Первый образчик. На случай дождя

 

С утра ожидалась хорошая, сочная погода. Но к глубокому сожалению секции печатников, тяжелые ленинградские тучи заволокли бывший небосвод. Осень брала свое.

Прошел мелкий осенний дождик. Крупные капли дождя, однако, ничуть не смущали закаленных в боях сердец трудящихся.

Стальные колонны мужественно перли по чем попало, невзирая на дождь и ямы.

Казалось, это было очень прекрасным предостережением врагу, — вот, мол, идем себе по чем ни попало, не считаясь с погодами.

— Нуте-ка суньтесь, — шептались между собой трудящиеся. — По такой-то слякоти…

 

Второй образчик. На случай хорошей погоды

 

С утра ожидалась мокрая, дождливая погода. Тяжелые ленинградские тучи заволокли бывший небосвод.

Но вдруг очистились б. небесные хляби и ослепительное солнце озарило улицы. Погода брала свое.

Яркое осеннее солнце бодрило закаленные сердца трудящихся. Железобетонные колонны перли по чем попало, невзирая на ослепительное солнце, бьющее прямо в лицо.

Казалось, это было очень прекрасным предостережением врагу, — вот, мол, за нами все силы природы.

— Ох, уж эти большевики, — шептали доморощенные старушки, — и солнце-то они сумели опутать. Хе-хе-хе…

Все, к сожалению, очень просто на свете, дорогие товарищи журналисты! Всякая водица нам на мельницу.

 

Узел

 

Воровство, милые мои, это — цельная и огромная наука.

В наше время, сами понимаете, ничего не сопрешь так вот, здорово живешь. В наше время громадная фантазия требуется.

Главная причина — публика очень осторожная стала. Публика такая, что завсегда стоит на страже своих интересов. Одним словом, вот как бережет свое имущество. Пуще глаза.

— Глаз, — говорят, — завсегда по страхкарточке восстановить можно. Имущество же никоим образом при нашей бедности не вернешь.

И это действительно верно.

По этой причине вор нынче пошел очень башковатый, с особенным умозрением и с выдающейся фантазией. Иначе ему с таким народом не прокормиться.

Да вот, для примеру, нынче осенью опутали одну знакомую мою — бабку Анисью Петрову. И ведь какую бабку опутали! Эта бабка сама очень просто может любого опутать. И вот подите же — уперли у ней узел, можно сказать, прямо из-под сижу.

А уперли, конечно, с фантазией и замыслом. А сидит бабка на вокзале. Во Пскове. На собственном узле. Ожидает поезда. А поезд в двенадцать часов ночи приходит.

Вот бабка с утра пораньше и приперлась на вокзал. Села на собственный узел. И сидит. И нипочем не сходит. Потому пугается сходить. «Не замели бы, — полагает, — узел».

Сидит и сидит бабка. Тут же на узле шамает и водицу пьет, — подают ей Христа ради прохожие. А по остальным мелким делишкам, — ну, мало ли — помыться или побриться, — не идет бабка — терпит. Потому узел у ней очень огромный, ни в какую дверь вместе с ней не влазит по причине размеров. А оставить, я говорю, боязно.

Так вот сидит бабка и дремлет.

«Со мной, — думает, — вместях узел не сопрут. Не таковская я старуха. Сплю я довольно чутко — проснусь».

Начала дремать наша божья старушка. Только слышит сквозь дремоту, будто кто-то ее коленом пихает в морду. Раз, потом другой раз, потом третий раз.

«Ишь ты, как задевают! — думает старуха. — Неаккуратно как народ ходит».

Протерла бабка свои очи, хрюкнула и вдруг видит, будто какой-то посторонний мужчина проходит мимо нее и вынимает из кармана платок. Вынимает он платок и с платком вместе нечаянно вываливает на пол зеленую трешку.

То есть ужас как обрадовалась бабка. Плюхнулась, конечное дело, вслед за трешкой, придавила ее ногой, после наклонилась незаметно — будто господу богу молится и просит его подать поскорей поезд. А сама, конечное дело, трешку в лапу и обратно к своему добру.

Тут, конечно, грустновато рассказывать, но когда обернулась бабка, то узла своего не нашла. А трешка, между прочим, оказалась грубо-фальшивая. И была она кинута на предмет того, чтобы бабка сошла бы со своего узла.

Эту трешку с трудом бабка продала за полтора целковых…

 

Мещане

 

Этот случай окончательно может доконать человека.

Василия Тарасовича Растопыркина, — Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного черт знает с какого года, — выкинули давеча с трамвайной площадки.

Больше того — мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухвативши за нее двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер-стрелочник стягивали.

Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров.

Конечно, слов нет, одет был Василий Тарасович не во фраке. Ему, знаете, нету времени фраки и манжетки на грудь надевать. Он, может, в пять часов шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему трудно.

И не может он, в виду скромной зарплаты, автомобили себе нанимать для разъездов и приездов. Ему автомобили — не по карману. Ему бы на трамвае проехаться — и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!

А пошабашил Василий Тарасович в пять часов. В пять часов он пошабашил, взял, конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к дому.

Пошел себе к дому и думает:

«Цельный день, — думает, — лазию по стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу иттить пешком. Дай, — думает, — сяду на трамвай, как уставший пролетарий».

Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай № 6. Василий Тарасович просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.

Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты — не блестела. И в ведрышко — раз в нем краска — нельзя свои польты окунать. И которая дама сунула туда руку — сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие предметы!

Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович, действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал. Речь — не об этом. Речь — о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае, решительно взбунтовались как раз именно насчет костюма.

— То есть, — говорят, — не можно к нему прикоснуться, совершенно, то есть, отпечатки бывают.

Василий Тарасович резонно отвечает:

— Очень, — говорит, — то есть, понятно, — раз масляная краска на олифе, то отпечатки завсегда случаются. Было бы, — говорит, — смертельно удивительно, если б без отпечатков.

Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все свои звонки и вагон останавливает.

Останавливает вагон и хамским голосом просит сойти Василия Тарасовича.

Василий Тарасович говорит:

— Трамвай для публики, или публика для трамвая, — это же, — говорит, — понимать надо. А я, — говорит, — может, в пять часов шабашу. Может, я маляр?

Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина сымают, как сукина сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об полустойку и высаживают. Со стремянкой уж и в вагоне проехаться нельзя! До чего докатились!

 

Прелести культуры

 

Всегда я симпатизировал центральным убеждениям.

Даже вот, когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп — так нэп. Вам видней.

Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.

И, действительно, при военном коммунизме куда как было свободней в отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться — сиди в чем пришел. Это было достижение.

А вопрос культуры — это собачий вопрос. Хотя бы насчет того же раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней отличается — красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то у нас иногда выходит боком.

Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на днях встретили меня на улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить — не помню.

Встречают и уговаривают.

— Горло, — говорят, — Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете. Идемте лучше сегодня в театр. Спектакль — «Грелка».

И, одним словом, уговорили меня пойти в театр — провести культурно вечер.

Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты по рубль тридцать. Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.

— Польта, — говорят, — сымайте.

Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта. А я, конечно, стою в раздумье. Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето. Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымать как-то неловко. «Прямо, — думаю, — срамота может сейчас произойти». Главное — рубаха нельзя сказать, что грязная. Рубаха не особо грязная. Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. «Срамота, — думаю, — с такой крупной пуговицей в фойе идти».

Я говорю своим:

— Прямо, — говорю, — товарищи, не знаю, чего и делать. Я сегодня одет неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка опять же грубая.

Товарищ Локтев говорит:

— Ну, покажись. Расстегнулся я. Показываюсь.

— Да, — говорит, — действительно, видик…

Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:

— Я, — говорит, — лучше домой пойду. Я, — говорит, — не могу, чтоб кавалеры в одних рубахах рядом с мной ходили. Вы бы, — говорит, — еще подштанники поверх штанов пристегнули. Довольно, — говорит, — вам неловко в таком отвлеченном виде в театры ходить.

Я говорю:

— Я не знал, что я в театры хожу, — дура какая. Я, может, пиджаки редко надеваю. Может, я их берегу, — что тогда?

Стали мы думать, чего делать. Локтев, собака, говорит:

— Вот чего. Я, — говорит, — Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку дам. Одевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко.

Расстегнул он свой пиджачок, стал щупать и шарить внутри себя.

— Ой, — говорит, — мать честная, я, — говорит, — сам сегодня не при жилетке. Я, — говорит, — тебе лучше сейчас галстук дам, все-таки поприличней. Привяжи на шею и ходи, будто тебе жарко.

Дама говорит:

— Лучше, — говорит, — я, ей-богу, домой пойду. Мне, — говорит, — дома как-то спокойней. А то, — говорит, — один кавалер чуть не в подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, — говорит, — Василий Митрофанович в пальто попросит пойти.

Просим и умоляем, показываем союзные книжки — не пущают.

— Это, — говорят, — не девятнадцатый год в пальто сидеть.

— Ну, — говорю, — ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.

Но как подумаю, что рубль тридцать заплачено, не могу идти — ноги не идут к выходу. Локтев, собака, говорит:

— Вот чего. Ты, — говорит, — подтяжки отстегни, — пущай их дама понесет заместо сумочки. А сам валяй как есть: будто у тебя это летняя рубашка «апаш», и тебе, одним словом, в ней все время жарко.

Дама говорит:

— Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, — говорит, — не для того в театры хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам несет или в карман себе сунет.

Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын. А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика смотрит. Дама отвечает:

— Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.

А мне скоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не слушаются — сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.

После приводим себя в порядок и садимся на места.

Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнастикой занимался.

Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию. Объясняют насчет меня.

— Дамам, — говорят, — противно на ночные рубашки глядеть. Это, — говорят, — их шокирует. Кроме того, — говорят, — он все время вертится, как сукин сын.

Я говорю:

— Я верчусь от холода. Посидите-ка сами в одной рубахе. А я, — говорю, — братцы, и сам не рад. Что же сделать?

Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть.

После отпущают.

— А теперь, — говорят, — придется трешку по суду отдать.

Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности…

 

Лимонад

 

Я, конечно, человек непьющий. Ежели другой раз и выпью, то мало, так, приличия ради или славную компанию поддержать.

Больше как две бутылки мне враз нипочем не употребить. Здоровье не дозволяет. Один раз, помню, в день своего бывшего ангела я четверть выкушал.

Но это было в молодые, крепкие годы, когда сердце отчаянно в груди билось, и в голове мелькали разные мысли.

А теперь старею.

Знакомый ветеринарный фельдшер, товарищ Птицын, давеча осматривал меня и даже, знаете, испугался. Задрожал.

— У вас, — говорит, — полная девальвация. Где, — говорит, — печень, где мочевой пузырь, распознать, — говорит — нет никакой возможности. Очень, — говорит, — вы сносились.

Хотел я этого фельдшера побить, но после остыл к нему. «Дай, — думаю, — сперва к хорошему врачу схожу, удостоверюсь». Врач никакой девальвации не нашел.

— Органы, — говорит, — у вас довольно в аккуратном виде. И пузырь, — говорит, — вполне порядочный и не протекает. Что касается сердца, то сердце очень еще отличное, даже, — говорит, — шире, чем надо. Но, — говорит, — пить вы перестаньте, иначе очень просто смерть может приключиться.

А помирать, конечно, мне неохота. Я жить люблю. Я человек еще молодой. Мне только-только в начале нэпа тридцать три года стукнуло. Можно сказать, в полном расцвете сил и здоровья. И сердце в груди широкое. И пузырь, главное, не протекает. С таким пузырем жить да радоваться. «Надо, — думаю, — в самом деле пить бросить».

Взял и бросил.

Не пью и не пью. Час не пью, два часа не пью. В пять часов вечера пошел, конечно, обедать в столовую.

Покушал суп. Начал вареное мясо кушать — охота выпить. «Заместо, — думаю, — острых напитков попрошу чего-нибудь помягче — нарзану или же лимонаду». Зову.

— Эй, — говорю, — который тут мне порции подавал, неси мне, куриная твоя голова, лимонаду.

Приносят, конечно, мне лимонад на интеллигентном подносе. В графине. Наливаю в стопку.

Пью я эту стопку, чувствую: кажись водка. Налил еще. Ей-богу, водка. Что за черт! Налил остатки — самая настоящая водка.

— Неси, — кричу, — еще!

«Вот, — думаю, — поперло-то».

Приносит еще.

Попробовал еще. Никакого сомненья не осталось — самая натуральная.

После, когда деньги платил, замечание все-таки сделал.

— Я, — говорю, — лимонаду просил, а ты чего носишь, куриная твоя голова?

Тот говорит:

— Так что это у нас завсегда лимонадом зовется. Вполне законное слово. Еще с прежних времен… А натурального лимонаду, извиняюсь, не держим — потребителя нету.

— Неси, — говорю, — еще последнюю.

Так и не бросил. А желание было горячее. Только вот обстоятельства помешали. Как говорится — жизнь диктует свои законы. Надо подчиняться.

 

Спешное дело

 

Это будет рассказ про нэпмана. Которые пролетарии не хотят про это читать — пущай не читают. Мы не настаиваем! А только факт очень густой. И нельзя его обойти полным молчанием.

Произошло это в самые недавние дни.

Сидит, предположим, нэпман Егор Горбушкин на своей квартире. Утренний чай пьет. Масло, конечно, сыр, сахар горой насыпан. Чай земляничный.

Родственники так и жрут эти продукты без устали. Нэпман Горбушкин тоже, конечно, от родственников не отстает — шамает.

Под пищу, конечно, легкий разговор идет. Дескать, пожрем сейчас и пойдем ларек открывать. Надо, дескать, торговлишкой оправдать чего сожрали.

Вдруг, конечно, звонок происходит. На лестнице. Происходит звонок, и в квартиру входит обыкновенный человек и заявляет:

— Я — агент Гепеу. Не бойтесь! Который тут нэпман Егор Горбушкин — пущай живо собирается и идет со мной. Вот мандат и повестка.

Отчаянно побледнел тут нэпман Горбушкин. Начал читать повестку. Да, действительно велят немедленно явиться по уголовному делу.

Встал нэпман из-за стола. Отчаянно трясется. Зубами ударяет.

— Только бы, — говорит, — не высшая мера. Высшую меру я, действительно, с трудом переношу. Остальное как-нибудь с божьей помощью.

Горячо попрощался нэпман со своими родственниками, всплакнул о превратностях судьбы, взял в узелок немного несъеденных продуктов и папирос три коробки и под общий плач отбыл.

Отбыл и, конечно, не является. И уже три часа дня ударяет — нету нэпмана.

Тут плач и рыданье происходит в квартире. Родственники приезжают совещаться.

Жена, мадам Горбушкина, сквозь рыданье произносит:

— Дескать, по какому делу влип мой супруг — еще пока не известно. Но одно ясно: какое-нибудь дело найдется. У каждого человека дела имеются, и каждый человек по краешку ходит. Но неужели же за это высшую меру могут сделать?

Брат нэпмана, Павел Горбушкин, говорит:

— На высшую меру я, — говорит, — не надеюсь. Но скорей всего в силу социального положения, как пить дать, конфискуют имущество. Это, — говорит, — уж прямо вот как верно. Предлагаю в виду этого ликвидировать имущество, а то, — говорит, — вдове жить будет нечем.

Начали, конечно, родственники в ударном порядке шкафы перетряхивать. Вытрусили разные костюмы и одежу в кучу, начали продавать. Разные жильцы и торговцы сошлись. Тут же мебель запродали, пианино загнали за приличную сумму.

К вечеру, одним словом, продались. Начали даже квартиру сватать. Оставила вдова с братом себе только боковую комнату, а остальную площадь сосватали с подходящими въездными.

Вдруг в семь часов вечера нэпман Горбушкин является. Веселенький и слегка под хмельком.

— Фу, — говорит, — пропасть какая! Я, — говорит, — думал, что высшая мера, а оно ничего похожего. Вызвали меня для одной справки. Вроде как свидетелем. Я уж, — говорит, — дорогие родственнички, от превеликой радости в ресторации лишние полчаса просидел. Извиняюсь за тревожное волненье.

Тут, конечно, происходит немая сцена в проданной квартире.

Однако нэпман Горбушкин ничуть даже не огорчился.

— Это, — говорит, — прямо даже очень великолепно, что запродались. Все мы по краешку ходим. А оно без имущества много спокойней и благородней.

После небольшого фокстрота родственники осторожно разошлись по домам.

 

Товарищ Гоголь

 

В наше переходное время, в наши скромные дни жил был товарищ Гоголь не на улице Гоголя, а где-нибудь, ну, скажем, на Васильевском острове.

Жил бы человек неплохо. Насчет цельной квартирки не ручаемся, но отдельная комната была бы у него. Примерно в 3 кв. сажени. Меблированная.

За мебель хозяйке Гоголь платил бы 20 целковых да в домоуправление по 1 р. 60 к. за квадратный метр.

А работал бы Гоголь в «Смехаче» (25 рублей за фельетон). Пришлось бы уж Гоголю расстараться на мелкие вещицы!

Большие вещи — разные там «Мертвые души» и «Старосветские помещики» — все это хорошо и отлично, но недостаточно. Главное, что свободной профессией попахивает. И пописывал бы Николай Васильевич разные мелочишки. Может быть, даже отдел «Тараканы в тесте» вел. Ох, пришлось бы сотрудникам слегка потесниться!

Ходил бы тов. Гоголь в серой толстовке. Лечился бы электричеством от острой неврастении в Знаменской лечебнице. Трешки бы занимал до среды. Сотрудники дружески хлопали бы его по плечу и говорили: «Ну как, брат Гоголь?»

И вообще жил бы человек не худо. Вполне кормился бы при «Гудке».

Единственно, пожалуй, пришлось бы Гоголю пострадать от современной критики. Показала бы ему наша дорогая критика кузькину мать.

Критическую статью о творчестве товарища Гоголя мы представляем в наши дни примерно в таком виде:

 

Еще один

(О творчестве тов. Гоголя)

 

Это что за фигура? Это откуда такое появилось? Это кто же дозволил ему появиться?

Мало у нас великих писателей, так вот еще какая-то персона лезет!

Нуте-ка, возьмем эту персону да рассмотрим, какая под ей подложена база. И может ли он, этот самый Гоголь, видеть разные важные проблемы? И есть ли у него, у подлеца, нормальный классовый взгляд или, между прочим, у его заместо взгляда — курица нагадила и вообще мелкобуржуазная стихия? Сейчас мы ему, черту лохматому, припаяем. Не читали еще его вещиц, но чувствуем, что припаяем. Потому нельзя иначе, чтоб не припаять.

Выпущает, главное, черт лохматый, общее собрание сочинений, огребает, наверное, громадные деньжищи, тратит бумагу, в то время как кооперации продукты заворачивать не во что, и еще ходит Гоголем.

А пущай-ка лучше ответит, вносил ли он, курицын сын, налог за последнее окладное полугодие? И чем он занимался до 17-го года? Тоже писатель! Володя

Критик Иван Засекин

 

Плохо, товарищи, быть писателем!

 

Суета сует

 

Жизнь, братцы мои, совершенно становится нормальной. Все определенно достигает довоенного качества.

Даже такая житейская мелочь, как похороны, и те заметно приобретают довоенный уровень.

Снова появились фигурные колесницы. Гробы опять-таки выпускаются с ручками. Факельщики ходят. Некоторые частники затягивают лошадей сетками, чтобы грубый вид животного не оскорблял родственника.

Провожающие родственники тоже заметно подтянулись — идут кучно, не вразброд. Многие, несмотря на мануфактурный кризис, по-прежнему украшают свои шляпки черным коленкором.

Не очень давно я даже видел, как впереди шествия кидали еловые ветки и сучки. Правда, ветки эти тут же моментально подбирали сзади идущие родственники и прохожие, и даже в некоторых местах происходила свалка, но от этого пышность обряда нисколько не уменьшалась.

Вообще говоря, все приходит в свою норму. Прямо помереть приятно.

А в каком-нибудь в двадцатом году да разве ж обращали внимание на какие-нибудь такие обряды?

Один раз, помню я, братцы мои, обнаружен был труп под воротами нашего дома. На Васильевском острове.

Особого переполоху не было, но экстренное собрание все-таки устроили.

Председатель комитета выступил тогда с небольшой речью.

— Международное положение, говорит, такое-то, а наряду с этим происходят такие мелкие факты и поступки. Некоторым гражданам неохота регистрировать и хоронить свои трупы, вот они и кидают под чужие ворота. В короткое время второй случай на улице. Хороните коллективно. У меня своих делов по горло.

Время было тогда простое. Пища грубая. Пища эта не дозволяла фантазировать и обдумывать обряды. Взяли жильцы и вечером коллективно отнесли труп к соседнему дому. И положили под ворота.

Дней пять или шесть мотали этот труп по разным домам. А после куда-то увезли.

Так вот я и говорю. Жили тогда просто. Никакой мишуры, никакой суеты сует не было.

Спасибо, братцы мои, что не подох я в двадцатом году. Сейчас все-таки себя, через эти обряды, вроде как человеком чувствуешь.

 

Гости

 

Конечно, об чем говорить! Гость нынче пошел ненормальный. Все время приходится за ним следить. И чтоб пальто свое надел. И чтоб лишнюю барашковую шапку на башку не напялил.

Еду-то, конечно, пущай берут. Но зачем же еду в салфетки заворачивать? Это прямо лишнее. За этим не последишь, так гости могут в две вечеринки все имущество вместе с кроватями и буфетами вывезти. Вон какие гости пошли!

У моих знакомых на этой почве небольшой инцидент развернулся на этих праздниках.

Приглашено было на рождество человек пятнадцать самых разнообразных гостей. Были тут и дамы, и не дамы. Пьющие и выпивающие.

Вечеринка была пышная. На одну только жратву истрачено было около семи рублей. Выпивка — на паях. По два с полтиной с носу. Дамы бесплатно. Хотя это, прямо сказать, глупо. Другая дама налижется до того, что любому мужчине может сто очков вперед дать. Но не будем входить в эти подробности и расстраивать свои нервы. Это уж дело хозяйское. Им видней.

А хозяев было трое. Супруги Зефировы и ихний старик — женин папа — Евдокимыч.

Его, может, специально пригласили на предмет посмотреть за гостями.

— Втроем-то, — говорят, — мы очень свободно за гостями доглядеть можем. Каждого гостя на учет возьмем.

Стали они глядеть.

Первым выбыл из строя Евдокимыч. Этот старикан, дай бог ему здоровья и счастливой старости, в первые же пять минут нажрался до того, что «мама» сказать не мог.

Сидит, глазами играет и дамам мычит определенные вещи.

Сам хозяин Зефиров очень от этой папиной выпивки расстроился и огорчился, и сам начал ходить по квартире — следить, как и чего и чтоб ничего лишнего.

Но часам к двенадцати от полного огорчения и сам набрался до полного безобразия. И заснул на видном месте — в столовой на подоконнике.

Впоследствии обнаружилось, что ему надуло фотографическую карточку, и три недели он ходил с флюсом.

Гости, пожрав вволю, начали играть и веселиться. Начались жмурки, горелки и игра в щеточку.

Во время игры в щеточку открывается дверь, и входит в комнату мадам Зефирова, бледная, как смерть, и говорит:

— Это, — говорит, — ну, чистое безобразие! Кто-то сейчас выкрутил в уборной электрическую лампочку в двадцать пять свечей. Это, — говорит, — прямо гостей в уборные нельзя допущать.

Начался шум и треволнение. Папаша Евдокимыч, конечно, протрезвел вмиг, начал беспокоиться и за гостей хвататься.

Дамы, безусловно, визжат, не допущают себя лапать.

— Хватайтесь, — говорят, — за мужчин, в крайнем случае.

Мужчины говорят:

— Пущай тогда произведут поголовный обыск.

Приняли меры. Закрыли двери. Начали устраивать обыск.

Гости сами поочередно выворачивали свои карманы, и расстегивали гимнастерки и шаровары, и снимали сапоги. Но ничего такого предосудительного, кроме нескольких бутербродов и полбутылки мадеры, двух небольших рюмок и одного графина, обнаружено не было.

Хозяйка, мадам Зефирова, начала горячо извиняться — дескать, погорячилась и кинула тень на такое избранное общество. И высказала предположение, что, может быть, кто и со стороны зашел в уборную и вывинтил лампу.

Однако момент был испорчен. Никто играть в щеточку не захотел больше, танцы под балалайку тоже расстроились, и гости начали тихонько расходиться.

А утром, когда хозяин продрал свои очи, все выяснилось окончательно.

Оказалось, что хозяин из боязни того, что некоторые зарвавшиеся гости могут слимонить лампочку, выкрутил ее и положил в боковой карман.

Там она и разбилась.

Хозяин, видимо, круто налег на нее, когда заснул на подоконнике.

 

Качество продукции

 

У моих знакомых, у Гусевых, немец из Берлина жил.

Комнату снимал. Почти два месяца прожил.

И не какой-нибудь там чухонец или другое национальное меньшинство, а настоящий германец из Берлина. По-русски — ни в зуб ногой. С хозяевами изъяснялся руками и головой.

Одевался, конечно, этот немец ослепительно. Белье чистое. Штаны ровные. Ничего лишнего. Ну, прямо гравюра.

А когда уезжал этот немец, то много чего оставил хозяевам. Цельный ворох заграничного добра. Разные пузырьки, воротнички, коробочки. Кроме того, почти две пары кальсон. И свитер почти не рваный. А мелочей разных и не счесть — и для мужского, и для дамского обихода.

Все это в кучу было свалено в углу, у рукомойника.

Хозяйка, мадам Гусева, дама честная, ничего про нее такого не скажешь, намекнула немчику перед самым его отъездом, — дескать, битте-дритте, не впопыхах ли изволили заграничную продукцию оставить.

Немчик головой лягнул, дескать, битте-дритте, пожалуйста, заберите, об чем разговор, жалко, что ли.

Тут хозяева налегли на оставленную продукцию. Сам Гусев даже подробный список вещам составил. И уж, конечное дело, сразу свитер на себя напялил и кальсоны взял.

После две недели ходил с кальсонами в руках. Всем показывал, невозможно как гордился и хвалил немецкое качество.

А вещи, действительно, были хотя и ношеные и, вообще говоря, чуть держались, однако, слов нет — настоящий заграничный товар, глядеть приятно.

Между прочим, среди оставленных вещей была такая фляга не фляга, но вообще такая довольно плоская банка с порошком. Порошок вообще розовый, мелкий. И душок довольно симпатичный — не то лориган, не то роза.

После первых дней радости и ликованья, начали Гусевы гадать, что за порошок. Нюхали, и зубами жевали, и на огонь сыпали, но угадать не могли.

Носили по всему дому, показывали вузовцам и разной домовой интеллигенции, но толку не добились.

Многие говорили, будто это пудра, а некоторые заявляли, будто это мелкий немецкий тальк для подсыпки только что родившихся ребят.

Гусев говорит:

— Мелкий немецкий тальк мне ни к чему. Только что родившихся ребят у меня нету. Пущай это будет пудра. Пущай я буду после каждого бритья морду себе подсыпать. Надо же культурно пожить хоть раз в жизни.

Начал он бриться и пудриться. После каждого бритья ходит розовый, цветущий и прямо благоухает.

Кругом, конечно, зависть и вопросы. Тут Гусев, действительно, поддержал немецкое производство. Много и горячо нахваливал немецкий товар.

— Сколько, — говорит, — лет уродовал свою личность разными русскими отбросами и вот, наконец, дождался. И когда, — говорит, — эта пудра кончится, то прямо и не знаю как быть. Придется выписать еще баночку. Очень уж чудный товар.

Через месяц, когда пудра подходила к концу, пришел в гости к Гусеву один знакомый интеллигент. За вечерним чаем он и прочитал банку. Оказалось, это было немецкое средство против разведения блох.

Конечно, другой менее жизнерадостный человек был бы сильно пришиблен этим обстоятельством. И даже, может быть, у менее жизнерадостного человека рожа покрылась бы прыщами и угрями от излишней мнительности. Но не таков был Гусев.

— Вот это я понимаю, — сказал он. — Вот это качество продукции! Вот это достижение. Это, действительно, не переплюнешь товар. Хочешь морду пудри, хочешь блох посыпай. На все годится. А у нас что?

Тут Гусев, похвалив еще раз немецкое производство, сказал:

— То-то я и гляжу — что такое? Целый месяц пудрюсь, и хоть бы одна блоха меня укусила. Жену, мадам Гусеву, кусают. Сыновья тоже цельные дни отчаянно чешутся. Собака Нинка тоже скребется. А я, знаете, хожу и хоть бы что. Даром, что насекомые, но чувствуют, шельмы, настоящую продукцию. Вот это, действительно…

Сейчас порошок у Гусева кончился. Должно быть, снова его кусают блохи.

 

Хиромантия

 

Хотя событие это довольно мелкое, внутридомашнее, но дозвольте о нем рассказать, хотя бы в порядке дискуссии.

Слов нет, смешно на седьмой год нэпа разговаривать о таинственных вещах и предсказаниях. Все это давно отошло в область предания. Знаем. И спорить об этом не собираемся.

Пущай только не пугается читатель. Здесь речь идет всего-навсего о хиромантии. Наука эта дозволена правительством. И рассказ, в силу этого, не может оскорбить ничьей, даже самой ураганной, идеологии.

А дело такое. Хиромантка с нашего дома очень уж удивительно верно предсказала судьбу казначею и члену правления товарищу Ящикову.

А пошел к ней тов. Ящиков перед самым праздником. Пошел просто шутя, для потехи. Живет с ней все-таки на одной площадке. Отчего, думает, не пойти. Все-таки с казначея ей взять неловко. А возьмет, так после наплачется.

Вот он и пошел.

— Человек, говорит, я довольно культурный, полуинтеллигентный, мне, говорит, прямо срамота до хироманток ходить. Но, говорит, подкупает меня, что даром. Пущай чего-нибудь мне скажет. Я от этого не похудею.

И приходит он до хиромантки.

Взяла она его руку. Смыла, конечно, с ладони всякую производственную чепуху. А то, дескать, никаких линий не видать. И говорит:

— Рука, говорит, у вас ничего особенно ужасного не выражает. Линий, говорит, на ей много, а я, говорит, сама, даром что хиромантка, в этих линиях путаюсь и затрудняюсь. Дозвольте, говорит, заместо того разложить карты, уважаемый товарищ.

И раскладывает она карты и отвечает:

— Действительно, отвечает, наступают рождественские праздники. И придут до вас несколько королей и девятка бубей. И будет-произойдет у вас с ними драка. И начнете вы друг дружку сыпать-ударять по морде. И может быть, даже пострадает одна дама. А так остальное все ничего, слава богу. И никакой такой особенной психологии у вас не предвидится.

Посмеялся на эти слова товарищ Ящиков, ничего ей, дуре такой, не заплатил и ушел к себе.

И вот ударяют праздники. Происходит сочельник. И наступает первый день. Приходят до товарища Ящикова несколько королей и девятка бубей, кушают, выпивают и легонько бузят. И в девять часов завязывается у них драка.

И в первый день как по писаному.

И перекидывается эта драка на лестницу, на площадку. Тут непостижимым образом впутывается в драку хиромантка. Может быть, она услышала шум на лестнице и вышла поглядеть. Только товарищ Ящиков погнался за ней и хотел за верное предсказанье кинуть ее в помойку.

Одним словом, все произошло как по писаному. Даже пострадала дама.

Конечно, если поглядеть в глубь вещей, то особенно удивительного в этом предсказании ничего не было. Драка случалась ужасно часто у товарища Ящикова. Не только по праздникам, а и в будние дни той же хиромантке приходилось за милицией бегать.

Так что лавры нашей хиромантки чуть слегка блекнут от этих соображений.

Хотя как сказать. Если б не предсказание — может, ничего бы и не было.

Товарищ Ящиков сам говорил:

— И гости были смирные — мухи не обидят. И жрали мало. И нипочем бы, говорит, не стал я таких гостей трогать. Но, говорит, вспомнил предсказание и ударил.

Все-таки есть еще на свете что-то таинственное. Ну откуда у человека берется такое дарование — видеть в глубь природы и указывать события?

 

Мелкота

 

Хочется сегодня размахнуться на что-нибудь героическое. На какой-нибудь этакий грандиозный, обширный характер со многими передовыми взглядами и настроениями. А то все мелочь да мелкота — прямо противно.

Или, может, не поперло нам в жизни, только так и не удалось нам встретиться близко с каким-нибудь таким героическим товарищем. Все больше настоящая мелкота под ногами путалась.

А скучаю я, братцы, по настоящему герою! Вот бы мне встретить такого!

Одного я, впрочем, встретил недавно. И даже нацелился на него — хотел героем в повесть включить. А он, собака, в самую последнюю минуту до того подкачал, до того свернул с героической линии, что и писать о нем в пышном стиле прямо нет охоты.

Конечно, обстоятельства сложились неаккуратно. Главная причина — заболел человек.

Заболел он девятнадцатого декабря прошлого года. Простудился, видите ли. Сначала стал он легонько кашлять и сморкаться. Потом прошиб его цыганский пот. Потом началось трясение всего организма.

И наконец слег человек, прямо, скажем, без задних ног.

На второй день, как слег, закрылось у него почти все дыхание — ни охнуть, ни чихнуть. Начался отчаянный процесс в легких и замирание всего организма. И вообще приближение смерти.

Не желая расстраивать читателей, скажем заранее, что в дальнейшем человек все-таки поправился, не помер и вообще на днях приступил к исполнению служебных обязанностей. Но смерть близко к нему подходила.

Другой, менее передовой товарищ очень бы от этого прискорбного факта расстроился. Но товарищ Барбарисов был настоящий герой. Бился на всех фронтах. И завсегда при мирном строительстве всех срамил за мелкие мещанские интересы и за невзнос квартирной платы.

Товарищ Барбарисов не испугался какой-то там мелкомещанской смерти. Он только рукой махал на своих рыдающих родственников — дескать, отойдите, черти, без вас тошно. Настановились тут со своими харями.

Но в самую последнюю минуту все-таки подкачал. Свернул со своей передовой программы.

А начал он произносить какие-то слова.

Обступили, конечно, родственники опять. Стали спрашивать, дескать, про что лепечете.

Барбарисов говорит:

— Венков не надо. Пущай лучше крышу у нас кровель ным железом кроют. И, — говорит, — пущай попов на пушечный выстрел ко гробу не подпущают. Только, — говорит, — в крематорий меня везть не надо.

Родственники начали успокаивать, дескать, об чем речь, — конечное дело, какой там крематорий. Горько на это усмехнулся Барбарисов.

— Нет, — говорит, — боюсь, что в этом смысле товарищ Галкин может подкузьмить. Я ему в дружеской беседе сам про это не раз говорил и настаивал. Как бы теперь он, подлая личность, на этом не настоял. Не допущайте!

После этих слов начался кризис, легкий сон и освобождение организма от всякой дряни. И вообще стал поправляться человек.

Через неделю, когда Барбарисов розовенький и свеженький как огурчик сидел в своей постели на подушке, зашел к нему с визитом тов. Галкин. Очень о многом они говорили. Барбарисов очень извинялся за крематорий.

— Прямо, — говорит, — не знаю, только в последнюю минуту неохота было ехать в крематорий, оробел. В другой раз буду помирать — не затрудняйтесь выбором — везите.

Галкин говорит:

— Ежели лет пятьдесят протянете еще — повезем. А пока, — говорит, — об чем речь. Пока, — говорит, — еще у нас в Питере не возят. В проекте крематорий.

Тут Барбарисов хлопнул себя по лбу.

— Действительно, — говорит, — как это у меня из башки выпало. Зря оробел. Извиняюсь.

Через пять дней Барбарисов поправился и про этот случай больше не вспоминал.

 

Мелкий случай

 

Конечно, случай этот мелкий, не мирового значения. Некоторые людишки очень даже свободно не поймут, в чем тут дело.

Нэпман, например, у которого, может, в каждом жилетном кармане серебро гремит, тоже навряд ли разберется в этом происшествии.

Зато поймет это дело простой рабочий человек, который не огребет деньги лопатой. Такой человек поймет и очень даже горячо посочувствует Василию Ивановичу.

Дело в том, что Василий Иванович купил билет в театр.

В день получки Вася специально зашел в театр и, чтоб зря не растратиться, купил заблаговременно билет в 16-м ряду.

Человек давно мечтал провести вечер в культурном общежитии. И в силу этого целковый отдал, не моргнув глазом. Только языком чуть щелкнул, когда кассир монету загребал.

А к этому спектаклю Василий Иванович очень серьезно готовился. Помылся, побрился, галстук привязал.

Ох-ох, Василий Иванович, Василий Иванович! Чувствовало ли твое благородное сердце житейский подвох? Предвидел ли ты все мелочи жизни? Не дрогнула ли у тебя стальная рука, привязывая галстук?

Ох-ох, грустные дела, скучные дела происходят на свете!

А в день спектакля Василий Иванович в очень радостно-веселом настроении пошел в театр.

«Другие, — думает, — людишки, нет на них погибели, в пивные ходят, или в пьяном угаре морды об тумбу друг другу разбивают. А тут идешь себе в театр. С билетом. Тепло, уютно, интеллигентно. И цена за все — рубль».

Пришел Василий Иванович в театр минут за двадцать.

«Пока, — думает, — то да се, пока разденусь да схожу оправиться, да галстук потуже привяжу — оно в аккурат и будет».

Начал наш милый товарищ Василий Иванович раздеваться, глядит на стене объявление — 20 копеек с персоны за раздеванье.

Екнуло у Василия Ивановича сердце.

«Нету, — думает, — у меня таких денег. За билет, да, действительно сполна уплачено. А больше нету. Копеек восемь, должно быть, набежит. Если, — думает, — за эту сумму не пристрою одежу, то худо. Придется в пальто и галошах переть и на шапке сидеть».

Разделся наш сердечный друг Василий Иванович. Подает одежду с галошами за барьер.

— Извини, — говорит, — дядя, мелких мало. Прими в руку что есть, не считая.

А при вешалке, как раз наоборот, попался человек циничный. Он сразу пересчитал мелкие.

— Ты, — говорит, — что ж это, собачья кровь, шесть копеек мне в руку кладешь? Я, — говорит, — за это могу тебя галошей по морде ударить.

Тут сразу между ними ссора произошла. Крик. Вешальщик орет:

— Да мне, может, за эти мелкие противно за твоими галошами ухаживать. Отойди от моей вешалки, не то я за себя не ручаюсь.

Василий Иванович говорит:

— Ты, зараза, не ори на меня. Не подрывай авторитета в глазах буржуазии. Прими одежу, как есть, я тебе завтра занесу остатние.

Вешальщик говорит:

— Ты меня буржуями не стращай. Я, — говорит, — не испугался. Отойди от моей вешалки на пушечный выстрел, арапская твоя личность.

Тут, конечно, другие вешальщики начали обсуждать эпизод. Дискуссия у них поднялась, — дескать, можно ли шесть копеек в руку совать.

А время, конечно, идет. Последние зрители бегут в зал. Акт начинается.

Васин вешальщик орет за своим барьером:

— Пущай, — говорит, — этот паразит в другой раз со своей вешалкой приходит. Пущай, — говорит, — сам вешает и сам сторожит.

Василий Иванович чуть не заплакал от обиды.

— Ах ты, — говорит, — старая морда, верзила-мученик. Да я, — говорит, — за эти выражения могу тебе всю бороду выдернуть.

Тут Василий Иванович поскорей надел пальто, положил галоши в шапку и бросился к дверям. Бросился к дверям — не пущают в одеже.

— Братцы, — говорит Василий Иванович, — милые товарищи, билет же, глядите, вот у меня в руке. Оторвите от него корешок и пропустите.

Нет, не пускают.

Тут, действительно, Василий Иванович прямо заметался. Спектакль идет. Музыка раздается. Билет в руке. И пройти нельзя. Поскорее разделся Василий Иванович, завернул одежду в узел.

Ткнулся с узлом в дверь — не дозволяют.

— Вы бы, — говорят, — еще перину с собой принесли.

А время идет. Музыка гремит. Антракт начинается.

Василий Иванович совершенно упал духом.

Бросился до своего вешальщика.

— Ах ты, — говорит, — распродажная твоя личность! Глядите, какую харю наел, ухаживая за нэпом.

Еще немного — и произошла бы некрасивая стычка. Но, спасибо, другие вешальщики разняли.

Один старенький, наиболее добродушный вешальщик говорит Василию Ивановичу:

— Прямо, — говорит, — очень жалко на тебя глядеть, как ты расстраиваешься. Вешай ко мне задаром. Только, — говорит, — завтра, Христа ради, не позабудь принести.

Василий Иванович говорит:

— Чего мне теперь вешать, раз второе действие идет. Я, — говорит, — все равно теперь ни хрена не пойму. Я, — говорит, — не привык пьесы с конца глядеть.

Начал Василий Иванович продавать свой билет кому попало. С трудом продал за гривенник одному беспризорному. Плюнул в сторону своего вешальщика и вышел на улицу.

 

Социальная грусть

 

Давно я, братцы мои, собирался рассказать про комсомольца Гришу Степанчикова, да все как-то позабывал. А время, конечно, шло.

Может, полгода пробежало с тех пор, когда с Гришей произошла эта собачья неприятность.

Конечно, уличен был парнишка во вредных обстоятельствах — мещанские настроения и вообще подрыв социализма. Но только дозвольте всесторонне осветить эту многоуважаемую историю.

Произошло это, кажется, что в Москве. А может, и не в Москве. Но сдается нам, что в Москве. По размаху видим. Однако, точно не утверждаем, «Красная газета» в подробности не вдавалась. Только мелким полупетитом отметила — дескать, в Семеновской ячейке.

А было это так. В Семеновской, то есть, ячейке состоял этот самый многострадальный Гриша Степанчиков. И выбили как-то раз этому Грише три зуба. По какому делу выбили — опять же нам неизвестно. Может, излишки физкультуры. А может, об дерево ударился. Или, может быть, в младенческие годы сладкого употреблял много. Только знаем, что не по пьяной лавочке кинули ему зубы. Не может этого быть.

Так вот живет этот Гриша без трех зубов. Остальные все стоят на месте. А этих, как на грех, нету…

А парень молодой. Всесторонний. Неинтересно ему, знаете, бывать без трех зубов. Какая же жизнь с таким отсутствием? Свистеть нельзя. Жрать худо. И папироску держать нечем. Опять же шипит при разговоре. И чай выливается.

Парень уже так и сяк — и воском заляпывал, и ситником дырку покрывал, — никак.

Сколотил Гриша деньжонок. Пошел к врачу.

— Становьте, — говорит, — если на то пошло, три искусственных зуба.

А врач попался молодой, неосторожный. Не вошел он в психологию Семеновской ячейки. Врач этот взял и поставил Грише три золотых зуба.

Действительно, слов нет, вышло богато. Рот откроет — картинка. Загляденье. Ноктюрн.

Стали в ячейке на Гришу коситься. То есть, как рот откроет человек, — говорит или шамает, — так все глядят. Дескать, в чем дело? Почему такое парень обрастает?

Мелкие разговорчики пошли вокруг события. Откуда, дескать, такие нэпмановские замашки? Почему такое мещанское настроение? Неужели же нельзя простому комсомольцу дыркой жевать и кушать?

И на очередном собрании подняли вопрос — допустимо ли это самое подобное. И вообще постановили:

«Признать имение золотых зубов явлением, ведущим к отказу от социализма и его идей, и мы, члены ВЛКСМ Семеновской ячейки, объявляем против ихних носителей борьбу, как с явлением, разрушающим комсомольские идеи. Зубы — отдать в фонд безработных. В противном случае вопрос будет стоять об исключении из рядов союза» («Краен. Газ.»).

Тут председатель от себя еще подбавил пару. Мужчина, конечно, горячий, невыдержанный. Наговорил много горьких слов.

— Я, — говорит, — даром, что председатель, и то, — говорит, — не замахиваюсь на золотые безделушки. А у меня, — говорит, — давно заместо задних зубов одни корешки торчат. И ничего — жую. А как жую — один бог знает. Пальцами, может, помогаю, жевать, то есть. Но не замахиваюсь.

Всплакнул, конечно, Гриша Степанчиков. Грустно ему отдавать такие зубы в фонд безработных. Начал объяснять: дескать, припаяны, выбивать трудно.

Так и не отдал.

А поперли его из союза или нет — мы не знаем. Сведений по этому делу больше не имели. Но, наверное, поперли.

 

Волокита

 

Недавно один уважаемый товарищ, Кульков Федор Алексеевич, изобрел способ против бюрократизма. Вот государственная башка-то!

А способ до того действительный, до того дешевый, что надо бы за границей патент взять, да, к глубокому сожалению, Федор Алексеевич Кульков не может сейчас за границу выехать — сидит, сердечный друг, за свой опыт. Нет пророка в отечестве своем.

А против бюрократизма Федор Кульков такой острый способ придумал.

Кульков, видите ли, в одну многоуважаемую канцелярию ходил очень часто. По одному своему делу. И не то он месяц ходил, не то два. Ежедневно. И все никаких результатов. То есть не обращают на него внимания бюрократы, хоть плачь. Не отыскивают ему его дела. То в разные этажи посылают. То завтраками кормят. То просто в ответ грубо сморкаются.

Конечно, ихнее дело тоже хамское. К ним, бюрократам, тоже на день, может, по сто человек с глупыми вопросами лезет. Тут поневоле нервная грубость образуется.

А только Кульков не мог входить в эти интимные подробности и ждать больше.

Он думает:

«Ежели сегодня дела не окончу, то определенно худо. Затаскают еще свыше месяца. Сейчас, — думает, — возьму кого-нибудь из канцелярского персонала и смажу слегка по морде. Может, после этого факта обратят на меня благосклонное внимание и дадут делу ход».

Заходит Федор Кульков на всякий случай в самый нижний подвальный этаж, — мол, если кидать из окна будут, чтоб не шибко разбиться. Ходит по комнатам.

И вдруг видит такую возмутительную сцену. Сидит у стола на венском стуле какой-то средних лет бюрократ. Воротничок чистый. Галстук. Манжетки. Сидит и абсолютно ничего не делает. Больше того: сидит, развалившись на стуле, губами немножко свистит и ногой мотает.

Это последнее просто вывело из себя Федора Кулькова.

«Как, — думает, — государственный аппарат, кругом портреты висят, книги лежат, столы стоят, и тут, наряду с этим, мотанье ногой и свист — форменное оскорбление».

Федор Кульков очень долго глядел на бюрократа — возбуждался. После подошел, развернулся и дал, конечно, слегка наотмашь в морду.

Свалился, конечно, бюрократ со своего венского стула. И ногой перестал мотать. Только орет остро.

Тут бюрократы, ясное дело, сбежались, со всех сторон — держать Кулькова, чтоб не ушел.

Битый говорит:

— Я, — говорит, — по делу пришедши, с утра сижу. А ежели еще натощак меня по морде хлопать начнут в государственном аппарате, то, покорнейше благодарю, не надо, обойдемся без этих фактов.

Федор Кульков, то есть, до чрезвычайности удивился.

— Я, — говорит, — прямо, товарищи, не знал, что это посетитель пришедши, я думал просто бюрократ сидит. Я бы его не стал стегать.

Начальники орут:

— Отыскать, туды-сюды, кульковское дело.

Битый говорит:

— Позвольте, пущай тогда и на меня обратят внимание. Почему же такая привилегия бьющему. Пущай и мое дело разыщут. Фамилия Обрезкин.

— Отыскать, туды-сюды, и обрезкино дело.

Побитый, конечно, отчаянно благодарит Кулькова, ручки ему жмет:

— Морда, — говорит, — дело наживное, а тут по гроб жизни вам благодарен за содействие против волокиты.

Тут быстрым темпом составляют протокол, и в это время кульковское дело приносят. Приносят его дело, становят на нем резолюцию и дают совершенно законный ход.

Битому же отвечают:

— Вы, — говорят, — молодой человек, скорей всего ошиблись учреждением. Вам, — говорят, — скорей всего в Собес нужно, а вы, — говорят, — вон куда пришедши.

Битый говорит:

— Позвольте же, товарищи. За что же меня, в крайнем случае, тогда по морде били? Пущай хоть справку дадут, мол, такого-то числа, действительно, товарищу Обрезкину набили морду.

Справку Обрезкину отказали дать, и тогда, конечно, он полез к Федору Кулькову драться. Однако, его вывели, и на этом дело заглохло.

Самого же Кулькова посадили на две недели, но зато дело его благоприятно и быстро кончилось без всякой волокиты.

 

Бледнолицые братья

 

 

Идейный организм

 

Есть еще идейные люди на белом свете. Не оскудела еще наша жизнь.

На праздниках я встретил одного честного борца против алкоголя.

Этот человек сидел напротив меня за рождественским столом.

Наружность у этого человека была угрюмая. Нос крупный, с красным отливом.

«Этот, — думаю, — не подкачает — самосильно наляжет на хозяйскую выпивку».

И вдруг вижу, братцы мои, отставляет этот человек свои рюмки и бокалы в сторону и решительно говорит:

— Извиняюсь. Не пью. Мне, — говорит, — на эти стеклянные предметы смотреть худо. Я, — говорит, — недавно начал идейную борьбу против алкоголя.

Тут начались среди гостей охи и вздохи. Дескать, такое любопытное занятие отстранять от себя на праздниках! Можно ли?

Тогда человек этот горько усмехнулся на эти реплики и начал отчитывать гостей и хозяев. Много острых и верных вещей сказал он.

— Люди, — говорит, — могут без этого веселиться. Довольно стыдно. Можно, — говорит, — заместо этого в картишки удариться и обыграть хозяина. Или, — говорит, — на худой конец можно погулять с хозяйкой этого дома. Но зачем же отравлять свой идейный организм такой отравой? Я, — говорит, — всю жизнь пил и закусывал, но теперь я стою за сухой закон. Пущай будут разные ограничения. Пущай продают полбутылки на брата. Пора за это взяться и обратить внимание. Довольно.

Я с радостью глядел на этого выдающегося человека. Его добродушная супруга сидела рядом со мной.

— Муж-то, — говорю ей, — у вас какой идейный супруг.

— Да, — говорит, — такая, знаете, обида напротив праздника! Врач ему совсем не дозволил пить: «Сердце, — говорит, — у вас не дозволяет наклюкаться. Помереть можете»…

К концу ужина идейный супруг все же до того назюзюкался, что дважды его выносили во двор, и там он освежался.

 

Квартира

 

В нашем доме произошла трагедия. Убийство. Муж из ревности убил свою молодую фактическую супругу и ее юридическую мамашу.

Не будем входить в психологию убийства, скажем одно, убийство произошло в небольшой уютной квартире — две комнаты и кухня. Бельэтаж. Уборная. Ванна. Десять квадратных саженей.

Народу собралось во двор этого дома уйма. Каждому, конечно, любопытно было узнать, кому теперь домоуправление передаст эту освободившуюся квартиру.

Уже увезли убийцу. Уже убитых отправили, куда следует, — толпа не расходилась.

Завязалась небольшая потасовка. Кто-то дико орал, что это прямо кумовство передавать эту площадь близким родственникам. Лучше пущай кинут жребий — кому достанется.

И вдруг, братцы мои, стало мне грустно на сердце. Стало мне до чего обидно.

Тут, можно сказать, такая трагедия и драма, с кровью и с убийством, и тут же, наряду с этим, такой мелкий коммерческий расчет. «Эх, — думаю, — бледнолицые мои братья!»

И долго стоял у ворот. И противно мне было принимать участие в этих грубых разговорах.

Тем более, что на прошлой неделе я по случаю получил не очень худую квартиру. Смешно же опять менять и горячиться. Я доволен.

 

Юморист

 

На днях мне позвонили по телефону. Кто-то вежливым, мягким голосом спросил:

— Товарищ Зощенко?

— Да.

— Вот в чем дело. Мы производим опыты над усилителем. Большая просьба прочесть несколько строк из какого-нибудь вашего рассказа.

У меня была неотложная срочная работа. Мне очень не хотелось отрываться от дела. Но я человек мягкий. Я уважаю, кроме того, всякие новейшие изобретения. Я прочел в телефонную трубку несколько строчек.

— Прекрасно, — сказал вежливый голос. — Благодарю вас. Звучность изумительная. Теперь мы попросим вас послушать нашу передачу. Будьте любезны, отойдите в самый дальний угол комнаты. И слушайте.

Я положил трубку на стол и отошел шагов на десять. Минуты две стоял дурак дураком. Потом подошел.

— Ну, как?

— Ничего не слышал.

— Тогда отойдите шагов на пять и присядьте так, чтобы ваше ухо было на одной линии с трубкой.

Я отошел и присел.

— Ну, как?

— Ей-богу, я решительно ничего не слышу! — сказал я сердитым голосом.

— Тогда, — сказал мой собеседник, смеясь, — повесьте трубку и ложитесь спать.

Человек смеялся весело, от души, захлебываясь и хрюкая в телефон.

Да, действительно, я был очень взбешен. Я чуть не оторвал телефонную трубку. Еще бы — десять минут меня дурачил какой-то прохвост. Даже заставлял приседать.

Потом я успокоился. Даже усмехнулся. В чем дело? Все обстоит прекрасно. Можно записать сюжет. Можно сделать небольшой юмористический рассказ на актуальную темку — телефонные хулиганы. Двадцать рублей я честно заработал на этом поганом деле.

В каждой собачьей ерунде есть свои хорошие стороны.

 

Скупой рыцарь

 

Год назад в одно почтенное издательское учреждение я три месяца подряд ходил за деньгами.

Заведующий отделом человек был милый, симпатичный. Всякий раз он справлялся о моем драгоценном здоровье, интересовался работой. И всегда очень сочувствовал и входил в положение. Однако, денег не платил.

Примерно, зайдешь к нему числа десятого. Разведет руками, грустно улыбнется.

— Ай, — говорит, — ну, можно ли в такие несуразные числа заходить. Десятое число! А мне, может, пятнадцатого рабочим и служащим платить. Сами посудите.

Ну, сообразишь, что десятое число, действительно, несколько неудобное число для платежей, — уйдешь. Приходишь числа двадцатого.

— Ну, что вы, — говорит, — делаете? Только что недавно рабочим и служащим заплатил. Ну, откуда я вам возьму? Сами посудите.

Два месяца я терпеливо поднимался на пятый этаж. В начале третьего месяца я стал слегка наседать и требовать.

Заведующий ерзал на стуле, грустно разводил руками, но денег не платил.

Я знаю — деньги платить занятие скучное, малоприбыльное. Сплошной, можно сказать, коммерческий расход. В трубу можно свободно полететь, ежели всем платить. Однако, мне было все равно. Я с энергичной настойчивостью вел свою линию.

Заведующий, видимо, начал страдать от моих посещений. Он избегал моего взгляда. Молча разводил руками. И углублялся в свои бумаги.

Однажды, когда у заведующего сидел какой-то посетитель, я начал грозить. Я сказал:

— Либо платите сейчас, либо я сам не знаю, что сейчас сделаю.

В голосе моем появились истерические нотки и вообще некоторое повизгиванье.

Вдруг я услышал всхлипывание. Я с испугом посмотрел на заведующего. Закрыв глаза рукой, он плакал, не стесняясь присутствия посетителя.

Я мысленно обругал себя скотиной и выбежал из кабинета.

Мне было ужасно стыдно и неловко.

Так довести человека. Экая я чертова свинья! Ну, действительно, ну, откуда ему взять денег, если у него, может, нету? Ах, такая гнусность! Надо извиниться. Скажу: согласен ждать, сколько понадобится.

Я снова вошел в кабинет.

Заведующий, откинувшись на спинку кресла, тихонько смеялся. Его усы и подбородок дрожали от смеха.

Я услышал, как он говорил своему собеседнику:

— Ну, что я могу сделать? Пристают, докучают. Мешают работать. Ну, откуда я всем возьму? Приходится, знаете, прибегать к этой невинной хитрости. Это действует. Они народ впечатлительный.

Я подошел к столу и тяжелым голосом потребовал немедленной уплаты.

Заведующий, не глядя на мое лицо, написал на моем заявлении — уплатить завтра.

Назавтра я деньги получил.

Этот случай — подлинная правда. Я давно уже перестал фантазией разбавлять свои рассказы.

 

Обезьяний язык

 

Трудный это русский язык, дорогие граждане! Беда какой трудный!

Главная причина в том, что иностранных слов в нем до черта. Ну, взять французскую речь. Все хорошо и понятно. Кескесе, мерси, комси — все, обратите ваше внимание, чисто французские, натуральные, понятные слова.

А ну-те-ка, сунься теперь с русской фразой — беда. Вся речь пересыпана словами с иностранным, туманным значением.

От этого затрудняется речь, нарушается дыхание и треплются нервы.

Я вот на днях слышал разговор. На собрании было. Соседи мои разговорились.

Очень умный и интеллигентный разговор был, но я, человек без высшего образования, понимал ихний разговор с трудом и хлопал ушами.

Началось дело с пустяков.

Мой сосед, не старый еще мужчина с бородой, наклонился к своему соседу слева и вежливо спросил:

— А что, товарищ, это заседание пленарное будет, али как?

— Пленарное, — небрежно ответил сосед.

— Ишь ты, — удивился первый, — то-то я и гляжу, что такое? — как будто оно и пленарное.

— Да уж будьте покойны, — строго ответил второй. — Сегодня сильно пленарное, и кворум такой подобрался — только держись.

— Да ну? — спросил сосед. — Неужели и кворум подобрался?

— Ей-богу, — сказал второй.

— И что же он, кворум-то этот?

— Да ничего, — ответил сосед, несколько растерявшись. — Подобрался и все тут.

— Скажи на милость, — с огорчением покачал головой первый сосед. — С чего бы это он, а?

Второй сосед развел руками и строго посмотрел на собеседника, потом добавил с мягкой улыбкой:

— Вот вы, товарищ, небось, не одобряете эти пленарные заседания… А мне как-то они ближе. Все как-то, знаете ли, выходит в них минимально по существу дня… Хотя я, прямо скажу, последнее время отношусь довольно перманентно к этим собраниям. Так, знаете ли, индустрия из пустого в порожнее.

— Не всегда это, — возразил первый. — Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то да — индустрия конкретно.

— Конкретно фактически, — строго поправил второй.

— Пожалуй, — согласился собеседник. — Это я тоже допущаю. Конкретно фактически. Хотя как когда…

— Всегда, — коротко отрезал второй. — Всегда, уважаемый товарищ. Особенно, если после речей подсекция заварится минимально. Дискуссии и крику тогда не оберешься.

На трибуну взошел человек и махнул рукой. Все смолкло. Только соседи мои, несколько разгоряченные спором, не сразу замолчали. Первый сосед никак не мог помириться с тем, что подсекция заваривается минимально. Ему казалось, что подсекция заваривается несколько иначе.

На соседей моих зашикали. Соседи пожали плечами и смолкли. Потом первый сосед наклонился ко второму и тихо спросил:

— Это кто ж там такой вышедши.

— Это? Да это президиум вышедши. Очень острый мужчина. И оратор первейший. Завсегда остро говорит по существу дня.

Оратор простер руки вперед и начал речь.

И когда он произносил надменные слова с иностранным, туманным значением, соседи мои сурово кивали головами. Причем второй сосед строго поглядывал на первого, желая показать, что он все же был прав в только что законченном споре.

Трудно, товарищи, говорить по-русски!

 

Пушкин

 

Девяносто лет назад убили на дуэли Александра Сергеевича Пушкина.

Вся Россия, можно сказать, горюет и слезы льет в эту прискорбную годовщину. Но, между прочим, больше всех горюет и убивается — Иван Федорович Головкин.

Этот милый человек при одном только слове — Пушкин — ужасно вздрагивает и глядит в пространство.

И как же ему, братцы, не глядеть в пространство, если обнаружилась такая, можно сказать, печальная, теневая сторона жизни гениального поэта.

Мы, конечно, начнем нашу повесть издалека, чтобы не оскорбить память знаменитого гения. Начнем, примерно, с 1921 года. Тогда будет все наглядней.

В 1921 году, в декабре месяце приехал из армии в родной свой городок Иван Федорович Головкин.

А тут как раз нэп начался. Оживление. Булки стали выпекать. Торговлишка завязалась. Жизнь, одним словом, ключом забила.

А наш приятель Головкин, несмотря на это, ходит по городу безуспешно. Помещения не имеет. И спит по субботам у знакомых. На собачьей подстилке. В передней комнате.

Ну и, конечно, через это настроен скептически.

— Нэп, — говорит, — это форменная утопия. Полгода, — говорит, — не могу помещения отыскать.

В 1923 году Головкин все-таки словчился и нашел помещение. Или он въездные заплатил, или вообще фортуна к нему обернулась, но только нашел.

Комната миленькая. Два окна. Пол, конечно. Потолок. Это все есть. Ничего против не скажешь.

А очень любовно устроился там Головкин. На шпалеры разорился — оклеил. Гвозди куда надо приколотил, чтоб уютней выглядело. И живет, как падишах.

А время, конечно, идет. Вот уже восемьдесят седьмая годовщина ударяет со дня смерти нашего дорогого поэта Пушкина. Потом восемьдесят восьмая.

На восемьдесят девятой годовщине разговоры, конечно, поднялись в квартире. Пушкин, дескать. Писатель. Жил, дескать, в свое время в этом помещении.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: