ГАЕВ. Она порочна. Это чувствуется в ее малейшем движении

РАНЕВСКАЯ (радостно, сквозь слезы). Детская!

АНЯ. Ты, мама, помнишь, какая это комната?

ЛОПАХИН. Любовь Андреевна прожила за границей пять лет. Узнает ли она меня?

РАНЕВСКАЯ. Я могу сейчас крикнуть… могу глупость сделать. Спасите меня, Петя.

Она молит о душевном сочувствии, об утешении. Но, не меняя ни слова – только мимикой, интонацией, телодвижениями, – легко показать, что она просит утолить ее похоть. Актрисе достаточно задрать юбку или просто притянуть Петю к себе.

Театр – грубое, старое площадное искусство, по-русски – позор.

Приключения тела гораздо зрелищнее, чем душевная работа, и играть их в миллион раз проще.

* * *

Сколько лет героине? В пьесе не сказано, но обычно Раневскую играют “от 50-ти”. Случается, роль исполняет прославленная актриса за 70 (ребенком она видела Станиславского!). Великую старуху выводят на сцену под руки. Публика встречает живую (полуживую) легенду аплодисментами.

Знаменитый литовский режиссер Някрошюс дал эту роль Максаковой. Ее Раневской под 60 (на Западе так выглядят женщины за 80). Но Някрошюс придумал для Раневской не только возраст, но и диагноз.

Она еле ходит, еле говорит, а главное – ничего не помнит. И зритель сразу понимает: ага! русскую барыню Раневскую в Париже хватил удар (по-нашему – инсульт). Гениальная находка блестяще оправдывает многие реплики I акта.

Странно. Неужели Лопахин так изменился за 5 лет? Почему он сомневается, “узнает ли”? Но если у Раневской инсульт – тогда понятно.

Оправдались и первые слова Ани и Раневской.

Вопрос дурацкий. Раневская родилась и всю жизнь прожила в этом доме, росла в этой детской, потом здесь росла дочь Аня, потом – сын Гриша, утонувший в 7 лет.

Но если Раневская безумна – тогда оправдан и вопрос дочери, и с трудом, со слезами, найденный ответ, и радость больной, что смогла вспомнить.

Если б тут пьеса и кончилась – браво, Някрошюс! Но через 10 минут Гаев скажет о своей сестре с неприличной откровенностью.

Пардон, во всех движениях Раневской-Максаковой мы видим паралич, а не порочность.

Да, конечно, режиссер имеет право на любую трактовку. Но слишком круто поворачивать нельзя. Пьеса, потеряв логику, разрушается, как поезд, сошедший с рельсов.

И смотреть становится неинтересно. Бессмыслица скучна.

Особенности трактовки могут быть связаны и с возрастом, и с полом, и с ориентацией режиссера, и даже с национальностью.

Всемирно знаменитый немец, режиссер Петер Штайн, поставил “Три сестры”, имел оглушительный успех. Москвичи с любопытством смотрели, как сторож земской управы Ферапонт приносит барину на дом (в кабинет) бумаги на подпись. Зима, поэтому старик входит в ушанке, в тулупе, в валенках. На шапке и на плечах снег. Интуристы в восторге – Россия! А что сторож не может войти к барину в шапке и тулупе, что старика раздели бы и разули на дальних подступах (в прихожей, в людской) – этого немец не знает. Он не знает, что русский, православный, автоматически снимает шапку, входя в комнаты, даже если не к барину, а в избу. Но Штайн хотел показать ледяную Россию (вечный кошмар Европы). Если бы “Три сестры” поставили в немецком цирке, заснеженный Ферапонт в кабинет барина въехал бы на медведе. В богатом цирке – на белом медведе.

Чехов не символист, не декадент. У него есть подтекст, но нет подмен.

Когда Варя говорит Трофимову: “Петя, вот они, ваши калоши. (Со слезами.) И какие они у вас грязные, старые”, – подтекст, конечно, есть: “Как вы мне надоели! Как я несчастна!” Но подмены – типа кокетливого: “Можете взять ваши калоши, а если хотите – можете взять и меня” – этого нет. И быть не может. А если так сыграют (что не исключено), то образ Вари будет уничтожен. И ради чего? – ради того, чтобы несколько подростков гоготнули в последнем ряду?

Трактовкам есть предел. Против прямых смыслов, прямых указаний текста не попрешь. Вот в “Трех сестрах” жена Андрея беспокоится:


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: