Эти блокадные воспоминания, услышанные мною от мамы, Волковой Антонины Ивановны, сопровождали меня всегда. Ленинградская блокада для первого послевоенного поколения не была чем-то отвлеченным, её дыхание долетало пронзительным балтийским ветром, её реальность проступала в том, что нас окружало.
Паркет многих ленинградских квартир ещё хранил следы, оставленные буржуйками, эти следы не удавалось скрыть слоям мастики, которой с петровских времен натирали полы в петербургских домах. Мастику покупали в каких-то полутемных хозяйственных лавках, где продавались керосин, свечи и бечевка. Однажды продавщица сказала: «Мастику-то берут, а бечевку не покупают – с блокады лежит, не нужна стала, ну, и хорошо, что не нужна». – «Почему хорошо, что не нужна?» - не поняла я. – «Потому, что люди не умирают и их к санкам привязывать не надо».
В школе на Васильевском, где я училась, одно их оконных стекол было как бы перечеркнуто несколько раз полустёртыми диагональными крестами. – «Это следы от газетных полосок, которыми оклеивали окна, думали, что это поможет при обстрелах», – объяснила нам учительница немецкого языка. – «Давайте мы отмоем», – предложили мы, второклассники-октябрята. – «Не надо», – сказала учительница и заплакала.
В булочной, по поручению мамы, я всегда покупала половинку «ленинградского круглого», ржаного хлеба с тонкой темно-глянцевой корочкой. Для меня не существует хлеба вкуснее, чем этот – солоноватый и чуть сладкий одновременно, с плотной упругой мякотью, которая почти не крошится, когда его нарезают или отламывают кусочек. Говорят, что рецептуру «ленинградского круглого» разработали пекари, которые выпекали блокадные буханки, наполовину состоявшие из целлюлозы и опилок. Наверное, «круглый ленинградский» они создавали как памятник тому блокадному хлебу, который превращался «в сто двадцать пять блокадных грамм, с огнем и кровью пополам»…
До выхода «Блокадной книги» Даниила Гранина о Ленинграде 41-43 года и говорили, и писали, но в основном в тональности какого-то официоза.
Правильными считались слова о гражданском подвиге, о вере в победу, которая ни на один день не покидала ленинградцев. Сами документальные свидетельства должны были отвечать определенным требованиям: например, согласно инструкции военной поры, количество трупов на фотографиях из блокадного города не могло превышать шести. С официальными требованиями в освещении блокадной темы связано и то, что до сих пор не названо точное число мирных жителей, погибших в блокаду
Когда я училась на филфаке Ленинградского университета, нам объясняли, что Ольге Берггольц в цикле стихов о блокаде не следовало использовать библейские образы, связанные с темой страдания.
Книга Гранина стала камертоном правды о блокаде, сделала детали блокадного быта зримыми, блокадные лишения ощутимыми, явила миру высокую жертвенность ленинградцев, имя которым «горожане – мужчины, женщины, дети».
Воспоминания мамы не датированы, но, думаю, она начала писать их сразу после войны, а продолжила в семидесятые, когда по городу, минуя какие-либо официальные источники, распространилось известие, что Даниил Гранин, писатель-фронтовик, собирает свидетельства очевидцев ленинградской блокады. Моё предположение подтверждается тем, насколько старательно мама пытается изложить воспоминания о самых трагических днях в жизни города, страны и её собственной. Именно стремление к точности и документальности заставляет её несколько раз описывать одни и те же события, от чего в повествовании появляются какие-то новые, важные для неё детали.
Есть ещё одна особенность этих воспоминаний: они с удивительной достоверностью передают восприятие блокады девочкой тринадцати лет. Только ребенок может сказать «побежала», «без Володи стало скучно» тогда, когда речь идет человеке в крайней степени истощения и смерти…
Воспоминания о ленинградской блокаде страшно читать, но их надо читать.
… В конце августа 1941 разбили наш дом на улице Рощинской, вернее, барак, он покосился на бок. Барак был двухэтажным. Мы жили на первом этаже. Когда тревога кончилась, мы вышли из траншеи и увидели свой дом кривой, многие закричали, некоторые плакали. Мы, дети, были очень напуганы, т.к. рядом с нами упала большая фугасная бомба. Мы все эти ужасы тяжело восприняли. Вдруг кто-то кричит: Лешку убили! Мы побежали к лешкиному дому, а тут еще страшнее картина. Лешка лежал на земле и был вырван весь живот. Какой был ужас.
К дому никого не подпускали, окружили его милиция и дружинники. Было такое впечатление, что дом вот-вот рухнет. Приехала какая-то комиссия на машине, и разрешила заходить только на первый этаж, чтобы взять документы и кое-какие вещи, которые лежали не наверху, чтобы ничего не ворошить. Нас всех собрали и сказали завтра явиться в Горком к 10 часам, в какой-то кабинет, просили, у кого есть, где переночевать, идите и переночуйте, а утром придете. Машина быстро уехала.
Мы опять подошли к Леше и горько-горько плакали. Кто-то сказал: теперь мы не услышим песенку «васильки, васильки», которую он пел для девочки с голубыми глазами, в которую был влюблен. Леше было 14 лет.
Горком находился на Международном проспекте напротив ДК Ильича, нам там дали адреса, где мы будем жить временно. Нам дали ордер на жилье по адресу Васильевский остров 17 линия около Смоленского кладбища. Мама, я и братик Володя переехали туда. Володе было 9 лет, мне только-только исполнилось 13.
Комната была большая и хорошая, в ней был большой камин. Мама загрустила: а где мы будем брать дрова… Ладно, стали жить, мама командовала нами. Вставали в 6 утра и шли за хлебом, мама давала нам по маленькому кусочку, а остальное делила на два раза, на обед и ужин. В обед варили супчик - 1 столовая ложка крупы на 1 литр воды.
После завтрака она нас выгоняла на улицу, посмотреть, где можно достать дрова. Как-то после бомбежки увидели дяденьку, который тащит доски, и рядом лежит маленькая доска. Мы подошли поближе и спросили: дяденька, а нам можно взять вот ту маленькую досочку. Он сказал: берите и убегайте. Мы так и сделали. Принесли доску домой, и впервые за 4 дня попили горячего кипятку, а до этого воду согревали за пазухой.
Потом на Смоленском кладбище мы заметили дыру в заборе, через которую люди тащили дрова, палки, вернее, ломаные кресты. Когда мы рассказали маме эту картину, она нам категорически запретила ломать кресты. Она на нас закричала, не вздумайте вы этого делать – это большой грех. В эти дни нормы пайков убавляют. Мама быстро стала уставать, всё лежала. Ей с каждым днем становилось все хуже, она уже вставать не могла, а паек все урезали и урезали. Пришлось мне взяться за хозяйство.
Мы только потом поняли, что мама свой хлеб отдавала нам, а нас все просила идти в детдом, но мы наотрез отказывались.
Мы с братом по-прежнему ходили гулять. И нам очень нравилось, что на Среднем и Большом проспекте в подвалах пекли хлеб, и хорошо работали вентиляторы, мы согревали руки и дышали хлебным воздухом, и потом шли до дому радостные, как будто мы наелись хлеба. Когда приходили домой и рассказывали маме, мама нам улыбалась и отвечала: я рада за вас. Когда мы шли пешком 2 или 3 остановки дышать воздушным хлебом, некоторые пожилые люди падали, мы их, по возможности, подымали, сажали куда могли, некоторые просили сходить к ним домой, чтобы за ними пришли.
Однажды к нам в квартиру пришли две женщины и говорят: с кем вы живете? Мы говорим: с мамой. Они пошли к маме и долго разговаривали. На второй день пришел мужчина, взял нас за руки и сказал: дети, вы должны идти в детский дом. Мы закричали, что нет, маму мы не оставим. Мужчина сказал, что мама очень плоха – кожа да кости. Он попытался нас увести из дома, но мы, в конце концов, убежали от этого мужчины.
Как-то по дороге к хлебному воздуху мы встретили соседей с улицы Рощинской. Какая это была для нас радость, и они тоже были нам рады. Они рассказали нам печальную историю о Гоше и Тине Сойненых, которых мы хорошо знали.
Отец семейства, Сойненен, был выходцем из Финляндии. В 1914 году он был ранен и попал в госпиталь, там он встретил женщину-врача, которая лечила его. Когда он поправился, они поженились и жили очень хорошо. Сойненен был крупным инженером. У них в доме было много книг. Но еще в начале войны Сойненена забрали на «черном воронке» как врага народа. Его жена куда только не ходила, все было бесполезно. И один служащий сказал ей, что его расстреляли. После этого она тяжело заболела и умерла. Остались дети, Гоша пятнадцати лет и Тина тринадцати. Оба учились только на «5». После того, как началась война, какие-то люди выгнали Гошу и Тину из их комнат, и они стали жить в прихожей.
Мы пригласили соседей к нам, через несколько дней они к нам пришли, и мама была очень довольна. Мама велела, чтобы мы навестили Гошу и Тину. Мы к ним пришли. Они жили в прихожей рядом с дровами. Их сосед, мужчина, увидел нас и со злостью сказал, чтобы мы уходили. Мы попрощались в Гошей и Тиной и ушли.
Через некоторое время мы встретили Гошу, он ходил за хлебом с палочкой, и сказал, что Тина умерла, сосед свез её на кладбище. Потом Гошу я так и не видела, навряд ли он жив.
Воду брали в Черной речке, которая омывала два кладбища – Немецкое и Смоленское, конечно, вода была не совсем чистая. Когда выпал снег, его было много, он был чистый, но кругом были трупы, тоже неприятно с трупов сгребать.
Сестра Надя, которая была на Ленинградском фронте, принесла нам буржуйку, мы с братиком так Надю целовали, и решили все-таки ходить на кладбище за дровами. Поскольку мама лежала, а дров было взять негде. Мы с братишкой сначала ходили дышать воздушным хлебушком, а потом на кладбище. Рядом с ним был небольшой военный завод по ремонту деталей, и немец сильно бомбил этот район.
Как-то на кладбище мы попали под сильную бомбежку. Рядом с нами упала очень большая бомба. Когда летит такая бомба, то раздаётся сильный свист. Мы кинулись подальше от этого свиста, чтобы рядом не упала, а потом я ничего не помню, очнулась с сильной головной болью и вижу, что засыпана землей, встала с трудом, закружилась голова, и я упала, стала кричать: братик, Володя, Володя, но кругом было тихо. Я встала на четвереньки и поползла к заборной дыре. Володю я так и не нашла. Думала, что он где-то зарыт землей или убитый где-то валяется, но у меня не было сил искать его. Думала, завтра приду и буду искать.
Ползла по улице на четвереньках. Иногда люди пытались помогать мне, но они тоже из сил выбивались, и я отказывалась от такой помощи. Говорила, мне уже легче, сама потихоньку поползу. Сколько шла и ползла, не знаю. Когда я добралась до своей квартиры, думала, что маме скажу? Стала открывать дверь, а она закрыта. Но когда мы уходили, дверь оставили открытой. В чем дело? Видно, Володя подумал, что я в бомбежке погибла, тем более, что я была зарыта землей. Я стала кричать: мама, открой дверь, мама, я живая пришла, мама, открой. Я кричала, я плакала, а жили мы на 5-м этаже. Крики были слышны по всей лестнице, и вдруг какой-то мужчина вышел снизу и спрашивает, что ты плачешь. Я все ему рассказала. Он говорит: давай сползай потихоньку ко мне в комнату, а то ты замерзнешь. Только он стал мне помогать сползать, и вдруг в двери щелкнула задвижка, и дверь распахнулась, и выглянула мама. Я как закричу: мамочка, я живая! Мама меня обнимает, целует и говорит: а Володя сказал, что ты погибла. Мужчина взял меня на руки и положил на кровать, и ушел.
Я все подробно маме рассказала, согрелась и уснула. Ни мама, ни брат от слабости не смогли выйти за хлебом, а я проснулась только на вторые сутки.
Хлеб пропал. За вчерашний день.
Я тут же побежала в булочную и выкупила хлеб на сегодня. Володя немного пришел в себя, но чувствовал себя плохо. Это было в середине февраля 1942 года. Я так хорошо запомнила эту дату потому, что Володя говорил, что скоро День Красной армии, и наши зададут немцам жару. Но Володя через 3-4 дня умер.
Без Володи стало скучно. Мама это заметила и просила меня уйти в детский дом, но я опять наотрез отказалась. Мама и говорит: доченька, увези Володю на кладбище, а то он стал разлагаться. Пришлось мне все взять на себя… Санки… Головка… братика…
Далее рукопись, которую удалось сохранить, обрывается, но, по рассказам своей мамы, я много раз слышала, что произошло дальше. Продолжаю от её имени.
С большими усилиями мама помогла мне привязать бечевкой тело Володи, завернутое в простыню, к санкам. Мама не плакала. Только один раз перекрестила его. Я взяла санки за веревочку и начала спускать их по лестнице. Лестница была кое-где обледеневшая, и там санки сами съезжали. Там, где не было льда, они очень скрипели. Володя не весь поместился на санках, и его голова со стуком ударялась о каждую ступеньку. Я спускалась очень долго.
На улице было много снега, но тропинка тоже была. До кладбища было совсем недалеко. Туда многие шли с привязанными на санках людьми. Мне попался навстречу дедушка, которого мы с Володей встречали раньше. Он тогда шел от кладбища и вез за собой на веревке кусок фанеры, туда был привязан кто-то маленький. Потом мы с Володей еще несколько раз встречали его и спросили: сколько у него детей, что он всё их хоронит. Он сказал нам, что возит свою маленькую внучку на кладбище, но никак не может оставить её там, а потому везет её обратно. Еще он сказал, что у внучки вьются волосики, и они с бабкой любят их расчесывать.
Володю я оставила у нашей дыры в заборе, дальше были большие сугробы.
К весне мама совсем перестала вставать, почти ничего не говорила. Но вдруг однажды она сказала: иди, посмотри, есть ли еще кто-нибудь в квартире. В этой квартире жили какие-то временные люди, и мы никого не знали. Они приходили, занимали пустую комнату, а потом уезжали, кто в эвакуацию, кто на фронт. Запомнила только женщину с маленьким ребенком, совсем еще грудным, он потом умер, а женщина уехала.
Когда мы жили на Рощинской, там была большая кухня, и мы всех знали, а по праздникам все соседи собирались за столом. А в этой квартире на кухню никто не выходил, все нужное было в комнатах. Я пошла по очень длинному коридору. Некоторые комнаты были очень плотно закрыты, но одна дверь открыта, и я вошла туда. Это была очень большая комната, в ней посередине стоял рояль, который завалился на бок, потому что две ножки у него были отпилены, и крышка тоже была выдернута. Я никогда раньше не видела рояль так близко, я дотронулась до клавиш, но они разбухли и не нажимались. В этой большой комнате было еще две двери, открытые в другие комнаты внутри, в одной из них лежал кто-то мертвый. Квартира была пустая, в ней жили только я и мама. Когда я пришла обратно к нам в комнату, то увидела, что мама умерла.
Я совсем ослабела, и когда вышла на улицу, не смогла идти дальше, просто села у парадной. Мимо проезжала машина с трупами. Она остановилась. Из неё вышел мужчина в белом халате поверх пальто и сказал: живая, и ушел в машину, и они поехали дальше. Я не знаю, сколько я так сидела. Стала замерзать, на деревьях зеленые листики, но все равно мне было холодно. Вдруг прямо около меня остановилась машина военная, небольшая, из неё вышел военный в шинели и с кобурой. Он спросил, где твоя мать? Дома. Умерла. - Кто у тебя еще есть из родственников? – Сестра Надя на фронте, где-то у «пятачка», брат Толик – юнга на балтийском корабле, сестра Валя в эвакуации с детьми, а братик Володя умер зимой.
Военный взял меня на руки и посадил в машину. От езды по улице у меня кружилась голова. Военный привез меня к детскому дому. Там была какая-то большая женщина, она сказала, что детский дом эвакуируется, и она не может меня взять: карточек-то у меня нет. А карточки у меня были, и на себя, и на маму, я только боялась их показывать. Тогда военный как выхватит пистолет, и как закричит на неё: вы должны взять этого ребенка. Ещё он кричал, что перестреляет всех, если меня не возьмут.
Потом была эвакуация по Ладоге. Нас посадили в какую-то баржу, то есть баржа была как бы сверху, а внизу был корабль с иллюминаторами, туда надо было спускаться по железной лестнице. Таких барж было две. Я сидела наверху вместе с другими детьми на каких-то пустых мешках, и одна девочка сказала, что в этих мешках возят муку и что в них еще осталось немного муки. Мы сосали эти мешки, но муки в них не было, только рот забился нитками. Потом мне стало холодно от ветра, и я кое-как спустилась вниз. Не помню, сколько мы ехали, но в дороге нам только один раз давали хлеб. Сначала к причалу пришла другая баржа. Из неё на деревянную пристань стали выводить детей, некоторых несли на руках. И вдруг все кинулись врассыпную. Над пристанью начал летать немецкий самолет и бить всех пулями. На пристани лежало много убитых детей. И тут налетел ещё один самолет немецкий и бросил бомбы на ту баржу. По немецким самолетам начали стрелять зенитки, и они улетели. Наша баржа накренилась. Я сидела около иллюминатора и видела, что вода в иллюминаторе стала красной, и в ней плавала детская ручка, она то опускалась, то поднималась, но не тонула. Наша баржа не смогла подойти к пристани, и нас переправляли на берег на лодках.
Я совсем ослабела, и все решили, что я умерла, и меня отнесли в морг, но там я очнулась и стала кричать. Ко мне пришла какая-то женщина, и меня отнесли в больницу. У меня была такая степень дистрофии, что я не могла уже есть, и меня сначала отпаивали отваром от макарон… Я столько раз могла погибнуть, но меня всегда спасала какая-то сила, и я осталась в живых!
Мама часто повторяла: «Я столько раз могла погибнуть, но какая-то сила хранила меня, и я выжила!» И самое главное, вместе с ней встретили День Победы и её сестры, Надя и Валя, и брат Толик. Они все вернулись в Ленинград, и прожили очень непростую, но такую нужную Родине жизнь.
Антонина Ивановна Викоренко (Волкова) в 1949 году закончила ленинградскую школу ФЗО и работала сначала на ткацкой фабрике, а потом на молочной кухне, где делали детское питание. Она никогда об этом не говорила, но, наверное, в этой работе для моей мамы был особый смысл: она могла кормить не просто детей, а самых маленьких и беззащитных из них. И я, и все мои многочисленные двоюродные братья и сестры любили приходить к ней на работу, и каждый из нас до сих пор помнит сладковатый вкус молока из стеклянных бутылочек…
Надежда Ивановна Викоренко (Даньковская), фронтовичка, за доблестный труд на экспериментальном производстве Ленинградского объединения «Красный треугольник» была награждена орденом Трудового Красного Знамени.
Материнский подвиг Валентины Ивановны Викоренко (Комаровой), воспитавшей пятерых замечательных детей, отмечен орденом «Мать-героиня».
Анатолий Иванович Викоренко, юнга Балтийского флота, стал одним из лучших телевизионных мастеров Ленинграда, замечательно играл в шахматы и часто рассказывал о том, что в блокадном городе ему довелось играть с самим Михаилом Ботвинником, будущим чемпионом мира. «Совсем доходяга был, Ботвинник-то, ходил шатаясь, очки на носу не держались, они у него были вот с такими толстыми стеклами и все время падали, но играл здорово, никак не мог я у него выиграть, только один раз ничью сделал», - вспоминал Анатолий Иванович.
И все они стремились читать, видеть, познавать. И это их стремление воплотилось в том, что мы, их дети, стали интеллигентами в первом поколении. И вот уже их внуки, врачи, музыканты, юристы, объясняют своим детям, почему истинных ленинградцев отличает особое отношение к хлебу…
125 грамм блокадного хлеба - вечная мера памяти и правды о вере в Победу, о надежде на спасение, о любви к Родине. 125 грамм блокадного хлеба – документальное обоснование нашего права называться народом-победителем. 125 грамм блокадного хлеба – ни предать, ни солгать, ни оспорить.
Кто там говорит о бессмысленности жертв, принесенных Ленинградом на алтарь Отечества? Для кого примером стал Париж, «доблестно» сдавшийся Гитлеру без сопротивления? Пусть звук ленинградского метронома вернет вам память, и заставит вас встать на колени перед гранитными плитами Пискарёвки, на которые кладут кусочки хлеба, и представить, как изможденная девочка медленно идет по огромной темной квартире на пятом этаже дома, что до сих пор стоит на 17-ой линии Васильевского острова… А в квартире мертв даже рояль… «Воздушный хлебушек» насыщает память лучше, чем заморские деликатесы.
В 1979 году мы с мамой переехали в Севастополь, и к воспоминаниям о блокаде присоединилось чувство причастности к его подвигу… Ни предать, ни солгать, ни оспорить…
Мамы не стало в 2010 году, на её памятнике выбиты такие слова:
Волкова Антонина Ивановна
15.06.1928 – 15.03.2010
«Ленинградская блокада, Севастополя земля».
Апрель 2015. Севастополь.






