Советские парашютисты

 

Стальные мускулы. Стальные лица.

Богатыри, легионеры, птицы,

Из черных туч на дальние поля

Они летят и реют легким снегом.

А там, внизу, чуть видная земля,

Что некогда приснилась печенегам,

И солнце, Игоря багровый щит,

В леса упав, потухшее лежит.

Они летят всё дальше и быстрее.

С плеча срывается блаженный груз,

И парашюты сказочные, рея,

Плывут на солнце стаями медуз.

Проходит дрожь по городам и весям.

Ночь… Ни одна не теплится звезда…

И всё летят неведомо куда

Стальные птицы Страшного Суда

В Московии, над древним чернолесьем.

 

1936

 

РАНЕЦ

 

В нашей юности пули чирикали,

Лаяли пулеметы.

Роты

Месили ногами грязь.

Мы бежали с криком и гиком.

И кто-то,

В воротах

Ютясь,

Беспомощно всхлипывал

О золотом гербе,

О фрейлинах, о себе,

О цветах родовой усадьбы…

А нам – шагать да шагать бы,

В старенький, школьный ранец

Встукивая марша дробь.

Трубные кличи вьются,

В зареве революции

Реет двойной багрянец:

Кумач и кровь.

Когда ураганы с Ладоги

Прогудели по мертвым школам,

Мы, дети, без дров и без хлеба,

Увидели новое небо

И небывалые радуги

Над ледоколом.

 

Шли, колыхаясь, солдаты,

Штыки в штыки,

В молниях пушек раскаты

У берегов реки.

 

Нас увели куда-то, –

Забыть. Не знать.

Дети ли виноваты,

Если отнимут мать?

 

Нас увели куда-то,

На путь тоски.

Мимо прошли солдаты,

Штыки в штыки.

 

Мы избежали расплаты –

В сердце заряда свинца,

Но дети ли виноваты

В старых грехах отца?

 

Каким сквозняком подкошены,

В громе, огне и свисте

Были мы за борт брошены,

Павших деревьев листья,

Чтобы на тусклом Западе

Кончить сиротский век,

Не уставая плакать

У вавилонских рек?

 

И пока с хронической болью

Застарелый и косный Некто

В ворот, траченный молью,

Проклинает суровые ветры

Пошатнувшего ось Октября, –

В нашей памяти, красным горя,

Расстилается дальний рассвет.

 

Мы бежали, кидая берет

Высоко, в озаренный багрянец,

В обновленную кровь,

Отстучав о потрепанный ранец

Барабанную дробь.

 

1936

 

КЛАДБИЩЕ

 

Бетонная дорога и кресты

Не наши: бисерные, жестяные…

И мертвые лежат плечом к плечу.

Под номерами, в маленьких коробках,

И душно им! И душно тем, кто жив.

Вдали маячат клячи катафалка,

И черноусый в пыльном котелке.

И сгорбленный рабочий в синей блузе, –

Казенные свидетели конца.

Мы ничего не говорим. Не плачем.

Мы все философы давным-давно.

Застывшие в холодном равнодушьи.

Как мертвецы в квадратиках могил.

И не сказать! И не поймет никто.

Что это – мы! – Совсем, совсем другие.

 

Так и стояли, глаз не опустив.

И каменные лица наши были

Бесстрастными, как лица изваяний

В далекой Скифии, в пустой степи.

Потом, на удивленье котелкам.

Прилизанной шеренге чинных склепов.

Фарфоровых амуров, и портретов

Пригожих Жюлей в черных медальонах.

Вспорхнули и поплыли огоньки

Под древний возглас русской панихиды.

 

А голос был монаший, черноземный.

От скитов, от Николы Чудотворца,

От звездочек на луковках церквей…

«Иде же несть болезни» – пел монах…

А нам казалось: дышит даль сиренью,

И ласточки в тени колоколов

Купаются свободно и блаженно…

Еще казалось: добрая земля,

Насыщенная влагой и корнями

Живых цветов, свое раскрыла сердце

И говорит: Ложись и мирно спи!

Ты так устал… Но я щедра простором

И глубиной. Мне для тебя не жаль

Ни тишины, ни снежной колыбельной,

Ни тысячи рожденных мною жизней:

Травы, деревьев, птиц и мотыльков.

От финских волн до желтых стен Китая

Усопшие лежат в моей груди,

И кладбища мои — сады услады,

Где на свободе пчелы и сирень!

 

Мы расходились, задувая свечи,

Мы шли по европейскому асфальту.

Нам вслед летели скрытые усмешки

Усталых Жюлей в пыльных котелках,

И, затоптав песчаную могилу,

Рабочие считали сантиметром,

Как уложить соседа потесней.

Навстречу шли, без лиц, под номерами

Культурные мещане и несли

В горшках убогих кустики герани,

Вздыхая, что цветы подорожали

Из-за дождя!

И капал грустный дождь

На жестяные розы… В рыжей глине

Лопаты шлепали: «Тесней!» «Тесней!»

 

А я, сжимая маленький огарок

В руке похолодевшей, говорила

Кому-то вслух, – деревьям? Или небу?

– О, пусть меня зарежет темный вор

В каком-нибудь московском переулке,

Когда из запотевшего трактира

Взывает к звездам пьяная шарманка,

Пусть я умру убитой или просто

Свалюсь в овраг у дымного села,

Насупившего крыши до сугробов,

Но русской смерти я прошу у Бога!

Но только права: лечь в родную землю,

В глубокий бархат, сочный и живой!

 

1936

 

* * *

 

Я шла под вечер, как всегда иду,

Не узнавая улиц и не помня,

Кто я сама… В привычном мне бреду

Стихов, печали… Не было бездомней

Души на свете, чем моя душа,

Вне времени, пространств, воспоминаний…

Так, шаг за шагом, в сумрак, не спеша,

За листьями, летящими в тумане,

За музыкой невысказанных строк,

Чуть зазвеневших далеко-далёко…

Когда на перекрестке тех дорог

Огонь затеплил золотое око,

И поняли глаза, что там, в окне,

Есть кто-то, бесконечно близкий мне.

 

И мертвые запели имена,

И улица свое шепнула имя

И пред глазами жадными моими

Раскрыла сердце старое до дна.

И как двенадцать лет тому назад,

Из церкви вышел маленький аббат

И затрусил, виляя черной рясой,

А в лавочке с заплаканным стеклом

Всё той же самой, слева, за углом,

Старуха в шарфе кашляла над кассой!

Как пилигрим из заповедных мест

Дошел случайно, спутав все дороги,

Я вздрогнула, узнав и дом убогий,

И две ступеньки, и слепой подъезд.

Но музыка безумная от них

Широким звоном многих колоколен

Летела, за стихом рождая стих,

И каждый был всей улицею болен

И упоен… А наверху, звеня,

Протяжно пел минорный звук огня.

 

О, как сказать про лампочку-звезду,

Про то, как память с временем боролась?

Я потеряю путь и не приду,

Но только бы запомнить этот голос

И впеть его в горящие слова,

В моих стихов печальные разливы!

 

Есть улица, где наши тени живы,

Есть дом, где жизнь моя еще жива!

 

1935

 

* * *

 

В дождливый день пустынны переулки,

И город болен. Город сам не свой.

Он весь затих. И только грохот гулкий

Тяжелых фур по мокрой мостовой

Тревожит камни сонного квартала.

Вот в высоте окно раскрыло глаз

И слушает, как медленный рассказ

Нашептывают сумерки устало,

А дождь роняет стекла хрупких бус

И в дверь стучит, настойчивый и хлесткий.

Ленивый зверь, на дальнем перекрестке

Качаясь, проплывает автобус,

И снова тихо, и безлюдно снова,

В воде канав, дрожа, струится тьма…

Мне так близки безмолвные дома

И церкви, потемневшие сурово!

Моей душой, не знающей измен,

Люблю дождя серебряную пряжу,

И ржавчину порой любовно глажу,

И, проходя, рукой касаюсь стен.

 

Есть целый мир, бездонный и прелестный,

Открытый тем, кто тих и детски прост,

И могут быть прекрасней дальних звезд

Морщины тумб и каждый дворик тесный.

И мыслям чужды зори ярких дней,

К стране цветов стремленье белых палуб!

Вот так идти, среди неслышных жалоб,

Среди больных изъеденных камней.

Стать маленькой, как лампы свет несмелый

На высоте седьмого этажа…

Зажгли огонь, и вспыхнул газ, дрожа.

В седом огне весь перекресток – белый!

А за углом такой наивный дом:

Крест-накрест балки, вывеска из жести,

И впереди, на самом видном месте,

Гигантская улитка под зонтом.

Кривую лавку сторожит лукаво,

Вся золотая, – сказочный гротеск, –

А на прилавке рыб жемчужный блеск,

И длинные, запутанные травы,

Где раковины прячут веера.

Не это ли обрывок сна нежданный?

Никто не знал, что осенью туманной

Колдуют в переулках вечера!

 

Не сказок ли шуршащие страницы

Читаю, незаметно проходя,

Под мерный плеск и шорохи дождя

Роняющего бисер на ресницы?

И мне одно понятно: в этот час,

Когда холодный воздух полон дрожи,

И улица, и я – одно и то же.

Сочувственно фонарь прищурил глаз.

У входа в лавку, на лотке упругом,

Коралловый омар шевелит ус,

А под дождем, под легким танцем бус,

Разложены лимоны полукругом.

 

1933

 

* * *

 

Сколько лет подряд: окно, шарманка,

Через мутный ручеек доска.

Разве это страшно, — маленькая ранка

У виска?

Разве не страшнее день без блеска,

Ночь безлунная, судьба вверх дном,

Старомодная, в бахромках, занавеска

Над окном?

Потянулась всем усталым телом.

Трудно тем, кто дотерпеть не смог…

И нажала быстро пальцем помертвелым

На курок.

Пистолет дымится, остывая

На цветке потертого ковра.

Значит, не свершилось? Значит, я живая,

Как вчера?

Кровь струится из горячей ранки,

По лицу стекает не спеша…

Но как дивно песня хриплая шарманки

Хороша!

Боже мой, как воздух чист осенний,

Как земля нещедрая близка!

Как всё просто и прекрасно: вечер, тени,

Двор. Доска.

 

1935

 

ДЕТСТВО

 

Лето

 

Летом на чердаке

Светлые кудри стружек.

Паук лежит в гамаке

Из самодельных кружев.

Пахнет сосной в лесу,

На чердаке – особо:

На чердаке трясут

Бабушкин черный соболь!

Блестит нафталинный снег

На колченогом кресле,

А книги давно во сне

Лежали, – теперь воскресли.

Летом, на чердаке,

Розою пахнет блеклой.

Ветка с цветком в руке

Стучится в битые стекла.

Летом, на чердаке,

Детям и звездам не скучно:

Просыпается в сундуке

Нюренбергский Щелкунчик!

И шуршат, и шуршат кругом

Желтые фолианты…

Щелкунчик, ты не знаком

С детьми капитана Гранта?

 

1937

Зима

 

В картонке шляпной, завернувшись в

Гребу метлой но синему ковру

И уплываю в шепоты и шорох,

В мою непостижимую игру

В моей игре ни смысла, ни разгадки,

Но снег идет… Но в окнах стынет сад,

Но занавесок призрачные складки

Висят, как неживые паруса…

Я уношу их грусть в своей пироге.

Плыву, колдую взмахами весла

И огибаю мамонтовы ноги

Опасного дубового стола.

И в воздухе, навстречу, невесомо,

Не шкап, а остров замедляет ход.

На острове, в шалашик Дяди Тома

Лег умирать ненужный Дон Кихот…

Молочный день застыл оцепенелым,

Еще печальнее, еще светлей…

И зеркала, захлебываясь белым,

Стоят лагунами без кораблей.

 

1937

 

ПЛЮШЕВЫЙ МЕДВЕДЬ

 

Мне было восемь лет, и каждый вечер,

В прадедушкином кресле, у окна,

Я пряталась и часовую стрелку

Просила набожно – не торопиться,

 

Замедлить бег и оттянуть минуту,

Когда, на лоб железные очки

Подняв, на циферблат посмотрит няня

И скажет: Спать пора!

Но алая стрелка не слушаясь, указывая пальцем

На ненавистную мне цифру – девять.

 

Мол кровать стояла в темной нише,

А на другом конце, под образами,

Среди горы подушек, – странный гном, –

Малюсенькая бабушка лежала

И перед сном укладывала зубы

В свой неизменный голубой стакан.

 

Мне нравилось подняться на локтях,

Из-за стены выглядывать украдкой

И видеть золотого Гавриила,

Грустившего в киоте, за стеклом,

И бабушку, с ее седой косичкой

И носом Сирано де Бержерак.

 

Часы в столовой били два удара.

Потрескивала мебель. Сон не шел.

И я, боясь дышать, из-за подушки

Товарища ночного доставала:

То был нелепый плюшевый медведь;

Нос шерстяной, заштопанный лиловым.

И пуговки от туфель вместо глаз.

 

Так в тишине я, притаясь, играла.

Медведь сидел, протягивая лапу,

И пуговичным пазом отражал

Малиновую звездочку лампады.

 

Я говорила на ухо ему,

Что уплыву на корабле крылатом.

Где триста тысяч алых парусов,

И капитан продаст мне осьминога,

Которого а буду на цепочке

Водить и по утрам поить какао.

 

Я говорила о ручных газелях,

О феях и о залах из стекла.

Там будут в париках скользить лакеи

И бабушке в отместку подавать

С лепешкой мятной страшный рыбий жир

 

И как-то раз, играя, я заснула.

И, может быть, мне снились эти залы,

И пьяные от ветра корабли,

Которые всю жизнь потом манили

Мою тоску к простору океанов

И солнцу неизведанных земель.

Но только этот сон прервали боем

Всё те же беспощадные часы.

 

Проснувшись, я увидела, что свет

Колышется под шапкою нагара,

На потолок отбрасывая тень

От бабушки. А рядом, на полу,

Упав с кровати, неживой и тихий

Лежал медведь, уныло, носом вниз,

И за спиной обиженно торчали

Беспомощные, маленькие лапы.

 

Так он лежал один. И он озяб,

А говорить не мог! И я вскочила

На ледяной паркет, заплакав громко.

Растерянная, с красными щеками

От жалости, и, на пол сев, в рубашке,

Просила извинить, забыв о том,

Что ночь кругом, что бабушка проснулась.

Что завтра мне судьба стоять в углу.

 

И это все я вспомнила теперь,

И здесь пишу. И грустно мне, и ясно.

И навсегда, с той незабвенной ночи,

Мне стал понятен голос неживых.

Тоска вещей, безмолвная их боль,

Глаза предметов, нежность их и нити,

Протянутые к нам из тишины.

 

Так в восемь лет мне было откровенье.

 

1928

 

* * *

 

Помню шкап в кабинете, пожелтевшего Данте,

Молчаливые стены, обитые кожей…

Вы меня называли Печальной Инфантой,

Говорили, что в черном я красивей и строже.

На рисунке классическом, увенчанный лавром,

Резкий профиль поэта в развевавшейся тоге

И Вергилий в пещере говорил с Минотавром,

И философы спали в лесу без дороги.

Но нежданно пред нами, в ослепительном блеске,

Как нарцисс, промелькнуло белоснежное тело

Обнимавшей Паоло сумасшедшей Франчески,

Чья любовь преступила земные пределы.

 

Это символом было. Зашуршали страницы,

И померкли круги полыхавшего «Ада».

Мы над целою жизнью опустили ресницы,

И душа засмеялась, ожиданию рада.

Что же дальше? – Молчанье…

Разрыдавшись, чадила

Восковая свеча в надвигавшемся мраке,

И Франческа на землю в ту ночь приходила

И рассыпала в книгах темно-красные маки.

 

1930

 

* * *

 

Эта нежность не была растраченной!

Только ты обжог, никто другой.

Золотой, угарной азиатчиной.

Налетевшею пургой.

Мне с тобой, нежданным и негаданным

Коротать бы ночи до утра,

В запахе сандаловом и ладанном

Шемаханского ковра.

И под рокот прялки, полднем солнечным

В час, когда земля изнемогла,

Смуглого родить тебе ребеночка.

Желтоглазого орла.

Это самое земное, чистое,

Наше… Почему же не дано?

Только ветер осени неистово

Бьется в черное окно…

Нет исхода древней женской ярости,

Не поднять тяжелых век.

В рыжих косах близкой старости

Первый снег.

 

1934

 

* * *

 

Первая любовь – одежда золотая,

Затканная красным, не простая.

Да гнилая! Долго ль до греха?

Чуть зацепишь – и одна труха.

 

Плачешь, плачешь… Слезы станут сладки.

Ах, любовь вторая – нить с иглой.

Прочные поставлены заплатки.

Починил, заштопал, и долой!

 

Платье сбросишь на пол и веселой

Выйдешь на дорогу в правде голой,

Вся как есть, простая, без прикрас.

 

И тогда полюбишь – в первый раз!

 

1935

 

* * *

 

Одушевлен тобою день,

Одушевлен рассвет кровавый,

И нераскрытая сирень,

И дождь, нанизанный на травы;

Шаги по ледяной росе

Сквозь сад серебряный и синий.

В моей запутанной косе

Сухая веточка полыни,

И зорьки легкий поясок,

Потерянный за рощей в поле,

И мокрых листьев терпкий сок,

И вкус весны, – всё – ты!

До боли!

 

 

* * *

 

Так бывает в жизни только раз,

Подойдет – и в вечность опрокинется…

 

Ночь была закутана до глаз

В одеяло с меткою гостиницы,

Ночь была совсем-совсем простой,

Некрасивой, переулочной,

Не звезда, не месяц золотой, –

Газовый рожок над булочной!

И слова откуда-то, со дна: –

Не проси у Бога невозможного

И сквозняк, игравший у окна

Складками плаща дорожного…

Расставаясь, набожной рукой

Нас крещу в далекий путь обоих.

 

Боже, со святыми упокой

Простенькие розы на обоях!

 

1935

 

* * *

 

Светляк в руке моей – звезда,

Звезда зеленая, земная.

 

Я ухожу. Иду, не вспоминая.

Не вспомню больше никогда.

 

Так просто всё! Исчезла глубина

Вчерашнего. – Есть только запах сада.

Светляк в руке… Мне ничего не надо.

От светляка – звезда. И я – одна.

 

1935

 

* * *

 

Это не розы влюбленных. Не бред.

Это – отчаянье. – Воздуха нет!

 

Это совсем не похоже на страсть.

Просто на грудь его молча упасть,

Руки на сердце ему положить…

Видишь? Мне больше не хочется жить.

 

Не утешай меня, не прекословь!

Всё на пути моем смутно и ложно,

Но одного пережить невозможно:

 

Знать, что кончается наша любовь.

 

1936

 

* * *

 

Я возьму золотую иголку

И нитку тонкого шелка

Такой небесной окраски,

Какой не знали в Дамаске.

 

В белой одежде невесты,

У окна, на высокое место

Подниму раскрытые пяльцы

И жасмином омою пальцы.

 

Мой день печальный недолог:

Не платье, не брачный полог,

Не мантию шелком мечу:

Всё равно я тебя не встречу.

 

И звенят, и звенят запястья…

На мое спаленное счастье,

Без устали, без оглядки

День и ночь я ставлю заплатки.

 

1936

 

* * *

 

Рожденье мое второе:

Раскрылись глаза, любя.

Люблю простого тебя.

Не демона, не героя.

 

Лицо твое дорогое

Развенчанного вождя,

И то, что совсем другою

Ты сделал меня, уйдя.

 

1936

 

МЕКСИКА

 

В красном, тропическом зное, –

Ничего никого кругом, –

Костенеет лицо родное.

Засыпанное песком.

 

Для тебя ли резцом навеки

В опаленной груди камней

Высекали орлов ацтеки,

Демонов и коней?

 

Для тебя ли в пустыне грозной,

В безлюдьи заклятых мест,

На цепи качается звездной

Бриллиантовый Южный Крест?

 

На вулканы, на черные скаты

Спускается ночь, вздохнув,

И птица Кветцалькоатль

Точит железный клюв.

 

Когти в сердце твое вонзила, –

В сердце пять огнестрельных ран.

В целом мире только – могила,

Молчанье и океан.

 

И где-то, за океаном.

Мне так страшно плакать одной

О нежном, о бедном, о странном.

Что было Тобой и Мной.

 

1936

 

* * *

 

Приглажены волосы жесткие.

Пальцы в чернилах.

Мальчик в старой матроске,

Милый из милых.

 

Фотографии в стеклах

Наклонили желтые лица.

А эта, самая блеклая,

Почти что снится…

 

Знали воина, зрелого мужа.

Всё, что было потом.

Но никому не нужен

Мальчик с обиженным ртом.

 

Только я берегу наследство.

Уходящий последний след:

Его забытое детство,

Его одиннадцать лет.

 

1936

 

* * *

 

Томиться над тетрадями пустыми,

Всю ночь не спать, и в папиросном дыме

От вздоха улетающее ими

Чертить остывшим пеплом

Знать, что ты умер, что тяжелым склепом

Задавлены незрячие глаза…

 

И падает холодная слеза…

 

Моих ночей опустошенных мука

Без музыки, без малого луча.

По мертвым клавишам стуча,

Скользит рука и не находит звука.

 

Из сердца твоего растет трава.

А я живу.

Но разве я – жива?

 

1937

 

* * *

 

Жизнь уйдет, и ничего не даст она,

Как ни задыхайся, ни моли,

Только лента от венка распластана

В вековой, кладбищенской пыли.

Только ворох писем в яме мусорной

Да пустые ящики стола.

Всё, что было нежного и грустного,

В день уборки заметет метла.

Что нам души дымные и синие,

Распыленные в нирване сна?

Кто вернет нам просто утро зимнее.

Желтый снег на выступе окна?

Холодно сияет небо вешнее,

Холодно мерцает россыпь звезд…

Ах, любовь! – Она такая здешняя,

Горькая и теплая до слез.

Нас самих в пустыне жалят аспиды,

От венцов колючих лбы в крови.

Мы и сами проданы и распяты

На крестах заплаканной любви.

Как же Ты, в Твоей жестокой Вечности

Не опустишь виноватых глаз

Перед страшной смертью человеческой,

От которой никого не спас?

 

1935

 

* * *

 

Я никуда не приведу,

Не помогу найти звезду.

Не жди ни близко, ни вдали:

Я только зеркало земли.

Тьму отражаю, свет ловлю,

Ни тьмы, ни света не люблю.

В холодном зеркале равны

И я, и ты, и боль, и сны.

Когда пройду (как всё прошло!),

Обрежешь сердце о стекло.

 

 

ЛИЛИТ

Третья книга стихов

(Париж, 1955)

 

 

ЛИЛИТ

 

Лилит улыбалась в тумане зеркал,

Лилит появлялась в расселинах скал,

И падали листья, и время текло

В лесные пруды, в золотое стекло.

Был огненный вечер над морем разлит.

И в море купалась и пела Лилит.

Точеные рожки в багрянце кудрей

Изогнутой лирой сняли над ней.

Не Ева, не Ева, – сестра мне Лилит,

Она мне гореть, не сгорая, велит

В разливе пожара, а зверином зрачке,

В ночном светляке, в золотом угольке.

Во всем, что сверкает и брызжет огнем,

В живом, ослепительном горе моем.

 

 

КОРАБЛИК

 

Туман. Дожди. Потемки. Гарь.

И облетелых листьев клочья.

Как будто злая ведьма ночью

Стенной трепала календарь

И, четырем ветрам предав.

Метлой швырнула в непогоду.

В зеленом сумраке канав,

Последний раз гнилую воду

Позолотив огнем сухим,

Весь в паутине обветшалой,

Кораблик-лист, слепой и шалый,

Мне сердцем кажется моим.

 

 

БУТЫЛКА

 

В бутылке старого вина

Давно иссякла кровь густая.

Сок источившая до дна.

Она в пыли лежит, пустая.

 

Но замени в ней бывший хмель

Твоих стихов ночным дурманом

И к берегам иных земель

Отправь скользить по океанам.

 

Пусть буйный вал взметет ее

До облаков и кинет мимо,

Пусть имя бедное твое

Через стекло богам незримо, –

 

Из всех падений, всех неволь

Горящих слов спасутся души.

Твои стихи морская соль

Острее сделает и суше,

 

И благородством старины,

И дальних странствий ореолом

Они подернуться должны,

И станет каждый стих тяжелым.

 

Когда просящая рука.

Разбив бутыль, страницы вынет.

Через моря, через века

Вино испытанное хлынет.

 

Но, словно солнцем озарен.

Тот, кто упьется дивным током.

Что будет знать, что вспомнит он

О созревании далеком?

 

О том, что в дымной, древней мгле

Всё тот же звук, и чист, и верен,

Был недослышан на земле

И на столетия потерян.

 

 

ТЕМПЕРАТУРА СОРОК

 

Когда температура сорок

И первобытный дремлет мрак,

Когда никто тебе не дорог

И безразличны друг и враг,

Тогда из сонного качанья

Слова прийти к тебе должны

О запевающем молчанье,

О расцветанье тишины.

И ты, в бреду, дойдешь до сути,

Горя, прозреешь и поймешь

С сороковой ступени ртути

Свою пророческую дрожь.

Не уступай беззвучной бездне,

Не падай на глухое дно,

Но в темном хаосе болезни

Найди сокрытое зерно

И рассеки одним ударом,

Пока ступень раскалена,

Пока твоим согрета жаром

Чешуйка малого зерна,

Пока в неповторимом зове,

Томленье озарив твое,

Из тайников кипящей крови

Встает иное бытие…

 

 

АНГЕЛЫ

 

Как могут ангелы сойти

К нам по воздушному пути.

Когда навстречу им, рыча,

Летит стальная саранча?

Как белым перьям уцелеть,

Цепляясь за сплошную сеть

Дымящих фабрик, поездов

И телеграфных проводов?

И все-таки, в ночи, тайком,

Израненные, босиком,

Они бредут едва-едва

И прячут звезды в рукава.

Но кто из нас, больной и злой,

Томящийся во тьме гнилой,

Не вспомнит, улыбнувшись вдруг,

Что получил из чьих-то рук,

Хоть раз, глоток живой воды

С зеленым отблеском звезды!

 

 

РАДОСТЬ

 

Сегодня утром красный жук

На подоконник влез украдкой.

По нитке шелковой паук

Спустился над моей тетрадкой,

В саду шиповник бросил мне

Цветок раскрытый на колени,

А ночью маленькие тени

Писали буквы на луне.

Ах, что-то будет?.. Всё кругом

Дарует смутную примету.

Не радость ли, бродя по свету,

Зайдет случайно в этот дом?

 

 

МУЗЫКА

 

В каком горниле расплавишь,

В какие слова вольешь

Двойную – дождя и клавиш –

Двойную – до сердца – дрожь?

 

Нет мускула, нет ресницы,

В которых бы ритм не пел.

В рояле, в окне струится

Сверкающий ливень стрел.

 

Какую звезду оставишь,

Каким стихом изойдешь.

Двойная – тоски и клавиш –

Двойная – до крика – дрожь?

 

Да будет, да будет слово!

Но слова предельный звук

Оборван… Гремит сурово

Стаккато суровых рук.

 

В сухой, рассыпанной дроби

Приказ: О себе – молчи…

И руки упали, обе,

Как сломанные лучи.

 

 

АПОСТОЛ ПЕТР

 

Выше всех богатырским ростом.

Глядя в небо и в даль морей,

Что ты видел, ярый апостол,

Над толпой других рыбарей?

 

А когда огоньки вспорхнули

На двенадцать суровых лбов,

Что ты слышал в смятенном гуле

Двенадцати языков?

 

Не радостен и не светел

Морщинами взрытый лик

Взывал троекратно петел,

И в сердце остался крик.

 

Любить не умел ты просто, –

Сквозь муку, сомненье, гнев

Лег твой путь, сраженный апостол

Неутешенный старый лев.

 

Но с какою страстью живою

Ты молился в предсмертной мгле:

«Распните вниз головою.

Казните лицом к земле!»

 

Под тяжелый скрип перекладин

И каната протяжный визг

Первый раз из глубоких впадин

Глаза посмотрели вниз.

 

Ниже пыли, песчинки малой,

С камнями став заодно.

Ты увидел свет небывалый

Там, где прежде было темно.

 

Ты узнал, приобщаясь рая.

Что небо и здесь, и там,

Но сказать не мог, умирая.

Возвестить не успел мирам

 

Привязанными руками,

Недышащим, синим ртом…

Старый Петр. Озаренный Камень,

Больше всех любимый Христом.

 

 

МОЛИТВА

 

Беспредельно, безраздельно веря,

Я прошу тебя, пока жива:

Дай мне детскую правдивость зверя,

Ум совы, неустрашимость льва.

 

На слепой земле, залитой кровью,

Где пути судьбы бегут вразброд.

Кротость терпеливую, воловью,

Удели мне от твоих щедрот.

 

А когда я, полюбив, заплачу,

Господи, подай душе моей

Радостную преданность собачью

И молчанье диких лебедей.

 

 

* * *

 

С. А. Радищевой

 

Смоляные волосы откинуты,

Желтый глаз прищурен и пытлив.

Треугольниками брови сдвинуты,

А в лице оливковый отлив.

Оттого ль, что твой шатер заплатанный

Век за веком уплывал в закат

И алел, как пламя, туго скатанный

До бровей узорный плат;

Оттого ль, что ровностью горючею

С детских лет была опалена.

Золотилась грозовою тучею

И медовым отблеском вина, –

Навсегда в тебе туман и золото,

Странный мир сияний и теней,

Словно сердце надвое расколото

В двойственности ранящей своей.

 

 

БЕЛКА

 

В Зоологическом Саду

Следы от лапок на пруду.

Прудок подернут тонким льдом,

И серый-серый день кругом

Плывет из сонной пустоты,

Цепляясь ватой за кусты.

Вот в пустоте пропела, –

За дверью клети мертвый зверь…

 

Сорока белке говорит:

«Он будет к вечеру закрыт».

 

Качнула белка головой

И полушубок рыжий свой

Хлопочет серым заменить:

Неловко в рыжем хоронить.

 

 

ОРЕЛ

 

Клюв обломан. Нет крыла.

Желтым глазом из угла

Смотрит в стену. Спит – не спит.

В клетку наглухо забит.

 

От окна, сквозь полумглу,

К уцелевшему крылу

Пауки-крестовики

Протянули гамаки.

 

 

ДЖЕЙРАНЫ

 

В Зоологическом Саду

Четыре маленьких джейрана.

У младшего гноится рана.

Мы вместе. Мы давно в аду.

У них озябшие копытца,

На детских рожках короста.

С лохмотьев рваного куста

К ним на солому дождь струится,

И стыдно, и нельзя жалеть,

Нельзя им лгать о рощах рая,

Куда уходят, умирая.

Но можно только через клеть

Смотреть на золотые шкурки,

На лоб, отмеченный звездой,

На чашку с мутною водой,

Где тонут вспухшие окурки.

 

 

СОЛОВЕЙ

 

Золоченые клетки,

Колокольчики пагод.

На искусственной ветке

Грозди сахарных ягод.

 

Только звезды зажгутся

Над густым кипарисом,

Преподносится блюдце

С императорским рисом.

 

И, портьеры задвинув,

Чтоб от окон не дуло,

Тридцать пять мандаринов

Морщат желтые скулы,

 

Преклоняют колени,

Шелестят веерами,

Предлагают – на сцене

Петь по новой программе,

Богдыхану в угоду

 

(Чтобы голос был звонкий).

 

Про хмельную свободу,

Океаны и джонки.

Чтобы каждая строчка

Подчинялась указам.

 

(А на лапке цепочка,

A цепочка – с алмазом.)

 

Во дворце богдыхана

Занавешена сцена,

И лежит бездыханно

Соловей Андерсена

 

 

КВАДРАТ

 

Нас было четверо в миру, –

Квадрат в законченности строгой.

Мы были включены в игру

Какой-то плоскости отлогой,

 

Где каждый был и центр, и край,

И треугольник, и звучанье

Летящего в высокий рай,

В ночи воздвигнутого зданья.

 

Но случай между нами рвал

Геометрические узы:

Мы превращались в круг, овал

И катет без гипотенузы.

 

И в глубь оконного стекла,

Как пузыри дождя, мы плыли,

А сзади музыка текла

Косым столбом дорожной пыли.

 

Быть может, лопаясь, пузырь

Сладчайше пел…

Быть может, где-то

От капли запевал снегирь,

И в луже голубело лето…

 

А мы соединялись вмиг,

В угаре, в мире, в лире, в споре,

В бреду несотворенных книг,

В стеклянном зайчике на шторе,

В нечаянном ночном стихе,

Плеснувшем золотое знамя,

Во всей чудесной чепухе,

Которая зовется Нами,

И строит, строит в пустоте,

На грани сумрака и света,

Всегда не так, не ту, не те,

Не то, но – бесконечно – Это.

 

 

* * *

 

Где сон граничит с явью?

Как перерезать нить

И жизни чару навью

На миг остановить?

 

Но тщетно мы стремимся

Впотьмах найти ответ.

Мы тоже только снимся

Земле, которой нет.

 

 

* * *

 

Мое предвечернее счастье, большой, озаренный покой…

Раскрыты прозревшие окна над светлой, чужою рекой,

И барки чужие проходят, и призрачный груз невесом,

И легок, среди декораций, мой маленький карточный дом.

Всё, может быть, только приснилось: дорога, туман, тополя,

Печаль неудавшейся встречи, и звезды, и эта земля,

Которая тоже уходит, которой не будет сейчас,

И мой человеческий, бедный, неправдоподобный рассказ.

 

 

ВЕРСАЛЬ

 

На этих плитах, поросших мхами,

На этой старой, седой земле

Шуршали платья, пьяня духами,

Вздыхали дамы о короле.

 

И верный камень забыть не может,

Он помнит свято за часом час,

Он помнит шорох точеных ножек

И целовавший его атлас…

 

Безумен ветер, сухой и пыльный,

Под высью черной бледна земля,

И голос камня, такой могильный,

Ответа просит у короля.

 

Над пьедесталом, как сумрак темен,

Из бронзы вылит, как смерть могуч,

Король безмолвен, король огромен, –

Людовик – Солнце на фоне туч.

 

Скрипят деревья, скрипят устало,

Читают смертный свой приговор.

Кругом вассалы и кардиналы,

Окаменелый и белый двор

 

Когда же ветра порыв осенний

Заденет гривой лицо земли,

То камни молят о воскресеньи,

О соловьиных смычках Люлли.

 

Ведь счет потерян часам, неделям…

Вчера?.. Сегодня?.. Всегда?.. Давно?..

И сердце камня всё тем же хмелем

Эпохе мертвой обручено.

 

Фонтаны, бейте! В туман развейте

Шелка серебряных веретен.

Концерт Моцарта звенит на флейте,

И воздух розами упоен.

 

Зажгитесь, люстры! Струите нити

В пруды, сквозь дремлющие камыши.

Король, проснитесь, вы крепко спите,

Вы потерялись в ночной тиши.

 

Но руки шпагу навеки сжали,

Не дрогнут бронзовые кружева.

Весь темный, темный, на пьедестале

Людовик-Солнце. И ночь мертва.

 

И стихший ветер уходит плавно,

Как дни уходят и вечера.

А камни шепчут: «Ведь так недавно…

Еще вчера…»

 

 

СЕРОГЛАЗАЯ МАТЬ

 

Была у меня сероглазая мать,

Но мне запретили ее вспоминать,

 

И только осталось о прошлом, – о ней, –

Что пела она, как поел соловей.

 

Я плакала долго, – всё детство в тоске,

Я тени ловила на зыбком песке,

 

Встречая напрасно у школьных дверей

Высоких, красивых, чужих матерей.

 

Я долго блуждала а тумане пустом,

И жизнь протекла, как вода под мостом.

 

Но вечером к правде мы ближе всегда:

Чем глубже колодец, тем ярче звезда.

 

И вот, неожиданно, а сердце моем

Ты дышишь, ты курским поешь соловьем,

 

Червонные косы спокойно плетешь,

И в поле колышется спелая рожь.

 

Ты знак подаешь, ты роняешь звезду,

И я по знакомой дороге иду

 

В твой чанах ржаной, в твой медовый покой,

Где каждое дерево машет рукой,

 

Где избы стоят меж запутанных троп

В соломенных шапках, ползущих на лоб.

 

Каким тебя именем надо назвать,

Моя сероглазая, вечная мать?

 

 

ОЛЬГА

 

Имя Ольга прозвучало глухо,

И плотней сомкнулась тишина,

Словно бережно коснулась слуха

Нежная и страшная струна.

Ольга, это – детство, это ревность,

Это снег, и музыка, и грусть,

Это вся языческая древность,

Вся лесная, княжеская Русь.

Буйных пург струится белый полог,

Канули пути в ночную тьму…

Ольга – это ледяной осколок

С темных окон в сонном терему.

Снятся мне глаза, слегка косые,

Бронзовые, скифские черты,

И когда мне говорят: «Россия»,

Спрашивает сердце: «Ольга, ты?..»

 

 

СЕМНАДЦАТЬ ЗИМ

 

То в белых киках, то в убрусах,

То с жемчугами в косах русых,

В густой фате до самых губ.

В атласном хрусте длинных шуб.

Семнадцать зим, семнадцать сказок,

Сверкнув полозьями салазок,

С горы слетели ледяной.

Семнадцать зим пришли за мной.

 

Вот та, румяная когда-то

Гуляла павой вдоль Арбата

И стен Кремлевских; а вокруг.

Над бубенцами конских дуг.

Над золотыми куполами,

Малиновое гасло пламя. –

Закат крещенский. И она,

Издалека озарена.

Меня несла, платком укутав,

Часы забыв, дороги спутав,

И нам, из темных облаков,

Звенели сорок сороков.

 

А та, – царевна-Лебедь? Иней

Заткал цветами бархат синий

Ее ночного шушуна.

В прозрачных пальцах тишина,

В глазах мерцанье неживое

Высоких окон над Невою.

Как много раз, со мной вдвоем,

Туманным, петербургским днем,

Вдоль строгих невских побережий,

В санях, под полостью медвежьей,

Она скользила, чуть дыша, –

Моя печальная душа,

Мой ветер с голубой Онеги,

Мой стих о петербургском снеге.

 

Над сердцем кружатся моим

Семнадцать русских, вьюжных зим,

Замкнув меня в метельном круге.

Вот ту я видела в Калуге,

А эту, пышную, в Орле…

Семнадцать их по всей земле

Плясало, плакало и пело.

Под их шагами ночь скрипела

Тугим морозом. И теперь,

Когда они раскрыли дверь,

Играя на моем пороге,

Я вижу, – прерванной дороги

Опять намечена черта,

И Восемнадцатая, – та,

Которой жду, числа не зная,

Моя последняя земная,

На страже у последних врат,

Стоит, накинув белый плат.

 

1951

ПЕРЕУЛОК

 

Если в сердце моем уцелели

Темно-красный, с колонками, дом,

У забора косматые ели

Да сугробы в тумане седом,

Если вылились в святочном воске

И остались со мной навсегда

Переулок Николо-Песковский

И на куполе синем звезда, –

Разве бедным стихом обозначу,

Разве сделать живою смогу

Ту любовь, что не вижу иначе,

Как цветком на московском снегу?

 

 

ПЕТЕРБУРГСКОЕ

 

У любви простое имя: Вронский.

Восемь кованых, спокойных букв.

 

Вдоль седых проспектов топот конский,

Вдоль сановных зал холодный стук

Каблуков и сабель… Лед и холод.

Зеркала, и снова зеркала…

 

Детской брошью воротник заколот, –

Сердце из коралла и стрела.

 

Полк. Парады. Тосты в честь Монарха.

На сукне зеленом – туз червей.

В дальней ложе – Анны черный бархат,

Вопросительный изгиб бровей:

«Любишь?..»

Но в оркестре первым гудом

Ветер музыки задел смычки,

И рука с фамильным изумрудом

Нервно обрывает лепестки.

 

Стройный силуэт в толпе потерян.

Чуть блеснули кисти эполет.

И с улыбкой желчною Каренин

Смотрит счастью гибнущему вслед.

Счастье петербургское туманно.

Кто нашел в нем то, чего искал?..

 

Сломанною розой тонет Анна

В театральном омуте зеркал.

 

 

ПУШКИНСКАЯ УЛИЦА

 

Старый дом, снегами ослепленный,

Огоньками смутными дрожа,

Ждет меня с тревогою влюбленной.

 

Над углом второго этажа

Зябкий голубь бродит по карнизу,

А метель кружит и дует снизу

И, в окно закидывая снег,

Машет рукавом, велит навек

Утонуть в ночи всему живому,

Лечь в глухой, заиндевелый гроб,

И пропасть приснившемуся дому,

Провалиться с головой в сугроб.

Но как дверь протяжно застонала,

На площадку выплеснув тепло!

Печь гудит огнем веселых дров.

Тихо свитки свернутых ковров

Развернулись и, шурша, поплыли.

Ни цветов для встречи, ни вина:

В эту ночь квартира убрана

В седины тридцатилетний пыли.

Тишина таится по углам,

Час за часом ночь слепей и глуше.

Сквозь полуистлевший, нежный хлам

Оживают комнатные души.

 

Как вспорхнул из незабвенных рук

Огонек в фарфоровой лампаде.

Так лежит на золотом окладе

Мирный свет. И ласково вокруг,

И тепло, и в запахе домашнем,

Обретенном, дорогом, вчерашнем.

Узнаешь себя, как в зеркалах.

Дремлет мебель в ситцевых чехлах,

Но, пока иду, пружина в кресле,

Сердца стук в диванной глубине

Закричать готовы: «Мы воскресли!»

Из углов протянуты ко мне,

Распахнув широкие объятья,

Створки ширм, атласный пуховик,

И листы веснушчатые книг,

И в шкапу взволнованные платья…

 

Я ложусь в открытую постель,

Отряхая нафталинный иней

С одеял… В трубе ворчит метель,

И тетрадь, в своей обложке синей,

На столе, как прежде, как всегда.

У окна отогнута портьера,

И блестит морозная слюда

На стекле… а там, в сугробах сквера,

В переулке темный силуэт,

Старший брат мой, Бронзовый Поэт.

Ни о чем не помню и не плачу,

Хорошо мне в люльке снеговой.

Задевает вещи наудачу

По помолам верный ломовой.

Тронул ключ… Который и откуда?

От каких ларей его ключи?

Сдунул пыль, и дрогнуло в ночи

Серебро проснувшегося гуда.

И звенит высокая струна.

Ищет слов пронзительных она,

Что сложить в разлуке не успела:

Это вслух заплакал старый дом.

Это лира, в ящике пустом

Тридцать лет дремавшая, – запела.

 

 

ТЕНЬ

 

Бывают дни, когда такая тьма.

Такая боль, такая в сердце жалость,

Что непосильной кажется усталость

И тишина, сводящая с ума.

Ты входишь в свой оледенелый дом,

Где всё навек теперь осиротело,

А в кресле у окна, давно пустом,

Еще живет знакомый оттиск тела.

И перед креслом – (так закрытый гроб

В слезах целуют) – молча, на колени,

К обивке жесткой прижимая лоб

И чувствуя на нем дыханье Тени.

 

 

У МОСТА

 

Вся моя история

Так проста:

Повстречала горе я

У моста.

Горе полюбила я,

Ну так что ж?

 

Он сказал мне: «Милая,

Не уйдешь»

 

Звезды с неба падали

Или мы?

Но об этом надо ли

Петь псалмы?

 

Вся моя история

Неспроста:

Обручилась горю я

У моста.

 

 

ИУДИНО ДЕРЕВО

 

Ты входишь уверенно

В мой дом поутру.

Иудино дерево

Дрожит на ветру.

Цветенье прозрачное

И ветер морской.

Какой вы охвачены

Смертельной тоской?

Из праха мы созданы

И в прах влюблены.

Лиловым и розовым

Деревья пьяны.

А пена у берега,

Играя песком,

Тридцатый серебреник

Чеканит тайком.

Тебе в оправдание

Молитв не ищу:

Всё знаю заранее

И, зная, прощу.

 

 

* * *

 

Пусть отчалил пароход,

Пусть идет за годом год,

Без лица, без имени…

Не забудь мне знак подать,

Если будешь умирать, –

Сердцем позови меня.

 

Ночь. Разлука. Волны. Грусть.

Всё равно тебя дождусь

Там, где было сказано:

Там, где светит Водолей,

Где моя душа с твоей

Накрест перевязана.

 

 

ОСЕНЬ

 

Мой сад благоухал еще вчера

Смолой, сосной и скошенной травою,

Давно укоротились вечера,

А он спешил упиться летом вдвое.

 

И верил в жизнь, не помня, что пора

Перед концом поникнуть головою.

Был ярок блеск прощального костра,

Цветенье роз пронзительно-живое.

 

Но на заре, взметая пыль дорог,

Из дальних туч донесся ветерок,

Стволы задел, и листья полетели.

 

И вся в слезах, увидела душа.

Что роза раздевалась не смеша.

Готовясь к смерти, как дитя к постели.

 

 

ПЕТЕРБУРГ

 

Был странный день, когда свершились сроки.

Когда раскрылась дверь сама собой,

И пролились прошедшего уроки.

Как сок плодов из чаши голубой.

Чужих октав разрозненные строки.

Двух скорбных лир немолчный перебой.

Не вас ли я, захлебываясь мраком.

Ждала всю жизнь? – Вы мне явились знаком.

 

Был темный день, и темный дождь в окне.

Лохмотья туч и злой закат ненастный.

Глазок свечи в недорогом вине

Слезами истекал. Но спор двугласный

Искусства с сердцем, в тучах и огне.

Двойная боль их переклички страстной.

Двойной напев, то сложный, то простой.

Меня стрелой пронзили золотой.

 

Которая из двух близка мне лира?

Что петербургский мне навеял бред?

Далекий гул из ледяного мира –

Ломовиков, дворцовых ли карет –

Ко мне летит? Но снежная Пальмира

С несмелых струн легко сняла запрет,

И я, в лучах не мне присущей славы,

Сама берусь за важные октавы.

 

Поэт, поэт, тебя томит жара

И смольный дух костра на перекрестке.

Угарные бледнеют вечера

В твоей Неве, и липнет пыль известки

К полам шинели. Мне давно пора

Увлечь на театральные подмостки

И освежить полночною игрой

Твои глаза, спаленные жарой.

 

Еще белы раскрытые страницы,

Но задрожал пытливый карандаш.

Мы с ним вдвоем среди ночной столицы.

Где ждет меня прабабкин экипаж.

Плеск голубей над статуей Фелицы

Влюбленный слух угадывает наш,

И этот шум, и шелковый, и дальний,

Мне шум иной напомнил, – театральный.

 

Нам не прожить без выдуманных драм.

Без вымысла насущного, без позы.

Театр для нас – ежевечерний храм,

Где Бог взрастил искусственные розы,

И что ни ночь, причастные дарам.

Мы познаем восторг метаморфозы.

Когда спешим от правды отдохнуть,

Себе создав по вкусу лик и суть.

 

Зима царит. Над сонной белизною

Фонарных лун тронная ворожба.

Мой Петербург! Бежит передо мною

Твоих оград чугунная резьба,

Струится снег, шурша фатой сквозною

Вдоль желтых стен, и с каждого столба

Метет пурга серебряные дани,

Взвивает вверх и мне кидает сани.

 

Минуя сквер, где к памятнику льнет

Бездомных птиц нахохленная стая,

Замедлил конь размашистый полет,

И перед ним, а тумане вырастая.

До самых глаз закованная в лед,

Из белых волн и складок горностая.

Блестя венцом меж дымных облаков,

Встает Екатерина – сон веков.

 

А там, за ней, по ледяной панели

За тенью тень вдоль улиц потекли.

Мелькнут бобры онегинской шинели,

Волнистый шлейф расстелется вдали…

Рои старух, ползущих еле-еле,

Прошелестят… Для всех скорбей земли

Раскрыт театр, восьмым волнуя часом

Толпу теней, стремящуюся к кассам.

 

Ты говоришь с иронией, поэт:

Не нов сюжет и тяжела оправа.

О сцене петь большой заслуги нет, –

Театров тьма налево и направо.

Все города Европы, целый свет

Давно познал, как велика отрава

Их колдовства, о нем не написав

Ни двадцати, ни тридцати октав.

 

Нет, на земле не всё одно и то же,

Хотя везде рассыпаны равно

Огни, смычки, и мишура, и ложи.

У разных стран различное вино,

Хоть две лозы румяным соком схожи,

Нам в унисон пьянеть не суждено:

В Европе ум, не омраченный бредом.

Всегда тушил фантазию… обедом.

 

Но не хочу в сравнения играть.

Ни поражать умы строфой колючей.

По воле муз, поэту надо брать

Лишь ту струну, что показалась лучшей.

А для других скупа моя тетрадь.

Немного слов подсказывает случай.

И в эту ночь он вдохновенно рад

Взмахнуть крылом у театральных крат.

 

Как надо петь, как говорить об этом?..

Стихи волной нахлынут и умчат!

Над золотым, колеблющимся светом

Плывет свечой медово-дымный чад.

Сейчас начнут… И в воздухе нагретом

Из створок лож последние звучат

Слова и смех… Перед притихшей залой

Ползет наверх тяжелый бархат алый.

 

Играли все в той снеговой стране.

Играл актер, и вторил зритель каждый.

Когда ушли, с котомкой на спине.

В чужих краях, одной томимы жаждой.

Играли мы комедию Во сне

Летели в рай, рассыпанный однажды.

Как горсть золы, среди могильных плит.

Играть всю жизнь нам русский рок велит.

 

В каком огне он нас пытал и плавил?

Какой тоской любовно свел с ума?

Не преступить его гранитных правил.

Со лба не снять туманного клейма.

Он в балаган, у рампы, нас поставил,

И роль пришла для каждого сама.

Не сняв личин, проходим сквозь эпохи

Мы, петербуржцы, Божьи скоморохи.

 

И ты, поэт, судья моих октав,

Слепой орел в твоей промозглой клети,

Откуда бред твой, и юродный нрав,

И злой огонь, и все ужимки эти,

И твой порок, пьянее всех отрав,

И доброта, которой верят дети,

И у икон молитвенная дрожь?

Быть может, всё — лукавой маски ложь…

 

Вот ты встаешь, взъерошенный и странный,

Так хрупко мал среди пятнистых книг.

Незрячий глаз, беспомощно-туманный,

Косит в очки, и острый профиль дик…

А за тобой – бутылок рой стеклянный.

Кто пил с тобой? Придуманный двойник

Считал гроши для нищенского пира:

Пурпурный шут трагедии Шекспира.

 

А я – одна из неразумных дев,

Тех, что летят на свет чужой лампады

И, в дом войдя, на стул хромой присев,

Глотку вина нечаянному рады,

С ним вместе пьют чужую боль, и гнев,

И в соли слез – мед творческой услады,

Чтобы разжечь светильник чуткий свой,

Безумной стать, но без конца живой.

 

Один, и два, и три вдали удара.

Смычки взвились и разом пали ниц.

В огнях свечей, в хмельной волне угара,

Плывут черты преображенных лиц.

Чем мы с тобой, печальный шут, не пара,

Здесь, в ложе снов, в театре небылиц?

Здесь тень твоя к моей прильнула тени,

И мы вдвоем отражены на сцене.

 

И дальше мы отброшены, – в простор,

В пески пустынь, в полярные туманы.

Быть может, нас среди тибетских гор

Бродячие встречают караваны,

Быть может, мы своих стихов узор

Вплели в цветы, в созвездья и лианы,

И в эту ночь над рампой склонены

В театрах Ориона и Луны…

 

Последний акт приблизился к развязке.

Убит король. Гремит церковный звон.

Но мертвый встал и, не снимая маски.

Отвесил нам изысканный поклон.

Уже вдова, отплакав по указке,

Допела до конца надгробный стон,

И мертвецы, покинув поле брани,

Идут домой под гром рукоплесканий.

 

Идем и мы. Со стороны взглянуть –

Сошли с ума. Но мы еще играем.

И не тобой, а мной проложен путь

В седой стране, где мы все камни знаем.

Где петербургским ветром дышит грудь,

И этот ветр на землю послан раем.

Вдаль невских вод, в мерцание и сон.

Для наших лир, поющих в унисон.

 

Опушены ампирные карнизы

Лебяжьим пухом. У ворот дворца

Колонны спят, спеленутые в ризы.

И белизне, и ночи нет конца.

Горбатый мост. Канавка. Призрак Лизы.

И Пиковая Дама у крыльца.

А в высоте – так страшно и знакомо –

Огонь в окне Юсуповского дома.

 

Там пировал мужик с лицом хлыста,

Придворный маг, в атласах и сафьяне.

Как роль трудна. Как будет смерть проста

У черной Мойки, в предрассветной рани.

Они мертвы. Столовая пуста,

Но у зеркал горят всё те же грани,

И в них скользит за смутным ликом лик:

Старуха… Лиза… Герман… и мужик…

 

И ангел-мальчик с полотна Серова,

Бесполый паж, с коробкою румян…

Ему в ту ночь принадлежало слово,

И огненным восторгом обуян,

Он меч занес, – но вдруг очнулся снова,

От сладких вин и темной крови пьян,

И понял: не ему играть злодея,

Ни Борджиа, ни Дориана Грея.

 

Литейный спит. Спят черные орлы,

Склонясь к венкам порфироносной саги.

Спит Летний Сад… Из темной, вьюжной мглы

Чуть бьют крылом невидимые флаги.

Но сквозь сугробов пенные валы

Следы саней, чертя на льду зигзаги,

Бегут за мной, и каждый острый штрих,

Взрезая лед, поет в стихах моих.

 

Куранты бьют. Медлительны и глухи,

Удары замирают в облаках…

Навстречу мне из стен выходят духи:

Плащи, ботфорты, снег на париках…

А вот и он, в надвинутом треухе,

С шпицрутеном в протянутых руках, –

Безумный Павел, бедный царь нерусский,

Затянутый в мундир – для сцены – прусский.

 

Играли все в те дальние года,

Играли все в том городе миража.

Фантазии зеленая звезда,

Куда ни посмотрю, одна и та же.

Полет и срыв, и счастье, и беда,

Минутных драм причудливая пряжа

От тронных зал до стойки в кабаке

Разыгрывалась в творческой тоске.

 

И не она ль, крылатая, упала

В альпийский снег, за тридевять земель,

Как будто ей России было мало,

И в итальянском небе крылась цель!

Там рев слонов и трубы Ганнибала

Еще гремят сквозь горную метель,

Там шалый генерал, в восторге диком,

Слонам ответил петушиным криком.

 

Мой карандаш бежит. А ночь кругом

Уже не та, не наша, – дождевая.

За каплей капля точит сонный дом,

Вдоль мокрых стен журчать не уставая.

Над отслужившим письменным столом

Свеча горит и меркнет, чуть живая,

И Петербург, стихи напевший мне,

Свернувшись, лег в гравюру на стене.

 

Едва видна на миг оживших статуй

В гравюре пыльной призрачная рать.

Из темноты, с улыбкой виноватой,

Призналась муза, что пора ей спать.

Утомлена октавою тридцатой,

Закрыла я покорную тетрадь,

Настал антракт. И зреющее слово

Пусть отдохнет до действия второго.

 

Действие второе

 

День изо дня, едва больной рассвет

Крыш городских коснется желтым тленьем,

Аничков мост, Фонтанка, ряд карет

Дрожат в окне неясным отраженьем.

Мои дома прохожим смотрят вслед,

Ложатся вкось, испуганы круженьем

Людей, лотков, зонтов, телег, собак,

И, побледнев, отходят в полумрак.

 

Но есть часы, когда, двоясь в мираже,

Стекло к стеклу, они еще живут.

Вот фонари, театр, сугроб, и даже

В асфальте черном медленно плывут

Вход во дворец и часовой на страже.

Я открывать люблю, то там, то тут,

Рисунки снов, всё дальше, безрассудней,

На рубеже стихов и трезвых будней.

 

Забрезжил день. Пробил безвестный час.

Таких часов в земной судьбе немного:

Чуть жить начнем, и вдруг охватит нас

Глухой озноб, невнятная тревога.

В просвет окна глядит пугливый глаз,

Но тишина насторожилась строго

И руку занесла, чтоб уронить

Тяжелый нож и перерезать нить.

 

И тишина вошла, сгорев от блеска, –

Та тишина, в которой спят века.

В тот страшный час качнулась занавеска

Над сценой сцен, в порыве сквозняка,

И в улице пустой сверкнули резко


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: