XlVIII. Знаток драматургии

 

Мне подали его элегантную визитную карточку, надлежащей формы и размеров, с широкой черной каймой, внутри которой под его фамилией значилось: «Профессор сравнительной современной литературы». Оказался он молодым человеком, очень невысоким, с миниатюрными изящными руками, с носом довольно крупным для китайца и очками в золотой оправе. Хотя стояла жара, одет он был по-европейски — в костюм из толстого твида. Он оказался несколько застенчивым и говорил высоким фальцетом, словно голос у него еще не ломался, и пронзительные ноты почему-то придавали разговору с ним ощущение нереальности. Он учился в Женеве и в Париже, в Берлине и в Вене и бегло изъяснялся по-английски, по-французски и по-немецки.

Выяснилось, что он читает лекции по драматургии и недавно написал по-французски исследование, посвященное китайскому театру. Его занятия за границей привили ему непонятное преклонение перед Скрибом, и именно такую модель он предлагал для возрождения китайской драмы. Было странно слышать его утверждения, что пьеса должна увлекать: он требовал pièce bien fait, scène à faire[18], занавеса, нежданности, драматичности. Китайский театр с его сложной символикой был именно тем, чего всегда требовали мы,— театром идей, и, видимо, он чахнул, утопая в скуке. Бесспорно, идеи под ногами не валяются и для придания им аппетитности требуют новизны, а когда залеживаются, то воняют, как лежалая рыба.

Затем, вспомнив надпись на визитной карточке, я спросил у своего нового знакомого, какие книги, английские или французские, он рекомендует читать своим студентам, чтобы они шире ознакомились с текущей литературой. Он чуть-чуть замялся.

— Право, не могу сказать,— ответил он наконец.— Видите ли, это не моя область: я ведь занимаюсь только драматургией. Но если вас это интересует, я попрошу моего коллегу, который ведет курс европейской беллетристики, посетить вас.

— Прошу меня извинить,— сказал я.

— Вы читали «Les Avariés»?[19] — спросил он.— По-моему, это лучшая пьеса, написанная в Европе со времен Скриба.

— Вы так полагаете? — вежливо осведомился я.

— Да, и наши студенты очень интересуются социологическими вопросами.

На мое несчастье, я ими не интересуюсь, а потому постарался, как мог искуснее, перевести разговор на китайскую философию, с которой знакомился довольно беспорядочно. Я упомянул Чжуан-цзы. У профессора отвалилась челюсть.

— Он ведь жил так давно! — с недоумением сказал он.

— Как и Аристотель,— любезно прожурчал я.

— Философов я не изучал,— заметил он.— Но, естественно, в нашем университете есть профессор философии, и, если она вас интересует, я попрошу его посетить вас.

С педагогом спорить бессмысленно, как (на мой взгляд, несколько зловеще) Дух Океана заметил Духу Реки, и я смирился с тем, что разговор пойдет о драматургии. Моего профессора интересовала техника построения пьес, и он как раз готовил курс лекций, посвященный этому предмету — по его мнению, видимо, и сложному и темному. Он польстил мне, осведомившись у меня о тайнах ремесла драматурга.

— Мне известны только две,— ответил я.— Первая: запасись здравым смыслом — и вторая: не отвлекайся от темы.

— Неужели этого достаточно, чтобы написать пьесу? — спросил он, и в его голосе прозвучала легкая растерянность.

— Ну, еще нужна определенная сноровка,— уступил я.— Но не больше, чем для бильярда.

— Во всех крупнейших университетах Америки читаются курсы по технике драматургии,— сказал он.

— Американцы народ на редкость практичный,— ответил я.— По-моему, в Гарварде учреждается кафедра по обучению лягушек плаванью.

— Мне кажется, я вас не совсем понял.

— Если вы не способны написать пьесу, никто вас этому научить не сумеет. А если способны, то это проще, чем свалиться в яму.

Тут его лицо выразило полнейшее недоумение, но, мне кажется, потому лишь, что он не мог сообразить, в чью компетенцию входит падение в яму — профессора теоретической физики или же профессора прикладной механики.

— Но если пьесы писать так просто, почему же драматурги пишут их столь медленно?

— Отнюдь. Лопе де Вега, Шекспир и еще сотни и сотни писали очень плодовито и с большой легкостью. Некоторые современные драматурги были абсолютно малограмотны и умудрялись связать два слова лишь ценой длительного труда. Знаменитый английский мастер драмы однажды показал мне свою рукопись, и я увидел, что вопрос «Вы пьете чай с сахаром?» он написал пять раз, прежде чем сумел облечь его в эту форму. Романист умрет с голоду, если он не сумеет просто сказать то, что хочет сказать, а будет без конца ходить кругом да около.

— Но Ибсена вы малограмотным назвать не можете, однако известно, что ему требовалось два года, чтобы написать одну пьесу.

— Совершенно очевидно, что Ибсену плохо давались сюжеты. Он месяц за месяцем бешено напрягал мозг, а затем, отчаявшись, брался за тот, который уже не раз использовал.

— О чем вы говорите? — вскричал профессор, и его голос сорвался на визг.— Я совершенно вас не понимаю.

— Разве вы не замечали, что Ибсен все время берет один и тот же сюжет? Несколько человек живут в тесной душной комнате, затем является некто (с гор или из-за моря) и распахивает окно, все простуживаются, и занавес опускается.

Я не исключал возможности, что на мгновение серьезное лицо профессора осветит тень улыбки, но он сдвинул брови и минуты на две уставился в пространство. Затем он встал.

— Я снова перечту произведения Генрика Ибсена под таким углом,— сказал он.

На прощание я не преминул задать ему вопрос, который один почтенный исследователь драмы непременно задает другому, если волей судеб они встретятся. Спросил же я его, что он думает о будущем театра. Мне было почудилось, что он выругался по-английски, но по зрелому размышлению я решил, что он просто воззвал к небесам по-французски: ô ciel! Он вздохнул, он покачал головой, он воздел свои изящные руки — ну, просто воплощение уныния. Было весьма утешительно обнаружить, что в Китае все вдумчивые люди считают положение драматургии не менее безнадежным, чем все вдумчивые люди в Англии.

 

XLIX. ТАЙПАН

 

Никто лучше его не знал, какая он важная персона. Он был первым номером отнюдь не наименее важного филиала самой крупной английской фирмы в Китае. Своего положения он достиг благодаря способностям и трудолюбию и с легкой улыбкой оглядывался на желторотого клерка, который приехал в Китай тридцать лет назад. Когда он вспоминал скромный родительский кров, кирпичный домишко в ряду кирпичных домишек в Барнсе, пригороде, который изо всех сил тщится стать фешенебельным, а обретает лишь скорбную убогость, и сравнивал его с великолепным каменным особняком, служившим ему и домом и конторой, с широкими верандами и обширными комнатами, у него вырывался довольный смешок. Да, с той поры он проделал большой путь! Ему вспоминался вечерний чай, к которому он возвращался из школы (учился он в школе Св. Павла): за столом отец, мать и две его сестры, по ломтю холодного мяса, хлеба с маслом сколько хочешь, и молока в чай тоже, и все сами за собой ухаживают. И тут же он начинал думать о том, как торжественно вкушает теперь традиционно поздний обед. Он обязательно к нему переодевался, и даже если гостей не было, все равно за столом прислуживали три боя. Его старший бой точно знал, что и как он любит, и ему не приходилось тратить время на хозяйственные мелочи. Однако обед всегда подавался по давно заведенному порядку: суп, рыба, что-нибудь из птицы или, например, омары, жаркое, десерт, так что всегда можно было пригласить кого-нибудь в самую последнюю минуту. Он любил поесть и не видел, почему, обедая в одиночестве, он должен обходиться менее изысканной едой, чем в гостях.

Да, он действительно прошел большой путь. Потому-то ему и не хотелось возвращаться на родину. В Англии он не бывал уже десять лет, проводя отпуск в Японии или в Ванкувере, где мог твердо рассчитывать на общество кого-нибудь из старых друзей с китайского побережья. На родине у него не было никого. Его сестры нашли мужей в своем кругу: их мужья были клерками, и сыновья их были клерками. Между ним и ими не было ничего общего. С ними он изнывал от скуки. Родственные чувства он удовлетворял, посылая им на Рождество отрез прекрасного шелка, какие-нибудь красивые вышивки или ящик чая. Он не был скуп и, пока жила его мать, выплачивал ей содержание. И когда подойдет время уйти на покой, он в Англию не вернется: слишком многие возвращались, и, как он знал, чаще это кончалось плохо. Нет, он поселится в Шанхае где-нибудь поближе к ипподрому и с помощью бриджа, скаковых лошадей и гольфа скоротает остаток жизни очень приятно. А впрочем, он еще много лет может не думать об уходе на покой. Еще пять-шесть лет — и Хиггинс вернется на родину, а он возьмет управление главной конторой в Шанхае. А пока ему и тут очень хорошо — можно откладывать деньги, что в Шанхае не вышло бы, и вдобавок прекрасно проводить время. И еще одно преимущество перед Шанхаем: здесь он самый видный член общества и его слово закон. Даже консул очень с ним считается. Был случай, когда они с консулом столкнулись на узкой дорожке, и посторониться пришлось не ему. Вспомнив об этом, тайпан воинственно выпятил подбородок.

Но он улыбнулся, так как настроение у него было превосходное. Он шел пешком к себе в контору после отличнейшего завтрака в Гонконгско-Шанхайском банке. Там умеют принять. Чудесная еда и обилие напитков. Начал он с двух коктейлей, затем выпил редкостного сотерна и кончил двумя рюмками портвейна и капелькой несравненного старого коньяка. Он чувствовал себя великолепно. И против обыкновения решил вернуться в контору пешком. Носильщики с его креслом следовали за ним в нескольких шагах на случай, если он все-таки пожелает сесть в него. Однако ему хотелось поразмять ноги. Последнее время он разминался мало. Теперь, когда он слишком отяжелел, чтобы ездить верхом, возможностей для этого у него осталось мало. Но если сам он и не ездит, держать скаковых лошадей ему не возбраняется, и, вдыхая душистый воздух, он начал думать о весенних скачках. У него была пара неопробованных лошадей, на которых он возлагал порядочные надежды, а из одного клерка у него в конторе вышел отличный жокей (надо присмотреть, чтобы его не сманили: старик Хиггинс в Шанхае не пожалеет кругленькой суммы, чтобы заполучить его себе), и пару-другую скачек он выиграет. Он льстил себя мыслью, что у него лучшая в городе конюшня, и теперь выпятил грудь. Чудесный день, и как хорошо быть живым!

Он остановился, поравнявшись с кладбищем, таким аккуратным, ухоженным — верным доказательством преуспеяния европейской общины. Оказываясь рядом с кладбищем, он всегда ощущал приятный прилив гордости. Ему нравилось быть англичанином. Ибо кладбище было расположено на земельном участке, который, когда его выбрали, не стоил ничего, но с ростом богатства города приобрел большую ценность. Предлагали даже перенести могилы куда-нибудь еще, а землю продать под застройку, но общественное мнение было против. Мысль, что их усопшие покоятся в самой ценной земле на острове, дарила тайпану большое удовлетворение. Ведь, следовательно, деньги для них еще не самое главное. Да и что такое — деньги! Когда дело шло о «действительно важном» (любимое выражение тайпана), как было не вспомнить, что деньги еще далеко не все.

Пожалуй, недурно будет пройтись по кладбищу. Он глядел на могилы: они все выглядели безупречно, а дорожки между ними нигде не заросли бурьяном. Все здесь дышало богатством. И, неторопливо проходя по аллее, он читал имена на памятниках. Вот бок о бок — капитан, первый помощник и второй помощник барка «Мэри Бакстер»,— все трое погибли в тайфуне в 1908 году. Этот тайфун он помнил прекрасно. А вот двое миссионеров, их жены и дети, убитые в дни боксерских беспорядков. Какой это был возмутительный ужас! Не то чтобы он ставил миссионеров так уж высоко, но, черт побери, нельзя же допустить, чтобы проклятые китайцы их крошили! Затем он увидел крест со знакомым именем. Приятный малый Эдвард Малок, но пить не умел и допился до смерти в двадцать пять. Да разве он один! Тайпан навидался таких на своем веку. Вот еще несколько аккуратных крестов с мужским именем и возрастом — двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь... Все та же старая история: приезжали в Китай, столько денег никогда прежде не видели, а будучи приятными малыми, пить хотели наравне с другими, ну и не выдерживали. Вот и лежат здесь на кладбище. Чтобы пить, не отставая от других, на китайском побережье, нужна крепкая голова и здоровый организм. О конечно, это очень печально, но тайпан не удержался от улыбки при мысли о том, сколько этих молодчиков пили с ним, пока не оказывались под землей. И одна такая смерть оказалась полезной — его сослуживец, старше его по положению и умница вдобавок. Проживи тот подольше, возможно, он сейчас не был бы тайпаном. Поистине пути Господни неисповедимы. А! Вот и малютка миссис Тернер, Вайлет Тернер, очаровательная штучка, у него с ней был прямо-таки настоящий роман — он был чертовски огорчен, когда она умерла. Он поискал взглядом на памятнике год ее рождения. Нет, будь она жива, так и вторую молодость давно бы позади оставила. И пока он вспоминал всех этих покойников, им все больше овладевало блаженное удовлетворение. Он взял верх над ними всеми! Они мертвы, а он жив! И, черт возьми, он им показал! Его взгляд разом вобрал все эти могилы, он презрительно улыбнулся, чуть было не потер руки и пробормотал:

— Ну, да меня никто никогда дураком не считал!

Он испытывал добродушное пренебрежение к бестолковым мертвецам. А потом вдруг увидел перед собой двух кули, которые копали могилу.

— Для кого бы это, черт побери? — произнес он вслух.

Кули даже не взглянули на него, а продолжали копать, стоя в уже довольно глубокой могиле и выбрасывая за края тяжелые комья земли. Хотя он прожил в Китае столько лет, китайского так и не выучил (в его время проклятый туземный язык никому не требовался!) и потому спросил кули по-английски, для кого они роют могилу. Они не поняли и ответили ему по-китайски, а он выругал их, невежественных тупиц. Конечно, ребенок миссис Брум болеет и, конечно, мог умереть, однако он бы, безусловно, об этом узнал, да и могила копалась не для ребенка, а для взрослого. Для крупного мужчины. Непонятно. Он пожалел, что зашел на кладбище, и, торопливо его покинув, сел в свое кресло. От хорошего настроения не осталось и следа. Его лицо тревожно хмурилось. Едва войдя в контору, он спросил у своего заместителя:

— Послушайте, Петерс, не знаете, кто умер?

Но Петерс ничего не знал. Тайпан пришел в полное недоумение. Он позвал одного из туземных клерков и послал его на кладбище спросить у кули, а сам начал подписывать письма. Вернулся клерк и сказал, что кули ушли и спросить было не у кого. Тайпаном начало овладевать смутное раздражение: он не любил, когда что-то случалось без его ведома. Ну, да его бой знает, его бой всегда знает все! И он послал за ним. Но бой не слышал, чтобы кто-нибудь умер.

— Так я и думал,— сердито сказал тайпан.— Но зачем тогда рыли могилу?

Он послал боя к кладбищенскому смотрителю узнать, какого дьявола выкопали могилу, если никто не умер.

— Только прежде подай мне виски с содовой,— сказал он, когда бой повернулся к двери.

Он не понимал, почему вид могилы внушил ему такое беспокойство. Но попытался выкинуть ее из головы. Когда он выпил виски, ему стало легче, и он кончил подписывать письма. Потом поднялся к себе наверх и полистал «Панч». Скоро он отправится в клуб и сыграет робберок-другой в бридж. Однако для полного спокойствия следует послушать, что ему скажет бой, и он решил его дождаться. Через несколько минут бой явился — но вместе со смотрителем.

— Зачем вырыли могилу? — спросил он смотрителя напрямик.— Ведь никто же не умер.

— Я могилы не лыл,— ответил китаец.

— То есть как? Сегодня два кули рыли могилу!

Китайцы переглянулись. Потом бой сказал, что они вместе обошли кладбище. Ни одной новой могилы там нет.

Тайпан сумел промолчать. У него с языка чуть было не сорвалось: «Но, черт возьми, я сам ее видел!»

Однако он не сказал этих слов. И, проглотив их, побагровел. Оба китайца смотрели на него немигающими глазами. Он вдруг задохнулся и прохрипел:

— Ну хорошо, идите!

Но едва они вышли, как он тут же кликнул боя, а когда тот вошел, как всегда невозмутимый, черт бы его побрал, приказал подать виски и утер вспотевшее лицо. Когда он подносил рюмку к губам, руки у него дрожали. Пусть говорят что хотят, но могилу он видел своими глазами! Он и сейчас прямо-таки слышит глухие шлепки земли, которую кули выкидывали за края ямы. Что это значит? Сердце у него колотилось, и он ощущал невнятную тревогу. Но сумел взять себя в руки. Чепуха! Если могилы там нет, значит, у него была галлюцинация. Так надо ехать в клуб, и, если доктор там, можно будет договориться, когда он его посмотрит.

В клубе все выглядели совершенно как обычно. Он сам не знал, почему ожидал, что они будут выглядеть как-то по-другому. Во всяком случае, приятно. Эти люди, много лет жившие бок о бок раз и навсегда упорядоченным образом, приобрели множество маленьких личных привычек: один за бриджем непрерывно напевал себе под нос, другой пил пиво только через соломинку — и все эти их штучки, так часто раздражавшие тайпана, теперь стали для него опорой. А в опоре он нуждался, потому что не мог забыть представшее ему странное зрелище. Играл он на редкость скверно, его партнер указывал ему на ошибки, и тайпан вышел из себя. Ему показалось, что все глядят на него как-то странно. И начал думать, что такого необычного они в нем увидели.

Внезапно он почувствовал, что больше не в силах оставаться в клубе. Выходя, он увидел в читальне доктора с «Таймс», но почувствовал, что говорить с ним не может. Он хотел сам убедиться, рыли на кладбище могилу или нет, и, садясь в кресло, приказал носильщикам идти туда. Ведь галлюцинации не повторяются, так? И он возьмет с собой смотрителя: если могилы там нет, он ее не увидит, а если она есть, то задаст смотрителю таску, которую тот на всю жизнь запомнит. Но смотрителя не нашли. Он куда-то ушел и унес ключи. Узнав, что попасть на кладбище нельзя, тайпан внезапно обессилел. Он снова сел в кресло и приказал нести себя домой. Надо будет прилечь на полчаса перед обедом. Он переутомился. В том-то и причина. Он слышал, что от переутомления возникают галлюцинации. Когда вошел бой помочь ему переодеться к обеду, он с трудом заставил себя встать. Ему очень не хотелось переодеваться, но он не поддался соблазну: у него такое правило, вот уже двадцать лет он каждый вечер переодевается к обеду, и правила этого он не нарушит. Однако он распорядился подать к обеду шампанское и почувствовал себя увереннее. После обеда он приказал бою подать ему лучший коньяк и после двух рюмок вновь стал самим собой. К дьяволу галлюцинации! Он прошел в бильярдную и попрактиковался в двух-трех трудных ударах. При таком глазомере у него, конечно, все должно быть нормально. Когда он лег спать, то сразу же погрузился в здоровый сон.

И вдруг проснулся. Ему приснилась могила, неторопливо копающие кули... Да видел же он их, видел! Какие еще галлюцинации, если он собственными глазами их видел! Тут он услышал дробный стук — ночной сторож совершал свой обход. Стук этот с такой резкостью ворвался в ночную тишь, что тайпана передернуло. И тут его объял ужас. Как страшны эти кривые бесчисленные улочки китайского города, как жутки и чудовищны изогнутые крыши храмов, гримасничающие, корчащиеся демоны! Как отвратительны запахи, бьющие ему в ноздри! А люди... Мириады кули в синей одежде, нищие в вонючих лохмотьях, торговцы и чиновники в длинных черных одеяниях, маслянистые, улыбающиеся, непроницаемые. Они все словно бы угрожающе надвигались на него. Как он ненавидит эту страну! Китай... И зачем он только сюда приехал? Им овладела паника. Надо бежать отсюда. Он ни единого года тут не останется, ни единого месяца. Шанхай? А зачем ему Шанхай?

— Господи! — вскрикнул он.— Только бы благополучно добраться до Англии!

Он хочет вернуться на родину. Если уж умирать, так в Англии. Он не вынесет, если его похоронят среди этих желтокожих с их раскосыми глазами и ухмыляющимися мордами. Он хочет, чтобы его похоронили на родине, а не в могиле, которую он видел днем. В ней ему покоя не обрести. Никогда. А что подумают люди, ни малейшей важности не имеет. Пусть думают что хотят. Важно одно: выбраться отсюда, пока можно.

Он встал с кровати и написал письмо главе фирмы. Написал, что опасно заболел. Пусть подыщут ему замену. Задержится он лишь на самый необходимый срок. Он должен безотлагательно уехать домой.

Утром письмо это нашли зажатым в пальцах тайпана. Он соскользнул на пол между креслом и бюро. Он был мертв.

 

L. МЕТАМПСИХОЗА

 

Одет он был вполне благопристойно, хотя отнюдь не богато. Круглая шапочка из черного шелка на голове, туфли из черного шелка на ногах. Одеяние из бледно-зеленого фигурного шелка, а поверх него — короткая черная кофта. Был он стариком с белоснежной бородой, длинной и по китайским меркам пышной. Лицо все в морщинах — особенно между бровями — сияло благодушием, а большие в роговой оправе очки не прятали благодушия в его взоре. Он выглядел прямо-таки мудрецом, который на старинной картине созерцает Вечный Путь, сидя в сени бамбуков у подножия крутой скалистой горы. Однако в эту минуту его лицо выражало досадливое раздражение, а добрые глаза хмурились, ибо, как ни странно (для человека с такой внешностью), он пытался вести по насыпной дороге между затопленными рисовыми полями черную свинку. А черная свинка то внезапно устремлялась рывком вперед, то неожиданно сворачивала в сторону и выписывала зигзаги по всем направлениям, кроме того, куда нужно было почтенному старцу. Он яростно тянул веревку, но свинка визжала и упиралась. Он уговаривал ее и осыпал бранью, но свинка присаживалась на задние ноги и смотрела на него злокозненным взглядом. Тут я понял, что в дни Танской династии старец этот был философом и передергивал факты, как заведено у философов, и подгонял их под причудливые измышления, которые именовал своими теориями. И вот теперь, после неведомо скольких перевоплощений, он искупал все прежние грехи, в свою очередь страдая от упрямой тирании фактов, которые в свое время оскорбил.

 

LI. ОБЛОМОК

 

Путешествуя по Китаю, особенно поражаешься страсти китайцев все изукрашивать. Неудивительно, конечно, что изукрашены мемориальные арки или внутренность храмов: там причина очевидна; естественно это и для мебели, и вы не изумляетесь, хотя и восхищаетесь, обнаруживая то же самое, когда речь идет о самой простой утвари. Оловянный горшок облагорожен изящным узором, миска, из которой кули ест свой рис, тоже чем-то украшена, пусть и грубовато. Так и кажется, что китайский мастер не считает свое изделие законченным, пока линией или краской не нарушит простоты его поверхности. Он даже начертит арабеску на оберточной бумаге. Но когда дело касается фасада лавки, подобная изысканность уже не так понятна — великолепная резьба, позолоченная или, наоборот, на золотом фоне, и вывеска словно сложная скульптура. Возможно, пышность эта служит своего рода рекламой — но потому лишь, что прохожий (потенциальный клиент) ценит изящество; и невольно веришь, что владелец лавки ценит его не меньше. Когда он сидит перед дверью, покуривая хукку и читая газету сквозь большие роговые очки, его взгляд уж конечно порой ласково скользит по сказочным украшениям. На прилавке в узкогорлом кувшинчике стоит одинокая гвоздика.

То же восторженное пристрастие к изукрашенности вы обнаруживаете и в самой бедной деревушке, где суровая невзрачность двери смягчается тончайшей резьбой, а решетка в окошках образует прихотливый и прелестный узор. В безлюднейшей местности редко встречается мост, к которому не прикоснулась бы рука художника. Камни его уложены так, что образуют своеобразную мозаику, и кажется, будто строители тщательно взвешивали, какой формы мост лучше впишется в окружающий пейзаж — прямой или горбатый. Перила снабжены львами или драконами. Мне вспоминается мост, для которого словно бы выбрали место там, где смотреть на него — чистейшее наслаждение, пусть практическая польза вызывает сомнение: хотя ширина его позволяла проехать экипажу, запряженному парой, воедино он соединял лишь узкий проселок между двумя нищими деревушками. До ближайшего городка было тридцать миль. Широкая река, сужавшаяся в этом месте, струилась между двух зеленых холмов, и берега ее поросли ореховыми деревьями. Перила отсутствовали. Сложен мост был из гигантских гранитных плит и опирался на пять быков, средний из которых имел форму огромного сказочного дракона с длиннейшим чешуйчатым хвостом. Края внешних плит по всей длине украшал узорный барельеф — чудо легкости, тонкости и изысканности.

Тем не менее, хотя китайцы всячески стараются не утомлять ваш взгляд и с безошибочным вкусом смягчают пышность украшений, оставляя для контраста участки поверхности, не тронутые кистью или резцом, в конце концов вы устаете. Эта щедрость вызывает недоумение. Нельзя не отдать дань восторга изобретательности, с какой они столь по-разному воплощают занимающие их идеи, создавая впечатление безграничной фантазии, но факт остается фактом — идей на самом деле очень мало. Китайский художник напоминает скрипача, который с несравненным искусством разыгрывал бы бесконечные вариации одного и того же мотива.

Так вот: мне довелось познакомиться с врачом-французом, который много лет практиковал в городе, в котором я тогда оказался. Он коллекционировал фарфор, бронзу, вышивки и показал мне свои сокровища — они были прекрасны, но чуточку однообразны. Я восхищался без особого энтузиазма. И тут вдруг очередь дошла до обломка мраморного торса.

— Но он же греческий! — сказал я с удивлением.

— Вы так думаете? Я рад.

Ни головы, ни рук. К тому же статуя — а это несомненно когда-то была статуя — лишилась всей нижней своей части. Однако сохранился нагрудник, а на нем выпуклый Персей поражал выпуклого дракона. Обломок, по сути, никакого художественного интереса не представлял, но он был греческим и — возможно потому, что я пресытился китайскими красотами — подействовал на меня нежданным образом. Он говорил на языке, мне хорошо знакомом. Он дал отдохновение моему сердцу. Я погладил его изъеденную временем поверхность с восторгом, которому сам удивился. Я уподобился матросу, который, наплававшись по тропическим морям, познав ленивую прелесть коралловых островов и чудеса многолюдных городов Востока, вдруг вновь оказался среди замызганных проулков какого-нибудь порта на Ла-Манше. И холод, и пасмурность, и грязь, но это — Англия.

Доктор, лысый коротышка с блестящими глазками, пребывавший в постоянном возбуждении, потер руки.

— А вы знаете, что он был найден всего в тридцати милях отсюда по эту сторону тибетской границы?

— Найден! — воскликнул я.— Где найден?

— Mon Dieu[20], в земле, разумеется. Пролежал в ней две тысячи лет. И найден был не только этот обломок, но еще несколько, и, кажется, не то одна, не то две целые статуи. Только их тут же разбили, и сохранился только вот этот.

Греческие статуи в такой неизмеримой дали от Греции? Невероятно!

— Как вы это объясняете? — спросил я.

— По-моему, это статуи Александра Македонского,— сказал он.

— Черт побери!

Мысль, от которой брала дрожь! Неужто кто-то из полководцев Македонца не вернулся с ним из похода на Индию, а добрался до этого загадочного уголка Китая под сенью тибетских гор? Доктор хотел показать мне маньчжурские одеяния, но я не мог на них сосредоточиться. Каким же смелым искателем приключений был тот, кто проник так далеко на Восток, чтобы создать царство для себя? И он воздвиг там храм Афродиты и храм Диониса; в театре актеры разыгрывали «Антигону», по вечерам в его покоях певцы декламировали «Одиссею». А он и его воины, слушая, быть может, приравнивали себя к древнему мореходу и его спутникам. О каком великолепии повествует этот потемневший обломок мрамора, о каких невероятных приключениях! Долго ли просуществовало это царство и какой трагедией был отмечен его конец? Да, в ту минуту я был не способен разглядывать тибетские знамена и чашечки из зеленого фарфора — у меня перед глазами стоял Парфенон, строгий и прекрасный, а за ним расстилалась безмятежная гладь Эгейского моря.

 

LII. ЧУДО-ЧЕЛОВЕК

 

Фамилию его я не запомнил, но когда бы о нем в порту ни говорили, его обязательно называли «чудо-человеком». Ему было лет пятьдесят — худощавый и довольно высокий, подтянутый, элегантно одетый, с небольшой, приятной формы головой и резкими чертами лица. Его голубые глаза за пенсне светились добродушием и жизнерадостностью. По натуре он был бодряком и обладал легким остроумием. Он умел отпустить шутку, которая вызывает веселый хохот мужчин, собравшихся у буфетной стойки в клубе, и позволял себе мило прохаживаться — но без малейшей злобы — насчет тех членов их небольшой общины, которые при этом не присутствовали. Юмор его был того же пошиба, что у комиков в музыкальных комедиях. Когда о нем говорили, то нередко замечали:

— Знаете, я просто удивляюсь, почему он не пошел на сцену! Имел бы огромный успех. Чудо-человек.

Он всегда был готов выпить с вами, и едва ваша рюмка пустела, как он уже прибегал к китайскому присловью:

— Готовы ко второй половине?

Но сам никогда не пил больше, чем ему было полезно.

— О, у него есть голова на плечах! — говорили о нем.— Чудо-человек!

Когда по кругу пускали шляпу для какой-нибудь милосердной цели, можно было твердо рассчитывать, что он даст не меньше, чем все другие, и он никогда не отказывался принять участие в состязаниях по гольфу или в бильярдном турнире. Он был холост.

— Брак человеку, который живет в Китае, ни к чему,— говорил он.— Жену каждое лето нужно отправлять в горы, а когда дети только-только начинают быть интересными, подходит время отослать их в Англию. Обходится черт знает в какие деньги, а вы за них не получаете ничего.

Но он всегда охотно оказывал ту или иную услугу местным дамам. Он был первым номером у «Джардайна», и возможность быть полезным представлялась часто. Он прожил в Китае тридцать лет и гордился тем, что не может сказать по-китайски ни слова. Он никогда не бывал в китайской части города. Его агент был китаец, как и почти половина клерков, и, разумеется, его слуги, а также носильщики. Это были единственные китайцы, с которыми он соприкасался, но и их ему хватало с избытком.

— Ненавижу эту страну, ненавижу этот народ,— говорил он.— Как только поднакоплю денег, немедленно выберусь отсюда! — Он засмеялся.— Знаете, когда я последний раз был на родине, там все помешались на китайском хламе — картины, фарфор и все прочее. Со мной ни о чем китайском не говорите, сказал я им. Я до конца своих дней ничего китайского видеть больше не желаю.— Он повернулся ко мне.— Знаете что? По-моему, у меня в доме нет ни единой китайской вещи.

Но если вы хотели поговорить с ним о Лондоне, он готов был вести этот разговор хоть час, хоть два. Он знал все музыкальные комедии, поставленные за последние двадцать лет, и на расстоянии в девять тысяч миль оставался в курсе всех выходок мисс Лили Элси и мисс Элси Джейнис. Он играл на рояле, у него был приятный голос, и не требовалось особых уговоров, чтобы он сел за инструмент и спел модные песенки, которые слышал, когда в последний раз ездил на родину. Меня поражала неисчерпаемая фривольность этого седого человека, в ней даже было что-то жуткое. Но когда он кончал, ему громко аплодировали.

— Он бесподобен, верно? — говорили о нем.— Чудо-человек.

 

LIII. МОРСКОЙ ВОЛК

 

Судовые капитаны народ по большей части очень скучный. Разговаривают они о фрахтах и грузах. В порту назначения они видят только контору своего агента, бар, где собираются им подобные, и дома терпимости. Ореолом романтики, которым их одевает связь с морем, они обязаны исключительно воображению обитателей суши. Для них море — источник заработка, и они знают его, как машинист знает свой паровоз, лишь с сугубо практической точки зрения. Это труженики с узким умственным горизонтом, чаще убого образованные и некультурные. Личности они цельные и лишены душевной тонкости и воображения. Прямолинейные, мужественные, честные, надежные, эти люди обеими ногами стоят на неизменности очевидного и во всем ясны: в своем окружении они напоминают предметы, снятые стереоскопически, так что возникает иллюзия, будто вы видите их со всех сторон. Они предлагают вам себя во всеоружии типичного.

Однако трудно было найти менее типичного капитана, чем капитан Бутс. Он был шкипером китайского пароходика в верхнем течении Янцзы, а так как я оказался единственным пассажиром, то мы много времени проводили в обществе друг друга. Но хотя он был разговорчив, даже болтлив, вижу я его лишь смутно, и в моей памяти он сохраняется очень расплывчато. Вероятно, мое воображение он занимает именно из-за своей неясности. В его внешности, бесспорно, ничего неясного не было. Крупный мужчина, ростом шесть футов два дюйма, могучего телосложения, с красным дружелюбным лицом и рублеными чертами. Когда он смеялся, открывались два ряда прекрасных золотых зубов. Он был абсолютно лысым, а усы и бороду брил, зато таких пышных, кустистых и грозных бровей я ни у кого больше не видел, а из-под них смотрели кроткие голубые глаза. По рождению он был голландцем и, хотя Голландию покинул в восьмилетнем возрасте, акцент сохранял до сих пор. Его отец, рыбак, плававший по Зюдерзее на собственной шхуне, прослышав, что возле Ньюфаундленда рыба ловится отлично, отправился с женой и двумя малолетними сыновьями через Атлантический океан. Проведя в водах Ньюфаундленда и в Гудзоновом заливе несколько лет — все это происходило почти полвека назад,— они поплыли вокруг мыса Горн в Берингов пролив. И били тюленей, пока закон не вступился за зверей, которых они истребляли подчистую, и Бутс, Бог свидетель, уже взрослый и храбрый парень, начал плавать на парусных судах третьим, а затем и вторым помощником. Почти всю жизнь он ходил под парусами и теперь никак не мог толком освоиться на пароходе.

— Комфорт бывает только на парусниках,— говорил он.— Где пар, там прощай комфорт.

Он плавал вдоль всего побережья Южной Америки в поисках азотных удобрений, потом отправлялся к западным берегам Африки, потом возвращался в Америку ловить треску у берегов Мэна, а потом с грузом соленой рыбы шел в Испанию и Португалию. В Маниле трактирный приятель порекомендовал ему попробовать китайскую таможню. Он отправился в Гонконг, где его взяли в таможенники, а вскоре он получил под свою команду паровой катер. Три года он гонялся за опиумными контрабандистами, а потом, поднакопив деньжат, построил себе шхуну в сорок пять тонн водоизмещением и решил на ней вновь попытать счастья, добывая тюленей у Берингова пролива.

— Только моя команда перетрусила,— сказал он.— В Шанхае они все сбежали, а набрать другую я не сумел, ну и продал шхуну, а сам поступил на судно, которое шло в Ванкувер.

Там он впервые расстался с морем. Познакомился с человеком, продававшим патентованные вилы, и согласился поездить с ними по Соединенным Штатам. Странноватое занятие для моряка, и ничего хорошего из этого не вышло: фирма, нанявшая его, обанкротилась, и он оказался в Солт-Лейк-Сити без гроша в кармане. Каким-то образом он сумел вернуться в Ванкувер, но идея жизни на берегу овладела им прочно, и он устроился в агентстве по продаже недвижимости. Его обязанностью было отвозить покупателей на их участки и, если участки им не нравились, убеждать их, что сделку они заключили очень выгодную.

— Одному малому мы продали ферму на склоне горы,— сказал он, и при этом воспоминании глаза его весело заблестели,— а склон до того крутой, что у цыплят одна нога отрастала длиннее другой.

Через пять лет ему захотелось вернуться в Китай. Устроиться помощником на судно, идущее на запад, оказалось очень легко, и вскоре он зажил прежней жизнью. С тех пор он чаще всего ходил из Китая и в Китай — из Владивостока в Шанхай, из Амоя в Манилу, а также по всем большим китайским рекам — теперь уже на пароходах, став из второго помощника первым, а в конце концов и шкипером у судовладельцев-китайцев. Он охотно рассказывал о своих планах на будущее. Китая с него, пожалуй, хватит — вот ферма в Канаде на реке Фрейзер самое милое дело. Построит себе суденышко и будет еще и рыбу ловить — лосося и палтуса.

— Пора мне осесть прочно,— сказал он.— Я в море уже пятьдесят три года. Может, я и сам кораблестроением займусь. Одно что-то делать не по мне.

Тут он был совершенно прав, но тяга к переменам переродилась в странную нерешительность. Было в нем что-то зыбкое, и казалось непонятным, как за него ухватиться. Он напоминал пейзаж с туманом и дождем на японской картине, где рисунок проступает настолько слабо, что его не сразу различаешь. Он обладал своеобразной мягкостью, совершенно неожиданной в бывалом грубом моряке.

— Я никого обижать не хочу,— говорил он.— Стараюсь по-хорошему с ними обходиться. Если люди не делают того, чего вы от них хотите, так потолкуйте с ними по душам, убедите их. Для чего грозить? Попробуйте лаской.

Весьма необычный принцип в обращении с китайцами, и, насколько я мог судить, не такой уж удачный, поскольку после очередного недоразумения он входил в каюту, махал рукой и говорил:

— Ничего с ними поделать не могу. Никаких доводов не слушают.

Тут его терпимость обретала большое сходство со слабостью. Но глуп он не был. И обладал чувством юмора. В одном месте осадка у нас превышала семь футов, а так как уровень воды в реке на перекатах держался немногим выше и фарватер был опасен, портовые власти отказывались выдать нам необходимое разрешение, пока часть груза не будет снята. Это был последний рейс пароходика, а он вез жалованье войскам, расквартированным в нескольких днях пути ниже по течению, и военный губернатор отказывался выпустить пароходик, если он выгрузит серебро.

— Ну что же, придется мне сделать по-вашему,— сказал капитан Бутс начальнику порта.

— Разрешение вы получите, только когда я увижу над водой пятифутовую марку.

— Я распоряжусь, чтобы агент забрал часть серебра.

Пока проводилась эта операция, он увел начальника порта в таможенный клуб и принялся поить его. Пил он с ним четыре часа, а когда вышел из клуба, держался на ногах столь же крепко, как и четыре часа назад, но начальник порта был пьян.

— А, как вижу, два фута они убрали,— сказал капитан Бутс.— Значит, можно отплыть.

Начальник порта смерил взглядом колонку цифр на борту пароходика: и действительно, у поверхности воды виднелась пятифутовая марка.

— Вот и хорошо,— сказал он.— Можете отправляться.

— Сейчас и отчалю,— сказал капитан.

Ни унции груза снято не было: китаец, понимавший все с полуслова, аккуратно переписал цифры.

А позднее, когда в одном из речных портов взбунтовавшиеся воинские части положили глаз на серебро, которое мы везли, и попытались задержать нас, он показал похвальную твердость. Его благодушие подверглось тяжкому испытанию, и он сказал:

— Никто не заставит меня остаться, если я этого не желаю. Я капитан этого судна, и приказы здесь отдаю я. Мы отчаливаем.

Перепуганный агент уверял, что солдаты тогда будут стрелять. Офицер что-то скомандовал, и солдаты, упав на одно колено, взяли винтовки на изготовку. Поглядев на них, капитан Бутс распорядился:

— Поставьте бронещиты. Говорю вам, я отчаливаю, а китайская армия пусть летит в тартарары.

Он приказал поднять якорь, и тут же офицер отдал приказ стрелять. Капитан Бутс стоял на своем мостике, и вид у него был довольно гротескный: старая синяя куртка, красная физиономия и дюжая фигура придавали ему полное сходство с дряхлыми рыбаками, которых можно наблюдать в доках Гримсби. Он ударил в колокол, и мы медленно отошли от пристани под треск винтовочных выстрелов.

 

LIV. ВОПРОС

 

Меня повели осмотреть храм. Он стоял на склоне холма, и фоном ему служило полукольцо львино-рыжих гор, одевавших его церемонным величием. Мне указали, с какой изумительной гармонией серия зданий уходит вверх, ведя к последнему — истинной жемчужине из белого мрамора, окруженной деревьями. Ведь китайский зодчий тщился украсить природу своим творением и использовал особенности ландшафта для декоративных целей. Мне объяснили, с каким тонким расчетом были посажены деревья, здесь контрастируя с мрамором ворот, тут даруя приятную тень, а там обеспечивая фон; мое внимание обратили на восхитительные пропорции огромных крыш, поднимающихся одна над другой с изяществом цветов; и меня предупредили, что желтые черепицы бывают разных оттенков, так что взыскательный вкус не оскорбляло однообразие широких цветовых пятен, но развлекали и ублажали нежные переливы тонов. Мне показали, как сложная резьба на воротах перемежается с ничем не украшенными плоскостями, так что глаз не пресыщался и не утомлялся. Со всем этим меня знакомили, пока мы прогуливались по гармоничным дворикам, переходили мостики — чудо изящества, заглядывали в храмы с неведомыми богами, темными, жестикулирующими, но когда я спросил, какая духовная потребность заставила воздвигнуть все эти бесчисленные постройки, ответить они не смогли.

 

LV. СИНОЛОГ

 

Он высок, излишне дороден и дрябловат от сидячей жизни. Бритое широкое красное лицо под седыми волосами. Говорит он быстро, нервно, и голос его тонковат для такого крупного тела. Живет он в храме сразу за городскими воротами в покоях для гостей, а оберегают храм и молятся в нем три буддийских духовных лица и маленький служка. В комнатах мало китайской мебели и очень много книг, но никакого уюта. Помещения очень холодные, и кабинет, где мы сидим, едва обогревает керосиновая печка.

Он знает китайский лучше любого человека в Китае. Десять лет он работает над словарем, который заставит забыть о словаре именитого ученого, к кому вот уже четверть века он питает личную неприязнь. Таким образом он обогащает китаеведение и удовлетворяет собственную мстительность. У него есть все атрибуты университетского профессора, и вы не сомневаетесь, что кончит он главой кафедры китайского языка в Оксфорде, заняв именно то место, для которого предназначен. Он обладает заметно более широкой культурой, чем большинство синологов, которые, возможно, и знают китайский — это приходится брать на веру,— но с прискорбной очевидностью ничего другого не знают; а потому его рассуждения о китайской философии и литературе отличаются глубиной и эрудированностью, с какими не так уж часто сталкиваешься у специалистов по языку. Он совершенно поглощен своими занятиями, ни скачками, ни охотой не интересуется, и европейцы считают его чуть тронутым чудаком. Они относятся к нему с той подозрительностью и боязливым почтением, какие люди всегда испытывают к тем, кто не разделяет их вкусов. Они намекают, что он не в своем уме, а некоторые обвиняют его в пристрастии к опиуму. Это обвинение всегда выдвигается против белых, которые стараются как можно лучше узнать цивилизацию страны, где им предстоит провести значительную часть жизни. Лишь нескольких минут в этой комнате, лишенной даже подобия комфорта, достаточно, чтобы понять, что перед вами человек, который ведет чисто духовную жизнь.

Но жизнь эта узко направлена. Искусство и красота словно бы вовсе его не трогают, и, слушая, как он с сочувственным пониманием говорит о китайских поэтах, я невольно спрашиваю себя, не ускользнуло ли у него сквозь пальцы самое лучшее. Вот человек, который соприкасается с реальностью исключительно посредством печатных страниц. Трагическое великолепие лотоса трогает его, только когда оно превращено в святыню стихами Ли По, а смех робких китайских девушек волнует его кровь лишь в совершенных строках изысканного четверостишия.

 

LVI. ВИЦЕ-КОНСУЛ

 

Носильщики поставили кресло во дворе суда и отстегнули кожух, защищавший его от дождя. Он высунул голову, точно птица из гнезда, затем извлек наружу длинное худое туловище, а затем и худые длинные ноги. Несколько секунд он стоял, точно не зная, что с собой делать. Был он очень молод, и его неуклюжая долговязость только подчеркивала его сходство с неоперившимся птенцом. Круглое свежее лицо (при таком длинном росте голова у него казалась маленькой) выглядело совсем мальчишеским, а карие глаза смотрели с бесхитростной откровенностью. Ощущение важности его официального положения (совсем недавно он был всего лишь студентом-переводчиком) боролось в нем с природной застенчивостью. Он вручил свою карточку секретарю судьи, и тот проводил его во внутренний дворик и пригласил сесть. Там было холодно, сильно дуло, и вице-консул радовался, что на нем плотный дождевик. Оборванный служитель принес чай и сигареты. Секретарь, испитой молодой человек в очень потрепанном черном одеянии, учился в Гарварде и обрадовался случаю похвастать своим умением говорить по-английски.

Затем вошел судья, и вице-консул встал. Судья был почтенный толстяк в стеганой одежде, с очками в золотой оправе на большом улыбающемся лице. Они сели, начали прихлебывать чай, закурили американские сигареты. И вели дружескую беседу. Английского судья не знал, но китайский вице-консула был еще совсем свежим, прямо с университетской скамьи, и он мысленно решил, что не ударил в грязь лицом. Вскоре появился еще один служитель и что-то сказал судье, после чего судья любезно осведомился, не хочет ли он приступить к делу, которое привело его сюда. Дверь во внешний двор была распахнута, судья прошел в нее и сел на широкую скамью за столом, поставленным на крыльце. Он больше не улыбался, а инстинктивно облекся в величавое достоинство, приличествующее его должности, и даже походка его, как ни был он толст, обрела внушительную важность. Повинуясь вежливому жесту, вице-консул сел рядом с ним. Секретарь встал у конца стола. Тут распахнулась калитка в уличной стене (вице-консулу почудилось, что нет ничего драматичнее внезапно распахивающейся двери), и во двор торопливо, как-то странно подпрыгивая, вошел преступник. На середине двора он замер, глядя на судью. По бокам его шли двое солдат в хаки. Преступник был молод — вице-консул подумал, что они с ним, видимо, ровесники. Одет он был только в бумажные брюки и бумажную безрукавку, совсем выцветшие, но чистые. Босой, с непокрытой головой, он ничем не отличался от тысяч кули в неизменно синей одежде, каких полным-полно на запруженных людьми городских улицах. Судья и преступник молча смотрели друг на друга. Вице-консул взглянул на лицо преступника и тут же опустил глаза: ему не хотелось видеть то, что было видно так ясно. Его вдруг охватило смущение. И, глядя вниз, он заметил, что ступни у этого человека небольшие, красивой формы. А руки связаны за спиной. Он был худощав, среднего роста, гибок и чем-то напоминал лесного зверя. И стоял он на своих изящных ступнях с какой-то особой грациозностью. Против воли вице-консул снова посмотрел на его лицо — овальное, без единой морщины, без единого волоска. И такой странный цвет! Консул много раз читал, как лица зеленеют от ужаса, и считал, что это вычурная метафора, но теперь он увидел такое лицо. И был потрясен. И охвачен стыдом. В глазах тоже — в глазах, вовсе не раскосых, которые ложно приписываются всем китайцам, но смотрящих прямо, в глазах неестественно больших и блестящих, устремленных на судью глазах, в них тоже был ужас, приводивший в содрогание. Но когда судья задал ему вопрос — суд и приговор были уже позади, а привели его сюда в это утро просто для формального опознания,— он ответил громким четким голосом, почти дерзко. Пусть тело предало его, но он еще оставался господином своей воли. Судья отдал краткое распоряжение, и два солдата вывели преступника на улицу. Судья и вице-консул встали и направились к калитке, где их ждали кресла-носилки. Там между своих стражей стоял преступник. Хотя руки у него были по-прежнему связаны, он курил сигарету. Под выступом крыши жался взвод щуплых солдатиков, и при появлении судьи офицер скомандовал им построиться. Судья и вице-консул сели в свои кресла. Офицер снова скомандовал, и взвод замаршировал по улице. Шагах в трех за ним шел преступник, далее следовал судья, а замыкал шествие вице-консул.

Они быстро двигались по многолюдным улицам, и лавочники смотрели на них без всякого любопытства. Дул холодный ветер, дождь не прекращался. Преступник в своей бумажной безрукавке, конечно, вымок до костей. Шел он твердым шагом и голову держал высоко, даже с какой-то лихостью. От суда до городской стены путь был неблизкий, и им, чтобы добраться туда, потребовалось полчаса. Наконец они добрались до городских ворот и вышли за них. С наружной стороны стены возле убогого гроба, кое-как отесанного и некрашеного, стояли четверо мужчин в синих рубищах — они выглядели как крестьяне. Проходя мимо, преступник взглянул на гроб. Судья и вице-консул сошли с носилок, а офицер скомандовал взводу остановиться. Сразу же за городской стеной начинались рисовые поля. Преступника вывели на тропку, разделявшую два поля, и велели встать на колени. Но офицер счел это место неподходящим и приказал ему встать. Он прошел еще три-четыре шага и опустился на колени. От взвода отделился солдат и занял позицию за спиной приговоренного, примерно в шаге от него. И поднял винтовку. Офицер отдал команду, он выстрелил. Преступник упал ничком и конвульсивно задергался. Офицер подошел к нему, увидел, что жизнь еще не угасла, и выстрелил в тело из обоих стволов своего револьвера. Затем снова построил своих солдат. Судья улыбнулся консулу, но это была не столько улыбка, сколько гримаса, болезненно исказившая толстое добродушное лицо.

Они сели в свои кресла, но у городских ворот их пути расходились, и судья учтивым поклоном попрощался с вице-консулом. Вице-консула понесли к консульству по извилистым, полным прохожих улицам, жившим обычной жизнью. Быстро продвигаясь по ним — его носильщики были крепкие ребята, чьи громогласные требования дать дорогу слегка его отвлекали,— вице-консул думал о том, что сознательно обрывать чью-то жизнь очень страшно: брать на себя уничтожение того, что было плодом неисчислимых поколений. Род человеческий существует очень давно, и каждый из нас, живущих, являет собой результат бесконечной цепи чудесных совпадений. Но одновременно вице-консул с недоумением почувствовал, как ничтожна жизнь. Одним больше, одним меньше — какое это имеет значение? Но, когда они приблизились к консульству, он взглянул на свои часы, удивился, как уже поздно, и приказал носильщикам повернуть к клубу. Подошло время коктейлей, и, черт побери, ему не мешает выпить. В баре он увидел у стойки человек десять. Все они знали, какое поручение он выполнял утром.

— Так что же,— сказали они,— видели вы, как мерзавца пристрелили?

— Ну а как же! — произнес он громким небрежным голосом.

— И все прошло гладко?

— Подергался немножко.— Он повернулся к стойке.— Как обычно, Джон.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: