Предпосылки из цикла математического

 

Математические науки счастливее естественных: от «рассуждательства» критиков данного типа они защищены своей суровой терминологией и мрачным видом своих формул, а также недостатком популярных брошюр на их сюжеты. Но скрыть свою свободу от знаний и в данном случае для критика невозможно, если критикуемое так тесно связано с математикой, как организационная наука. То, что у тектологии обще с математическими науками, остается критику непонятным и вызывает с его стороны рассуждения в духе здравомыслящего обывательского критицизма.

Мы знаем, что именно с формальной стороны связь тектологии с математикой самая тесная, неразрывная: математика есть не что иное, как раньше развившаяся часть тектологии, тектология нейтральных комплексов.

Первая отличительная особенность, общая здесь и там, это универсальность основных схем или формул. Для обывательского сознания, все раскладывающего по отдельным ящичкам, эта универсальность — прямое оскорбление. Как можно допустить, чтобы ко всяким «вещам», ко всяким элементам и комплексам относились одни и те же формулы, одни и те же законы сочетаний. И «здравый смысл» начинает рассуждать, например, так.

«Несомненно, что волнообразное движение мы наблюдаем в чрезмерно широком объеме в различных явлениях природы». Но Богданов не успокаивается на этом. Не только явления неорганического мира, дыхание и пульс организмов, — но и «смена поколений представляет ряд накладывающихся одна на другую волн, — настоящий пульс жизни в веках и т. п. Чисто механическое перенесение схемы из одной области в другую приводит почти к мистическим представлениям»[113].

Что на это сказать? Если бы критик имел малейшее понятие о «мистике» графического, координатного метода математики, он и сам, вероятно, понял бы, что выражение процесса жизни в ряду поколений с его количественной стороны дает именно такую схему. Но — здравый смысл рассуждает, это его ремесло…

Вот еще один пример. Разбирая влияние подбора на различные сложные системы, Богданов пишет, сравнивая исторический материализм Маркса с… нагреванием водопроводных труб: «Так важнейшая, и для старой науки еще спорная, формула исторического материализма тектологически сводится к простому выводу из той же закономерности, в силу которой, например, нагревание внутренних слоев тела через теплопроводность зависит от нагревания наружных, и т. п.[114]… И затем критик „удивляется“»…

Читатель мог видеть, что принцип цепного подбора действительно создает возможность такого общего анализа изменений всякой системы, исходящих из ее взаимодействия с внешней средой, а вместе с тем дает и непреложное доказательство цепной последовательности в развитии «базиса и надстроек», намеченной Марксом. Критик и не думает опровергать. Зачем это ему? Ведь для здравого смысла и без того ясно: одно дело — физические процессы, другое — социальные. Какая тут может быть общая закономерность?

Что делать. Это общий грех математики и тектологии. Первая говорит: две невежественные статьи плюс еще одна невежественная статья составляют три таковые статьи, совершенно по той же схеме, как две звездные системы плюс еще одна составляют три такие системы. Одна схема. А тектология прибавляет: и эти невежественные статьи канут в мусорную яму истории, когда прекратятся специальные условия спроса на подобные в общественной среде, и те три системы распадутся, когда нарушатся условия их равновесия с космической средой, — все это по одному закону отрицательного подбора. Обидно, но факт[115].

Другая особенность математических наук, неразрывная с первой, это абстрактный характер схем. Для математики он, разумеется, допустим и законен, — «рассуждатели» не какие-нибудь революционеры мысли, «здравый смысл» прежде всего законопослушен, а математика признана всем научным начальством. Но для организационной науки то же самое является преступлением. «…Задачей тектологии является не открытие законов и форм движения конкретного, а конструирование абстрактных схем». И если для объяснения явлений тектология требует «дать абстрактные схемы их тенденций и закономерностей», то это значит, что «мертвый схематизм здесь возводится в высший принцип науки и провозглашается последней ее целью»[116], и так далее, в том же роде; по этому вопросу рассуждатель даже впадает в пафос и возвышается до декламации.

Однако что может быть абстрактнее голой величины, и почему математика не объявляется мертвым схематизмом? Как получить закономерности величин, не абстрагируясь от конкретного их материала, и как получить без такого же абстрагирования закономерности организационных соотношений? Почему абстрактные схемы и здесь, и там дают нам возможность решать конкретные жизненные задачи — отвлеченнейший интеграл помогает строить мост, принцип наименьших помогает строить хозяйственный план? Бесполезно задавать эти вопросы рассуждателю: в лучшем случае мы получим в ответ лишь поток рассуждений, в котором слова будут следовать за словами с более или менее гладкой грамматической и даже стилистической последовательностью, как вода, протекающая мимо наблюдателя, никуда его не перемещая…

 

 

Из наук общественных

 

Если кто-нибудь станет читать разбираемые статьи уже прочитавши «Тектологию», то его, несомненно, поразит такой факт. В моей работе даются постановка и решение с новой организационной точки зрения множества задач теоретических и практических. Но читающий упомянутые статьи из них об этом просто не узнает, почти до самого конца — до предпоследней страницы. Что на этой странице, об этом сейчас будем говорить, а пока спросим читателя, конечно, а не критика: разве о ценности методов и точек зрения судят не по их реальной применимости, не по успешности или неуспешности решения задач с их помощью? Критерий истины ведь практика, а если судить о методах путем «рассуждения» о них безотносительно к их результатам, то что останется, например, от всего учения математики о комплексных величинах, от теории кватернионов, от новейших форм векторного анализа и проч.? Их предпосылки зачастую просто не реализуемы в мышлении, т. е., в рассуждательском смысле просто нелепы, и опровергаются без малейшего труда. Например, если взять простейший случай умножения векторов, — осевой вектор, помноженный на самого себя, дает в одной системе векторного анализа величину, выражаемую вектором, идущим по иному направлению, в другой системе — отрицательную величину, в третьей — даже просто нуль… Разве любому рассуждателю, если бы он не отступал перед математикой, не ясно, что, во-первых, все это ни с чем не сообразно вообще, а во-вторых, разные исходные формулы противоречат одна другой и т. д. Но факт налицо, по каждой из этих систем алгебры пространства задачи решаются, и успешно. Значит, методы хороши, и рассуждатель молчит: математика — это вроде как начальство.

Как я сказал, мои решения разных задач в трех статьях критика ни опровержения, ни даже упоминания не встречают, кроме одной задачи, из области общественно-научной. Дело идет у меня вот о чем:

«Пусть, например, имеется партия „блокового“ состава, два крыла которой образованы двумя общественными слоями или классами, более передовым и более отсталым. Какой из двух окажется на деле определяющим для программы и тактики партии? По схеме наименее благоприятных условий — более отсталый. Решение непривычное, и даже неожиданное, потому что, по видимости, большей частью передовой класс или слой „ведет“ за собой отсталый, по преимуществу вырабатывая лозунги, выдвигая руководителей и проч. Да, но реальным пределом лозунгов и руководства является именно то, на что еще может соглашаться отсталая часть целого: при попытках же идти дальше блоковая связь начнет последовательно разрываться, как разрывалась бы в походе связь отряда, состоящего из пехоты и кавалерии, если бы кавалерия не ограничивала себя скоростью пехоты»[117].

А вот критика:

«Стоит немного вдуматься в этот пример, чтобы понять, куда ведет тектологическая логика и куда она метит».

«Наша партия, партия пролетариата, во главе своего класса руководит крестьянством и ведет его за собой к социализму. С точки зрения Богданова, это, в сущности говоря, невозможный случай, так как по закону наименьших определяющим должен быть именно отсталый класс. Перед нами — открытая критика пролетарской диктатуры, сопровождаемая ехидной усмешечкой, что-де напрасно беспокоитесь, милые друзья, как ни стремитесь вперед, ваше движение определяет мелкобуржуазный крестьянский хвост. Этот чудовищный, хвостистский вывод непосредственно вытекает из всех построений нашего горе-философа. Но он бьет в лицо всей практике нашей партии за прошедшие восемь лет. Жизнь, история доказали, что можно руководить отсталым классом, не отрываясь от него и не принижаясь до него, а его поднимая до себя. Совсем не нужно окрестьяниться, чтобы руководить крестьянством»… и так далее. А в заключение — «меньшевистская песня» и призыв: «Пусть же марксистская, ленинская теория будет на страже»[118].

Легко видеть, на чем основана игра: на том, что понятие «определять» в точно установленном мною, ограничительном смысле систематически заменяется понятием «руководить» и обратно, как будто бы это было одно и то же. Прием разоблачается, если мы просто спросим: ну и что же — партия за восемь лет практики руководства отсталым классом не считалась с «пределом того, на что еще может отсталый класс соглашаться»? Она подвергала крестьянство неприемлемым для него мероприятиям, не «принижалась» до того, чтобы справляться об их «приемлемости»? не сообразовала своих реформ с его жизненными возможностями, с предельным темпом его развития?

Существует одна брошюра. Называется «О продовольственном налоге». Вышла на четвертом году означенной «восьмилетней практики». Автор — Ленин. Так в этой брошюре вот что говорится:

«…политическая обстановка к весне 1921 года сложилась так, что немедленные, самые решительные, самые экстренные меры для улучшения положения крестьянства и подъема его производительных сил стали неотложно необходимы».

«Почему именно крестьянства, а не рабочих?»

«Потому, что для улучшения положения рабочих нужны хлеб и топливо. Сейчас „задержка“ самая большая — с точки зрения всего государственного хозяйства — именно из-за этого. А увеличить производство и сбор хлеба, заготовку и доставку топлива нельзя иначе, как улучшив положение крестьянства. Начать надо с крестьянства. Кто не понимает этого, кто усматривает в этом выдвигании крестьян на первое место „отречение“ или подобие отречения от диктатуры пролетариата, тот просто не вдумывается в дело, отдает себя во власть фразе. Диктатура пролетариата есть руководство политикой со стороны пролетариата. Пролетариат, как руководящий, как господствующий класс, должен уметь направить политику так, чтобы решить в первую голову самую неотложную, самую „большую“ задачу. Неотложнее всего теперь меры, способные поднять производительные силы крестьянского хозяйства немедленно. Только „через это“ можно добиться и улучшения положения рабочих, и укрепления союза рабочих с крестьянством, укрепления диктатуры пролетариата. Тот пролетарий или представитель пролетариата, который захотел бы не через это пойти к улучшению положения рабочих, оказался бы на деле пособником белогвардейцев и капиталистов. Ибо идти не через это, значит: цеховые интересы рабочих поставить выше классовых интересов, значит: интересам непосредственной, минутной, частичной выгоды рабочих принести в жертву интересы всего рабочего класса, его диктатуры, его союза с крестьянством против помещиков и капиталистов, его руководящей роли в борьбе за освобождение труда от ига капитала»[119].

Итак, если «задержка» в экономически наименее благоприятном положении крестьянства, тогда «начать с крестьянства, а не рабочих», тогда «выдвигать крестьян на первое место», ради «укрепления союза с крестьянством». А кто против этого выдвигания крестьянства, тот объективно работает для разрыва этого союза. Да, «ленинская теория — на страже», давно…

Как будто довольно ясно. И надо же было рассуждателю выбрать именно этот случай, на котором организационная точка зрения успела так ярко оправдаться в самой жизни.

Теперь, если его сообщение об «открытой критике пролетарской диктатуры, с ехидной усмешкой» и проч., дойдет по своему подразумеваемому адресу, — ну, что же, отвечать будем в хорошей компании.

Лучше не найти; и после этого скучно было бы разбирать другие рассуждательские упражнения в области общественных наук. Разве только отметить, в предостережение прочим рассуждателям, пример того, сколь заразительны ереси даже для их ревностных обличителей — чему иные примеры в прошлые века наблюдались. Но своему званию марксиста, а тем более истинного, наш рассуждатель обязан, разумеется, изыскать, чьей же идеологией и является обличаемая организационная наука. Оказывается — чьей же? «Мелкой технической интеллигенции»[120]. Давно ли всем было известно, что говорить о «технической интеллигенции» — верный признак уклона в богдановщину[121]. И что же видим?

Впрочем, надо полагать, уклон весьма случайный. Уж самого-то рассуждателя никто в «технической интеллигентности» не заподозрит, даже и без смешения теплопроводности с водяным отоплением.

 

 

И прочее

 

Незнакомство с научной базой критикуемой работы ведет, как я сказал, к тому, что критик читает ее как бы мертвыми глазами, — он просто зачастую не видит того, что в ней есть. Приведу особенно яркий пример. Вопрос об отношении непрерывности и перерывов, вопрос о «границах» в опыте был всегда для философии одним из основных и «проклятых» вопросов. Но там он по существу и неразрешим, — рассуждения недостаточное орудие для этого. Еще в «Эмпириомонизме», больше двадцати лет тому назад, я предложил определенную постановку и попытку решения этого вопроса на научной почве — но еще в полуфилософской форме, на которой не мог остановиться. В тектологии метод организационного анализа дал возможность уже научным образом решить этот вопрос: выяснена сущность и в то же время происхождение всякой границы, в действительности и в мышлении, как разрыва связи путем полной дезингрессии[122], как определенного кризиса типа D [123], это выяснено на реальных фактах, а не на голых рассуждениях и выражено в простейшей математической форме. Но что из этого воспринял рассуждатель?

«Утверждая приоритет непрерывности, он (Богданов) не пытается даже поставить серьезно, с одной стороны, проблему атомистического строения материи (а физика-то для чего существует? — А. Б.) и, с другой — проблему границы этого воплощенного противоречия и синтеза прерывности и непрерывности одновременно»[124]. Так ничего рассуждатель и не вычитал. Но зато всего себя выразил безответственной громкой фразой, составленной сплошь из гносеологических и диалектических терминов, чтобы написать такую фразу, не требуется ведь ничего точно знать ни о теории строения материи вообще, ни о научных загадках прерывности, в ней выступивших.

Возьмем другой случай. «Для Богданова человечество не имеет никаких интересов, кроме организационных. Однако это вовсе неверно… Разве во имя организации, как таковой, живет и борется человечество? Нет, во имя материальных интересов и материальных целей…» и т. д.[125] Вот, не прикажете ли спорить? Для нормального читателя, я думаю, дело ясное. Критик так и не понял, что такое организация, а равным образом вообще не понимает, что такое «интерес». Всякий «интерес» сводится к расширению и развитию жизни того существа или коллектива, у которого этот «интерес» имеется. Но расширение и развитие жизни, материальное и нематериальное, есть не что иное, как возрастание жизненной организованности, количественной и структурной. А что есть «организация, как таковая», мне неизвестно, и о ней я нигде не говорил.

Но приводить все подобные случаи «невидения глазами» не хватит места, да и бесполезно. Вот приключение в другом роде — с тем же Кантом, «вещи» которого «в себе» так замечательно разъяснил исследуемый критик.

О формах пространства и времени тектология по природе своей может говорить только со стороны их организационной структуры и организационной функции. Допустим, что существуют абсолютное пространство и абсолютное время, — это все равно лежит за ее пределами. Структурное развитие этих форм и их дегрессивная функция — вот, что касается тектологии, вот, что она должна исследовать; хорошо ли это сделано — вопрос научной критики.

Для Канта, как известно, пространство и время были трансцендентальными формами созерцания, изначально вложенными в «субъекта» и неизменяемыми, в числе других категорий, образующих промежуточное звено между непознаваемыми вещами в себе и познаваемыми явлениями. Иная постановка вопроса, кроме «трансцендентально-гносеологической», для Канта была немыслима.

Предположим теперь, что Кант встал на время из могилы и справляется — что нового. Некто ему, между прочим, сообщает, что вот, явился такой идеалист, который формы пространства и времени рассматривает как организационные орудия и полагает, что исследовать их надо в их развитии — сначала биологическом, затем социально-человеческом. И этот некто прибавляет, что означенный идеалист, очевидно, стоит на его, Канта, точке зрения[126]. Что ответил бы на это Кант? Можно опасаться, что он не нашел бы в немецком языке подходящих слов и выразился бы как-нибудь по-русски.

Читатель, пожалуй, спросит: да что же, собственно, этот критик серьезно знает, если, состоя по штату гносеологом, он способен так изобидеть Канта? На этот вопрос я не только не сумел бы удовлетворительно ответить, но, пожалуй, еще был принужден кое-что прибавить к недоумению читателя. Дело в том, что установленный уровень подготовки — явление, по-видимому, далеко не индивидуальное, характерное отнюдь не только для данного рассуждателя. Хотя я не имею возможности следить систематически за всей литературой этого рода и стиля, но стараюсь знакомиться с той ее частью, которая трактует специально о моих работах, — а это часть не малая, и боюсь, что типичная. Встречаешь таких, перед которыми и Н. Карев кажется ученым. Читатель, может быть, вспомнит, — я даже говорил в приложении к первой части этой работы, например, о статьях И. Вайнштейна, представляющих просто почти непонятный набор высокоученых фраз с иностранными словами. Готов держать какое угодно пари, что редактор, их принимавший, понял в них не многим больше меня, — сколько понимает в них сам автор, навсегда останется тайною. Говорят, он теперь выпускает целую книгу; не дай господи, какой-нибудь студент ее всю прочитает: страшно подумать, что с ним будет. Приведу еще один из более новых примеров, который и на меня — на что уж привычен — произвел несколько потрясающее впечатление.

Критикуется моя статья, в которой дана попытка организационного анализа основ первобытного мышления[127]. Там я, между прочим, выясняю, что по своей организационной функции тотем есть прежде всего коллективное имя и что его функция в гораздо большей мере, чем обычно думают, сохранилась в разных коллективных именах при новейшей цивилизации, в частности, например, в родовых «фамилиях». Это относится даже к брачно-ограничительной роли тотема, что я мимоходом и иллюстрирую:

«…если у туземцев Австралии мужчина и женщина одного тотема совсем не могут вступать в брак, то у европейцев, когда жених и невеста носят одну фамилию, венчающий их жрец или мэр ставит вопрос о степени их родства…»[128] Критик — Р. Выдра — цитирует это[129]; и… как бы вы думали, читатель, что тут привело его в особенное изумление? Слово «жрец» в применении к европейцам. Он поставил при этом слове восклицательный знак. Кто же, мол, кроме Богданова, не знает, что «жрецы» бывают только у язычников и всяких там туземцев, а у европейцев — христианские священники… И вот с такой образованностью гоголевской «дамы, приятной во всех отношениях», — научная критика…

С невольной завистью мысль обращается к тем далеким временам, когда жили и действовали Ульрих фон Гуттен с товарищами. Где теперь его перо, острое и тяжелое, как его рыцарский меч? Кто напишет «Письма темных людей» XX века?

 

 

После смерти

 

Узнать о своей давно последовавшей смерти всякому интересно, и при обычных условиях весело. Но в том случае, о котором мне сейчас придется говорить, привходят такие моменты, что как-то противно даже шутить.

Н. Карев начинает свои статьи с того, что приводит записку Плеханова от 5 октября 1908 года к П. Б. Аксельроду и А. С. Мартынову как членам меньшевистской редакции по поводу его тогдашних статей против меня, которые он настоятельно просил не сокращать. Интерес и ценность этой впервые публикуемой записки заключается, очевидно, в тех выражениях, которые Плеханов употребляет по моему адресу: «…я уничтожаю эту бестию… Богданов должен умереть сейчас и Sans-phrases…». И Н. Карев от себя подтверждает, что я тогда умер.

«Выражения» в частной записке, отнюдь не предназначавшейся для опубликования, сами по себе свидетельствуют, разумеется, только о лютой ненависти, которую в те времена Плеханов питал против меня вдвойне — и как против теоретика, и как против члена Большевистского центра. Ну, а известие о моей смерти? Кого оно ставит в смешное положение? Над кем тут, в сущности, издевательство?

Подумайте, читатель. Оставим в стороне тот факт, что большая часть моих работ и главные из них появились после 1908 г. Будем игнорировать, как игнорируют все нынешние критики — все то, что было написано мною в ответ противникам. Обратимся только к свидетельству самих противников — объективному и непреложному свидетельству, выступающему не в их словах, а в их действиях.

В 1909 г. вышла книга Ленина «Эмпириокритицизм и диалектический материализм»[130]. Значительная часть ее посвящена полемике с моими воззрениями. Теперь скажите, такой ли человек был Ленин, чтобы затратить столько сил, сколько труда — и какого труда! работы на новом, непривычном для него поле — затратить на борьбу против похороненного трупа, против идейного мертвеца?

А в последующие года прекратилась полемика? Мало было выступлений со стороны плехановской школы — и не только ее одной — против Богданова и богдановщины?

И наконец — лавина полемики с 1920 г., тут уже количество одних крупных выступлений — книг, журнальных статей — измеряется не двузначным, а, несомненно, трехзначным числом, количество нападений мимоходом совершенно не поддается учету. Авторы — от самых крупных, наиболее ответственных литераторов до… не будем определять, читатель отчасти сам видел.

Что же, вся эта лавина и только многолетнее издевательство над жалким трупом своевременно уничтоженной «бестии»? Если да, то не надо этого рассказывать европейцам — слишком уж будет нелестно для нашего национального самолюбия.

Впрочем, борьба ведется не только в отечестве, не только своими. Отмечу хотя бы враждебную рецензию Конрада Шмидта в «Форвертсе» прошлого года[131] по поводу немецкого перевода «Науки об общественном сознании» и прямо бешеную статью о том же Карла Каутского в журнале Гильфердинга[132]. К. Шмидт утверждает, что я позволяю себе идти в марксизме гораздо дальше, чем допускал сам Маркс. А Каутский свою статью заканчивает сравнением меня с Лениным: он говорит, что я веду себя в теоретической области так, как Ленин в политике (по мнению почтенного старца, это самое сильное ругательство). Я уж не говорю о случаях противоположного, сочувственного отношения, какие все же встречаются; мне они известны в немецкой и английской критике.

Люди с большим темпераментом, перевешивающим дух критики, часто самоубеждаются и верят в то, чего бы им хотелось. Насколько хотелось Плеханову, чтобы я умер, о том свидетельствует тон его записи. Ему также хотелось, чтобы я был полной бездарностью, «Тредъяковским», по отсутствию таланта, «недостойным даже смертной казни» — это он высказывал и в печати[133]. Смешно доказывать, что это искреннее желание не определяет фактов; оно не могло определить даже действий самого Плеханова: разве так сражаются с Тредъяковскими?

Но, спрашивается, над кем получается издевательство? Кого ставят в положение героя, рассказывающего об умерщвленных врагах, которых потом оказывается необходимо убивать вновь и вновь? Не мне защищать память Плеханова; но я не забыл того, чем обязаны ему первые поколения русских работников научного социализма, и я не могу не спросить, будут ли благодарны искренние друзья и почитатели покойного за ту услугу, которую оказал ему усердный рассуждатель. Сложно устроена человеческая психика. Бывает так, что делает человек некоторое дело как будто вполне сознательно и планомерно, в полном довольстве собой; но где-то в более глубоких слоях, может быть, даже не в сознании, а в «подсознании», скрывается судья, который дает совсем иную оценку этого «дела». Обыкновенно, это обнаруживается в мало понятных постороннему действиях, которые как-то впутываются в «работу» и нарушают ее ход, вызывая недоумение своей видимой ненадобностью, кажущейся безмотивностью, часто даже и нескладностью. Это — один из интересных случаев для применения психоанализа.

Вот одно место из первой статьи Н. Карева:

«Несомненно, что в лице его (Богданова) мы имеем ныне одного из наиболее влиятельных критиков учения Маркса».

Это — через одну страницу после упомянутого сообщения о том, что Богданов идейно умер восемнадцать лет тому назад. Уже странно, не правда ли? Но дальше:

«Такое определение не может изменить то обстоятельство (примешивается необычная для литератора безграмотность. — А. Б.), что сам А. Богданов рядится в плащ отлученного господствующей церковью мученика во марксизме. Время непризнанных гениев принадлежит уже прошлому. Гегель определял всемирную историю как прогресс в сознании свободы. С неменьшим основанием ее можно было бы определить как прогресс в осознании своего рабства угнетенными классами. И поэтому с каждым новым шагом вперед в классовой борьбе, все более и более проясняющей массам их подлинные интересы и цели, — все меньше и меньше остается почвы для непонятых идеологов, для святой простоты старушек, подкидывающих хворост в костер, предназначенный их защитникам, для уединенных мечтателей, предвосхищающих грядущее. XVII век не повторим в XX, и фигуре типа Спинозы нет места в век империализма и пролетарских революций…»[134].

Рассуждение, имеющее целью доказать, что я — не Спиноза, не Ян Гус и вообще не являюсь «непризнанным гением» или «отлученным мучеником», а он, Карев, не «старушка, подкидывающая хворост». Доказательства, прямо подавляющие своей явной негодностью, — ведь любой пионер мог бы разъяснить, что в XX веке и в самых передовых странах бывают «обезьяньи процессы», миллионы и миллионы рабочих еще идут за Гомперсами и Гринами, принимают свирепые резолюции против сторонников революционной классовой борьбы, исключают своих друзей, помогают врагам и т. д. Но как ни странна нелепость аргументации, еще загадочнее само возникновение вопросов о Спинозе и о старушке с Яном Гусом. Откуда вторглась эта пестрая компания сначала в поле сознания критика, а затем в его статью? Кто подал или что подало повод к этому? Разве кто-либо еще до написания первой статьи успел обвинить ее автора в том, что он схоластик типа старых опровергателей Спинозы или благочестивая старушка, при которой я выполняю функцию сжигаемого Гуса? Почему человек оправдывается, когда его никто не обвиняет?

Именно к таким случаям относится французская поговорка: «qui sexcuse, s'accuse» — кто оправдывается, тот обвиняет себя. Человек опровергает обвинение — значит, кто-то его обвинил; но никто другой еще не сделал ничего подобного — значит, этот кто-то — он сам. В глубине психики сидит судья, который нехорошо квалифицирует выполняемое дело и подбирает неприятные исторические параллели; он упорен и настойчив, его укоры тяжело давят на сознание; и вот начинается «жалкий лепет оправданий»: да ведь Богданов же не Спиноза и не Ян Гус, ведь Спиноза в XX веке быть не может, как и вообще непризнанных гениев или несправедливо преследуемых проповедников; и он, Н. Карев, конечно же, не старушка с хворостом — разве мыслимы такие старушки в век империализма и рабочего движения, и т. д. и т. п. Но судья неумолим, обвиняемый чувствует крайнюю неубедительность оправданий, путается, забывает не только логику, но и грамматику, больше и больше утрачивает равновесие, ищет спасения в усиленном самоглушении руганью по адресу врага, черты которого капризно меняются, смешиваясь с образами старых мыслителей, мучеников и проповедников…

Прискорбное психическое состояние. Но помочь нечем.

Мне же лично остается одно: подчиняясь требованиям навязанной мне роли, в грустном созерцании трех больших вязанок хвороста, разложенных по страницам журнала, повторить мало утешающие слова:

«Святая простота».

 

А критики будем еще ждать.

 

 

Клерикальные критики

 

«Критики будем ждать»: так пришлось мне закончить свою очередную статью о критиках тектологии, приложенную к третьему изданию II части. Дождался ли? Пусть судит читатель, а я расскажу о том, что имеется.

Два года тому назад на немецком вышел перевод I части «Тектологии». Не считая безразличных, информационных рецензий, мне известен только один активный отклик на нее — проф. И. Пленге; критическая статья в № 1 «Weltwirtschaftliches Archiv» за 1927 г. Журнал серьезный, научно-экономический, вполне буржуазного направления. Автор же статьи — мюнхенский профессор, интересен тем, что в 1919 г. выпустил брошюру под заглавием «Allgemeine Organisationslehre», т. е. «Всеобщая организационная наука». Ее содержание представляют три лекции на тему о необходимости такой науки. Как я мимоходом упоминал[135], его точка зрения как нельзя более далека от тектологической, для него дело сводится к науке только о человеческих организациях, то в пределах планомерного функционирования, но с невольными отклонениями в сторону более широкой концепции, захватывающей, по крайней мере, область учения об организме.

Теперь я кое-что добавлю к этой характеристике. Вопрос собственно о закономерностях в этой небольшой брошюре занимает незначительное место. Намечается «первичный закон организации»; он сводится к образованию «единства из множества», к «воединению» (Ineinigung); отсюда вытекают два «великих основных закона практического построения организации»; это — «единство» и «расчленение». Вещи не слишком новые ни для экономистов и социологов, ни для биологов; и никаких теоретических или практических применений этих формул к решению организационных задач проф. Пленге не дает. Зато имеется глубокое философское объяснение источника «первичного закона воединения» в виде «бесконечного, многообразного, в себе самого (Selbst)», которое «воздействовало своим законом созидательного единствостроения (der auf bauenden Einheitsbildung) на эту бесконечную конечность, нас охватывающую», и к которому мы «можем приблизиться к глубине нашего существа», и пр. (стр. 57). Столь углубленное понимание организации достигается при помощи «диалектики и математики» (стр. 58).

Большая же часть брошюры посвящена рассуждательским рассуждениям о задачах новой науки и об ее отношениях к другим наукам, естественным, социально-государственным, историческим и разным другим, среди которых видное место занимают метафизика, теория познания, а также теология. От всех этих «дисциплин» новая наука с помощью «точных определений» строго отграничивается и для всех них оказывается весьма важной и полезной. Например, теология связана с ней не только тем, что «всякая церковь, особенно католическая, сама является гигантской организацией», на которой может, следовательно, «со всех сторон изучаться вся организационная жизнь», но и иными, более интимными связями; «например, многоличность духа (т. е. троичность божества. — А. Б.), как о ней учит христианская догма, должна на основе организационной науки пониматься иначе, нежели во времена крайнего индивидуализма» (стр. 41). И т. п.

Таков этот проспект «всеобщей организационной науки» и таков его ученый автор, «социалист» и «диалектик» — как он сам себя рекомендует. Естественно и понятно, что его критика тектологии особой благожелательностью не отличается.

В своей статье он прежде всего характеризует меня как «современного русского мыслителя, который, находясь под гнетом марксистской доктрины и почувствовавши неотвратимую историческую необходимость всеобщей организационной науки, в своеобразном умственном опьянении врывается в область универсальнейших обобщений, относящихся ко всем структурным соотношениям, которые должна на опыте установить наука»[136].

В дальнейшем проф. Пленге не раз подчеркивает «истинно русский» характер и мотивы моей работы, — и понятно, насколько лестно звучит в его устах этот эпитет:

«…Для Богданова универсальная вседействительность механически воспринимаемой организации становится непреложно-единым, застывшим „монократическим“ (т. е., буквально, единовластным. — А. Б.) принципом. Богданов как сторонник материалистического понимания истории пытается даже всякое учение о душе как принципе, определяющем тело, свести к внутреннему отражению данных человеку в обществе вне его твердых авторитарных отношений. Таким образом, его теорию об единосуществовании организации в почти до неразличимости упрощенной действительности можно в его собственном смысле назвать особой, истинно русской жизненной слагающей (Erlebniss Komponente) его системы, слагающей, которая, разумеется, имеет сильные корни в „старом“ мире»[137].

Последние слова намекают на то, что я неосторожно назвал почтенного профессора представителем старого мира.

Другую слагающую, «также русского происхождения», образует марксизм, вынужденный в результате завоевания власти, поставившего его перед задачей организации, к существенному обновлению и углублению своих доктрин[138].

Конечно, настоящей организационной науки из таких слагающих, полагает почтенный критик, создать нельзя. «…Действительная организационная наука нуждается в фундаменте живого духа»[139].

А на что годится эта? Да вот вам пример. «По Богданову, „сохранение“ в борьбе с окружающей средой существенно обеспечивается „перевесом ассимиляции“. Богданов только забывает прибавить, что он тем самым принципиально оправдывает в качестве „условий сохранения“ и „волю к власти“, и накопление капитала, и империализм»[140].

Моему читателю, я думаю, нет надобности напоминать, что такое тектология, которая по своей природе, ничего не может оправдывать, а только объясняет.

«Эта новомарксистская, механистическая теория организации, в силу своего безудержного, враждебного всему душевному (allem Seelischen) механизирования, по существу своему превращается в самое холодное орудие господства над человеческим материалом, принимаемым в расчет исключительно как механический элемент»[141].

Такова мрачная, но неизбежная судьба бездушной тектологии. Но это не уменьшает величия и святости идеи «Всеобщей организационной науки», иной, истинной, той, о которой впервые возвестил христианнейший профессор Иоганн Пленге мюнстерским студентам во дни бурного ноября 1918 года. Эта, зиждущаяся «на фундаменте живого духа», открывает необъятные, ослепительные, неописуемо возвышенные перспективы, каких мы, русские, варвары, и представить себе не можем.

«Я верю, — говорит сам проф. Пленге в одном письме, которое цитирует в своей упомянутой брошюре, — что в организационной науке будет продолжать свою жизнь лучшее, что есть в старом пруссачестве (Das Beste vom alten Preussentum), а с другой стороны, только в ней достигнет совершенства учение о свободе»[142].

Да, велико различие двух организационных наук. И невольно заставляет оно вспомнить учение святых отцов средневековья о том, что у дьявола есть свои таинства и что в целях соблазна он нередко подражает божественным действиям. Ах, не случайно, должно быть, и в русской истинно ортодоксальной литературе мне вот уже сколько лет приходится играть эту скромную роль — официального «дьявола», от которого «отрицаются», на которого «дуют и плюют», как полагается при обряде крещения, — наконец, которым при случае пугают беспокойных младенцев теоретических… Разве может не быть архиистинной истиной то, в чем сходятся две столь различные, хотя и равно непреклонные ортодоксии!

Да, так вот… Проф. Пленге, конечно, не ограничивается в своей статье общими оценками; он излагает и критикует мои идеи. Я попробовал ответить на эту критику в том журнале. Редакция беспристрастно напечатала мое возражение — немцы не даром культурные люди. Теперь мне было неудобно на русском, недоступном профессору языке по-иному формулировать свою антикритику, чем на немецком; и я ограничусь тем, что обратно переведу наиболее существенное из моей краткой заметки[143]. Итак:

«…Там есть крупное недоразумение, источник которого мне не вполне ясен. На стр. 23 говорится: „Богданов, не задумываясь, отбрасывает цель и целое (Zweck und Ganzez) и устанавливает формулу: „организация — повсюду, где в практическом отношении части представляют нечто большее, чем целое (mehr sind, als das Ganze).“ Приходится с улыбкой констатировать, что цель, со столь великолепной решительностью изгнанная из реального мира, тотчас же вновь проскользнула туда под слишком даже прозрачной оболочкой „практического отношения“; равным образом о телеологических фактах (Zweck vorgänge) идет дело тогда, когда Богданов при случае (стр. 93) строит свои рассуждения на „экономии“ мирового процесса“».

«Тут у проф. Пленге есть прежде всего прямая неточность: „где части представляют нечто большее, чем целое“ — вовсе не моя формулировка; и устранял я из понятия организации не „цель и целое“, а только цель. Мое определение организации дано в такой форме: „целое, которое практически оказывается больше, чем сумма его частей“ (стр. 61 нем. перевода). Понятие целого для меня основная характеристика организации, — мне совсем непонятно, как г. Пленге мог вычитать у меня противоположное».

«Понятие „цели“ в смысле субъективно-телеологическом я из организационного анализа действительно устраняю. Может быть, на немецком слова in der Praxis, praktisch, in praktischer Hinsicht заключают в себе субъективно-телеологический оттенок, которого я, по недостаточному знанию этого языка, не улавливаю. В русском соответствующие выражения говорят только об объективном эффекте объединенных активностей (например, две световые волны, у которых подъемы и долины соответственно совпадают, дают четверную силу света). Если по-немецки это не так, то здесь имеется трудность перевода, которую переводчику не удалось преодолеть. Но так как я даю не голые определения, а подробно их развиваю и иллюстрирую, то моего ученого критика это не должно было бы ввести в недоразумение».

«А может быть, дело идет только об объективной телеологии, той, которая ведет свое начало от Дарвина или, если угодно, от Эмпедокла и которая сказывается на многих научных выражениях, как, например, „подбор“, „приспособление“, „борьба за существование“ и т. п.? Но эту телеологию я открыто всецело принимаю и даже расширяю область ее применения: идея „регулирующего механизма подбора“ — одна из основ моей работы. И опять-таки метафоричность многих связанных с ней выражений, в том числе и „экономия“ в применении к природе, не должна бы вводить в недоразумение г. д-ра Пленге…

Затем я хотел бы отстранить упрек моего критика в слишком легком отношении к его собственной попытке основания организационной науки. Он находит, что я должен был бы „точно установить“ свое отношение к его работе, тогда как я ограничился указанием „на обычном марксистском жаргоне“ относительно радикального расхождения наших точек зрения. Замечание насчет жаргона, может быть, справедливо; но это уж, так сказать, дело привычки. По существу же я не мог более определенно установить своего взгляда на его попытку, и это вот почему. Для меня — наука существует, живет только в решении ее задач, а не в общих понятиях, определениях, отграничениях: это, конечно, ее необходимые орудия; но пока налицо имеются только они, науки еще нет, устанавливать отношение к ней преждевременно. Но брошюра проф. Пленге дает, вернее даже, — намечает только эти элементы.

Организационная наука должна систематизировать и оформить прежние решения организационных задач, дать новые решения тех задач, которые не были решены или решались неправильно. Поскольку я выполнял первую часть этого дела, проф. Пленге находит повод для иронии: „знакомая мудрость“. Но что делать, эта первая часть необходима хотя бы для выполнения второй, новая наука не может не исходить в первую очередь из старого опыта. А затем я на целом ряде задач показал, как с новой точки зрения достигаются решения там, где их не было, а также — как обнаруживается неправильность некоторых старых решений и как они переделываются наново. Об этой стороне моей работы критик лишь смутно кое-где упоминает; а между тем здесь лежит ее основной смысл, здесь же проверка и доказательство точек зрения методов…

Вот, когда г. проф. Пленге покажет, как, с его точки зрения, при помощи выработанных им категорий и методов решаются организационные задачи, тогда я смогу и буду обязан точно установить свое отношение к его попытке. А до тех пор, если бы я стал возражать против его концепций, сколько бы я ни рассуждал, мои рассуждения по существу сводились бы к констатированию коренного различия наших исходных пунктов, — что я и сделал без лишних слов.

Мой исходный пункт, которого читатель не уловит из критики г. Пленге, заключается в том, что структурные отношения могут быть обобщены до такой же степени формальной чистоты схем, как в математике отношения величин; и на такой основе организационные задачи могут решаться способами, аналогичными математическим[144]. Более того — отношения количественные я рассматриваю как особый тип структурных и саму математику, как раньше развившуюся, в силу особых причин, ветвь всеобщей организационной науки: этим объясняется гигантская практическая сила математики как орудия организации жизни.

А математика, между прочим, учит нас, как неосторожно было бы критиковать предпосылки той или другой науки вне их применения. Яркий пример — векторный анализ. Для теории кватернионов необходим постулат, согласно которому корень квадратный из минус единицы имеет по три разных положительных и отрицательных величины. В другой, особенно употребительной теперь форме этого анализа произведение двух реальных, конечных величин — векторов — может равняться нулю. Очевидно, что такие предпосылки ничего не стоит опровергнуть точными рассуждениями, опирающимися на элементарную алгебру и логику. Но математик только улыбкой ответит на подобное опровержение: задачи решаются успешно, этим вопрос исчерпан.

Так обстоит дело и со всякой новой наукой: не рассуждениями об ее общих понятиях определяется ее жизнеспособность и ценность. Вопрос решается на ином поле».

От критики европейской к отечественной… Вышла целая книга отчасти уже знакомого нам[145] И. Вайнштейна «Организационная теория и диалектический материализм». Это вещь довольно значительная в количественном смысле: 242 страницы весьма убористого шрифта. Имеется предисловие А. М. Деборина — «главы школы»; оно рекомендует эту книгу, хотя и в несколько сомнительных терминах: подчеркивается, главным образом, почтенность самой задачи и благие намерения автора, рядом с более чем прозрачными намеками на слабость выполнения. Было бы недостатком беспристрастия, если бы мы не отметили похвалы достойную скромность автора, присоединяющего к своей книге столь умеренную рекомендацию.

Что эта скромность не совсем лишена оснований, в том мы убеждаемся, начиная с первой фразы почтенного автора. Она гласит: «Критика Богданова не нова». Прочитав это, я заинтересовался, какую именно мою критику он имеет в виду, — ибо мне случалось критиковать многое и многих. Из дальнейшего выяснилось, что я, — как, думаю, и всякий обыкновенный читатель, — введен в заблуждение. Дело идет не о моей критике, а о критике, направленной против меня. Почтенный автор хотел сказать, что не он первый критикует Богданова. При всей содержательности и высокой ценности этой истины, мало чем уступающей абсолютным истинам чеховского учителя географии, как то: «лошади едят сено и овес», и проч., — приходится с грустью признать, что глубокая идея выражена малограмотно.

Еще печальнее тот факт, что это не случайность. Приведу несколько иллюстраций того, как уважаемый критик неудачно справляется с задачей выразить свое мышление в словесных символах. На стр. 18 читаем:

«Эклектический характер эмпириокритицизма и подобных теорий становится понятным, если видеть его основной фокус: стремление уничтожить материализм, за которым последует падение признания материального мира, а одновременно избежать солипсизма, угрожающего домом умалишенных». Каким образом стремление может быть фокусом, и почему за материализмом должно последовать падение признания материального мира — это, право же, нелегкий материал для размышления читателей, привыкших думать, что писатели суть люди, которые умеют писать.

На стр. 103: «…Тектология выступает в роли исправителя теории Маркса, которая оперирует унаследованными методами мышления, и дает в результате этого исправляющего усердия идеализм со всеми его последствиями». Почему теория Маркса, оперируя унаследованными методами, должна дать в результате идеализм? Получается что-то похожее на ересь.

На стр. 99 критик явно смешивает сфинкса с его загадкой («Как удается Мюнхаузену вытащить себя за собственную косу из болота, остается загадкой, сфинксом»). Не есть ли это — смешение бытия с сознанием, то самое, в котором критик строго, но несправедливо меня обвиняет?

Здесь складывается, между прочим, наивная склонность молодого критика к цветистому стилю, который в сочетании с малограмотностью дает довольно забавные эффекты. Вот, например, на стр. 49, приписавши мне нелепую концепцию — «все люди существуют лишь как мои переживания», — он патетически восклицает: «Старый идеалист Платон краснеет от стыда, ибо он превзойден, ибо и он определяет человека как двуногое животное без перьев, что довольно странно, так как живые откровения эмпириомонизма должны были бы импонировать мертвецам и реакционерам».

Разберитесь-ка, читатель, что хотел тут сказать автор. Я не берусь.

На этом примере легко иллюстрируется и другая сторона дела. Люди малограмотные вообще плохо понимают и то, что они читают. Для И. Вайнштейна это — наиболее благоприятное объяснение того, что он делает с моими мыслями, излагая их и истолковывая. В данном случае — откуда он взял то, что мне приписывает? Он цитирует мою фразу — «человек — это прежде всего комплекс непосредственных переживаний». Я бы не стал теперь защищать эту формулировку, по существу философскую и относящуюся к философскому периоду моей работы — около четверти века тому назад. Огромное большинство моих критиков сосредоточивает свои усилия именно на моих тогдашних воззрениях; что же, это, вероятно, более соответствует нынешней ступени их развития; пусть так. Но каким образом, умея читать и понимать прочитанное, мог бы кто-либо извлечь из моей фразы смысл — «все люди существуют лишь как мои переживания»? Откуда взялось «лишь» и «мои»? Это две прибавки, два искажения. По точному значению слов сказано, что человек существует прежде всего в своих переживаниях; затем, не только ничто не препятствует ему существовать, кроме того, в переживаниях других людей, а также и обратно, — но выражение «прежде всего» даже определенно указывает на это, — оно исключает «лишь». А ту вариацию, какая получилась у Вайнштейна, мы должны, чтобы не прибегать к менее почетным предположениям, объяснить всецело его малограмотностью.

Да и как объяснить иначе, например, такую вещь. По поводу моего отношения к Марксу критик пишет, ссылаясь на мою книгу: «Прежде всего Богданов недоумевает, почему Маркс называл свое мировоззрение диалектическим материализмом»… и т. д.; и затем это «недоумевает» повторяется еще раз. Но обратившись к указанному месту моей книги[146], читатель найдет там вместе с постановкой вопроса вполне определенный и законченный ответ на него и никаких следов «недоумения». В чем же дело? Очевидно, просто в недопонимании.

Трудно, разумеется, приложить это невинное объяснение к таким случаям, когда мне приписываются вполне, так сказать, официально, в кавычках, вещи, которых я никогда не говорил. Например, на стр. 103:

«Положение книги бытия, гласящее: бог создал человека по своему образу и подобию, принимает в философии Богданова следующий вид: „Авторитарные правила религии создали бытие по своему образу и подобию“». Имеет ли это хоть малейший оттенок истинности?

Отвечаю: ни малейшего. Это прямая бессмыслица: и тот факт, что автор приписал ее мне, есть деяние с определенной юридической квалификацией.

На следующей же, 104 странице, рецидив: «…Тектология, — пишет И. Вайнштейн, — не выдает себя за философию, а претендует на „оригинальный опыт ее преодоления“, а потому… и т. д. Слова „оригинальный опыт ее преодоления“ опять посредством кавычек приписаны мне и должны произвести на читателя впечатление саморекламы; между тем эта формулировка принадлежит Н. Бухарину, в его книге „Исторический материализм“» (стр. 87, изд. 1923 г.).

Все это уже не так похоже на невинное недопонимание. Или, может быть, все-таки недопонимание… того, что в порядочном обществе допускается и что не допускается. Тоже, так сказать, малограмотность, лишь в другой области.

Теперь естественно несколько остановиться на учености почтенного критика. Она интересна потому, что характерна не только для него, а для многих молодых мыслителей производства последних лет, специально же для той «школы», которая справедливо может гордиться И. Вайнштейном как одним если не из наиболее талантливых, то из наиболее типичных представителей. Это — своеобразное сочетание довольно-таки механично усвоенной политграмоты с общенаучной… опять-таки малограмотностью. Цитаты из Маркса, Энгельса, Фейербаха, Плеханова… но почти исключительно такие, которые уже использованы сотни раз и прочно утвердились в учебниках политграмоты. А в качестве тяжелой артиллерии — Гегель, и не Гегель «Феноменологии», не Гегель широких исторических картин, а почти всецело Гегель «Логики», Гегель самых безнадежно-схоластических, самых мертвых рассуждений. Трогательно видеть, с каким благоговением, с какой прочно унаследованной от эпохи магизма верой цитирует юный жрец таинственные формулы, которые сто лет тому назад могли еще годиться для гимнастики ума, но в XX в. представляют лишь бесполезную тарабарщину.

Например, по поводу поставленных мною вопросов о причинах двойственного характера связей опыта (связи «физические» и «психические»), И. Вайнштейн пишет (стр. 37): «Относительно такого бесконечно продолжающегося почему (N В: у меня всего три вопроса, и на них затем имеются ответы. — А. Б.), дал прекрасный ответ Гегель». И далее приводится:

«Почему причина имеет опять свою причину, т. е. почему та сторона, которая ранее была определена как причина, теперь определена как действие, и потому возникает вопрос о новой причине? Потому что вообще причина есть конечная, определенная, как один момент формы, в противоположность действию; таким образом она имеет свою определенность или отрицание вне себя, — именно потому она сама конечна, имеет определенность, в ней и есть тем самым положение или действие» (Наука логики, стр. 140).

Читатель, вы понимаете? Я — нет. И не стыжусь этого. Я позволяю себе непочтительно думать, что все это — высокопарная чепуха, над которой ломать голову на одиннадцатом году Российской республики — предосудительное нарушение режима экономии.

На стр. 87 И. Вайнштейн вновь с неменьшим преклонением цитирует Гегеля о причинности:

«Причина есть причина постольку, поскольку она производит действие; причиненность есть не что иное, как определение иметь действие, а действие есть не что иное, как определение иметь причину».

Бедный Гегель! Случалось ему писать пустые тавтологии, вроде осмеянных еще Мольером; примерно — опиум есть усыпительное средство, поскольку оно проводит усыпление. Что делать, от великого до смешного один шаг! Но мог ли он ожидать, что через 100 лет благочестивые эпигоны будут позорить его память упорным цитированием этих ляпсусов.

И вдобавок еще наш герой прибавляет:

«Глубочайшая связь между причинностью и субстанцией, т. е. бытием в его самодовлеющей закономерности, дает гегелевское толкование причинности, которая по содержанию материалистична в самом последовательском смысле этого слова. Причина для Гегеля есть „сила субстанции в ее истине“» (Наука логики. Ч. I, кн. 2, стр. 141). Нечего сказать, материализм!

Каков материализм, таков и «марксизм» молодого жреца. На стр. 116 он приводит одно место из «Науки логики» и по поводу него заявляет:

«Это положение Гегеля чрезвычайно интересно и достойно внимания. Не будет натяжкой, если мы скажем, что в приведенном месте Гегель дает на своем, своеобразном языке то диалектическое понимание базиса и надстройки, которое в материалистической интерпретации истории занимает центральное место».

Читателю, надо думать, очень занятно знать, как это Гегель предупредил Маркса на счет базиса и надстроек, — хотя, может быть, и несколько грустно убедиться, что Маркс значительно менее оригинален, чем это обычно думают. В таком случае — вот эта замечательная цитата.

«Сущий в себе и для себя мир есть определенное основание являющегося мира, и таков постольку, поскольку в нем самом есть отрицательный момент и тем самым полнота определений содержания и их изменений, соответствующая являющемуся миру, но вместе с тем образующая его совершенно противоположную сторону. Оба мира относятся один к другому так, что то, что положительно в являющемся мире, отрицательно в сущем в себе и для себя, и наоборот, что отрицательно в первом, положительно во втором. Северный полюс в являющемся мире есть в себе и для себя Южный полюс, и наоборот, положительное электричество есть в себе отрицательное, и т. д. То, что в являющемся мире есть зло, несчастье и т. д., в себе и для себя есть добро и счастье» (Наука логики. Ч. I, кн. 2, стр. 99).

Да, так вот откуда Маркс мог почерпнуть, — и, очевидно, следует полагать, почерпнул свою концепцию базиса и надстроек. Из этой антинаучной и реакционной схоластики, которая не только является таковой для нас, но и была антинаучна и реакционна даже для той эпохи: путаница с полярностью электричества и магнетизма, оправдание «являющегося зла» тем, что оно «в себе — добро и счастье», клерикальное утешение в бедствиях под диалектической оболочкой.

Эта иллюстрация, кстати, позволяет нам судить и об уровне научной образованности высокоученого критика. Сам Гегель сказал, что отрицательное электричество есть «в себе и для себя» положительное, — и конечно, это великая материалистическая истина, хотя какой-нибудь дерзкий физик XX в. и скажет, что это просто чепуха. Но я думаю, что по этой линии пояснения излишни: раз нам дана общая малограмотность и философская допотопность автора, специально занимающегося именно философией, то как может обстоять дело с науками, которые вообще не по его ведомству?

Такова амуниция нашего героя. Что же в таком случае представляет, что может представить его критика? Дело, собственно, ясное; однако придется говорить и об этом.

Если не считать тех случаев, когда научному положению противопоставляется голое невежество, то метод, в сущности, один. Берется какое-нибудь основное понятие, применяемое мною в определенном, точно сформулированном значении; ему придается совершенно иной смысл, превращающий операции с ним в явную нелепость; и эта явная нелепость опровергается абсолютно излишними при этих условиях цитатами из авторитетов.

Так, например, первые две главы доказывают «идеализм» моих старых философских воззрений следующим образом. Физический опыт я определял как «социально-организованный» или «социально-согласованный», в чем состоит сущность его общезначимости или объективности. То, что мы называем «физическими явлениями», для первобытного сознания в несравненно меньшей степени обладало характером непреложной закономерности, а это значит — в столь же слабой степени соответствовало нашему пониманию «физического». Ни эпоха доанимистическая, когда природа воспринималась непосредственно как мир действий, без различения человеческих и стихийных, ни даже эпоха всеобщего анимизма, когда во всех явлениях было активно замешано «психическое», не знали настоящей обособленности между физически объективным и психически субъективным. Это оформление «физического» в опыте есть результат организующей практики человечества, в его труде и мышлении.

«Работа» нашего критика очень проста. Слово «организовать» он истолковывает не в точном смысле — связывать, комбинировать известный материал, то, что есть, а в смысле — создавать, творить из ничего; коллективный процесс организации переводит, как обсуждение с голосованием; и затем все ясно. Значит, это люди создали всю природу, а без них ничего не было? Мир — это продукт их высказываний? И т. д. Ну, конечно, явный идеализм, отрицание внешнего мира. Нехорошо, гр. Богданов: у святых отец, таких-то и таких-то, сказано на стр. такой-то и такой-то, что это неправильно и так думать не следует; это очень вредно, буржуазно и контрреволюционно; и надо мир признавать и помнить, что он существует, а лошади едят сено и овес, Волга течет в Каспийское море, и т. д. и т. д. Перед нами знаменитый чеховский учитель географии, осложненный привычкой искажать чужие мысли и цитатным ханжеством.

Так и в дальнейшем… Что такое «материя»? Я считал, вопреки мнению наших мудрецов, которые полагают, что определять ее не требуется, — она, мол, сама все определяет, — я считал необходимым определить это понятие хотя бы потому, что ведь и эти мудрецы не родились же с готовым понятием о ней.

И, оставляя в стороне различные философские, различные даже физически-научные определения материи, я указал как на ее наиболее общую характеристику — на сопротивление трудовым усилиям. «Материальный мир» — это все реальное и возможное поле труда, это мир противостоящих друг другу сопротивлений. Мое определение устанавливает тот непреложный факт, что всюду, где мыслится «материальность» — мыслится реальное или возможное сопротивление трудовому усилию; где его нет и быть не может, там нет и характера «материальности».

Теперь мы знаем, что сделает «критик». Материя определяется как сопротивление труду — значит, она порождается трудом (стр. 35, 92). Нехорошо, гр. Богданов, утверждать, что материя порождается трудом; если бы это было так, значит, труд сам бы создавал для себя сопротивление, плохое это занятие. И не так это написано у святых отец; и опять-таки лошади едят сено и овес, и т. д. и т. п.

Аналогичная проделка с вопросом об идеологии. Она организующее приспособление, дегрессивно фиксирующее, закрепляющее социальные комплексы. Что же, и это понятие можно подменить понятием «порождать», например «идеология порождает класс» (стр. 171). Ну и опять: разве так написано у наших учителей? И разве не течет Волга в Каспийское море? И женившись, не перестает ли человек быть холостым? И т. п.

Тот же метод в применении к вопросу об искусстве. Мне приписывается утверждение, что искусство «первичный организующий фактор, организует порядок вещей», что оно «не коренится в общественном бытии» (курсив принадлежит извратителю), и т. д. (стр. 100–101).

Конечно, то же самое проделано и с «речью». Она — первичный тектологический метод, т. е. первичный способ организационного обобщения. Значит она «в тектологии является творческим демиургом» (стр. 112–113).

Относительно речи и мышления напутано вообще столько, что не хватило бы всей статьи, чтобы разобраться. Опровергается теория Нуаре, по которой речь происходит из трудовых процессов, и выражается согласие с воззрениями Вильгельма Гумбольдта, который вполне идеалистически определяет речь как «вечно возобновляющуюся деятельность духа, сводящуюся к приспособлению членораздельных звуков к выражению постоянно меняющихся представлений» (стр. 147).

Кстати, сторонниками теории Нуаре заявляли себя и К. Каутский, еще в ту эпоху, когда оппортунисты называли его «папой ортодоксии», и Г. В. Плеханов[147], казалось бы, для И. Вайнштейна авторитеты весьма высокие. Самостоятельных взглядов на этот вопрос, лежащий вне его ведомства (и «ведения»), он, очевидно, иметь не может. Таким образом, приходится умозаключить, что мой отрицательный авторитет превысил те два положительных. Это и в старые времена бывало, что у некоторых жрецов страх перед диаволом перевешивал пиетет к богам.

И. Вайнштейн «опровергает» точку зрения на мышление, согласно которой оно есть «речь минус звук»; аргументы его сводятся к тому, что «мышление» существует и у бессловесных животных (стр. 140). Дело в том, что И. Вайнштейн не знает различия между психикой и идеологией, между тем, что часто неточно называют «непосредственным» или образным мышлением, т. е. просто комбинирующим индивидуальным сознанием, и социально-идеологическим процессом, свойственным человеку и, вероятно, до некоторой степени всем социальным животным, — мышлением в символах. Между тем я специально указывал на это различие и объяснял его[148], и, конечно, не я один делал это. И. Вайнштейн, видимо, либо не читал этого, либо не понял и рассуждает о мышлении «по Гегелю».

Не понимать — вот истинная специальность нашего героя. Но у него непонимание вообще имеет какой-то злостный характер. Вот, например, полюбуйтесь:

«…я признаюсь, что когда я читал, что Маркс и Энгельс подставляли под действительность (материальные силы. — А. Б.), а не познавали действительность, я пришел в недоумение. Неужели же, спрашивал я, можно выдать Маркса и Энгельса за недобросовестных мыслителей? А ведь по отношению к Марксу и Энгельсу, которые были чужды инструментальной логики, „высказывание“ об их „подставляющем мышлении“ отдает прямо-таки обвинениями в недобросовестности» (с. 84).

Все это после того, как я тщательно и популярно выяснил, что подстановка есть необходимый и неизбежный метод познания… Сам И. Вайнштейн, при всей враждебности к этому методу, не может от него уклониться, хотя, правда, может по мере сил его портить, подставляя под чужие высказывания грубо несоответствующее им содержание. Но Маркс и Энгельс тут не причем, их добросовестность этим не затрагивается.

Одну уступку я мог бы сделать столь почтенному критику. Его мышление в самом деле, пожалуй, ничего не организует. Но это не мешает мышлению вообще быть организующим приспособлением, — как существование ружья, которое не стреляет, не мешает ружью вообще быть огнестрельным оружием.

Относительно ингрессии наш автор напутал настолько, что даже вполне солидарный с ним рецензент его книги, соученик по «школе», Ф. Тележников, нашел эту часть его критики неудовлетворительной[149]. Позволю себе не заниматься распутыванием и разъяснениями.

Практическое применение законов тектологии, очевидно, вне ведомственного круга И. Вайнштейна. Но иногда он об этом упоминает, и — судит. Вот образец этих суждений:

«…Важнейшим тектологическим оружием является „принцип относительных сопротивлений“… Указанный богдановский принцип в отношении к пролетариату диктует прежде всего тактику смиренного бездействия по отношению к капиталистическому строю, диктует ему в лучшем случае лишь оборонительные действия, отметая как вздор и авантюру всякие попытки пролетариата штурмовать этот строй для его уничтожения»[150].

Наш читатель, конечно, знает, что принцип относительных сопротивлений сам по себе не может «диктовать» ни наступления, ни обороны. Он только требует учета в борьбе сил каждой стороны в каждом пункте и «диктует» в случае наступления — выбор наиболее слабого места у противника, в случае обороны — укрепление своих слабых мест.

Пожалуй, довольно? Ну, еще одну забавную иллюстрацию. Я констатировал, что познание в своей организующей функции охватывает действительность шире, чем трудовая практика. «Последнее замечание, — изрекает наш автор, — не оставляет никакого сомнения в идеалистическом характере тектологии…»[151]. Ну, хорошо, идеализм так идеализм. А как же все-таки быть с фактами? Ведь это все-таки факт, что познавательно мы можем взвесить Сириус и его спутника, а практически положить их на весы мы не можем. Или, например, разве не факт, что И. Вайнштейн может «познать» (хотя бы по-своему) целую библиотеку, а произвести в трудовой практике ему удалось пока только один том макулатуры?

«Тем хуже для фактов», разумеется.

Надо кончать.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: