Распределитель блевотины

(11 – 26 декабря 1891 г. )

 

  О кратком своём московском отпуске Л. Н. Толстой записал 19 декабря 1891 г. в Дневник следующее:

  «За это время был в Москве. Радость отношения с Соней. Никогда не были так сердечны. Благодарю тебя, Отец. Я просил об этом. Всё, всё, о чём я просил — дано мне. Благодарю Тебя. Дай мне ближе сливаться с волею Твоей. Ничего не хочу, кроме того, что Ты хочешь» (52, 59).

Эти строки — дополнительное свидетельство того, что вовлечённость Л. Н. Толстого в помощь голодающим, как мы это и показали выше, во вводно-теоретической части данного, Тридцать Четвёртого Эпизода нашей книги — не была отступлением его от христианского восприятия денег и капиталов, богатства как абсолютного зла, но была своего рода системным состоянием: уступкой тем нравам рабов мамона и золотого тельца, которые в общественном сознании лжехристианской (церковно-православной) России по сей день лишь отчасти смягчаются, но не религиозной верой (ибо ложная вера беспомощна), а работой первобытных альтруистических бессознательных программ человека как общественного животного. Толстой, разумеется, не пользовался понятием системности, но своё положение осознавал по существу именно как такое сложно-системное состояние участия в необходимом деле, которое нельзя было совершить одному, а только с участием поклонников мамона и тельца, лучше всего понимающих именно «язык денег». Когда давний знакомый его, толстовец-землероб Аркадий Васильевич Алёхин (1854—1918) попросил “дорогого учителя” в письме указать ему тот “пост”, то поприще, на котором он мог бы быть полезен и нужен в деле помощи голодающим, Толстой в ответном от 11 декабря письме поделился результатами своих новейших рефлексий и свежеприобретённым опытом. По его мнению, такому, по случаю голода, служению, открыты три пути:

«Одно решение, единственно истинное, это то, чтобы пойти служить голодающим одною своею жизнью, т. е. не пользуясь ни своими, ни чужими деньгами, стать ниже голодающих — иметь, есть меньше их и всё-таки служить им. Это решение несомненно верное и говорить про него нечего, надо исполнять его. И выбирать место тут не к чему. Если кто готов отдать жизнь за друга своя, то жизнь одна и отдать её недолго и нетрудно. Везде можно и равно.

Другое решение то, чтобы, считая свою жизнь хорошею, правильной, продолжать её, не изменяя, вследствие исключительных условий голода. Для того, чтобы принять это решение, необходимо не сомневаться в том, что то, что ты делаешь, и есть то самое, что хочет от тебя Бог. Решение это не несомненно. Я пытался принять его, но не выдержал. Вы то же испытываете, желая связать деятельность свою с голодающими. Всегда страшно: не требует ли чего от тебя особенного это исключительное положение.

Третье решение то, чтобы придти в середину людей нуждающихся и, так как естественно помогать людям тем, чего они требуют — голодающим пищей, а пищу нельзя иначе получить, как деньгами, то, несмотря на сознание греха денег, стать посредником между богатыми и бедными, не боясь самому изгваздаться по уши в нечистоте, связанной с деньгами. Решение это очень сомнительное. Я никак не думал, что изберу его. Но неизбежно был приведён к принятию его, и вот барахтаюсь в условиях, исполненных соблазна и греха, но чувствую, что не могу пока избрать первого решения, не могу, не имея силы духовной; не могу и избрать второго — оставаться безучастным» (66, 108 - 109).

Слово посредник здесь особенно значимо. Оно харак-теризует активное и продуктивное, деятельное (мужское) начало в системном положении Л. Н. Толстого по отношению к двум состояниям рутинным, беспомощным: с одной стороны, городской (торгашеской, интеллигентской и иной) сволочи, могущей быть полезной голодным крестьянам только скоплением в городах продовольствия и денег, которые прежде и были забраны у этих крестьян и свезены в города; с другой же стороны — крестьянам, для которых рутина производственных и рыночных отношений и ряд «сословных» ментальных и психологических особенностей делали самостоятельное спасение от голода невозможным.

Великорусский пахарь взывал о помощи. Регулярно пере жир авшие города (вспомним кстати «Первую ступень»!) стали с того зова чувствовать себя хреново, наконец совершенно заболели совестью и — обблевались. В письме приблизительно от 23 ноября другому духовному единомышленнику, И. Б. Файнерману, Лев Николаевич, выражаясь весьма аппетитно и образно, констатирует, что volens nolens он «оказался распределителем той блевотины, которою рвёт богачей» (66, 94). И чувствовал себя должным не выходить из этого положения.

Это чувство долга разделила с Толстым и верная спутница жизни, Софья Андреевна, не отступавшая от своего участия в общем деле помощи голодающим — несмотря на устойчивые симптомы расстройства здоровья:

«Я всё время тогда хворала, у меня делались удушья и сильным сердцебиением, шла постоянно кровь то носом, то горлом, и нервы дошли до крайнего расстройства. Но я не унывала, трудилась, выезжала, занималась детьми» (МЖ – 1. С. 237). Лечить сытую и обыкновенно сонную городскую совесть потребовалось в эти дни и ей…

Конечно, получив то, что ей особенно желалось: свидание с мужем в Москве, — она почувствовала себя лучше, тем дав понять Льву Николаевичу, что наступили для него срок и возможность вернуться в Бегичевку. Он и сделал это, как только счастливо определилась судьба его статьи «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая» (слово «голод» стало в те дни нецензурным для печати). 10 декабря статья вышла в свет в сборнике «Помощь голодающим», изданном «Московскими ведомостями». Она привлекла восторженное внимание молодого А. П. Чехова, в письме к А. С. Суворину от 11 декабря хвалившего статью и автора её в таких выражениях:

«Толстой-то, Толстой! Это, по нынешним временам, не человек, а человечище, Юпитер. В “Сборник” он дал статью насчёт столовых, и вся эта статья состоит из советов и практических указаний, до такой степени дельных, простых и разумных, что, по выражению редактора “Русских ведомостей” Соболевского, статья эта должна быть напечатана не в сборнике, а в “Правительственном вестнике”» (Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 тт. Письма. Т. 4. М., 1976. С. 322 - 323).

 

Толстой же, покончив дела и публициста-практика, и отца-воспитателя, и мужа-успокоителя, ещё днём ранее, 9 декабря, выехал из Москвы. И он был счастливее по пути в вечно нищую и депрессивную российскую провинцию, нежели Софья Андреевна, остававшаяся в Москве, в условиях сытой роскоши, с штатом прислуги и многочисленными помощниками. Накануне отъезда, в письме от 8 декабря к А. А. Толстой, он выражал уверенность, что следующий месяц, который он проведёт в работах для голодающих, «будет один из самых счастливых» — «не счастливых весёлых, а счастливых значительных и удовлетворяющих» (66, 107). Конечно же, он оказался прав!

Через два дня, 11 декабря, он уже писал жене первое в данном Фрагменте переписки послание (открытое письмо), остановившись на ночь в 18-ти верстах от Бегичевки, на хуторе Молоденки (Епифанский уезд), у не близкого, но зато давнего приятеля, Петра Фёдоровича Самарина (1830 - 1901), послужившего Л.Н. Толстому прототипом для предводителя дворянства в «Анне Карениной» и Сахатова в «Плодах просвещения».

Вот полный текст открытки:

 

«Пишу из Молоденок, куда мы прекрасно (чудная дорога и ночь, так что езда была удовольствием) доехали. Не успел написать тебе, и тоскливо всё о тебе. Тем более, что Таня сказала, что у тебя шла кровь носом. Неужели опять было дурно? Без ужаса не могу подумать, как тебе одиноко одной. Надеюсь, что и не будет припадков и, если будут, то ты с мужеством перенесёшь их. Насколько тебе нужно для мужества сознание моей любви, то её, любви, столько, сколько только может быть. Беспрестанно думаю о тебе и всегда с умилением.

Надеюсь, что письмо это придёт раньше обычной почты. Целую тебя, детей. Поклон всем.

 

Л. Толстой» (84, 107).

 

Письмо следующего дня, 12 декабря, уже из Бегичевки, буквально даёт почувствовать, насколько оперативно и мощно включился Л. Н. Толстой в разрешение текущих вопросов и проблем — словно специально дожидавшихся его возвращения и не давших ему никакого отдыха с дороги. Ему некогда оказалось писать большое письмо жене, и, как повелось уже в таких случаях, он сделал приписку к письму дочери Тани: даже не на самом её письме к матери, а на обратной стороне приложенного к нему одного из множества в эти дни крестьянских прошений: обращения поселенцев из села Кеми о содействии их передвижной библиотеке.

Вот полный текст этой приписки:

 

«Очень я занят практическими делами — нынче была отправка лошадей и приготовление к прокормлению лошадей на местах, на барде, при винокуренных заводах. Не знаю, как удастся. Кроме того, много дела, которое делаешь дурно — прямой помощи страдающим. Нынче, например, был в доме, где мать, внук 10 лет и мужик, все середь дня лежат на печи, а в комнате дух виден, и топить нечем. И боишься забыть про таких, потому что так много подобных. Мне хорошо, повторяю, если бы не беспокойство о тебе. […] Береги себя. Пожалуйста, ходи гулять и помни про мою любовь.

Твой Л. Т.

 

Вышли, пожалуйста, им то, что они просят» (84, 197 - 108).

 

Последнее замечание, конечно же, касается обращения крестьян о библиотеке.

 

Встречное, того же 12 декабря, письмо от Софьи Андреевны Толстой, частично посвящено впечатлениям от просмотра пьесы Л. Н. Толстого «Плоды просвещения» — которая, несмотря на вложенный в заглавие изначально сатирический смысл, стала в эти дни буквальным эквивалентом целого урожая свежих и вкусных плодов для голодных: ведь деньги за её постановки шли на помощь крестьянам!

Приводим ниже текст этого письма с незначительными сокращениями.

 

«Приезд <сына> Серёжи, милый друг Лёвочка, был, очевидно, по твоей инициативе, и я была тронута твоей заботой, и очень обрадована его приездом.

Сидим мы в Малом театре: София Алексеевна с мужем, Лизанька, Варя и я, шла утром генеральная репетиция «Плодов просвещения», вдруг в первом акте входит Серёжа. Всю пьесу просмотрели вместе. Идёт она не дурно, только мужики — особенно 3-й, — совсем не вышли. Фальшиво, не смешно, — очень досадно. Ведь когда Лопатин про курицу скажет, — все хохочут единодушно; а здесь даже не смешно совсем. Сцена в кухне очень хороша. Когда является повар, то сцена выходит удивительно трагична; даже у меня одышка сделалась от волнения, но скоро прошла. Скучнее всех первый акт идёт, очень вяло. Петрищев и Кокó (толстый, белокуро-жёлтые волоса, похож на дворового) совсем не вышли. Вовó играл в меру и отлично. Профессор (Ленский) очень хорош. Барин с усами похож на отставного военного, но добрый и сдержанный — вышел. Вообще не чисто-аристократический тон, а скорее parvenus, [выскочки] желающие быть аристократами — и это не верно. В Туле и у нас шло много лучше и типичнее были люди, но здесь выручало сценическое искусство, привычка сцены, положений и т. д. Очень хорош был Григорий. Таня играла хорошо; но худенькая, минодировала [жеманилась] немного, слишком суетилась. Барыню очень утрировала Федотова. — Но вообще пьеса очень хорошая и весело её смотреть, хотя игры требует превосходной.

Серёжа просидел со мной весь остальной день; никто, кроме Нагорнова, которого Серёжа же вызвал по делу, не пришёл, и с ночным он уехал. Мы многое с ним переговорили, и он мне рассказал и о вас. Здоровье моё хорошо, никаких неприятных припадков не было, надеюсь, и не будет. Погода всё плохая, потому что ветер; у меня тут заболел артельщик инфлуенцей, и совсем не бережётся, всё выходит и видно не хочется помириться с нездоровьем; вот так-то умирают. Только один день пролежал.

Получила две телеграммы от Колички Ге, просит свидетельств на даровой провоз двух купленных им вагонов гороху по 1 р. за пуд. Одно я выпросила уже у Софьи Алексеевны и послала вчера, а за другим послала сейчас Алексея Митрофановича опять к Софье Алексеевне и пошлю Количке. Боюсь, что вы не скоро получите горох, так как с юга идёт всё очень медленно. Вчера послали все наши вещи, т. е. сукно, 100 ф. ваты, сухари, старьё и проч., даровым проездом в Клёкотки. Пошлите скорей за вещами, как только получите квитанции, чтоб раздать тёплые вещи шить и носить, пока холодно. — Голод всё распространяется, рассказывают ужасы.

Лёва пишет короткое письмо ещё из Самары, что здоров, видел губернатора, который обещает хлеб ему продать из земского склада; что голод ужасающий, что Иван Александрович поражён, и что страдает, глядя на всё это; что у Ив. Ал. очень доброе сердце, и ему это приятно. Ещё пишет о мужике вдовце, удавившемся от того, что не мог вынести вида своих трёх голодных детей. — Вот и всё.

Спасибо Маше за её ласковое письмо. Буду ждать с места, и не могу не беспокоиться, видя этот бич — инфлуенцу повсюду. Сегодня отпускают совсем Андрюшу и Мишу и обязывают привить оспу. Везде паника в Москве, что появилась сильная оспа. То же и в других городах. — Ваничке прививать не буду; он её недавно отбыл, а Саше придётся. Что слышно у вас о болезнях? Тогда поговаривали об оспе, распространилась ли она? Вообще поберегайтесь, будьте осторожны и не рискуйте ничем. Очень скучно сделать детей всех больными насильно, ведь будут гореть, и всем придётся 9 дней и больше сидеть дома и беречь их. — Опять мы сидим одни совершенно и на верху, кроме залы, не освещаем нигде. Тишина эта мне очень приятна; я буду теперь по вечерам читать вслух с детьми, заниматься делами и сама читать. — Прочла рукопись Стёпы более половины, ужасно плохо написано, и не знаю, что ему и ответить. Есть очень бестактные места.

 

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.

  «Воспоминания о гр. Л. Н. Толстом» С. А. Берса. Впоследствии были напечатаны в Смоленске в 1894 г. Рукопись сохранилась в яснополянской библиотеке. – Р. А. ]

 

[…] Пожертвования без вас опять пошли: вчера получила от гр. Бобринского из Петербурга 628 рублей сразу. С «Плодов просвещения» — 2200 с чем-то рублей. Если нужно, и меня уведомят, то я пошлю за горох Количке.

Теперь больше нечего писать. Я отпустила вас этот раз бодрее, чем думала. Во-первых, не так на долго, и во-вторых, вы все были ласковы, — а мне это главное. Прощайте, целую всех вас и очень жду известий с места. — Как вы себя чувствуете нравственно? Бодро или нет? Как относитесь к отсутствию Ивана Ивановича? Жутко ли, трудно ли, или просто и только грустно, что его нет? Петя уехал.

 

С. Толстая» (ПСТ. С. 474 - 475).

     

Чем ничтожней человек или общность людей, чем дурнее и малополезнее актуальные для этого человека или общности смыслы и образ жизни, чем удалённее они от истинного общего смысла человеческой жизни в Боге — тем больше пекутся такой человек или такое общество о выживании своём и таких же бесполезных своих отпрысков, о всяческой своей «безопасности». Тем настойчивей атакуют его или их сознание разнообразные, эгоистические в своей основе, фобии — так или иначе базирующиеся на религиозном безверии, на нежелании и неготовности поручить себя воле Бога. Такова типичная городская фобия вируса — модной в ту эпоху «инфлуенцы», то есть гриппа — совершенно вирусно распространившаяся по Москве. Больше вреда причинял, как водится, страх, нежели само заболевание — страх особенно нелепый на фоне уже начавшейся тогда по голодающим деревням по-настоящему страшной, смертной эпидемии голодного тифа (позднее, весной к нему добавится и холера). В случае Софьи Андреевны — её страхи будто притянули в семью то, что было страшно, болезни: грипп для детей и очередное сильное душевное расстройство для неё самой. В последующих письмах данного Фрагмента она не раз будет жаловаться мужу на расстройство здоровья, связанное с этим самым «вирусом» городских буржуазных фобий России и всего лжехристианского мира.

 

  На очереди письмо Л.Н. Толстого от 13 декабря:

 

  «Давно от тебя нет известий, милый друг, скучно и жутко. Да что делать. Верно завтра, воскресенье, будет. — Одного не люблю, когда в твоих письмах есть сдержанность, невысказанное. Это я сейчас чувствую и очень больно. Правда — лучше всего.

Мы все здоровы и очень заняты. И теперь ещё больше будем заняты с отъездом милого Чистякова. Мы все его полюбили очень. Да и нельзя. И кроткий, и умный, и деловитый человек. Все мы бережём друг друга и сами себя, и потому, по пословице, и Бог должен беречь нас.

Главный характер теперешнего периода столовых тот, что они стали популярны, и народ видит в них не одно средство покрытия нужды, но и средство поживиться. Много просьб от богатых принять членов их семей в столовые. И как сделана ошибка по одному, так их набирается куча. Борьба с этим возможна. И были случаи уже уменьшения числа и откидыванья излишних. Этим мы и заняты с одной стороны, а с другой увеличиванием, т. е. распространением столовых.

Нынче я был с тем молодым человеком, <Владимиром Васильевичем> Келером, который был у тебя (который оказался милым, и твоё суждение о нём верно), в деревне, в которой мы ещё не были, для открытия, по их просьбе, столовой. Староста оказался пьяным; пьян тоже сосед мужик, у которого умерло от тифа три человека и нынче жена, и кроме того оказалось, что указывали как на бедных на семьи, у которых 3 лошади, 2 коровы, 10 овец и пьют чай, и которых я застал выпивши в будни. Такое соединение дурного с жалким, что ужасно трудно разобраться. Я уехал, не открыв столовой, а между тем зная, что там есть много истинно страшно бедных. Надо поехать после. Третьего дня был в деревне: лежат середь дня на печи в чуть топленной избе мать, внук и сын, и лежат так целый день. Дров нет и купить не на что.

Самое утешительное в нашем деле это не общее дело расширения столовых, количество кормящихся людей, а отношение к этим отдельным лицам, как нынче к некоторым голым детям, которым можно дать одежду. Тюки, привезённые Наташей, оказались полны прекрасным платьем. Кто это прислал? Надо поблагодарить того, кто прислал. Наташа у нас с Вакой < домашнее прозвище Владимира Николаевича Философова. – Р. А.> и сейчас едет домой и везёт это письмо. Целую тебя, милый мой друг. И люблю тебя очень, очень.

От Лёвы было коротенькое письмо. Он здоров и очень деятелен. Целую детей.

Вели нам прислать газеты и сборник» (84, 108 - 109).

 

Толстой имеет в виду всё тот же сборник «Помощь голодающим», в который отдал на публикацию статью «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая» и сказку свою из “народного” цикла «Работник Емельян и пустой барабан».

 

Следующими по хронологии должны стать два письма Софьи Андреевны: от 14 и от 17 декабря. Текстом письма от 14-го мы не располагаем. В томе писем Л. Н. Толстого к жене цитируется из него одна строчка: «Конечно, мне дороже всего — твоё ласковое отношение ко мне, и детей тоже. Ты не беспокойся обо мне» (Цит. по: 84, 110). И Толстой отвечает на него 18 декабря тоже кратким, по отсутствию времени и сил, посланием:

 

«Пишу буквально несколько слов, только чтоб ты видела мой почерк. Николай Яковлевич <Грот>, милый человек, тебе всё расскажет про нас. Всё хорошо: и материальное, и, смею думать, духовное. Топчемся, как белки в колесе, а результаты — дело Божее. Коншин тоже оказался премилый человек.

 

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

Александр Николаевич Коншин (1867—1919) — из семьи фабрикантов-мануфактуристов. Позднее принимал участие в переселении духоборов и в издательстве «Посредник». – Р. А. ]

 

Еду сейчас в столовые около Писарева, и везу ему деньги, и хочу окончательно устроить Новосёлова с товарищами в этой стороне под его покровительством.

 

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

Михаил Александрович Новосёлов — в ту пору толстовец, а в далёком будущем — православный мученик в застенках большевизма, а после смерти — церковный «святой». Трудно сказать, в какой период жизни от него было больше толку. – Р. А. ]

 

Не могу сказать тебе, как твоё последнее письмо <от 14 декабря> обрадовало меня.

Только, душенька, пожалуйста, пиши всю правду. Раньше срока приехать к тебе ничего не значит. Илюша <сын> тут и очень мил. При случае он может заменить меня.

Целую тебя и детей. Л. Т(Там же. С. 109 - 110).

 

Контрастом толстовскому служит довольно простран-ное письмо С. А. Толстой, писанное ночью, 17 декабря, как ответ на его письмо от 13-го, а также, одновременно, и как ответ на письмо дочери Тане (читали письма отец и дочери всё равно вместе). Приводим ниже основной его текст.

 

«Милые Лёвочка, Таня и Маша, спасибо, что так часто пишете; и меня тоже очень подбодряют ваши письма. Сегодня получила сразу твоё, Лёвочка <13 декабря>, и Танино. Но меня смутило, что возникло новое затруднение и неприятность — это устранять злоупотребления и находить, кто настоящий бедный. Я это вначале предвидела и удивлялась, что этого не было.

Пожалуйста, милый Лёвочка, не принимай этого к сердцу; естественно, что всем хочется ещё и ещё получше; и дурные, как и хорошие, всегда были и будут. Очень рада, что Илюша приехал; он заменит тебя в трудных поездках, закупках, разбирательствах и т. д. Меня очень часто мучает то, что главой авторитетной теперь без Ивана Ивановича, и даже без Чистякова, остался один ты, Лёвочка. Не измучай себя; ведь в практических делах тебе приходилось всегда разбираться с большим усилием.

Ты писала, милая Таня, присылать барышню. < Е.М. Персидская (1865 -?), фельдшер, выразившая в письме к Толстому пожелание помогать ему на голоде. – Р. А.> Она не может раньше недели или десяти дней выехать; была у меня и продолжает мне нравиться. Вопрос, насколько она будет уметь.   

[…] Вчера я совсем с ума сошла: поехала утром на базар; заехала в карете, с лакеем, Марья Петровна Фет, уговорила и повезла Андрюшу и меня. Вот сумбур-то — этот базар! Миша предпочел ехать с monsieur на каток и, конечно, выиграл. На базаре народу — это ужас! Плечо с плечом стиснутая толпа, двигается едва по фуае Большого театра, где разукрашенные столы, палатки и всевозможные безделушки и товары, начиная с валенок, рукавиц, — кончая шампанским, куклами, книгами, мелочами, — торгуют аристократки светские и купеческие: графия Кёллер, m-me Костанда, Капнист, Трубецкая, Голицына, Глебова, Истомина, Стрекалова, Ермолова, Боткины, Алексеевы и пр., и пр., все с барышнями, молодыми людьми и детьми. Палатки — то в виде раковины в морской пене (шампанское), то китайский зонт, то всё черное с красным, то цветочный павильон, — так дико, что всё это для тех несчастных, которые забились на печке.

Когда я прочла про этих, меня заинтересовало ужасно, «что именно думают и чувствуют эти люди на печке, в холоде, не евши, похоронив трёх тифозных» и т. д. Ведь за все эти несчастия они должны были бы проклясть и судьбу, и Бога; или если не проклясть, — то усумниться во всём на свете, и, главное, в добре. Потому я верю, что радостно было одеть детей и раздать платья, вещи и пищу, чтоб хоть в ком-нибудь пробудить это добро.

Я хотела уехать с базара тотчас же, но я зависила от Марьи Петровны и потеряла в толпе Андрюшу... Марья Петровна, как попала в палатку своих купчих в бриллиантах, всех очень любезных и милых, так ей и не захотелось уезжать. А я села в большой зале около музыканта Преображенского полка (остальные ушли обедать), там было прохладнее, и с ним разговаривала. Потом, когда пошла искать Андрюшу, меня нарасхват стали зазывать […], зовут посидеть, отдохнуть. Я не зашла ни к кому, чтоб не быть нелюбезной к кому бы то ни было и уговорила Марью Петровну уехать.

[…] Базар этот я описала больше на Танин счет.

 Второе моё сумасшедшее действие было то, что я вечером поехала с Аничкой, женой брата Саши, в театр, смотреть Дузе в «Dame aux Camélias». Это была моя давнишняя мечта. […] Дузе очень тонкая актриса, и её успех мне понятен, но даже в носу не пощипало, так всё искусственное для меня потеряло prestige [значение]. Теперь я успокоилась и никуда больше не поеду.

Результат был хороший, потому что ни одной ночи я так крепко не спала, очень уж устала. А как раз накануне я провела очень дурную ночь: меня опять трясло, опять жутко, чувство умиранья, а заснула, — сейчас же проснулась оттого, что все струны в столовой заиграли; Monsieur говорит, что он тоже это слышал, пугался, зажигал свечи и не мог спать. Заснула опять; вдруг тёплая рука по лицу меня разбудила. Я опять зажгла свечу, сказала себе, что всё это нервы, а всё-таки пришло в голову, что это кто-нибудь из вас, отсутствующих, меня о чём-нибудь извещает или ласкает. — Потом через час опять заснула: вдруг шелест огромной бумаги. Тут вышло смешно. Встала, иду к мальчикам со свечёй; Андрюша со стены стащил географическую карту и закатывается в неё, как в простыню, сонный. Стащила я карту с него, это меня немного развлекло и потом к утру заснула. Теперь мне совсем хорошо, но я уже боюсь повторений и сегодня начала принимать бромистый калий.

Был у меня Чичерин, просто проведать; очень был мил и участлив. Был Глебинка Толстой, он рязанский, спрашивал, почему так дёшево обходятся столовые, ужасно пристал, сколько что стоит. Я не могла ему подробно рассказать. Он, говорят, очень добр и деятельно помогает голодающим. Но как недалёк!

 

[ ПРИМЕЧАНИЯ.

Борис Николаевич Чичерин (1828—1904), юрист и философ-гегелианец; профессор государственного права Московского университета. Знакомый Толстого с 1856 г., его корреспондент и адресат. Переписка Толстого с Б.Н. Чичериным была опубликована впервые в 1928 г.

Глеб Дмитриевич («Глебинка») Толстой (1862—1904), сын Д. А. Толстого, министра народного просвеще-ния (1866—1880), министра внутренних дел и шефа жандармов (1882—1889), земский начальник в Рязанской губернии. ]

 

[…] От Рафаила Алексеевича Писарева я получила два свидетельства Красного Креста на даровой провоз, а я не знаю, могу ли я с этими листами послать что-нибудь в Чернь. У меня тут пожертвованных платьев масса и 50 пудов пшеницы, и 10 пудов ржаной муки, и сухарей мешки. Не знаю, куда всё направить.

Принялась я и за свои дела, книжные и денежные, и ахнула, сколько дела. Я думаю, что я и ночь тогда провела такую плохую от усталости, всё писала с артельщиком и четвёртой доли не сделала. Сегодня опять принялась; пришла Соня Мамонова, посидела со мной, а потом Лиза с Машей. Может быть и к лучшему для меня, — но дело-то всё-таки надо сделать.

Мальчики, особенно Миша, очень шумны и пристают, то туда пусти, то сюда, спорят, и я очень сегодня рассердилась на Мишу. Беда без ученья. Взяла я им учителя, а у него отец умер, и он в Нижний уехал. Поливанов обещал другого. А сегодня я весь день дома, и занялась с Мишей: он ужасно плохо пишет по-русски. Целый час с ним училась. К вечеру они притихли и читали, сидели.

У нас туман и оттепель. Инфлуенца стала немного слабей, но ходят слухи, что люди всё впадают в нону (летаргию) — это свойство инфлуенцы, и теперь боятся хоронить. Одну девушку две недели не хоронили. А у нашей артельщицы отец в гробу на вторые сутки очнулся, это уж факт. Мать подошла к гробу, а он слабым голосом что-то сказал. Так и очнулся.

Вот сколько всего наболтала. Прощайте, мои милые, обо мне не тревожьтесь, я привыкла с собой ладить, а теперь бром поможет. Пишу всю правду. Только бы вас Бог хранил! Погода очень гнилая. Питайтесь лучше и не студитесь, и не утомляйтесь слишком. Очень всех вас, тружеников, крепко целую и люблю, и всё-таки жду к Новому году. Илюшу поцелуйте, молодец, что приехал.

 

С. Толстая.

 

Адрес для телеграммы вам, если я хворать буду, я приколола к стенке и всем показала. Это для Таниного успокоения, а я хворать не буду» (ПСТ. С. 476 - 481).

 

Конечно, свидетельствует здесь жена Толстого только о физическом хорошем своём состоянии. Нервное же, а вероятно и психическое — было настолько под вопросом, что и сама Софья Андреевна, как видно из письма, снова беспокоится за него и употребляет лекарство.

 

Она не могла пока получить очередного письма от мужа: Толстой сделал после 13 декабря вынужденный перерыв. Но получила, естественно чуть позднее мужнина, пространное (на 12 страницах) письмо, тоже от 13 декабря, от сына Льва, из Самарской губернии, из голодной Патровки. Вечером 19 декабря она пишет небольшое письмо мужу — главным образом, о делах и о своём в эти дни тяжёлом состоянии здоровья:

 

«[…] Сегодня я совсем здорова, а вчера было плохо. Поехала в контору Юнкера продавать иностранные деньги, а тут же в третьем этаже Бергман, пожертвовавший 50 пудов пшеницы. Я зашла узнать, могут ли ждать свидетельства Красного Креста на провоз. На лестнице толпа, покупают билеты выигрышные. Как вошла на третий этаж, — умираю, да и только, как во дворце < при аудиенции у царя; см. об этом 33-й Эпизод. – Р. А.>. Я крестилась, прощалась со всеми мысленно. Потом вошла, говорю швейцару: «воды». Он испугался, принёс. Я выпила, стала сердце водой холодной под шубой растирать. Через полчаса прошло. Теперь сижу, боюсь двинуться, и одна не поеду никуда, боюсь умереть где-нибудь. Пишу правду, как и просили.

Получила длинное письмо от Лёвы. Он очень тревожен, не знает, столовые или раздачу устроить, ещё не решил. Ждёт хлеб.

Я думаю, мне от брома хуже, я бросила. […] Жду вас непременно к Новому году. У вас дела много, но передайте Раевским на месяц.

Прощайте, милые, боюсь, что расстроила вас; да как же быть, и самой жутко, хотя теперь совсем я хорошо себя чувствую. Немного одышка мучает. Оспа <прививка. – Р. А.> и у меня принялась; не она ли на меня действует.

 

С. Т.» (ПСТ. С. 482 - 483).

 

К большому неудовольствию отца, Лев Львович начал в Патровке прямые раздачи муки на хлеб — считая, вопреки отцу, столовые более дорогим вариантом помощи, а кроме того и не подходящим к критической ситуации в Самарской губернии. Позднее ему пришлось признать правоту отца и уже покойного И.И. Раевского в отношении столовых.

20 декабря Лев Николаевич отвечает наконец на «болтливое» письмо жены от 17-го. Пишет, что в деле помощи крестьянам «всё то же, значит, всё хорошо». Сетует на отсутствие подвалов для хранения прибывшего как помощь голодным импортного картофеля:

 

«…И он весь — десятки тысяч пудов — пойдёт на винокуренные заводы, а не на пищу людей. Ах, это винокурение. Пьянство не ослабевает. В деревне Ивана Ивановича, даже в двух, открываются кабаки, и нет возможности их запретить» (84, 110 - 111).

Нашлось место и паре интимно-личных строк:

«Твоё письмо вчерашнее опять хорошее, успокоительное, но что-то ты уж слишком хвалишься своим здоровьем. Во мне запало сомнение: правда ли? Вижу тебя часто во сне. И теперь тороплю время, поскорее быть с вами. Целую тебя и детей. Видел очень живо во сне Агафью Михайловну. Жива ли она?» (Там же. С. 111).

 

Старая «собачья гувернантка», служившая ещё бабушке Льва Николаевича, жившая в покое и почёте в яснополянском доме и славившаяся любовью к животным и особенно к собакам — Агафья Михайловна (1812 - 1896) была ещё жива. Трудно заключить, отчего явилась она Толстому во сне. Толкователи снов утверждают, что собака снится тому, кто испытывает потребность в согласии с кем-то, чьей-то преданности. Толстой недаром упоминает о сне именно в интимно-личной части письма. Конечно, он чаял единения и преданности в отношениях с женой! И не напрасно. Нет худа без добра! В письме к Н. Н. Ге-сыну, датируемом приблизительно 18-22 декабря, Толстой сообщает, что на деле кормления голодающих, которое «само по себе нехорошо, исполнено греха», он «сошёлся, как никогда не сходился, с женой» (66, 117). И в Дневнике под 19 декабря записано: «Радость отношения с Соней. Никогда не были так сердечны» (52, 59).

В Толстом, несмотря на демократические декларации, без сомнения сохранилось — и передалось, как субъективное восприятие жене — привитое воспитанием отношение к народу, именно к крестьянам, как к нуждающимся в опеке детям. А детей, как мы знаем, Соничка готова была любить до самозабвения. И дети, по глубочайшему её убеждению, было то настоящее, утраченное со временем, что связывало её с Львом Николаевичем. Помимо похоти, за утратой которой у мужа она наблюдала с ужасом, будучи уверена, что: «когда он отживёт совсем свою любовную жизнь со мной, он просто, цинично и безжалостно выбросит меня из своей жизни» (ДСАТ – 1. С. 212). Эта страшилка не сбылась, хотя, не разделив с мужем христианского исповедания, она до конца дней имела немало оснований утверждать обратное.

Это не единственная, но очень важная причина состоявшегося согласия и единения супругов «на голоде». Другой была — конечно же, всё та же личная потребность в самореализации, в разнообразии доступных для неё, женщины в России, социальных ролей и сопряжённых с ними прав. Соединял супругов, как мы уже сказали выше, и непокой совести: невозможность пассивности в постигшей массу населения России беде.

  Во встречном, от 20 декабря, письме мужу Софья Андреевна хорошо выразила эти субъективно-личные интенции: и опытной «деловой леди», участвующей в сложном благотворительном предприятии, и мамы, заботящейся о своих чадах, в числе которых оказались и голодавшие крестьяне, и старший её возрастом супруг. Любопытно, что, начав писать это письмо как ответ дочерям Тане и Маше, она вдруг заговорила в нём и со Львом Николаевичем — без прямого обращения, но несомненно видя его умозрительно — и получилось письмо уже троим. Приводим полный текст этого замечательного письма.

 

«Посылаю вам, милые Таня и Маша, всё, что вы просили с дамой, которая едет к Нате. Я только удивилась, что Маша выписала платье, когда вы так скоро приедете. Посылаю на праздник <Рождества> пирожок небольшой, сыр, сиг, хлеб, пряники, платье с подкладками и юбкой, пуговицы и шёлк; тетради, ситец Маше, сургуч и печать Андрюшина, а то у меня только одна.

Привёз ли или прислал ли Алексей Митрофаныч тебе, Таня, шелковую материю? Он ведь не едет в Самарскую губернию. Отберите у него Лёвины вещи. Туда едет Протопопов и сегодня будет у меня; могла бы с ним послать, такая досада. Протопопов едет в Николаевский уезд; я его ещё не видала. Факел я купила, было, чудесный, 4 р. 50 коп., горит 16 часов очень жарко, но он так и остался у Алексей Митрофаныча. Непременно возьмите у него, может быть, кто поедет в Самару к Лёве понадёжней.

Видела я Грота, он сообщил, что все здоровы, но очень смутил ненадёжностью тёмных. Говорил, что Новосёлов очень противен, ухаживает за Богоявленской; что Черняева тоже ненадёжна и крайне не симпатична. Ох! Не люблю я этих господ! Вот не тёмная Наташа или Лёва или Коншин — всё люди потвёрже этих шальных, и дела от них будет больше.

 

     [ КОММЕНТАРИИ.

    Богоявленская — Анна Николаевна Богоявленская, рожд. Андреева, жена Николая Ефимовича Богоявленского, земского врача в Лошакове близ Бегичевки.

   Черняева — Мария Владимировна Черняева, училась на высших женских курсах Герье, по мужу Козлова (с 1902 г.). Сотрудница «Посредника».

   Коншин — Александр Николаевич Коншин (1867—1919), из семьи фабрикантов-мануфактуристов. Позднее руководитель переселения духоборов в Канаду. ]

 

Очень жаль, что Раевские не едут в деревню. Я очень на них надеялась, но это для меня новость, так как Алексей Митрофаныч писал, что они все едут 20-го или 21-го.

Вчера сижу я (третий вечер уже) с артельщиком свои дела делаю, входят Миша и Лиза Олсуфьевы; приехали для ёлки в школу и для бала (прислуги) всё закупать. Просидели со мной весь вечер и очень были милы и приятны. Была и Анненкова. Она неделю хворала.

Вчера я писала вам о своём нездоровье, сегодня я здорова. Грот советует перестать пить чай и кофе, что я и попробую, может быть одышка и сердцебиение угомонятся тогда.

Ездила я всюду по банкам от бестолковости Колички Ге. Переведи я ему за горох 1200 рублей в Кишинев на имя брата, через Волжско-Камский банк. Там не приняли, у Дунаева в Торговом — не приняли; в Купеческом — не приняли. Так и вернулась домой, не послала, а написала Ге. — Письмо Лёвы вам посылаю, очень интересное; привезите мне его назад. Да постарайтесь так устроиться, чтоб месяц тут пожить, я все дни считаю, сколько осталось до вашего приезда.

Сегодня метель и 11 градусов мороза. Что-то у вас делается? Живёшь всегда в каком-то напряжённом состоянии, где же быть здоровой! Но я правда сегодня совсем здорова и письмо моё о нездоровье получите после этого, я очень рада.

Сегодня рождение Миши, он позвал мальчиков в гости: Мартынова и Грота. Но кататься не пришлось; всё в мяч играли; очень уж холодно. В доме так ветер и ходит. А солнца мы тут никогда не видим, не то, что, бывало, в Ясной.

Трудно вам справляться, я думаю. Пожертвования пошли тише гораздо. Лёва умоляет прислать муки, да вы прочтёте, что он пишет. Целую всех вас. Если нельзя будет ездить и кончать дела перед отъездом, то, ради Бога, не рискуйте, не спешите, и лучше приезжайте позднее, только не простудитесь.

 

С. Толстая» (ПСТ. С. 483 - 484).

 

Из «большой семьи», предмета своих забот, Софья Андреевна привычно исключает только несимпатичных ей «тёмных», толстовцев. Знай она, что в 1938 году от рук одних и тех же большевистских палачей будут гибнуть и «толстовцы», и «православные», включая отошедшего от толстовства и посмертно канонизированного в православии Михаила Новосёлова, — наверняка она была бы не столь субъективна в своих предпочтениях.

 

В письме от 21-го Софья Андреевна снова тоскует и сетует: и на публику, которая именно перед Рождеством стала прижимистей, желая тратить не на гибнущий народ, а на свои праздничные удовольствия, так что «пожертвования очень тихи, но есть ещё более 15 000 р.»; и на сына Льва, который «раздумал столовые», в чём и маме, и папе справедливо виделась его большая ошибка (скоро им осознанная и поправленная); и на то, что «вам теперь часто от меня письма, а мне от вас редко»; и на прививку оспы, от которой «вся рука распухла, рвёт, чешется, по ночам будит, под мышками железа распухли»… А радовали Соничку в эти дни: снизившиеся цены на рожь и горох; да новая помощница, могучая «барышня Персидская», прекрасная фельдшер и к тому же урождённая донская казачка, «милая, умная, энергическая и здоровая девушка»; а более всего — радовали, хотя и со слезами на глазах, мысли о скором свидании с мужем и детьми:

 

«Как ты себя чувствуешь, милый Лёвочка, и духовно и физически? Жили вместе — не ценили своего счастья, а теперь, как грустно! Очень надеюсь скоро увидаться и радуюсь этому» (ПСТ. С. 485).

     

Елена Михайловна Персидская оставалась с Толстым до 24 июля 1892 г., когда была вызвана в родные края на борьбу с холерой. За эти месяцы она не только вылечила бессчётное число крестьян, но и распоряжалась открытием и организацией работы многочисленных столовых и детских приютов. Почуяв родственную Софье Андреевне деловую хватку, Толстой доверял ей продовольствие, кассы и составление смет. Могучая и прекрасная «Элена» заменила ему на эти месяцы жену — которая по состоянию здоровья, конечно же, не выдержала бы ни столь напряжённого труда, ни самых бытовых и психологических условий проживания в Бегичевке.

 

У нас осталось по хронологии последнее в данном Эпизоде письмо Льва Николаевича к жене, основной текст которого мы и приводим ниже.

 

«Получили вчера ещё твоё письмо <от 20 декабря>, милый друг, через Протопопова. Протопопов приехал с другим г-ном <Л. А.> Обольяниновым. Оба они петербургские и плохо понимающие условия жизни, а вместе с тем возбуждённые отчасти фальшивым представлением о голоде и раздражённо осуждающие правительство. При том занятии делом, в котором мы находимся, это производит неприятное впечатление. Но они недурные люди, в особенности Протопопов.

Самое неприятное впечатление произвели мне письма Лёвы. Легкомыслие, барство и нежелание трудиться. — Я очень боюсь, что он совершенно бесполезно потратит там деньги жертвованные, чужие. Он свёл теперь дело на то, чтобы покупать и раздавать муку, т. е. делать то самое, что делает земство или администрация. Купить же рожь и раздать сделает земство или чиновники не хуже его, так что ему незачем и быть там. Проще передать деньги земству. Очень мне это жалко: и то, что деньги тратятся даром, и главное то, что он так легкомыслен и самоуверен. Я писал ему об этом и по почте, и с Протопоповым.

Посетителей у нас бездна. Накануне Протопопова был Леонтьев, тёмный, — приехавший из Полтавы, с деньгами на столовую. Нынче я его устроил в 15 верстах от нас, — самый дальний пункт в одну сторону. Новоселов, Черняева и Гастев, которых мне очень жалко, что ты так осудила <в письме от 20 декабря. – Р. А.>, они очень и очень хорошие, самоотверженные люди и работники, — уехали в другую сторону, тоже на самый дальний пункт от нас, за 15 же вёрст, и поселились там в избе, без чаю, молока, пищи иной, как та, которая в столовых, без постелей и т. п. Если будет хороша погода, я завтра проведаю их.

Потом 3-го дня приехала и вчера уехала одна Вагнер, сестра милосердия, выдержавшая курс сестёр Красного Креста, мать 17-летнего сына, готовая ехать повсюду с небольшими деньгами. […] Нынче приехала Эл[ена] Павловна. Очень она жалка и мила.

Я нынче ездил далеко верхом по столовым. Надо всё объездить перед отъездом. Всё идет хорошо, всё независимо от нашей воли расширяется. Третьего дня был в деревне, где на 9 дворов одна корова; нынче был в деревне, где почти все нищие. Я говорю нищие в том смысле, что это всё люди, не могущие уж жить своими средствами и требующие помощи — не держащиеся уже сами на воде, а хватающиеся за других. Таких всё больше и больше.

Мы все здоровы и, кажется, не дурны. Я приятно и легко занят. Маша не совсем хороша, но плохого нет. Целую тебя и детей.

Пишу лениво, но это не значит, чтобы таково было чувство к тебе. Радуюсь его силе» (84, 111 - 112).

    

Толстому было легче, чем Софье Андреевне, завершать год: погружённым в практическое дело, имевшее свои результаты, выразившиеся к Рождеству в открытии 70 столовых. Успев сколотить надёжную команду, сам Толстой теперь не боялся выехать из Бегичевки в Москву — дабы успокоить жену. Он исполнил это вскоре после написания последнего в 1891 г. письма жене, и 30 декабря Соня радостно встретила его в Москве (ДСАТ – 1. С. 218).

 

В тот год дни Рождества совершенно не порадовали москвичей погодой: из серых туч поливал холодный дождь. Под стать погоде было и настроение Софьи Андреевны. Вспоминая предыдущее, весёлое Рождество 1890 года, которое вся семья встречала вместе, в Ясной Поляне, она пишет 26 декабря грустное (и заключительное во всём данном, Тридцать Четвёртом, Эпизоде) письмо к мужу. Значительная часть письма посвящена, как и прежде, сетованиям: на запертые из-за праздника банки, отчего нельзя пересылать деньги; на задерживавшего важные бумаги (вероятно, ушедшего в рождественский запой) рязанского губернатора Кладищева; на то, наконец, что дождь, погубив дороги, наверняка задержит приезд мужа и детей: «…и боюсь радоваться вашему приезду, всё ждёшь что-нибудь плохое» (ПСТ. С. 487).

 

Глубоко трогательна интимно-личная часть письма:

 

«Сегодня второй день праздника и очень тоскливо без всех вас, милые друзья. Хожу из комнаты в комнату, всех всё напоминает и никого нет! Особенно о Лёве беспокойно. Он пишет, что в Самарской губернии и у них там повальный тиф и инфлуенца. Отправлены врачи, сёстры милосердия и фельдшера от Красного Креста. А Лёва так подвержен этим горячешным болезням!» (Там же. С. 486).

 

К сожалению, и это недоброе предчувствие Софьи Андреевны материализовалось не добром. В мемуарах несчастливая мать вспоминает:

«Озабочивал меня больше всех тогда мой сын Лёва, которому душой посылала свой материнский привет и о котором постоянно молила Богу. Жил он в то время в упразднённом кабаке, был окружён тифозными и впоследствии сам схватил тиф, оставивший тяжёлые следы на его здоровье и на ослабевшем организме» (МЖ – 2. С. 242).

В 1891 – 1892 гг. Лев Львович Толстой организовал работу в Самарской губернии более 200 (!) столовых и спас от верной голодной гибели десятки тысяч крестьян. Их молитвами он и сам был “вытащен с того света”, но… смертный тиф, тяжелейшие психологические стрессы и общее изнурение организма катализировали в нём иные расстройства, вероятнее всего генетически перешедшие от мамы. К осени 1892 г., по свидетельству родового биографа Толстых С. М. Толстого, «здоровье его ухудшилось, он потерял аппетит и сон, его мучили слабость, боли в животе и тоска». Поведение «нервное, раздражительное» чередовалось с депрессивными состояниями, отягчёнными общими с мамой, но ярче выраженными функциональными расстройствами: «головной болью, нерешительностью, болями в животе». Припадки агрессивные чередовались со слезливо-истерическими и мрачно-депрессивными. Завершая грустную тему, С. М. Толстой повторяет, вероятно, позднейшее заключение какого-то врача, с которым он мог беседовать, о том, что заболевание Л. Л. Толстого «было результатом расстройства соматической нервной системы. Этот тип болезней выявлен в наши дни, но в те времена врачи не могли объяснить их природу» (Толстой С.М. Дети Толстого. – Тула, 1994. – С. 139 - 141).

 

И ещё кое-что, из того же письма С. А. Толстой от 26 декабря:

 

«Вчера была у нас плохенькая ёлка, но дети остались довольны. Пришла Наташа Оболенская, артельщиковы малыши и маленькие Фридман < дети учительницы музыки Е. Н. Фридман. – Р. А.>. Андрюша всем распоряжался. Соня Мамонова и Стёпина Машенька тоже были. Обед тоже был для меня грустный. В прошлом году в Ясной все были вместе, и Маша с Эрдели были, и на ёлку ребят пустили. Всё это я с грустью вспоминала, и всё больше и больше остаётся в прошедшем; как куст с цветами или яблоня с плодами — так жизнь: осыпаются цветы и плоды, и всё голее и голее дерево и, наконец, совсем засохнет» (Там же. С. 487).

 

Как не вспомнить здесь запись из дневника Софьи Андреевны Толстой от 15 мая 1891 года:

«Весна во всём разгаре. Яблони цветут необыкновенно. Что-то волшебное, безумное в их цветении. Я никогда ничего подобного не видала. Взглянешь в окно в сад и всякий раз поразишься этим воздушным, белым облакам цветов в воздухе, с розовым оттенком местами и с свежим зелёным фоном вдали» (ДСАТ – 1. С. 185).

Запись из блаженных, прекраснейших дней весны, когда не было голода, а была прелесть цветущего яблочного сада и робкая, как всегда с оглядкой, с недоверием к миру — но всё же её попытка радоваться весне и жизни, надеяться на лучшее… Как на плоды великолепно цветущего сада. Увы! Это «лучшее» опять и снова не сбылось. И картина сада, уронившего плоды свои и облетелого — печально перекликаясь с процитированной выше записью дневника Софьи Андреевны — становится красноречивым символом всей тяжести для них обоих уходящего года и всей мрачности вероятных перспектив года нового, 1892-го.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: