — ясно видимый Ржев.По тому полю шел этот человек в последний раз.

Вон там, за кустами, где когда-то стояла сторожка, прозвучали выстрелы из четырех стволов в упор…С того поля комбайнер Василий Волков и принес к памятнику колосья. Не потому, что не было цветов. В колосьях был смысл жизни обоих — и того, кто изваян теперь в камне, и того, кто срезал их сейчас и принес к памятнику. Колосья были нитью, незримо связавшей этих людей. Того, кто мог бы быть теперь дедом, и того, кто по возрасту годился ему во внуки.Имя человека в камне — Кондрат Григорьевич Жегунов.

Это о нем написано в книге Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир». «На трибуне появился типичный крестьянин — длинноволосый, в высоких сапогах и овчинном тулупе. Ом кланялся во все стороны. «Здравствуйте, товарищи и граждане.— говорил он…» Писатель заметил крестьянина из деревни Дубровка, делегата Всероссийского съезда Советов Кондрата Жегунова, голосовавшего за ленинский Декрет о земле…

Много весен прошло с тех пор. Много раз было засеяно и сжато поле под Дубровкой. Дубровцы создали колхоз и назвали его «Крестьянский путь». Вошли в него и Василий с Натальей — дети Кондрата. Потом Василий погиб на фронте, убили фашисты и Наталью. Два года поле под Дубровкой пахалось не плугом, а саперной лопатой да снарядами. И росли на нем не хлеб и не лен, а могильные холмики.

Весной 1943 года встал к наковальне другой Василий — Волков, четырнадцатилетний подросток из деревни Алешево. Надо было пахать и сеять. Нужны были плуг и борона. На дорогах много валялось железа, но оно не годилось на лемех. Из военного железа трудно сковать даже лопату, его надо сначала переплавить. Василий все-таки отковал лемех из броневого щита пушки. Тем лемехом и пахали.

Шли годы чередой, как нескончаемая борозда. Кузнец стал трактористом, комбайнером. Дубровка, Алешево, Медведево, Кульнево — пятнадцать деревень объединились в один крупный колхоз, который назвали именем Кондрата Жегунова. Трудно набирала силу земля. Рожала семь, восемь центнеров с гектара. Потом снова назад — шесть с половиной. И опять медленно вверх — восемь, десять…Поле — не станок. Встал к станку умелый токарь — и в один день горка деталей выросла вдвое. На поле не так.

Василий Волков с товарищами — мастера классные: и пахать, и сеять, и жать. Машины знают, землю любят. Если бы только от этого зависел хлеб! Небом крытое поле сурово и капризно, великого упорства требует от человека. В упорстве и преданности земле и заслуга Вол-кора. Чем другим объяснить, что такие же дети крестьян снялись с земли и уехали в города, а он остался, из года в год пахал, пахал, пахал… Иной год поле радовало — колос был налитой, рожь стояла густо. Утешался: наконец-то! Но потом опять: то вымокло, то вымерзло, то дожди колосья положили — горько жать такой хлеб.

А хлеб не чей-то, он свой. Каков на поле колос — таков на столе кусок. Ну как не опустить рук, как не заглядеться на заводские трубы Ржева: там кусок надежный, гарантированный. Засматривались, легко расставались с землей, уходили. Он не ушел. Заслуга ли? Да! Верность долгу всегда была и будет заслугой.И поле наконец вознаградило терпение. Поле не бывает неблагодарным. Оно не торопится вознаградить хозяина — это так, но коль верен он полю, то дождется награды. Бригада, в которой работает Волков, собрала хлеба по восемнадцати центнеров с гектара. Много или мало — это смотря с чем сравнивать. С черноземами — мало, с прошлым — много.

Местная статистика утверждает, что тут с начала века более двенадцати центнеров не собирали.Поле награждает хлебом, народ — уважением. Василию Николаевичу Волкову присвоено звание Героя Социалистического Труда.

В ноябре 1969 года он поехал в Москву делегатом на Третий съезд колхозников.…Через Красную площадь медленно двигалась очередь. Делегаты шли к Мавзолею Ленина. Шорох шагов о брусчатку, тихий и ровный, казался Волкову очень знакомым. Он вслушивался в шорох, и перед глазами вставало поле: так шумят спелые колосья под ветром. Ш-ш-ш… Шаг. Ш-ш-ш… Шаг. Люди идут к Ленину. Несут Ильичу свои думы. И Волков несет.

Волков думает о Кондрате Жегунове, который видел Ленина и так просто, как хорошему знакомому, передал поклон от Дубровских мужиков… Волков тоже идет к Ленину. Если бы можно было передать поклон… Что бы он, Волков, сказал? Сказал бы, что на том поле, где погиб Кондрат, дети его сеяли хлеб. Сказал бы, что то поле изрыла война и детей его унесла, но сеют там хлеб внуки. И вечно будут сеять! Написанный ленинской рукой декрет отдал крестьянам ее, землю, в вечное пользование. Это значит, что и дети его, и внуки, и правнуки будут засевать то поле. Всегда. Вечно… …

Вот такая она, эта земля, называемая в учебниках географии Верхневолжьем, нечерноземным Северо-Западом. Исконно русская. Скупая на хлеб, но кормившая революцию. Щедро политая кровью, разоренная до серого пепла войной и возродившаяся вновь.Что происходит на ней сегодня? Уж не тянет ли она ногу в общем марше, иначе чем объяснить, что редко слышно о ней слово похвальное на страницах газет и журналов?Нет, не тянет. Идет вперед, хотя и не так споро. Тут свои проблемы, нелегкие, затяжные. Но зато и поле деятельности для натур энергичных завидное.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: