Часть вторая 4 страница

Младший мальчик был светлый, а сложением – настоящий карманный крейсер. Физически он в точности повторял Томаса Хадсона, только в меньшем масштабе, короче и шире. Загорая, он покрывался веснушками, лицо у него было насмешливое, и вредным старикашкой он был с рождения. Но не только старикашкой, а также и чертенком. Он любил задевать своих старших братьев – была в его натуре темная сторона, которую никто, кроме Томаса Хадсона, не мог понять. Ни отец, ни сын об этом не задумывались, но они различали друг в друге эту особенность, знали, что это плохо, и отец относился к ней всерьез и понимал, откуда это у сына. Они были очень близки между собой, хотя Томас Хадсон жил с ним под одной крышей меньше, чем с остальными детьми. Этот младший мальчик, Эндрю, был отличный спортсмен – настоящий вундеркинд – и с первого же своего выезда обходился с лошадьми, как заправский лошадник. Братья гордились им, но задаваться ему не позволяли. В подвиги этого мальчугана трудно было поверить, однако его видели в седле, видели, как он берет препятствия, и чувствовали в нем холодную профессиональную скромность. Он родился каверзным мальчишкой, а казался очень хорошим, и свою каверзность подменял чем-то вроде задиристой веселости. И все-таки по натуре он был дурной мальчик, и все знали это, и он сам знал. Он просто по-хорошему держался, пока дурное зрело в нем.

Они лежали на песке вчетвером под обращенной к морю верандой: справа от Роджера – старший сын, Том-младший, по другую сторону – самый маленький, Эндрю, а средний, Дэвид, вытянулся на спине, с закрытыми глазами, рядом с Томом. Томас Хадсон промыл кисти и спустился к ним.

– Привет, папа, – сказал старший мальчик. – Ну как тебе работалось – хорошо?

– Папа, ты пойдешь купаться? – спросил средний.

– Вода что надо, папа, – сказал самый младший.

– Здравствуйте, папаша, – с улыбкой сказал Роджер. – Ну, как ваши малярные дела, мистер Хадсон?

– С малярными делами на сегодня покончено, джентльмены.

– Вот здорово! – сказал средний мальчик, Дэвид. – Поедем на подводную охоту?

– Поедем, но после ленча.

– Чудесно! – сказал старший.

– А если будет большая волна? – спросил младший, Эндрю.

– Для тебя, может, и большая, – сказал ему старший брат, Том.

– Нет, Томми, для всех.

– Когда море неспокойное, рыба забивается между камнями, – сказал Дэвид. – Боится большой волны не меньше нас. У них, наверно, и морская болезнь бывает. Папа, бывает у рыбы морская болезнь?

– Конечно, – сказал Томас Хадсон. – В большую волну груперы заболевают морской болезнью в садках на шхунах и дохнут.

– Что я тебе говорил? – сказал Дэвид старшему брату.

– Заболевают и дохнут, – сказал Том-младший. – Но откуда известно, что это от морской болезни?

– Морской болезнью они, по-моему, в самом деле болеют, – сказал Томас Хадсон. – Но вот не знаю, мучает она их или нет, когда они плавают свободно.

– Но, папа, ведь среди рифов рыба тоже не может свободно плавать, – сказал Дэвид. – У них там разные ямы и норы, куда они прячутся. А в ямы они забиваются, потому что боятся крупной рыбы, и бьет их там не меньше, чем в садке на шхуне.

– Ну, все-таки не так сильно, – возразил ему Том-младший.

– Может, и не так сильно, – рассудительно подтвердил Дэвид.

– Но все-таки, – сказал Эндрю. И прошептал отцу: – Если они еще проспорят, мы никуда не поедем.

– А ты разве не любишь плавать в маске?

– Ужасно люблю, только боюсь.

– Чего же ты боишься?

– Под водой все страшно. Как только сделаю выдох, так мне становится страшно. Томми плавает замечательно, но под водой ему тоже страшно. Под водой из нас только Дэвид ничего не боится.

– Мне сколько раз было страшно, – сказал ему Томас Хадсон.

– Правда?

– По-моему, все боятся.

– Дэвид не боится. Где бы ни плавал. Зато теперь Дэвид боится лошадей, потому что они столько раз его сбрасывали.

– Эй ты, сопляк! – Дэвид слышал, что он говорил. – Почему меня лошади сбрасывали?

– Не знаю. Это столько раз было, я всего не помню.

– Так вот слушай. Я-то знаю, почему меня сбрасывали. В прошлом году я ездил на Красотке, а она ухитрялась так раздувать брюхо, когда ей затягивали подпругу, что потом седло сползало на бок вместе со мной.

– А у меня с ней таких неприятностей никогда не было, – съязвил Эндрю.

– У-у, сатана! – сказал Дэвид. – Она, конечно, полюбила тебя, как все тебя любят. Может, ее надоумили, кто ты такой.

– Я вслух ей читал, что про меня пишут в газетах, – сказал Эндрю.

– Ну, тогда она, наверно, брала с места в карьер, – сказал Томас Хадсон. – Вся беда в том, что Дэвид сразу сел на ту старую запаленную лошадь. Ее у нас подлечили, а скакать ей было негде, по пересеченной местности не очень-то поскачешь.

– А я, папа, не хвалюсь, что усидел бы на ней, – сказал Эндрю.

– Еще бы ты хвалился, – сказал Дэвид. Потом: – А черт тебя знает, может, и усидел бы. Конечно, усидел бы. Знаешь, Энди, как она ходила под седлом первое время! А потом я стал бояться. Боялся, как бы не напороться на луку.

– Папа, а мы поедем на подводную охоту? – спросил Эндрю.

– В большую волну не поедем.

– А кто будет решать – большая или не большая?

– Я буду решать.

– Ладно, – сказал Энди. – По-моему, волна очень большая. Папа, а Красотка все еще у тебя на ранчо? – спросил он.

– Наверно, – сказал Томас Хадсон. – Я ведь сдал ранчо в аренду.

– Сдал в аренду?

– Да. В конце прошлого года.

– Но нам можно будет туда поехать? – быстро спросил Дэвид.

– Ну, конечно. Там же есть большая хижина на берегу реки.

– Нигде мне так хорошо не было, как на твоем ранчо, – сказал Энди. – Конечно, не считая здешних мест.

– Насколько я помню, тебе больше всего нравилось в Рочестере, – поддел его Дэвид. В Рочестере Энди оставляли с нянькой на летние месяцы, когда остальные мальчики уезжали на Запад.

– Правильно. В Рочестере было замечательно.

– А помнишь, Дэви, мы вернулись домой той осенью, когда убили трех медведей, и ты стал ему рассказывать про это, и что он тебе ответил? – спросил Томас Хадсон.

– Нет, папа, такие давние вещи я плохо помню.

– Это было в буфетной, где вы, ребята, ели. Вам подали детский ужин, и ты стал ему рассказывать про медведей, и Анна сказала: «Ой, Дэви, как интересно! А дальше вы что сделали?» И вот этот вредный старикашка – ему было тогда лет пять-шесть – взял и сказал: «Тем, кого такие вещи интересуют, это, может, интересно. Но у нас в Рочестере медведи не водятся».

– Слышишь, наездник? – сказал Дэвид. – Хорош ты был тогда?

– Ладно, папа, – сказал Эндрю. – Расскажи ему, как он ничего не читал, кроме комиксов. Мы едем по Южной Флориде, а он читает комиксы и ни на что не желает смотреть. Это все после той школы, куда его отдали осенью, когда мы жили в Нью-Йорке и где он набрался всякой фанаберии.

– Я все помню, – сказал Дэвид. – Папа может не рассказывать.

– С тебя это быстро скатило, – сказал Томас Хадсон.

– И хорошо, что скатило. Было бы ужасно, если б я таким остался.

– Расскажи им про меня, когда я был маленький, – сказал Том-младший, перевалившись на живот и схватив Дэвида за щиколотку. – Никогда в жизни я не буду таким паинькой, как про меня рассказывают про маленького.

– Я помню тебя маленьким, – сказал Томас Хадсон. – Ты был очень странным человечком.

– Он был странный, потому что жил в странных местах, – сказал младший мальчик. – Я тоже мог бы сделаться странным, если бы жил и в Париже, и в Испании, и в Австрии.

– Он и сейчас странный, – сказал Дэвид. – Экзотический фон ему не требуется, наездник.

– Какой такой экзотический фон?

– Такой, какого у тебя нет.

– Нет, так будет.

– Замолчите, и пусть папа говорит, – сказал Том-младший. – Расскажи им, как мы с тобой ходили по Парижу.

– Тогда ты не был таким уж странным, – сказал Томас Хадсон. – В младенчестве ты отличался весьма здравым смыслом. В той квартире над лесопилкой мы с мамой часто оставляли тебя одного в люльке из бельевой корзины, и Ф. Кис – наш большой кот – укладывался у тебя в ногах и никого к тебе близко не подпускал. Ты окрестил себя Г'Нинг-Г'Нинг, и мы тебя называли Г'Нинг-Г'Нинг Грозный.

– Как это я мог выдумать такое имя?

– Наверно, слыхал в трамвае, в автобусе. Звонок кондуктора.

– А по-французски я говорил?

– Нет, тогда еще плоховато.

– А расскажи, что было потом, когда я научился говорить по-французски?

– Потом я возил тебя в коляске – в дешевой, очень легкой, складной колясочке – по нашей улице и до «Клозери де Лила», где мы завтракали, и я прочитывал газету, а ты наблюдал за всеми, кто проезжал и проходил по бульвару. Потом после завтрака…

– А что было на завтрак?

– Бриошь и cafe' au lait[4].

– И мне тоже?

– Тебе – капелька кофе в чашке с молоком.

– Это я помню. А куда мы оттуда шли?

– Я катил тебя через улицу от «Клозери де Лила», мимо фонтана с бронзовыми конями, и с рыбой, и с русалками и по длинным каштановым аллеям, где играли французские ребятишки, а их няньки сидели на скамейках вдоль посыпанных гравием дорожек…

– А налево – Эльзасское училище, – сказал Том-младший.

– А направо – жилые дома…

– Жилые дома и дома со стеклянными крышами, где помещались мастерские художников, а эта улица вдет вниз и налево, и она такая triste[5] от темных каменных стен, потому что эти дома на теневой стороне.

– А это осенью, зимой или весной? – спросил Томас Хадсон.

– Поздней осенью.

– Потом лицо у тебя начинало мерзнуть, щеки и нос краснели, и мы входили в железные ворота в верхней части Люксембургского сада и шли вниз, к озеру, и огибали озеро один раз, а потом поворачивали направо к фонтану Медичи и статуям и выходили из ворот напротив Одеона и переулками к бульвару Сен-Мишель…

– Буль-Миш…

– И по Буль-Миш мимо Клюни…

– А Клюни справа…

– Темный, мрачный, и по бульвару Сен-Жермен…

– Это была самая интересная улица, и движение там было самое большое. Странно! Почему она казалась такой интересной и опасной? А ближе к улице Ренни, между «Двух макак» и перекрестком у «Липпа», там всегда было совершенно спокойно. Почему это, папа?

– Не знаю, дружок.

– Хоть бы что-нибудь там у вас случилось, не все же одни названия улиц слушать, – сказал Эндрю. – Надоели мне названия улиц в городе, где я никогда не был.

– Ну пусть что-нибудь случится, папа, – сказал Том-младший. – Про улицы мы с тобой одни поговорим.

– Тогда ничего особенного не случалось, – сказал Томас Хадсон. – Мы шли к площади Сен-Мишель и садились на террасе кафе, и твой папа рисовал, а на столе перед ним стоял cafe' creme[6], тебе же подавали пиво.

– Я и тогда любил пиво?

– Да, любил его хлебнуть. Но за едой предпочитал воду с капелькой красного вина.

– Помню. L'eau rougie[7].

– Exactement[8], – сказал Томас Хадсон. – Ты здорово налегал на l'eau rougie, но иногда не отказывался и от пива.

– А в Австралии я помню, как мы ехали на luge[9], и помню нашу собаку Шнауца и снег.

– А рождество там помнишь?

– Нет. Тебя помню, и снег, и нашу собаку Шнауца, и мою няню. Она была очень красивая. И еще я помню маму на лыжах и какая она была красивая. Помню, я видел: вы с мамой спускаетесь на лыжах через фруктовый сад. Вот где это было, не знаю. Но Люксембургский сад я помню хорошо. Помню лодки днем на озере у фонтана в большом саду и деревья. Дорожки среди деревьев были посыпаны гравием, а когда мы шли к дворцу, слева под деревьями мужчины играли в кегли, а на дворце высоко-высоко – часы. Осенью начинался листопад, и я помню, как деревья стояли голые, а дорожки были все в листьях. Больше всего я люблю вспоминать осень.

– Почему? – спросил Дэвид.

– Причин много. Как все пахло осенью, и карнавалы, и как гравий сверху был сухой, а под ним все сырое, и как ветер подгонял лодки на озере и сбрасывал с деревьев листья. Я помню, как голуби, теплые, с шелковистыми перышками, лежали у меня под одеялом. Ты убивал их перед самой темнотой, и я гладил их, и держал обеими руками, и грелся о них по дороге домой, пока они не остывали.

– А где ты их убивал, папа? – спросил Дэвид.

– Обычно около фонтана Медичи, перед самым закрытием сада. Он огорожен высокой железной решеткой, ворота запирают с наступлением темноты и всех оттуда выпроваживают. Сторожа ходят, предупреждают людей, что пора уходить, и запирают ворота. Они пройдут вперед, а я стреляю в голубей из рогатки, когда они опускаются на землю у фонтана. Во Франции делают замечательные рогатки.

– А ты сам их не делал? Ведь вы были бедные? – спросил Эндрю.

– Конечно, делал. Самая первая у меня была из ветки с развилиной, которую я срезал с молодого деревца в лесу Рамбуйе, когда мы гуляли там с матерью Тома. Я обстрогал эту ветку, и в писчебумажном магазине на площади Сен-Мишель мы купили широкие резинки, а из старой перчатки матери Тома сделали к рогатке кожаный мешочек.

– А чем ты стрелял?

– Галькой.

– А подходил к голубям близко?

– Подходил как можно ближе, чтобы сразу их подобрать с земли и сразу сунуть под одеяло.

– Помню одного еще живого, – сказал Том-младший. – Я припрятал его и всю дорогу не обмолвился о нем ни словом, потому что мне хотелось, чтобы он остался у меня. Голубь был очень крупный – перья почти пурпурные, шейка длинная и чудесная головка, а крылышки с белым, и ты позволил мне держать его на кухне, пока мы не достанем ему клетку. Ты привязал его там за лапку. Но в ту же ночь наш кот сцапал его и притащил ко мне в постель. Кот шел очень гордый, и тащил его точно тигр туземца, и вспрыгнул с ним ко мне на кровать. Эта кровать – квадратная – была у меня после бельевой корзины. Корзинку я не помню. Вы с мамой ушли в кафе, и мы с котом остались дома одни, и я помню, что окна были открыты, а над лесопилкой стояла большая луна, и тогда была зима, и я чувствовал запах опилок. Помню, как наш большой кот шел ко мне, высоко задрав голову и волоча голубя по полу, а потом прыгнул и опустился ко мне на кровать. Я ужасно расстроился, что кот придушил моего голубя, но он был так горд и так радовался, и мы с ним так дружили, что я тоже возгордился и обрадовался. Помню, он играл с голубем, а потом стал месить лапами у меня на груди и мурлыкать, а потом опять стал играть с ним. А под конец и он, и я, и голубь – все мы заснули. Я держал одну руку на голубе, и он держал одну лапу на голубе, и ночью я проснулся, а он ест его и громко мурлычет, точно тигр.

– Вот это гораздо интереснее, чем названия улиц, – сказал Эндрю. – Томми, а ты не испугался, когда он начал есть его?

– Нет. Этот кот был тогда моим другом. Самым близким другом. Ему, наверно, было бы приятно, если б я тоже стал есть его голубя.

– А ты бы попробовал, – сказал Эндрю, – Расскажи что-нибудь еще про ваши рогатки.

– Мама подарила тебе на рождество другую рогатку, – сказал Том-младший. – Она увидела ее в охотничьем магазине, ей хотелось купить тебе ружье, но, как всегда, не хватало денег. Она проходила мимо этого магазина, когда шла в e'picerie[10], и каждый раз останавливалась посмотреть на ружья в витрине, и однажды увидела там рогатку и купила ее, потому что боялась, как бы эту рогатку не продали кому-нибудь, и припрятала ее до рождества. Ей пришлось подделать счета, чтобы ты ни о чем не догадался. Она сколько раз мне об этом рассказывала. Я помню, как ты получил рогатку в подарок на рождество, а старую отдал мне. Но у меня тогда не хватало сил ее натягивать.

– Папа, а мы были когда-нибудь бедные? – спросил Эндрю.

– Нет. К тому времени, когда вы оба родились, я уже перестал нуждаться. Мы часто сидели без денег, но никогда не нуждались, как с матерью Тома.

– Расскажи еще про Париж, – сказал Дэвид. – Что вы еще делали с Томом?

– Что мы с тобой делали, дружок?

– Осенью? Мы покупали жареные каштаны у продавца на улице, и я согревал о них руки. Мы ходили в цирк и видали там крокодилов капитана Валя.

– Ты и это помнишь?

– Очень хорошо помню. Капитан Валь боролся с крокодилами (он произносил это слово «кругодил», как «круг»), а красивая девочка тыкала в них трезубцем. Но самые большие крокодилы не желали даже двигаться. Цирк был очень красивый – круглый, красный с золотом, и там пахло цирковыми лошадьми. Ты ходил за кулисы выпить с мистером Кросби, и с укротителем львов, и с его женой.

– Ты помнишь мистера Кросби?

– Он не носил ни шляпы, ни пальто, как бы холодно ни было, а его дочка ходила с распущенными волосами, точно Алиса в стране Чудес. На картинках, конечно. Мистер Кросби был очень нервный.

– А кого ты еще помнишь?

– Мистера Джойса.

– Какой он был?

– Он был высокий и худой, и у него были усы и бородка клинышком, и он носил очки с толстыми-претолстыми стеклами и ходил, высоко подняв голову. Помню, как он прошел мимо нас на улице без единого слова, и ты заговорил с ним, он остановился, разглядел нас сквозь свои очки, будто смотрел из аквариума, и сказал: «А, Хадсон, а я вас ищу», – и мы пошли втроем в кафе, на террасе было холодно, и мы сели в уголке около этой штуки… как она называется?

– Brazier.

– А что это такое? – спросил Эндрю.

– Это такая жестянка с дырками, их топят каменным или древесным углем и обогревают ими террасы, например, в кафе – сядешь к ним поближе, и сразу тепло – или беседки на скачках, где все стоят и тоже около них согреваются, – пояснил Том-младший. – В том кафе, куда мы ходили с папой и мистером Джойсом, они стояли вдоль всей террасы, и там было тепло и уютно даже в самую холодную погоду.

– Я вижу, ты провел большую часть своей жизни в кафе, в барах и во всяких таких местечках, – сказал младший мальчик.

– Что ж, и провел, – сказал Том. – Правда, папа?

– И спал крепким сном в коляске, пока папа забегал пропустить на скорую руку, – сказал Дэвид. – Вот уж чего я терпеть не могу, так это выражение «пропустить на скорую руку». По-моему, «на скорую руку» – это самая затяжная вещь на свете.

– О чем же мистер Джойс говорил? – спросил Тома-младшего Роджер.

– Ой, мистер Дэвис, я те времена плохо помню. Кажется, об итальянских писателях и о мистере Форде. Мистер Джойс терпеть не мог мистера Форда. Мистер Паунд тоже его раздражал. «Эзра просто взбесился, Хадсон», – сказал он раз папе. Вот это я запомнил, потому что мне казалось, бесятся только собаки, и помню, я сидел и смотрел мистеру Джойсу в лицо, оно было у него румяное, как на морозе, и одно стекло в очках даже толще другого. Я сидел, смотрел и думал о мистере Паунде – он был рыжий, с остроконечной бородкой, и взгляд такой приятный, а во рту у него клубится что-то белое, как мыльная пена. Я думал, какой ужас, что мистер Паунд взбесился, и надеялся, что мы не наткнемся на него. Потом мистер Джойс сказал: «Форд Мэдокс Форд давным-давно сошел с ума», – и мне представился мистер Форд – лицо у него большое, бледное, какое-то смешное, глаза белесые, и рот с редкими зубами всегда полуоткрытый, и на подбородке у него тоже пена.

– Не надо больше, – сказал Эндрю. – А то мне это приснится.

– Рассказывай, рассказывай, – попросил Дэвид. – Это все равно как оборотни. Мама спрятала книжку про оборотней, потому что у Эндрю были кошмары.

– А мистер Паунд никого не искусал? – спросил Эндрю.

– Нет, наездник, – сказал ему Дэвид. – Это просто так говорится. Бешеный – значит не в своем уме. Собаки тут ни при чем. А почему он считал, что они бешеные?

– Не знаю, – сказал Том-младший. – Я был уже не такой маленький, как когда мы стреляли голубей в саду. Но я же не мог все запомнить, а кроме того, мистер Паунд и мистер Форд, которые пускают жуткие слюни, да еще, того и гляди, укусят, вышибли у меня из головы все остальное. Мистер Дэвис, а вы знали мистера Джойса?

– Знал. Он, твой отец и я – мы были большими друзьями.

– Папа был гораздо моложе мистера Джойса.

– Папа был тогда моложе всех.

– Но не моложе меня, – с гордостью сказал Том-младший. – Я, верно, был самым молодым другом мистера Джойса.

– Ах, как он о тебе, должно быть, соскучился, – сказал Эндрю.

– Какая жалость, что он с тобой не познакомился, – сказал ему Дэвид. – Если бы ты не сидел в Рочестере, он мог бы удостоиться такой чести.

– Мистер Джойс – знаменитый человек, – сказал Том-младший. – Нужны ему были два таких сопляка!

– Это ты так думаешь, – сказал Эндрю. – А мистер Джойс вполне мог бы дружить с Дэвидом. Дэвид тоже пишет, для школьной газеты.

– Папа, расскажи нам еще про то время, когда ты, и Томми, и Томмина мама были бедными. Вы были настоящими бедняками, да?

– Они были очень бедные, – сказал Роджер. – Помню, ваш папа с утра готовил Тому-младшему его бутылочки на весь день, а потом шел на рынок купить овощи подешевле и получше. Я, бывало, иду в кафе завтракать, а он уже возвращается с рынка.

– Никто лучше меня во всем шестом арондисмане не умел выбрать poireaux, – сказал Томас Хадсон мальчикам.

– Что такое poireaux?

– Лук-порей.

– Это вроде такой длинной-длинной зеленой луковицы, – сказал Том-младший. – Только обыкновенный лук блестит, как полированный, а этот нет. У этого блеск тусклый. И листья зеленые, а на концах белые. Его варят и потом едят холодным с оливковым маслом, уксусом, солью и перцем. Весь целиком едят. Ух, вкусно. Я его столько съел – наверно, больше всех на свете.

– А что такое шестой… этот, как его? – спросил Эндрю.

– Ты своими вопросами мешаешь разговаривать, – сказал ему Дэвид.

– Раз я не понимаю по-французски, должен же я спросить.

– Париж разделен на двадцать арондисманов, то есть районов. Мы жили в шестом.

– Может, ты нам что-нибудь другое расскажешь, папа, чтобы без арондисманов, – попросил Эндрю.

– Эх ты, спортсмен, до чего ж ты нелюбознательный, – сказал Дэвид.

– Неправда, я любознательный, – сказал Эндрю. – Но до арондисманов я не дорос. Мне всегда говорят: ты еще не дорос до того, до этого. Ну вот, я признаю: до арондисманов я не дорос. Это мне трудно.

– Какой был средний результат у Тая Кобба? – спросил его Дэвид.

– Триста шестьдесят семь.

– Это тебе не трудно?

– Отстань, Дэвид. Тебя интересуют арондисманы, а других интересует бейсбол.

– У нас в Рочестере, кажется, нет арондисманов.

– Да отстань же, наконец. Я только подумал, что папа и мистер Дэвис знают много такого, что для всех интересней этих… фу, черт, даже запомнить не могу.

– Пожалуйста, не чертыхайся при нас, – сказал ему Томас Хадсон.

– Извини, папа, – сказал мальчуган. – Но если мне мало лет, это же не моя вина, черт побери. Ой, извини еще раз. Я хотел сказать просто, что это не моя вина.

Он обиделся и расстроился. Дэвид был мастер дразнить его.

– Мало лет – это недостаток, который скоро проходит, – сказал ему Томас Хадсон. – Я знаю, трудно не чертыхнуться, когда разволнуешься. Но не нужно этого делать при взрослых. Когда вы одни, говорите себе что хотите.

– Ну, папа. Ведь я уже извинился.

– Ладно, ладно, – сказал Томас Хадсон. – Я и не браню тебя. Я просто объясняю. Мы так редко видимся, что приходится очень много объяснять.

– Не так уж много, папа, – сказал Дэвид.

– Да, пожалуй, – сказал Томас Хадсон. – В общем немного.

– При маме Эндрю никогда не чертыхается и не ругается, – сказал Дэвид.

– Если вы, ребята, хотите знать, какие бывают ругательства, – сказал Том-младший, – советую вам почитать мистера Джойса.

– Мне довольно и тех, которые я знаю, – сказал Дэвид. – Пока довольно.

– У моего друга мистера Джойса можно найти такие слова и выражения, каких я и не встречал никогда. Наверно, в этом его никто ни на каком языке не переплюнет.

– А он и создал потом целый новый язык, – сказал Роджер. Он лежал на спине, с закрытыми глазами.

– Я этого его нового языка не понимаю, – сказал Том-младший. – Тоже не дорос, должно быть. Но послушаю, что вы, ребята, скажете, когда прочтете «Улисса».

– Это не детское чтение, – сказал Томас Хадсон. – Совсем не детское. Вы там ничего не поймете, да и не нужно вам понимать. Серьезно. Подождите, пока станете старше.

– А я читал, – сказал Том-младший. – И ты прав, папа: когда я читал первый раз, я ничего не мог попять. Но я читал еще и еще, и теперь я уже одну главу понимаю и могу объяснить другим. Я очень горжусь, что был другом мистера Джойса.

– Папа, мистер Джойс правда считал его своим другом? – спросил Эндрю.

– Мистер Джойс всегда спрашивал про него.

– Конечно, черт побери, я был его другом, – сказал Том-младший. – У меня мало было таких друзей, как он.

– Мне кажется, объяснять эту книгу другим тебе, во всяком случае, рано, – сказал Томас Хадсон. – Повремени немного. А какую это главу ты так хорошо понял?

– Последнюю. Где дама разговаривает сама с собой.

– Монолог, – сказал Дэвид.

– А ты что, тоже читал?

– Конечно, – сказал Дэвид. – Верней, Томми мне читал…

– И объяснял?

– Объяснял как мог. Там есть вещи, до которых мы, видно, оба еще не доросли.

– А где ты взял эту книгу, Томми?

– В книжном шкафу у нас дома. Я ее захватил с собой в школу.

– Что-о?

– Я читал ребятам вслух отдельные места и рассказывал про мистера Джойса, как он был моим другом и сколько времени мы с ним проводили вместе.

– И ребятам нравилась книга?

– Были такие пай-мальчики, которые находили ее слишком смелой.

– А учителя не проведали об этих чтениях?

– Как не проведали! Ты разве не знаешь, папа? Хотя да, ты в это время был в Абиссинии. Директор даже хотел меня исключить, но я ему объяснил, что мистер Джойс – знаменитый писатель и мой личный друг, и дело кончилось тем, что директор забрал у меня книгу и сказал, что отправит ее маме, а с меня взял слово, что без его разрешения я больше ничего не буду читать ребятам и не буду объяснять им то, чего они не понимают у классиков. Сначала, когда он еще хотел меня исключить, он сказал, что у меня испорченное воображение. Но оно у меня вовсе не испорченное, папа. Не больше испорченное, чем у других.

– А книгу-то он отправил?

– Отправил. Он было хотел ее конфисковать, но я ему объяснил, что это первое издание, и мистер Джойс сам подарил ее тебе с надписью, и как же можно ее конфисковать, раз она не моя. И он согласился, что нельзя, но, по-моему, ему было очень жаль.

– А мне когда можно будет прочесть эту книгу, папа? – спросил Эндрю.

– Еще не скоро.

– Томми же читал.

– Томми – друг мистера Джойса.

– Вот именно, – сказал Том-младший. – Папа, а с Бальзаком мы не были знакомы?

– Нет. Он жил в другую эпоху.

– А с Готье? Я нашел в шкафу еще две мировые книжки – «Озорные рассказы» Бальзака и «Мадемуазель де Мопен» Готье. Я пока не очень понимаю «Мадемуазель де Мопен», но читаю и стараюсь понять, и, по-моему, это здорово. Но раз мы с ними не были знакомы, не стоит, пожалуй, читать их ребятам, а то уж тут меня наверняка исключат.

– Хорошие это книги, Томми? – спросил Дэвид.

– Замечательные. Тебе обе понравятся, вот увидишь.

– А ты спроси директора, может, он тебе разрешит читать их ребятам, – сказал Роджер. – Это куда лучше, чем то, что ребята добывают сами.

– Нет, мистер Дэвис, я думаю, этого не надо делать. А то он опять станет говорить, что у меня испорченное воображение. И потом, если эти писатели не были моими друзьями, как мистер Джойс, ребята тоже отнесутся по-другому. Я не все понимаю в «Мадемуазель де Мопен», и мои объяснения не будут иметь веса, раз я не могу сослаться на дружбу с автором, как это было с книгой мистера Джойса.

– Хотел бы я послушать эти объяснения, – сказал Роджер.

– Что вы, мистер Дэвис. Для вас они слишком примитивные. Какой вам интерес их слушать. Вы же сами отлично все понимаете, что там написано, разве нет?

– Более или менее.

– Жаль все-таки, что мы не знали Бальзака и Готье так же, как мистера Джойса.

– Мне самому жаль, – сказал Томас Хадсон.

– Но мы знали многих хороших писателей, правда?

– Безусловно, – сказал Томас Хадсон. Лежать на песке было тепло и приятно, и после утра, проведенного за работой, его совсем разморило. Он с удовольствием слушал болтовню сыновей.

– Пошли поплаваем, и домой, – сказал Роджер. – Уже становится жарко.

Томас Хадсон смотрел на них с берега. Все четверо неторопливо плыли в зеленой воде, отбрасывая тень на песчаное светлое дно. Ему видно было, как тела устремляются вперед, а тени скользят за ними, чуть сдвинутые преломлением солнечных лучей, как взлетают загорелые руки, врезаются в воду и, упираясь ладонями, разгребают ее в стороны и назад, как ритмично бьют по воде ноги и вскидываются головы, чтобы набрать воздуху в мерно и свободно дышащую грудь. Томас Хадсон стоял и смотрел, как они плывут по ветру, и чувствовал нежность ко всем четверым. Хорошо бы написать их так, думал он, только это очень трудно. Надо будет все-таки попробовать этим летом.

Самому ему лень было идти купаться, но он знал, что надо, и в конце концов пошел, чувствуя, как остуженная бризом вода приятно холодит горячие от солнца ноги, поднимаясь все выше, к паху, а потом он нырнул в теплую струю Гольфстрима и поплыл навстречу возвращавшейся четверке. Теперь, когда его голова была на одном уровне с ними, все выглядело иначе, тем более что они теперь плыли против ветра и волны захлестывали Эндрю с Дэвидом, которым приходилось делать усилия, чтобы продвигаться вперед. Томасу Хадсону они больше не казались четверкой каких-то морских животных. Их движения уже не были так свободны и красивы; видно было, что младшим мальчикам трудно преодолевать сопротивление ветра и воды. Может быть, это было не так уж и трудно. Но вода уже не казалась их родной стихией, как тогда, когда они плыли от берега. Получались две разные картины, и, может быть, вторая была даже лучше первой.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: